Улица Стариков настолько узка, что, расставив руки, можно коснуться занавесок лавок по обеим сторонам. Домики-ковчеги похожи на игрушки. Акира живет в доме еще меньших размеров, чем другие, здесь нет магазинчика и миниатюрного второго этажа. Вход в дом закрыт со всех сторон. Акира отодвигает деревянную ставню амадо, служащую дверью, затем ширму из натянутой на раму бумаги. Этот маленький дом из некрашеного дерева с расписными бумажными перегородками смахивает на большую птичью клетку. Однако приподнятый пол покрыт новенькими, приятно пахнущими тростниковыми циновками без единого пятнышка. Пока мы снимаем обувь, я успеваю заметить, что все в доме чистенькое, изящное и любопытное.
– Женщина ушла, – объясняет Акира, ставя курильницу (хибати) на середину пола и расстилая рядом с ней небольшую циновку, чтобы я мог присесть.
– Что это, Акира? – Я указываю на тонкую дощечку, прикрепленную лентой к стене. Доска отпилена от ствола дерева так, что по краям сохранилась кора. Ее поверхность покрывают два столбика мастерски выписанных таинственных знаков.
– Это календарь. Справа названия месяцев, в которых тридцать один день, слева – тех, что короче. А вот домашний алтарь.
В нише – непременном атрибуте любой японской гостиной – помещается сделанный по местной моде шкафчик, раскрашенный фигурками летящих птиц. На нем стоит буцуман. Он представляет собой небольшой позолоченный лакированный ковчег, повторяющий конструкцию храмовых ворот. Алтарь затейлив и стар – одна из дверок потеряла петлю, но этой изящной вещицей, несмотря на трещины в лаковом покрытии и потускневшую позолоту, все еще пользуются. Акира открывает алтарь с сердобольной улыбкой, я заглядываю внутрь, надеясь увидеть маленькую скульптуру. Однако внутри ничего нет, кроме деревянной таблички с прикрепленной к ней полоской белой бумаги с японскими иероглифами, – именем умершей маленькой японской девочки, вазы с увядающими цветами, крохотной гравюры Богини Милосердия Каннон и стаканчика, наполненного пеплом сгоревших курений.
– Завтра, – говорит Акира, – мать украсит алтарь и положит еды для малышки.
В противоположном конце комнаты напротив алтаря с потолка свисает чудная, смешная бело-розовая маска – лицо смеющейся толстощекой девочки с двумя загадочными точками на лбу, лицо Отафуку[23]. Маска непрерывно колеблется и поворачивается в воздушных струях, проникающих через открытые сёдзи. Всякий раз, когда веселые черные глаза, наполовину зажмуренные от смеха, поворачиваются ко мне, я тоже невольно улыбаюсь. Еще выше я вижу бумажные символы синто (гохэй), миниатюрную шапочку в форме митры, какие надевают во время священных танцев, картонную имитацию волшебного камня (нёи ходзю), который держат в руках боги, маленькую японскую куклу, небольшую вертушку, приходящую в движение от малейшего дуновения ветерка, и прочие не поддающиеся описанию и по большей части символические игрушки, какие продают в праздничные дни во дворах храмов. Все это – игрушки для умершей девочки.
– Комбан! – восклицает ласковый голос у нас за спиной.
На пороге стоит мать девочки, довольная тем, что незнакомец проявил интерес к ее буцуману, – женщина средних лет из самого бедного сословия. Ее лицо не отличается красотой, но сияет добротой. Мы отвечаем на вечернее приветствие. Я сажусь на циновку у хибати, Акира тем временем что-то шепчет женщине, и она тут же приносит маленький чайник, чтобы поставить его на жаровню. Очевидно, нам предстоит чаепитие.
Когда Акира занимает свое место напротив меня, я спрашиваю:
– Какое имя написано на дощечке?
– То имя, что вы видели, ненастоящее. Настоящее написано на обратной стороне. После смерти монах дает ребенку другое имя. Если умер мальчик, его называют Рёти Додзи, а если девочка – Миио Донё.
Пока мы разговариваем, женщина подходит к алтарю, открывает дверцы, что-то туда кладет, зажигает лампадку и, сложив ладони, начинает молиться. Ее совершенно не смущает наше присутствие и наша болтовня, она, по-видимому, привыкла делать то, что требуют правила, и молится с той смелой, истинной открытостью, что присуща одним беднякам – простым душам, у которых нет секретов ни друг от друга, ни от небес, и о которых Рёскин благородно сказал: «Нет людей святее». Я не знаю, какие слова шепчет ее сердце. Я слышу лишь время от времени мягкий сиплый звук, издаваемый при легком вдохе через рот, который среди этих добрых людей свидетельствует о смиренном желании угодить.
Наблюдая за этим милым обрядом, я чувствую, как в тайнике моей собственной жизни зашевелилось нечто смутно, неопределенно знакомое – как память предков, как возвращение чувства, о котором не вспоминали последние две тысячи лет. Каким-то странным образом это сочетается с моим слабым знанием о нашем древнем мире, которому домашними богами тоже служили дорогие сердцу мертвецы. В этом доме ощущаются ласковая нежность, словно его осенили древнеримские лары.
Закончив короткую молитву, женщина поворачивается к маленькой жаровне. Она разговаривает и смеется с Акирой, готовит чай, разливает его по крохотным чашечкам и подает нам, грациозно опустившись на колени в яркой, традиционной манере, отточенной подающими чай японками за последние шесть веков. Даже духи, на гравюрах подающие кому-нибудь невидимый чай в невидимых чашках, принимают такую же позу. Среди всех японских картинок духов призрак преклонившей колени женщины, смиренно протягивающей чашку чая своему раскаявшемуся, преследуемому привидениями убийце, больше всего трогает душу.
– Пойдем теперь на Бон-ити, – предлагает Акира, поднимаясь с пола. – Она тоже собиралась пойти, а уже темнеет. Сайонара!
И действительно: когда мы выходим из домика, на улице почти темно, на полоске неба между крышами высыпали звезды, но вечер прекрасно подходит для прогулки – с моря налетают легкие порывы теплого ветра, шевеля и беспокоя ряды занавесок. Рынок находится относительно недалеко: в узкой улочке на окраине города у подошвы холма с великим буддийским храмом Котоку-ин в районе Мотомати.