Так повелось, что с детства все говно мне достается. Я не жалуюсь. В какой-то Иркиной книжке написано: каждому свое. Так оно у нас и вышло. Видать, мозгов, доброты и бабской робости на нас двоих не хватило, все Ирке досталось. Ну а мне остальное.
– Ты, гондон, – сказала я Прыщу этому сраному. – Хлебало завали, пидор. Не понял, что ль?
Он в момент лыбиться перестал, попятился.
– Ты чего, Шлеп, – замямлил. – Я ж так, шутейно спросил. Ну чего ты сразу-то?..
– Пошел нахер, ублюдок. Еще раз услышу…
Договорить я не успела и по роже ему смазать тоже, потому что толпа вдруг задвигалась, зарокотала, где-то слева баба взвизгнула, будто в жопу ужаленная. Плюнула я Прыщу под ноги, обернулась и враз увидела изуверов. Их было двое, и с полдюжины наших гнали эту пару плетьми к середине площади. Толпа дрогнула, заколыхалась, будто мятое тесто, и тогда я, локтями растолкав всяких мудозвонов и дрочил, пробила себе путь в первый ряд.
Гладкие изуверы были, оба, даже в кровь посеченные плетьми. Рослый поджарый старик с гривой седых волос. И парнишка, наших с Иркой лет, тощий, рыжий, вихрастый.
Староста наш, колченогий Аникей, от толпы отделился, с десяток шагов прохромал и развернулся к людям лицом.
– Стало быть, так, – забормотал он, – этих двоих у окраины Гнилой топи поймали. Без оружия.
– Кто поймал-то? – заорал откуда-то справа придурок Пача. – И как? Пускай людям расскажет.
Оказалось, что людям рассказать никак невозможно, потому что напоролся на изуверов немой Федотка, у которого вместо рта на роже черная дырка, словно это и не рожа у него, а жопа. Языка в дырке нет, и зубов тоже нет, а есть какая-то херня типа волчьего капкана. Так что говорить Федотка не умеет, только пузыри из дырки пускать может да херней своей щелкать.
– Ну а сами они чего? – не унялся Пача. – Сами чего говорят?
Колченогий Аникей скривился.
– Да кто их слушать-то станет? Лопочут что-то. Значит, так: кто их в расход пускать будет? Добровольцы есть?
Добровольцев почему-то не нашлось. Даже Прыщ не вызвался. Даже Филька, который весь шерстью зарос так, что и рожи не видать, одна шерсть во все стороны торчит. Даже шестипалый Кондрашка, что в прошлом году медведю голыми ручищами башку оторвал. Не знаю, трусили они все или другое что, но подалась я вперед.
– Ладно, – сказала, – бздуны. Я этих пидарасов сделаю.
Ирка, как обычно, от моего нрава в ужас пришла, хотя могла бы уже привыкнуть.
– Ленк, не надо, – принялась канючить она. – Пожалуйста! Пускай другой кто-нибудь, а, Ленк? Нехорошо это, неправильно.
Нет, она, конечно, Ирка-то, добрая, да еще и моя сестра. Но бывают моменты, что мне ее удавить хочется. Вот как сейчас, потому что от ее слов и соплей решимость моя ослабела и ощутила я себя последней сукой.
– Засохни, курва, – рявкнула я на Ирку. – Твое дело сторона. Поняла, манда худая?
Отодвинула я ее, придавила характером, хватанула себе ее руку с ногой и потопала к изуверам. Старосту колченогого отпихнула, злость в себе собрала, узлом закрутила.
– Все, падлы, – выдохнула, – хана вам.
Слова-то сказаны были, а злости все не хватало никак. Одно дело в лесу таких завалить – я в позапрошлом году, например, двоих уложила. Первого с трех ружей залпом, в упор. Второго прикладом, уже после того, как дал он по мне очередь и промазал. Я их потом под Иркины стоны и сопли ножом на куски кромсала. Но у этих двоих оружия не было. И как я ни ярилась, как ни заводила себя, руки на них не поднимались. Ни одна из трех.
Вихрастый парнишка обмочился уже от страха, кадык на тощей шее дергался взад-вперед, связанные в кистях ручонки ходуном ходили.
– Не н-надо, – запинаясь, пролепетал он. – Н-не убивайте. П-пожалуйста.
– Напрасно ты так, девочка, – сказал вдруг старик. – Зря. Потом жалеть будешь.
Страха в нем не было ни на грош. Стоял себе поджарый, седой, спокойный. Ростом за метр восемьдесят, почти с меня. Седьмой десяток он явно уже разменял. У нас до таких лет не доживали. До полтинника редко кто дотягивал.
– Что, мразь, зажился? – вызверилась я на старика.
Он скривил бледные тонкие губы.
– Послушай, дочка, мы…
Меня будто по сердцу плетью вытянули. Никто нас с Иркой дочками не называл, никогда. Ни мамка, истеричка и стерва, ни тем паче боров-отчим. Уродками называли частенько. Ушлепищем да Уепищем – с дорогой душой. В лучшем случае Шлепой.
– Жаба болотная тебе дочка, – выдохнула я вместе с остатками злости и добавила: – Пень трухлявый.
Ни малейшего желания бить и резать во мне не осталось. Он попросту нравился мне, этот старик, спокойный и бесстрашный.
– Все же послушай, дочка, – как ни в чем не бывало, сказал он. – Это очень важно, для всех. Мы сами к вам шли, понимаешь? Сами. Случилась беда: наши женщины…
Так я и не успела узнать, какая беда стряслась с изуверками, потому что за спиной грохнул выстрел, а миг спустя второй. У старика лоб треснул и раскололся, будто невидимым топором рубанули. У парнишки переносица влетела в череп. Оба рухнули, где стояли, а я, обернувшись рывком, увидела этого сучьего жеребца, гнилого пидора с ружьем в руках. Нашего с Иркой отчима с довольной улыбкой на гнусной ряхе.
Ох и вмазала я ему. Крайними руками в прыжке – «ножницами» по горлу, средней – сверху вниз, в лоб. Грохнулся этот гад на спину, я всадила ему в ребра ногой и поперла вперед, прямо на толпу, будто никого передо мной не было. Мужики и бабы шарахнулись по сторонам, и я сквозь образовавшийся коридор потопала прочь.
Ирка притихла, от попыток вернуть себе ногу с рукой отказалась, потому что знала: я не отдам. По проулкам вдоль ветхих заборов, худых плетней и заколоченных домов, чьи обитатели успели сдохнуть, я добралась до нашего жилища. Рванула на себя дверную ручку. Мирониха за кухонным столом жрала – жадно метала в хавальник ложкой из чугунного котелка. Ни слова не говоря, я подскочила, ухватила эту суку за шкирку, вздернула и вышвырнула в дверной проем, будто мешок с говном.
– Пошла нахер, курва, – напутствовала я улепетывающую на карачках Мирониху. – Больше не возвращайся, вонючка, – покалечу.
Я с грохотом захлопнула входную дверь. Шибздик безмятежно храпел на своем говенном матрасе.
– Вставай, бездельник, – гаркнула я на него. – Вставай, сказала, пидармот херов!