Майкл дрейфовал в океане слов, цифр, цветов, шумов и голосов. Несся по наклонной все быстрее, спускался по зловещей лесенке прямиком в ад: и долго мне, лишенному ума, казался раем ад, а светом – тьма! [41] Безвольное тело с эхом падало в черноту бесконечного колодца, в сладостный дурман всех видов и оттенков – выбраться самостоятельно уже не под силу.
Он брел, едва волоча ноги, словно вернувшийся с поля боя, по мрачному коридору главного корпуса Лидс-холла, расчерченному солнечными полосами, и ничто, кроме спасительных мыслей о красках у него в кармане, не имело значения – ничто, кроме Грейс Лидс, что рассеяла тьму, столпившуюся вокруг него. Он замер, с силой прикусил губу, нервно потеребил заусенец.
Грейс стояла у одной из картин, украшавших стены коридора, и внимательно ее изучала. С тех пор как заболел Филипп, Грейс не появлялась в школе – после его смерти она тоже перестала существовать для мира. Сперва ему показалось, что она – приятное, но мимолетное видение. Она стояла там, вся белая, словно сотканная из солнечных нитей. В тягучем бреду, без остановки рисуя, он приходил к ужасающему выводу, что Грейс не существовало вовсе, что он придумал ее, так часто он видел ее во снах и так редко наяву, но потом с облегчением вспоминал, что связан с ней через Фреда, и следовал за ним со сладостной покорностью, которая предназначалась не только ему. Эта особенная девушка не походила на других, которые, возможно, были и красивее, и умнее, но Грейс… она была диковинкой, редким цветком, мечтой. Его мечтой.
Мысли разбегались в стороны, скатывались в шарики и выпрыгивали из головы – нужно было срочно подкрепиться. Он сжал руку в кармане, почувствовав тепло собственной крови – он порезался канцелярским ножом, чтобы уйти с урока, но Грейс заставила жажду ослабнуть.
Они были знакомы лишь заочно – взглядами, – и он понимал, что в таких случаях в приличном обществе обычно что-то говорят, какие-то заготовленные банальные фразы, чтобы лед тронулся, но никак не мог сообразить, какие именно. Проследив за взглядом Грейс, он уставился на полотно, на Христа в терновом венке перед неумолимой толпой. Картина Чизери «Се, Человек» – одна из самых приятных по данному сюжету. Все остальные были слишком мрачными, как у Тициана, или недостаточно реалистичными, как у Босха. Впрочем, Майкл не питал любви ни к одной из них – их безвыходность и непобедимая предначертанность угнетали его.
– Возьмите Его вы и распните; ибо я не нахожу в Нем вины, – произнесла Грейс невозмутимым голосом, звучавшим словно с другой планеты. Ранее Майкл не имел возможности оценить его редкость и богатство. Услышал его впервые – по крайней мере, так близко – тот был выразительным, спокойным и твердым и интонациями походил на голос Филиппа. Плененный этим сходством, Майкл растерялся, судорожно думая, как ее порадовать, как запомниться, ведь он был совершенно убежден, что воспоминание о нем выветрится из ее головы, как только он исчезнет из ее поля зрения – настолько незначительным и заурядным он был.
Он неделями и месяцами пытался придумать удачные фразы, с помощью которых собирался произвести правильное первое впечатление, но в основном в голове крутились лишь строки из сонетов Шекспира:
Зови меня, когда тебе угодно,
А до того я буду терпелив.
Удел мой – ждать, пока ты не свободна,
И сдерживать упрек или порыв [42].
– Твои волосы, – нарушив нависшую тяжким грузом тишину, вдруг невпопад сказал он, охваченный внезапным приливом лицемерия, – мне не нравится.
Он ругал себя в страхе, что каждое сказанное им слово отдалит их еще больше – несмотря на то, что они замерли буквально в футе друг от друга, – Грейс говорила и делала все с такой отстраненной манерой, что ощущалась как Нептун. Раньше у нее были длинные волосы, теперь же они слегка спускались на плечи. Но их длина не имела никакого значения. Таким странным способом он стремился пробудить в ней эмоции, увидеть незначительные изменения на бесстрастном лице.
Лидс медленно повернула голову, окатив его ледяным взглядом, как ведром холодной воды. Эти глаза. Она украла их у дьявола, не иначе. И там, за стальной пеленой, восстал бессмертный, неизбывный образ Филиппа, на каркас личности которого до сих пор была насажена жизнь близнецов. Перед Майклом мелькнул призрак женщины, в какую она вырастет через несколько зим, с ее величественной неприступностью, готическим обаянием, магическим шармом, что расцветут буйным цветом и задушат его ядовитым плющом, если он не найдет в себе сил противостоять. Его захлестнуло чувство к ней – пугающе взрослое, всепоглощающее, болезненное, как удар клинка, – и даже если она захочет избавиться от него таким образом, он сам наскочит на лезвие.
– Эта картина… – начала она всезнающим тоном, снова обратив на нее взгляд.
– Висит здесь, сколько себя помню.
– Но посмотри, какие яркие цвета…
Майкл сглотнул в страхе спугнуть ее. Он едва не упал в обморок, осознав, что говорил с Грейс Лидс. И она отвечала.
– Пилат приказал бичевать Христа, что означало избиение хлыстом, испещренным стеклом и камнями, но… он цел. Ни одной раны. Художник обращает внимание только на чистоту Иисуса. И его смирение. Распявшие же Его делили одежды Его, бросая жребий[43]. Его раздевают, чтобы переполнить стыдом, прежде чем это сделает боль… Я чувствую ее сквозь полотно.
Его шокировала смелость, с которой она делилась сокровенными мыслями; поразило, с каким знанием и чувством она произносила каждое слово и как была увлечена тем же, чему он посвятил себя, – искусством, бессмертным и непостижимым.
Образы прошлого невольно всплыли у него в памяти. Он лежал поперек стола со спущенными штанами, а отец стоял с плетью, хлыстом или тростью в руках, но он видел все будто бы издалека, словно глазами той черточки на обоях. Отец всегда бил по голой коже. Не только для того, чтобы вызвать физическую боль, но чтобы стыд и унижение захватили его без остатка. И это работало.
– Я тоже.
Их взгляды встретились. Она была похожа на брата – почти его копия, – но в то же время совсем иная. Глаза – одна из тех бесспорных деталей, что не позволила бы спутать ее с Фредом, даже будь они одного пола: светлые ресницы, не черные, как полагается брюнеткам, а серые, сизо-голубая радужка, слегка нависшие веки и приподнятые внешние уголки; и, в отличие от Фреда, который пылал королевским красным, она светилась приглушенной белизной, как солнце, едва поднявшееся из-за горизонта морозным утром.
– Что ты такое?
Слова вырвались на грани слышимости, но чуткие уши Грейс их уловили.
– То, от чего стоит держаться подальше… – Она перевела взгляд на картину.
– Почему?
– Ты знаешь почему, – ответила она строгим и в то же время родным, дружественно-заговорщицким тоном, словно они проводили каждый день бок о бок и говорили обо всем на свете, достигнув той близости, когда уже не нужны слова. В какой-то степени так оно и было, ведь их прочно связывало существование Фреда, точно двух родителей – наличие общего ребенка, и благодаря ему до Майкла добирались какие-то жалкие обрывки ее жизни, и он был уверен, что с той стороны к Грейс тоже что-то проскальзывало, но никогда не знал, что именно.
Он онемел, но дернулся, как птица, клюющая чужое зерно, когда дверь директорского кабинета отворилась. Стук каблуков отозвался эхом по коридору.
– Майкл? – удивилась Агнес. – Что с тобой случилось?
Он проследил за ее взглядом. Карман его брюк, куда он сунул руку, пропитался кровью – на ткани расползалось пятно неопределенной формы. Он не решился осматривать рану при них.
– Это случайность. Я как раз шел, чтобы…
Он не придумал оправдания – слова никак не собирались в предложения.
– Что же ты стоишь? Тебе срочно нужно в медпункт.
Майкл сунул руки поглубже в карманы и, вжавши шею в плечи, с горящим от стыда лицом зашагал дальше по коридору, едва сдерживая себя от того, чтобы побежать.