Возьмем для рассмотрения один из типичных рассказов Горького, например «На плотах»[128]. Приглядитесь к авторской экспозиции. Некто Митя и некто Сергей сплавляют плот по широкой и туманной Волге. Владелец плота, находящийся где‐то на носу, сердито покрикивает, а Сергей бормочет – чтобы читатель услышал: «Ори! Твой‐то чахлый сын соломину о колено не переломит, а ты его на руль ставишь, да и орешь потом на всю реку [и всем читателям]. Жаль было [продолжает Сергей свой пояснительный монолог] еще работника нанять [вместо этого заставив своего сына помогать мне] кощею-снохачу. Ну, и рви теперь глотку‐то!» Автор выделяет его последние слова – одному Богу известно, сколько писателей обыгрывали этот прием, – которые Сергей произнес достаточно громко, «очевидно, не опасаясь, что его услышат, и [добавляет автор] даже как бы желая этого» (и чтобы зрители тоже услышали, добавим мы, ибо такого рода экспозиция выглядит необычно, как первая сцена какой‐нибудь старой поблекшей пьесы, где слуга и горничная, вытирая пыль, судачат о своих господах).

Страница лекции Набокова о рассказе М. Горького «На плотах»
Вскоре из длинного монолога Сергея мы узнаём, что отец сначала нашел Мите хорошенькую жену, а потом сделал невестку своей любовницей. Сергей, здоровый циник, смеется над тщедушным ипохондриком Митей, и они затевают многословный разговор, риторический и фальшивый, который Горький обычно вводит в таких случаях. Митя объясняет, что он хочет вступить в религиозную секту, и тут бедный читатель вынужден заглянуть в глубины старой доброй русской души. Действие переносится на другой конец плота, где мы видим отца с его возлюбленной Марьей, Митиной женой. Он – энергичный, колоритный старик, часто встречающийся в беллетристике. Она – обольстительная женщина, изгибающаяся, как одно часто упоминаемое в таких случаях животное – кошка (или рысь – в более поздних вариациях), и склоняющаяся к своему любовнику, который собирается сказать речь. Мы вновь слышим не только резкую авторскую интонацию, но почти видим его, пробирающегося среди своих героев и подающего им реплику. «Грех делаю, точно. Знаю. Ну что ж? – говорит пожилой отец. – Тяжко ему? Знаю. А мне?» – и т. д. Стараясь, чтобы оба диалога – между Митей и Сергеем и между отцом и Марьей – звучали более правдоподобно, автор, как сделал бы драматург прошлых времен, замечает, что герой «говорил ведь», иначе читателю пришлось бы недоумевать, с какой стати нужно было помещать эти пары на плот, плывущий по Волге, навязывая им разговор об их жизненных коллизиях. С другой стороны, если герои действительно то и дело возвращаются к своим разговорам, трудно поверить, что плот их куда‐нибудь приплывет. Люди не очень склонны к многословию, когда они движутся сквозь туман по широкой и полноводной реке, но это и есть, полагаю, то, что называется голым реализмом.

Заключительная страница лекции о М. Горьком
Наступает рассвет, и Горькому удается кое‐что подметить в пейзаже: «бледно-изумрудный ковер лугов блестел брильянтами росы» (настоящая ювелирная выставка). Тем временем на плоту отец предлагает Марье убить Митю, и на губах ее играет «загадочная и чарующая улыбка». Занавес.
Здесь мы должны отметить, что схематизм горьковских героев и механическое построение рассказа восходят к давно мертвому жанру нравоучительной басни или средневековых «моралите». И обратите внимание на низкий культурный уровень (то, что мы в России называли полуинтеллигенцией), что совершенно убийственно для писателя, обделенного остротой зрения и воображением (способными творить чудеса под пером даже необразованного автора). Но чтобы завоевать успех, логические построения и страсть к рассуждениям требуют интеллектуального размаха, которого Горькому явно недоставало. Чувствуя, что убогость его дара и хаотическое нагромождение идей требуют чего‐то взамен, он вечно гнался за эффектными сюжетами, работал на резких контрастах, обнажал столкновения, стремился поразить и потрясти воображение, и, поскольку то, что рецензенты называют «крепкой историей», уводило благосклонного читателя от истинного восприятия, Горький произвел сильное экзотическое впечатление на русских, а затем и зарубежных читателей. Я слышал, как умные люди утверждали, что совершенно лживый и сентиментальный рассказец «Двадцать шесть и одна» – истинный шедевр. Эти двадцать шесть несчастных изгоев работают в подвальной пекарне, – грубые, неотесанные, бранящиеся мужики окружают почти религиозным обожанием юную барышню, которая ежедневно приходит к ним за хлебом, а затем, когда ее соблазняет солдат, бешено глумятся над ней. Вот это‐то и показалось чем‐то новым, хотя при ближайшем рассмотрении оказывается, что этот рассказ – такой же традиционный и плоский, как и худшие образчики старых сентиментальных и мелодраматических сочинений. В нем нет ни одного живого слова, ни единой оригинальной фразы, одни готовые штампы; это все розовая карамель, к которой подмешано ровно столько сажи, сколько нужно, чтобы придать ей привлекательность.
Отсюда – всего один шаг до так называемой советской литературы.