Шенонсо, полидарм жандалицейский, с тем же серьезным лицом снова в лицее, и опять в сопровождении директора. На этот раз его большие пальцы засунуты за ремень. Тасс видела этот жест только в кино. Она спрашивает себя, обдумал ли он свой жест (А ну-ка глянем, что за хрень, заложив руки за ремень) или делает это, не задумываясь.
– Их здесь нет,– говорит она суше, чем собиралась, когда он вырастает перед ней.
В горле вдруг острое чувство вины, неприятно-кислое, как будто Селестен и Пенелопа – ее личная утрата. Ее ученики отсутствуют уже несколько недель, и она ничего не сделала, потому что делать было нечего. Через несколько дней она спросила коллег, а ей сказали: может быть, заболели или проблема в семье. У Лори не было никакой информации, у Уильяма тоже. Она перестала задавать вопросы. Ей не хочется, чтобы Шенонсо ей об этом напоминал. Во-первых, она всего лишь преподаватель на замене. Если есть здесь авторитет, то это месье Эмманюэль. Он с Шенонсо, значит, наверняка уже успел сказать ему все, что считал нужным. Вряд ли он упомянул о беременности Пенелопы, потому что никогда ее не замечал, да Тасс и сама не уверена. И потом, даже если так – кому ж охота рассказывать про интимную жизнь девчонки жандарму? Или полицейским. Тасс корчит гримаску, давая понять, что ничем не может ему помочь. Тот шмыгает носом со слегка презрительным видом.
– Я хотел бы поговорить с их одноклассниками. Нам сообщили о серии… нарушений общественного порядка в большом Нумеа. В одном случае женщина говорила о близнецах.
– У вас есть мандат?
Шенонсо вздыхает. Нет, у него нет мандата. На кой ему мандат? Как утомительно жить с людьми, которые насмотрелись телесериалов. Он, наверно, не сознает, что его пальцы засунуты за ремень. Как и того, что использует выражения типа «без отца, без конца» или «дверь, открытая всем окнам», и ни одно из них не его.
– Двое ваших учеников в бегах, они, вероятно, правонарушители, их одноклассники могут быть сообщниками. Вас это не пугает?
– Нет,– говорит Тасс.
– Понятно. Вы ничего не боитесь.
– Боюсь,– отвечает Тасс искренне.– Красногрудого бюльбюля.
Месье Эмманюэль бросает на нее ошеломленный взгляд. Шенонсо смеется, смех разбивает серьезную маску, и он кажется Тасс почти любезным.
– Это поглощающий вид,– продолжает Тасс, пряча глаза от директора.– Вы, может быть, видели афиши? Поселяясь в саду, он изгоняет другие виды и многие уже истребил.
– Мадам Арески.
– Как монарх Таити.
– Этот господин здесь не для того, чтобы…
– И растения тоже.
– …говорить о птицах.
– Простите. Он разводит тут растение, которое убивает другие растения.
– Ни о растениях, мадам Арески.
Не иначе, как месье Эмманюэль с радостью сейчас заставил бы ее съесть мел, но, зайдя на свою страницу в фейсбуке[34] несколько часов спустя, она находит приглашение от Шенонсо, который хочет добавить ее в друзья. Она не отвечает.
Дней через десять лицей закроется на летние каникулы, месяцы духоты или огня, смотря кому посвящен год, Эль-Ниньо или Ла-Нинья. В прошлые годы это позволяло Тасс прилететь к Томасу и поморозиться на французском холоде. Но не в этот раз. Она не знает, что будет делать в свое первое за долгое время каледонское лето. Она ничего не планировала, разве что отправиться на пляж на один из островков, вот как прямо сейчас, чтобы забыть жару, которая уже отливает металлом.
Лицей закроется, и отсутствие Селестена и Пенелопы станет нормой. Они будут вправе находиться, где им угодно, никто не ждет от них, чтобы они сидели в классе перед своим преподавателем французского. А если они действительно делают глупости, в которых подозревает их Шенонсо, муниципальная полиция, вероятно, сцапает их в ходе операции «Спокойствие Каникулы», наблюдая за домами, оставшимися без хозяев, уехавших на Золотой берег или пляжи, полные подвыпивших австралийских семейств.
В водном такси, еще пустом, без туристов, Тасс все же надеется, что с ними все хорошо. Она вспоминает их первый доклад и думает, что они, наверно, правы: никогда она не делила с ними их горе.
Она идет к концу понтона, чтобы нырнуть, но, дойдя до последней дощечки, вдруг останавливается, чуть пошатывается, пальцы на ногах сжимаются, разжимаются, как будто хотят покинуть ногу, так же толстые гусеницы, удерживаемые за концы, продолжают гусенить – как называют движение гусениц? – спрашивает себя Тасс, не может же быть «ползать», это частный случай,– а шершаво-то как, всякий раз неровная поверхность дерева оставляет немного пота, потому что ноги у нее взмокли, потому что ей немного страшно, потому что она давно не ныряла отсюда, а вдруг потеряла свой пропуск, и море ее не пустит, останется закрытым, твердой поверхностью, о которую Тасс сломает шею. Она прохаживается по краю понтона, боясь, что ее неподвижность заметят редкие пловцы и компания, пьющая пиво на пляже, что ее стояние на краю понтона повлечет комментарии, насмешливые подбадривания, ну же, давай прыгай! Целый день будешь здесь торчать? Но Тасс не знает, не слишком ли она уже респектабельно – или уж точно взросло – выглядит в своем цельном купальнике с глубоким вырезом,– чтобы ей кричали такие вещи.
Наконец она ныряет. Правая нога отталкивается от доски криво, слишком выставленная вперед, край врезается в подошву и не дает ей вложить в прыжок всю силу, в то время как левая делает свое дело как полагается, толчок хорош, и Тасс прыгает неловко, уже потеряв равновесие. Ей удается собраться, свернуться в воздухе домиком, потом перевернуться сокращением мышц, теперь она летит головой вперед, ноги ровненько сзади, носки вытянуты, даже на правой ноге, и когда она входит в воду, ничего не изменилось с детства, ей кажется, что пузыри образуют накидку на плечах и поднимаются к поверхности, она помесь Супермена с акулой, она распространяющаяся волна, она идеально на своем месте.
Под одной из плавучих платформ крошечные рыбки в черно-белую полоску теснятся и кружат вокруг ржавой цепи. Когда Тасс заплывает дальше, там, над зарослями кораллов, рыбы становятся разнообразнее. Целая система слоняется, питается и прячется здесь. Голос отца снова звучит в ее мыслях. Есть рыбы-ангелы и рыбы-хирурги, рыбы-клоуны, рыбы-пилы, рыбы-бабочки и рыбы-кровельщики, рыбы-попугаи, которые агрессивно метят территорию, рыбы-скрипки, элегантно тихие, рыбы-солдаты и старшие сержанты. Тасс проплывает над губачами и горбунами, распугивает рыб-игл, плавающих слишком близко. Большой лосось почти задевает ее лицо, наполнив поле зрения множеством разноцветных точек.
Наверно, из-за того чувства силы, какое дает ей вода, она в этот миг думает, что найдет Селестена и Пенелопу. Она, а не жандармы. Раньше жандармов. Она должна им помочь, хоть они и исчезли, не спросив ее. В конце концов, она еще их преподаватель на несколько дней. Она отправляется на водном такси в обратный путь, даже не удосужившись обсохнуть на солнце.
– Мы еще не вышли из того возраста, когда чокаются скорлупками? – спрашивает Тасс с пресыщенной гримаской.
У нее в руках половинка кокоса, наполненная землистой кавой, и она старается не опрокинуть ее, отходя от барной стойки. Лори отвечает, что хотела похудеть до лета, но ей не удалось. Шкафы у нее ломятся от продуктов, купленных вроде бы для ее мужика и дочери, но из которых она вечно черпает, оголодав, через несколько часов после того, как медленно прожует слишком легкий обед. Большое достоинство кавы – она отбивает аппетит лучше любого снадобья, купленного в аптеке.
– Ты погубишь печень,– говорит Тасс.
– И пойду трещинами,– добавляет Лори.– Зато к каникулам не придется покупать новый купальник.
Они торжественно проливают несколько капель напитка на пол – глоток духам. По идее, ни та ни другая ни во что такое не верят, но обе не забывают делиться. Залпом опустошив скорлупу, Лори морщится, Тасс несколько раз сплевывает. Кава оставляет во рту сильный привкус мыла, и остатки порошка скрипят на зубах. Они садятся за столик в саду, среди буйной зелени и топорно вырезанных в апельсиновом дереве божков, которые разевают рты и гримасничают. Еще слишком светло, чтобы накамал был приятен. Пластиковая мебель блестит в вечернем солнце, клеенки отбрасывают кричащие отсветы цветочных узоров. Когда Тасс позвонила Лори, она хотела поговорить с ней о близнецах. Может быть, даже спросить ее, заметила ли она тоже, что Пенелопа округлилась за несколько недель перед исчезновением. Она купила продукты, чтобы приготовить ужин дома и спокойно спросить обо всем, но Лори настояла на накамале, а кава пьется долго. Это почти священнодействие, особенно для отвыкшей от него Тасс. Лори первой находит тему для разговора:
– Меня ограбили вчера, но ничего не взяли.
От кавы слегка онемели рты, и обе женщины говорят тихо и как-то нерешительно, как будто ленивый язык между коренными зубами и нёбом терпеливо лепит каждое слово.
– Значит, тебя не ограбили,– отвечает Тасс.– Почему ты говоришь, что тебя ограбили?
Лори объясняет, что вещи и мебель в гостиной были переставлены, горшок с цветами опрокинут. Кто-то вошел и все перерыл, это очевидно. Но ничего не пропало, ни бумажник, ни компьютер, ни даже драгоценности.
– Это, вообще-то, злит. У меня такое впечатление, что им не понравилось мое добро.
Она улыбается, убежденная этой первой порцией кавы, что понимает случившееся с ней, видит скрытый смысл, спокойно затаившийся в прибое событий. На второй или третьей она подумает, что в мире нет ничего такого, что может ее задеть, и, возможно, наклонится, чтобы завязать разговор с компанией за соседним столом. Кава позволяет верить в силу сплоченности общества. Она развязывает языки, подавляя агрессию.
По переулку под террасой с громкими криками проходит компания подростков. Обе машинально смотрят, нет ли в ней их учеников. Тасс пользуется случаем, чтобы перевести разговор на интересующую ее тему:
– А ты знаешь семью Селестена и Пенелопы?
– А что?
– Тебе неинтересно, что приходили жандармы?
– Все как обычно, разве нет? Они сделали глупость. И отправились домой, в племя. Когда жандармы найдут их там, вождь скажет, что проблема уже улажена местным правосудием. Если это была мелкая глупость, им сойдет с рук. А если нет…
– Да?
– Ба, тогда не сойдет.
– Но ты знаешь их семью?
– Кажется, они живут здесь у своего дяди по матери. Или, может быть, у тети.
– У дяди,– говорит Тасс.– Я спрашивала у месье Эмманюэля.
– Во всяком случае, их родителей здесь нет, они в племени. А ребята в городе. Признаться, я не совсем понимаю, как работают их семейные связи. Кто кого растит, для меня это всегда непостижимо. В джунглях проще, потому что все в племени, но здесь… город так и не стал стабильным жильем для канаков, у меня такое впечатление, что все здесь мимоходом, в том числе и дети. Еще по одной?
Они совершают те же жесты, чуть замедленные, более четкие: стойка, раковина, капли, впитанные гравием, горечь во рту. Покой в них становится глубже. Когда внизу снова проходят подростки, Тасс признается с искренностью, которую запрещает себе уже много месяцев:
– Мне кажется, что Селестен на диво красив.
– Да? – переспрашивает Лори, с виду не особо удивившись.
– Вообще-то, я нахожу, что подростки гораздо красивее, чем раньше.
– Все или только канаки?
Этим вопросом Тасс не задавалась.
– Каждый раз, когда приходит лето,– добавляет Лори, не дожидаясь ее ответа,– я думаю, что белые здесь в невыгодном положении. Они почти всегда красные, так что канаки кажутся еще красивее, чем есть.
Она ногой отгоняет голубого дрозда, который чересчур уверенно ищет крошки пищи.
– Мы тут в роли этакой некрасивой подружки, понимаешь, мы подчеркиваем их красоту.
Лори смотрит на Тасс с каким-то новым вниманием и с оторопелым видом поправляется:
– Ну, то есть я. Я подчеркиваю их красоту.
Лори никогда не знала, считает ли Тасс себя белой или нет, и Тасс не может на нее за это обижаться: решительно, день на день не приходится, и все зависит от окружения. Она размышляет со спокойной ясностью, которую дает кава, c этой медленной гибкостью мысли. Понятие белого здесь не так просто, или, по крайней мере, не то же, что в метрополии, даже не то же, что в Соединенных Штатах. Тасс поняла это, пытаясь объяснить Томасу. Раньше она с этим жила, пребывала в этом, и задаваться такими вопросами не было нужды. Исторически, сказала она ему, это вопрос не столько цвета кожи, сколько образа жизни, это строилось отчасти на ощупь в XIX веке. Скажем, если бы ты жил в племени, ты был бы канаком. А будь ты из колонизаторов – сколько бы у тебя ни было примесей, тебя бы считали белым. Это значит, что ты мог быть белым и при этом жертвой расизма, потому что ты все-таки не белый на глаз, ты «серая мышь», «колбасная шкурка». Тебя хотели считать белым, были даже в этом заинтересованы, чтобы белое население росло и его стало бы больше канакского, но все равно чувствовали разницу: от этого так не избавишься. И вот некоторые использовали термин «белый-белый», чтобы отличать одних белых от белых-других, белых не белых. Моя бабушка, например, так говорила,– вспоминала Тасс в разговоре с Томасом, особенно когда комментировала браки. И конечно, Мадлен была немного расисткой, но надо понимать, что, как бы то ни было, здесь-то люди называют этническое происхождение человека, упоминая его. Они говорят: я видел такого-то из моих друзей сегодня, ну, знаешь, тот уоллис, или канак, или вьет – и я знаю, что тебя от этого корёжит, Томас, но я попрошу тебя подождать минутку с твоим суждением и дать мне закончить. В противовес белым-белым создали еще термин «чистый метис»: это метисы настолько метисы, что не могут относиться только к двум населениям, они объявляли себя – через слоеное тесто поколений – эльзасцами-канаками-яванцами-уоллисийцами, и тогда про них говорили: ладно, хорошо, отлично, она чистый метис. На Ле Каю нельзя было доверяться имени, чтобы представить себе внешность. Потому что японское имя мог носить высокий малый со смуглой кожей и курчавыми волосами, арабское – молодая женщина с раскосыми глазами, германское имя соседствовало с вытатуированными черной тушью цветами, типичными для Явы, и так далее. Чистые метисы.
– Когда мы жили близ Бурая, там была лавка с вывеской «Джебель, азиатская кухня»,– тихо говорит Тасс.
Лори кивает, как будто эта фраза совершенно увязана с предыдущей, как будто разговор не был прерван долгим молчанием.
После захода солнца они покидают накамал и ищут место, где оставили машину, маленькую разбитую земляную площадку, прячущуюся между домами. В других городах, которые она знала, Тасс никогда не видела этих выбитых зубов города, импровизированных паркингов, более или менее обозначенных стрелками на барах и ресторанах, которые указывают их своей клиентуре, не желающей кружить двадцать минут в поисках парковочного места на улице. Другие города кажутся аккуратно скроенными по сравнению с Нумеа; их дома, улицы, тротуары идеально слажены, и не видно швов. Впрочем, они не производят впечатления построенных на предсуществовавшей территории, с которой флора и фауна были изгнаны или худо-бедно истреблены. От них исходит безмятежность человеческих сооружений, тех, что всю жизнь на своем месте, воздвигнутых на уже утрамбованной почве, далеко от травинок, крошечных рептилий и шелковистых грызунов. Мать-природа, словно бы провозглашают они, начинается только за городскими стенами или кольцевыми дорогами, а мы в наших стенах – плоды культуры, не имеющие ничего общего с внешним миром. Такого ведь наворотили, такого понадобилось наворотить, чтобы сохранить эту иллюзию, что у Тасс голова идет кругом, когда она старательно обходит лужи и камни на этом почти подпольном паркинге. Свет от уличных фонарей совсем тусклый, она слышит, как скребут по земле ее красные сандалии, чувствует, как грязь обволакивает мизинец на ноге. Лори уже добралась до машины и включает фары. Соседняя машина припаркована слишком близко, Тасс приходится протискиваться в приоткрытую дверцу.
– Хочешь, повторим завтра после уроков? – спрашивает Лори.
– Нет,– отвечает Тасс, от кавы ее улыбка стала доверчивой.– Я должна найти Селестена и Пенелопу.
Небо плотное, молочное, серо-желтое, и от малейшего движения пот течет ручейками по всему телу. Тасс хочется сесть на вентиляционную решетку машины, врубить кондиционер на полную мощность и не шевелиться. Дойти пешком до башен Маженты кажется ей безумным подвигом, почти бравадой, вызовом небесам. В этом грозовом свете башни еще безобразнее, чем обычно, с их балюстрадами в темных потеках, с твердыми шторами, покоробившимися от сырости. Сверкающие фрески на некоторых зданиях напоминают, что власти обновляют самый крупный квартал Нумеа. Эти стареющие сооружения привычны для Тасс, но Сильвен рассказывает, что они – пусть и такие некрасивые – были когда-то свидетельством жизнеспособности каледонской экономики. Башни Мажента были построены для расселения наплыва рабочих, приехавших в 1970-е годы, во время никелевого бума. Французское государство ответило на местную проблему механически, как всегда срочно решало жилищный вопрос после Второй мировой войны: башнями (оно могло бы, конечно, предложить и жилые кварталы, но по неведомым Тасс причинам Каледония унаследовала только башни). Здания Маженты, бежевые или серые, в зависимости от света, похожи на маленький кусочек французского предместья, который воткнули сюда, один, в чистое поле, и всем было плевать, что он не отвечает ни одной из характеристик океанийского образа жизни. В первые годы в башнях ощущалась, по крайней мере, прелесть современности, притягательность новизны. Но вот уже десятилетия ассоциации жителей жалуются на их упадок, на молодых бездельников, вносящих хаос, и на пустующие квартиры, балконы которых берут штурмом гадящие и шумные птицы.
Африканские ткачики с красными клювами, изящные, как цветы, сбившись в стайку, прыгают по газону. Рядом с ними девочка неуклюже делает колесо и гневно вскрикивает после особо неудачных попыток. Она поворачивается, когда Тасс спрашивает, знает ли она близнецов, но снова бросается наземь, едва назвав ей квартиру.
В холле с мигающими неоновыми лампами не работает лифт. Тасс с трудом поднимается по лестнице, видя там и сям маленькие граффити, предостерегающие: в стенах башни есть асбест, аплодирующие победам спортивной команды «Мажента» и проклинающие скуку карантина. Когда она добирается до пятого этажа, пятна пота проступают под грудью; и на спине, вероятно, тоже.
Дядя открывает дверь медленно, и запахи жилья вырываются из-за его спины, бьют в лицо Тасс, разбегаясь: запах псины, табака, жареной рыбы и пригоревшего кофе.
– Чего надо?
У него длинные волосы, связанные в толстый конский хвост, этакий помпон на затылке. Он улыбается, показывая гнилые зубы, которые портят довольно милое лицо. Тасс удивляет, что он ее ровесник, может быть, немного младше. Она еще не привыкла, что такие слова, как отец и мать, дядя и тетя, депутат или министр могут обозначать людей не старше ее. Эти слова из детства сохраняют атрибуты поры их открытия: они обозначают стариков – а Тасс не стара, она просто Тасс, в своем возрасте.
– Я преподаватель французского Селестена и Пенелопы.
– Сочувствую тебе.
Он прыскает. За его спиной телевизор – громогласный телекомментатор, идет футбольный матч. Слышны еще мужские голоса, хотя Тасс в дверном проеме никого не видно.
– Вы не знаете…
Задать вопрос трудно. Может быть, дядя думает, что они еще ходят на занятия. Может быть, Тасс подставляет своих учеников, им попадет по ее вине. Но дядя сразу отвечает на ее недоговоренную фразу. Нет, он не знает, где они, эти двое. Но возможно, Селестен сбежал, чтобы не помогать ему в прошлый раз. Они должны были пойти в племя чинить ограду, а мальчишка этого не любит. Но он отлично знает, что не может оставаться в квартире и смотреть телик, дядя ему не позволит, решительно не позволит, вот он, наверно, и ушел, чтобы избежать повинности. И сестра, ясное дело, смылась вместе с ним. Они как рыбы-ангелы, всегда вместе.
В комнате за его спиной кто-то опрокинул стакан, или уронил рамку, или еще что-то. Слышен звон стекла и брань. Дядя оборачивается резко и гневно. Когда он вновь смотрит на Тасс, у него нетерпеливый вид.
– Тут ето, они, можеть, у друзей,– говорит он.– Или болтаются на старой заправке, как все бродяги.
Он подается назад, готовый захлопнуть дверь. Тасс все же настаивает:
– Они часто уходят от вас вот так? И что они делают? Ночуют на улице?
– Ах, ты еще и социальная помощница?
Голос его теперь звучит зло, раздраженно. Тасс извиняется, опускает голову, смотрит на босые ноги дяди, извиняется снова, глядя на его пальцы.
– Я просто беспокоюсь.
– Можеть, вернутся сами, можеть, я сам их найду, там будет видно. Но если найду, не пошлю их к тебе. Скоро каникулы, чего там, несколько дней больше-меньше… Чему ты их научишь в оставшееся время? Сложному комментарию?
Тасс поднимает на него глаза. Он снова широко улыбается, как вначале, улыбка обнажает серые зубы среди белых. Он повторяет просто для себя, со смаком чеканя каждый слог: сложный комментарий. На этот раз он смеется. За его спиной эхом откликается другой смех.
– Я хотела…– лепечет Тасс.– Я просто… Обычно они не пропускают занятия, так что я хотела посмотреть, нет ли проблемы и не могу ли я… помочь.
Дядя смотрит на нее насмешливо, или, может быть, презрительно, или ласково, она толком не знает. Эту мину она толкует так: чего уж там, это очень мило, но ты где-то на последнем месте в списке людей, о которых бы подумали, если понадобилась бы помощь, ну или, может, на предпоследнем. Она бормочет спасибо и до свидания почти слитно. Он тут же захлопывает дверь. Внутри снова смеются, и телевизионные комментарии становятся еще громче.
Свинцово-сернистое небо начинает дрожать и громыхать, когда Тасс пересекает лужайку скошенной травы, отделяющую башни от ее машины. Она успевает подумать: «О черт», и тут дождь обрушивается разом, теплый и яростный, крупные капли разбиваются о ее лицо, о глаза, о гнущиеся травинки.
Она бежит, почти бросается в «Дастер», включает зажигание, даже не успев выпрямиться. Холодный воздух успокаивает ее, печка сушит. Радио включается автоматически и запускает слишком громко кусок христианского песнопения с томными словами:
Я желаю только Тебя,
Господи, цари во мне,
Ты возлюбил меня первым,
Ты мой выбор и моя судьба,
Твой свет влечет меня,
Видишь, вся моя душа вздыхает,
Простри дух Твой над моим сердцем!
Когда припев следует за длинным и бестолковым куплетом, Тасс пытается подпевать – и вдруг плачет. Вытирая глаза тыльной стороной ладони, она думает, что это, наверное, усталость.
Выйдя из душа, она замечает, что ящерки-агамы покинули убежище за зеркалом и переползли на бежевый потолок. Ей не хочется оставаться с ними наедине. Она бродит по фейсбуку[35] в надежде отыскать вечеринку, на которую можно пойти, какой-нибудь вернисаж, новоселье, день рождения, любое сборище, достаточно публичное, чтобы она могла там появиться. Ничего нет. Она нервно строчит сообщение Шенонсо, предлагая увидеться – не говорит когда, не говорит зачем. Это может быть одновременно попыткой сближения и участием в его расследовании. Он отвечает и предлагает выпить где-нибудь через несколько часов.
Ожидая свидания, она заставляет себя в кои-то веки приготовить еду, достойную так называться. Покупками, сделанными для предстоящего ужина с Лори, еще полон ее холодильник. Она сосредоточится на этом, чтоб не поддаться искушению отменить свидание. Просто сделает вид, что никакого свидания нет, как будто она из тех счастливых людей, что готовят для себя одних в пятницу вечером, из тех женщин, что говорят: я живу для себя, стряпая идеальные блюда. Она тщательно режет на маленькие кусочки красного тунца, потом луковицы, погружает их в смесь лимонного сока, соевого соуса и тертого имбиря. Кот мечется под ногами как шальной в надежде получить кусочек сырой рыбы. Она дает ему вылизать разделочную доску, пока моет руки. Вряд ли это была хорошая идея – приготовить такой ужин, в конце концов. Долгие секунды она оттирает покрытые пеной пальцы, но все равно чувствует на них йодистый запах холодной плоти. Уходя из квартиры, она еще ощущает его, слабый, но тягостный, и спрашивает себя, учует ли его Шенонсо.
– Что это значит – действия, нарушающие общественный порядок?– спрашивает Тасс после нескольких банальностей о грозе и закате солнца.– Словечко запало мне в голову. Потому что у меня много идей о таких действиях, но ни одно из них не на грани законности. Они все переходят границы.
Он смеется. Ей хочется думать, что она удачно пошутила, но он смеялся, и когда она говорила о грозе и закатах. Более вероятно, что Шенонсо одиноко на острове, и любое человеческое слово, обращенное к нему, доставляет ему удовольствие.
– Мы ищем группу – судя по всему, это группа,– но может быть, и что-то не столь оформленное, связанное с социальными сетями, где детишки принимают те же вызовы, но без реальных связей между ними.
– Но что они делают?
– Выражаясь их словами: эмпатию насилия.
Шенонсо тотчас добавляет, что понятия не имеет, что означает эта пакость.
– Мягкая ММА[36]? – предполагает Тасс.
Он смеется. На этот раз она не против, потому что сама находит, что ее шутка удалась. Она даже решает зайти еще дальше:
– Противоположность ОБН?
Шутка № 2 понимания не встречает, потому что Шенонсо никогда не слышал про «общение без насилия», ей приходится ему объяснять. Когда он понимает, шутка уже давно безжизненно лежит на полу, а взгляд Шенонсо помрачнел.
– Но значит,– не отстает от него Тасс,– ты ищешь неизвестных, которые неизвестно что делают, объединившись под названием, в котором ты ничего не понимаешь?
Сначала он слегка кривится от обращения на «ты», типично каледонского, это кажется ему скачком к интимности, пожалуй, слишком быстрым и не по его инициативе, потом кивает: да, так оно и есть. Они улыбаются друг другу.
– К тому же «эмпатия» на самом деле не пугает, правда? – добавляет Тасс.
Шенонсо колеблется. Видно, что он рассчитывает: что ей можно сказать, а чего нельзя. Ему хочется дать ей понять, что его работа серьезна. У него тип лица, посадка головы и мускулатура мужчин, которым отчаянно нужно, чтобы их принимали всерьез. Тасс думает, что он немного напоминает ей Джу.
– Еще упоминали термин «эмпатический терроризм»,– говорит Шенонсо.– Как по-твоему, это пострашнее?
– Немного. Но ясности не больше.
Шенонсо достает свой телефон и показывает ей ряд фотографий. Это автобусные остановки и скейт-парки, стены супермаркетов из листового железа, рекламные щиты, и на всех одна и та же надпись, из баллончика или маркером: МПТИ ПБДТ.
– Эмпатия победит,– комментирует Шенонсо, как будто Тасс нужен перевод.– Они переняли слоган сепаратистов, но с отклонениями. Никто не знает, чего они хотят.
Тасс вспоминает маленькие татуировки на руках близнецов. Их можно считать знаком вовлеченности. Еще она вправе сказать себе, что слоган подхватила почти вся канакская молодежь, и это не простое совпадение. Большой палец Шенонсо продолжает прокручивать фотографии. На этот раз слоган написан на скалах над рекой, потом выгравирован на стволе перечного дерева.
– Думаю, этот меня особенно огорчил. Он датируется октябрем.
МПТИ написано на красной проселочной дороге, приглажено дождями, но не до такой степени, чтобы стереть глубокие надписи, остающиеся на покрытии как шрамы.
МПТИ
МПТИ
МПТИ
МПТИ
Вдоль всей дороги, спускающейся вниз почти отвесно. На снимках небо серое, и цвет земли проступает особенно ярко, когда все остальные приглушены светом. Кажется, что дорога кричит все громче. Воздух был такой густой в то утро, когда мы пошли посмотреть, рассказывает Шенонсо, просто давил на плечи. Он знает, что это тропический климат, но коллеги, которые работают давно, столько ему рассказывают про здешний незримый мир, что трудно не спутать.
– Что спутать? – спрашивает Тасс.
– Климат и призраков,– роняет Шенонсо после секундного колебания.
Задумываясь, он жует изнутри щеки, и кажется, что делает лицо для селфи, которого никогда не будет. Он возвращается к фотографиям:
– Такие штуки должны занимать много часов. Дорога очень людная днем. Семьи идут купаться, часто проходят охотники. Но никто ничего не видел. Значит, это могло быть сделано только ночью. Вроде ничего незаконного, но не может не тревожить. Кто станет ночь напролет делать такое?
Тасс вежливо кивает, делая вид, что встревожена. Она спрашивает, пытаясь приглушать все критические нотки в голосе:
– Вы пришли за близнецами аж в мой лицей просто потому, что кто-то провел ночь за написанием этих штук на земле? Этого достаточно в твоей профессии, чтобы начать… следствие?
Он скупо смеется. Это не следствие. И нет, действительно, это не из-за надписей на дороге и даже не из-за граффити на общественном достоянии. Проблема в частной собственности, и так вышло, что женщина, которая позвонила, чтобы сообщить, что видела близнецов, живет в очень частной собственности, типа охраняемого квартала, берег моря, охрана, решетки и камеры. И конечно, когда прибыли жандармы, никого уже не было, но они нашли граффити на трансформаторной будке в аллее за ее домом. Женщина произносила М’Пати, как будто была уверена, что это имя собственное, но толком не знала происхождения. С ума сойти, какие деньги там, наверху, на холмах, говорит Шенонсо. Отец этой бабенки, которая нам позвонила, разбогател на экспорте шоколада в Японию. Я не совсем понял почему, но множество японцев хотят пасту для бутербродов с попугаем на этикетке. Им это очень нравится, очень. Хотя здесь попугаев нет – я не видел ни одного чертова попугая на этом острове, с тех пор как приехал.
– Нет,– подтверждает Тасс,– это не остров попугаев. Ты еще скажи мне, что это и не остров какао…
– Девка теперь купается в деньгах и смотрит на всех как на дерьмо, даже место, где она живет, для нее дерьмо, потому что она убеждена, что ее деньги могут позволить ей лучшее. У нее дом с колоннами, представляешь? И это не элементы конструкции, они не поддерживают крышу, нет-нет, декоративные колонны, скульптурные, как их там, они сообщают, что ее дом – это греческий храм. Вот ты, может быть, достаточно вульгарна, чтобы жить в квартире, у ее соседей – просто виллы, а она – у нее чертов греческий храм.
Допивая третий джин-тоник, Шенонсо дает себе волю: мне невыносимо их защищать, если хочешь знать, потому что то, как они приватизировали доступ к морю, незаконно. Никто не может сказать, мол, этот холм мой до кромки воды, до первых волн. Он добавляет, что сам с юга Франции и у него там то же самое. Места, где он купался мальчишкой, исчезли. То есть не совсем исчезли, не для всех. Несмотря на распоряжение держать открытыми походные тропы, там барьеры, сигнализация, раздвижные ворота длиной в несколько метров, это позор.
– Откуда твое имя? – вдруг спрашивает он.– Я это уже где-то слышал, Тассадит. Никогда бы не поверил, что это океанийское.
Ему как будто нравятся такие резкие повороты в разговоре. Он улыбается.
– Действительно, нет,– отвечает Тасс.
В другой вечер она бы, может быть, рассказала ему историю своего таинственного предка, пришедшего с гор далекой страны. Она спросила бы его: как, разве ты еще не слышал о каледунских арабах[37], ты ведь уже давно приехал? Она воспользовалась бы невежеством жителя метрополии, чтобы сочинить сказку, какую ей хочется, исходя из своей истории, полной дыр. Но сегодня она хочет, чтобы он сосредоточился на близнецах. Она возвращается к ним маленькими и, она надеется, незаметными шажками, как будто мысли ее в свободном полете до следующей фразы:
– А кроме сообщения этой женщины что-нибудь заставляет вас думать, что Селестен и Пенелопа замешаны? Близнецов, наверно, немало на Ле Каю, правда?
Шенонсо пожимает плечами.
– Они – проблемные ребята,– отвечает он, надеясь, что она оценит давнюю привычку профессионала.
Фраза ранит Тасс, как будто это оскорбление, адресованное лично ей. Она отвечает, залившись краской:
– Не понимаю, что заставляет тебя так говорить.
– Да хоть бы одно их исчезновение.
– Они могли убежать по тысяче причин,– протестует Тасс, вспомнив круглый животик.
– Ты видела их татуировку?
Она колеблется, потом кивает. Что он ей скажет? Что она должна была сообщить о ней директору? Чтобы их исключили? Он не выглядит таким упертым бюрократом сегодня, за коктейлями, которые опрокидывает слишком быстро. Впрочем, он продолжает, не реагируя:
– А ты видела их дядю?
– Мне трудно поверить, что они равно ответственны за то и за другое.
Шенонсо хмурит брови, и она объясняет: близнецы, может быть, сами сделали себе татуировку, но это ведь наследие дяди – что они могут поделать.
– Мне не нравится этот тип,– говорит он резким тоном.
Он снова помрачнел. Ему в лом, когда Тасс приходится переформулировать, чтобы он ее понял, это раздражает, что ей стоит говорить проще?
– Мне он тоже не нравится,– говорит Тасс.
Ненадолго повисает молчание, она вспоминает, как плакала, когда вышла из башни, он кусает кружок лимона. Она продолжает:
– Он сказал тебе что-нибудь, этот дядя?
– Что ребята, наверно, в Бурае, на свадебной церемонии или что-то в этом роде. Может быть, похороны. Я забыл. Как бы то ни было, никто не потащится туда ради такого дела. Хочешь еще что-нибудь выпить?
Когда она целует его у входа в свое жилище, на губах вкус тоника и табака. Достаточно острый, чтобы занять все ее мысли и не думать, что это большая глупость. Ей бы хотелось, чтобы это была сцена из фильма, cut to[38] спальня, где одежда соскальзывает легко, голова не путается в футболке, нога не застревает в штанине, потом cut to миссионерская поза без всяких предшествующих диалогов. Не то чтобы это ее предпочтения в области отношений, но сегодня вечером Тасс плевать, если она не испытает оргазма и очень мало удовольствия, ей плевать даже на перепихон с Шенонсо – ей просто хочется переспать-с-другим-мужчиной-не-Томасом после почти года в одиночестве, чтобы это уже наконец случилось, чтобы она доказала себе, что это возможно, ей просто хочется крупного плана чужого члена, проникающего в ее лоно, знать, что это еще работает с другим членом, а что там может не сработать, она не знает, дыра между ног это вам не прокол в мочке уха, зарастающий, если слишком долго не носить серьгу, конечно, это еще работает, но она боится, не только дыры, еще и его рук, совсем не знающих ее, что они сделают больно, что другие члены функционируют совсем не так, как тот, последний член, который в ней был, и что им нужно, она тоже не знает, крутить их, наклонять, сдерживать, есть ли порядок действий, совсем забытый ею, ей бы хотелось cut to после секса, кинематографического наезда на лицо, может быть, клише сигарет, может быть, клише «Теперь ты счастлива», любое клише, какое бывает после, и с улыбкой сказать себе, что вот все и кончилось.
Но сцены из фильма не получается. Когда Шенонсо стягивает с нее футболку, сережка застревает в шве. Тасс кричит. Он поднимает руки и пятится, говорит, что ему жаль. Она говорит, что ей тоже и, на том же выдохе, что это, наверно, плохая идея. По его глазам она видит, что он готов настаивать, убеждать ее, что нет, а потом, наверно, думает, что на это уйдет время, а она не настолько ему нравится. Он застегивается. Она говорит: хорошего вечера. Он говорит: я тебе позвоню. У двери он хочет было ее поцеловать, голова делает несколько движений вперед, как у птицы, готовой клюнуть. Она протягивает губы. Он скользит по ним. Она знает, что, если бы он ей нравился, она нашла бы это очаровательным. Но она не находит это очаровательным. Она вздыхает с облегчением, что он сейчас уйдет. И закрывает за ним дверь.
Жирный мяукает из-под дивана, куда он спрятался, когда пришел незнакомый мужчина.
– Что мы творим с нашими жизнями? – спрашивает его Тасс.
Огромный кот молчит.
От центра всего несколько минут езды до квартала гольфа. Тасс почти уверена, что женщина, о которой говорил Шенонсо,– Мод Цуда. Она прочла о ней несколько статей в последние годы, видела портрет в рубрике «Те, кто делает Каледонию» – Уильям бросил газету на стол, когда они пили с коллегами. Она говорит себе, что воскресное утро вряд ли подходящий момент, чтобы заявиться без приглашения, но все-таки и самый безобидный. Никто не опасается людей, готовых сделать крюк в воскресенье утром, воскресное утро создано для этого, заехать на машине, поздороваться там и сям.
Она паркуется у запертых ворот, преграждающих въезд в частную резиденцию. Кроме шума моря внизу и крика дроздов, ничего не слышно. Двери и окна видных ей отсюда домов закрыты, вероятно, внутри стоят кондиционеры, террасы не выходят на сторону шоссе.
Она ждет, когда выедет машина. Держит в руке пакет с ананасами и цветы, которые купила у торговок на сельском рынке. Она думает, что выглядит, как будто идет завтракать к подруге, может быть, к тетке, может быть, даже к матери, будь ее мать богата.
Она не знает, кто живет в таких резиденциях. Среди ее знакомых нет никого, кто бы в них жил. Она слышала, как и все, что это азиаты, хозяева маленьких лавочек со съестным, потому что при той цене, по которой они продают немы, и при том, сколько они продают, никогда не позволяя себе выходных, получается много немов по завышенной цене, а всем известно, во сколько обходится производство одного нема, так что остальное идет прямо в карман, вот почему они-то и живут в лучших домах и ездят на лучших машинах.
В Новой Каледонии 10 % самых богатых получают в восемь раз больше, чем 10 % самых бедных, тогда как в континентальной Франции соотношение всего четыре. Я бы так не сказала, подумала Тасс, когда услышала эти цифры несколько лет назад. Она никогда бы так не сказала, проходя в Париже мимо османовских зданий, глядя на идеальные розеточки за их гигантскими окнами, в то время как клошары рассаживались на своих картонках, нечесаные, в заскорузлых от грязи штанах, не говоря уже о запахе, сразу хватающем за горло. Она не сказала бы так и прогуливаясь по Орлеану, мимо больших частных домов с их коваными оградами, идя вдоль залива Лимер, встречая важных людей, пересекающих своей надменной походкой цветочный парк, где два панка с собаками подбирают окурок на посыпанной песком дорожке, чтобы затянуться. Она никогда бы не поверила, что неравенство более выражено в Каледонии, чем в метрополии. Но она провела на Ле Каю годы, толком не увидев ни сквотов, ни частных кварталов. Она никогда не бывала в этом уголке Нумеа. Она понятия не имеет, как живет Мод Цуда. Ей никогда бы в голову не пришло, что кто-то здесь может жить на огромной вилле с голубой крышей, украшенной коринфскими колоннами, как те, что описал ей Шенонсо. Но сейчас она стоит прямо перед этим домом. Торжественность, с которой она звонит в ворота, наводит на мысль, что колонны производят желаемый эффект: этот дом – храм и требует особого уважения.
Простите, что беспокою, говорит она, увидев появившуюся женщину, решительно настроенная высказать все, что думает, пока ее не перебили. Мне очень жаль, но я хотела с вами поговорить. К вам вторглись, так мне сказали? Ко мне тоже. И жандарм, с которым я говорила, кажется, думал, что это могут быть одни и те же люди. И мне правда очень жаль, я так испугалась, и я думаю, жандармы посмеивались надо мной, едва ли они там станут что-то расследовать, я подумала, мне очень жаль, я подумала, что мы могли бы сравнить нашу информацию, о, я идиотка, это, конечно, вряд ли что-нибудь даст, но меня бы успокоило, если бы я знала, если бы могла быть уверена. Видите ли, я подумала, если это одни и те же люди, может быть, их действительно будут искать, потому что ваша резиденция пользуется уважением, а у меня-то, знаете сами, как говорят – грабежи стали настоящим бичом, но я мелю языком, а вообще-то, вовсе не хотела мешать вашим приготовлениям, вы, наверно, ждете гостей, еще раз простите, но я так взволнована.
Мод Цуда недовольна, но не слишком. Ананасы в руках Тасс, кажется, удивляют ее больше, чем само присутствие незнакомки перед ее домом, в частной и охраняемой резиденции. Она говорит, что не ждет никого к завтраку, нет, ее дети со своим отцом, но она работает в тишине, что бывает редко, и поэтому она не может разговаривать с Тасс. Однако по ее лицу та догадывается, что Мод Цуда хочется немного поговорить, рассказать, что с ней случилось. Она говорит, что ей надо идти, но рассказ о ночи уже срывается с губ, и я уж подумала, что это спрыгнула кошка. Тасс подходит ближе, ей мешают ананасы и большой оранжевый цветок, торчащий из пластикового пакета.
Мод Цуда говорит, что сначала был шум снаружи, со стороны террасы, с улицы не видно, но за домом есть терраса и есть бассейн. Она была наверху и выглянула в окно, но было слишком темно и слишком густая растительность, и она не разглядела, что там происходит. Она подумала: кошка, наверно, кошка, ради бога, пусть это будет кошка. Но шум продолжался. Она спустилась в гостиную, не зажигая света, чтобы ее не увидели, подошла к окну и приставила руку козырьком к глазам, даже еще не дойдя до застекленной стены.
И то же самое с той стороны – к стеклу медленно приблизилось лицо и уткнулось в него носом. За ним второе, точно такое же.
Мод завизжала.
Те тоже.
Лица исчезли.
В панике Мод позвонила сначала бывшему мужу. Не полиции, не жандармам. Своему бывшему. Он спросил, на что она от него надеется, что он может сделать, ведь даже не живет больше в Нумеа, и действительно, говорит Мод, я не знаю, на что я надеялась, я слишком много надеюсь. Когда она позвонила в полицию, незваные гости давно ушли.
Она подумала: их легко будет найти, потому что они близнецы. По этой особенности их легко опознать. Она была совершенно уверена, что они близнецы. Она не из тех, кто считает, что все канаки похожи. Ее садовник канак, ее уборщица тоже, и няня ее детей, когда они были маленькими,– дети ее обожали,– и никогда она не думала, что они похожи. Конечно нет, говорит Тасс. Мод, кажется, находит ее поддержку такой же несуразной, как ананасы. А еще она не из тех, кто думает, что канаки слишком ленивы, чтобы работать. Она всегда была довольна своим садовником, своей няней и даже уборщицей. Но, конечно, есть и негодные, это уж как везде, и подходить к ее окну недопустимо. Если они коренной народ, это не значит, что барьеров для них не существует. Ладно, они были здесь до нас и до барьеров, но прошло время, и так вышло, что время принесло барьеры, участки, дома, в которых люди хотят спокойно спать, чтобы никто не прижимался к их стеклам и не приоткрывал их окон, и Мод не может допустить, чтобы подростки – потому что лица по ту сторону были юные – разгуливали ночью, не обращая внимания на барьеры, особенно в резиденции, которая только в силу барьеров и существует, пробирались сквозь прутья ограды, мяли листья изгороди, топтали цветы и траву, благодаря своим капюшонам не засвечивались на камерах наблюдения, бродили как маленькие призраки, танцевали на газонах, аккуратно засеянных травой, задевали машины, спящие под маленьким навесом, подмигивали собаке, которая не лает – но почему она не лает? – садились за столики в саду, мочили ноги в бассейне, включали автополив и в довершение всего прижимались лицом к стеклянной стене Мод, перед Мод в пижаме, Мод, которая собиралась спать, Мод, женщиной, которую мало что может напугать, но она имеет право, абсолютное, дорого оплаченное право ходить ночью по своему дому, не ловя на месте преступления два совершенно одинаковых лица, деформированных ее окном, оставляющих типично подростковый слой жира на идеальной поверхности стекла, а один из них носил в ухе серьгу, что-то вроде египетского креста.
Тасс вздрагивает, услышав последнюю фразу.
– Большое спасибо,– лепечет она.
Резким жестом протягивает Мод Цуда ананасы, но пакет не проходит между прутьями ворот. Она нажимает. Мод советует ей прекратить сейчас же, опять включится сигнализация, пусть оставит фрукты себе.
– Большое спасибо,– повторяет Тасс, как будто Мод Цуда подарила ей ананасы.
Она понятия не имеет, что можно сделать с полученной информацией. Знает только одно: она не отдаст ее Шенонсо. Он звонил уже дважды после неудавшейся ночи. Она ответила коротким сообщением, что собирается уезжать в отпуск.
За рулем своего «Дастера», сцепление которого реагирует все хуже, Тасс минует перевал Арабов. Это она решила сделать в первые же дни каникул: поехать на побережье, близ Бурая, где была в детстве. Она собирается пробыть там недолго, может быть, дня два-три, прогноз обещает тропический циклон на конец недели, придется вернуться в убежище квартиры. Уехать на два-три дня – это недолго, не надо отдавать кота Сильвен и рассказывать кому бы то ни было, что она уезжает в Бурай. Она не хочет ничего объяснять. Шенонсо упомянул, что близнецы там, но она не считает, что едет туда только из-за этого. Вернее сказать, услышанное название города сразу породило желание туда вернуться.
Они жили здесь, совсем близко, отец, мать, Джу и она. Это продолжалось всего несколько лет, но летние месяцы были чудесны.
Табличка с указателем Нессадиу остается по левую сторону шоссе, она приветствует ее кивком головы. Если бы, на канакский манер, она носила имя, которое было бы одновременно топонимом – тогда ее, наверно, звали бы так: Тассадит Нессадиу. Или Тассадит с берегов Неры. Отсюда происходит ветвь ее предков, линия ее родства. Здешние семьи, не в пример ее семье, знают свои истории. Те, кто ничего не знает о своих предках, заимствуют у соседей, которые знают больше, и нередко две семьи рассказывают одно и то же о двух предках, не имеющих, однако, ничего общего: здесь не слишком придирчивы, одалживают с удовольствием, разве что потом пошепчутся за спиной. Семьи, живущие здесь, знают, что они потомки «арабов» Новой Каледонии, у них есть мусульманское кладбище, мечеть, они вместе раздают милостыню-садаку.
Если бы отец Тасс вырос здесь, ему бы не казалось, что он унаследовал зияющую дыру. Если бы здесь выросла Тасс, ей бы не пришлось задаваться тысячей вопросов о первом предке, прибывшем в Каледонию. Но Мадлен, бабушка Тасс со стороны отца, решила иначе, когда вышла замуж в 1952 году за мужчину из Нессадиу, носившего двойное имя Поль и Лунес, если верить рассказывавшим. Она, должно быть, заявила: выйти за араба – это одно, жить с ним – совсем другое. И чета уехала и поселилась вдали от общины. Они открыли маленький гараж в Нумеа, работали по двенадцать часов в день годами, и ни один из двоих никогда больше не говорил об этой истории, уж конечно, не соседям и особенно не детям – Мадлен это запрещала. Тасс знала свою бабушку всего несколько лет, в раннем детстве, но она до сих пор помнит, как старая женщина произносила их фамилию, это имя, которое муж на беду дал ей в день свадьбы, придавая ей славянское звучание. Ее дед, Поль для всех и Лунес втайне, умер прежде, чем Тасс успела с ним познакомиться. Ничто в маленьком домике над гаражом, где он, однако, прожил больше тридцати лет, ничего не говорило о его личности, его истории. Единственным, что он взял из Нессадиу, поспешно уезжая, чтобы жениться на Мадлен, была раковина с гравировкой, которую его жена называла «игрушкой» или «безделушкой» и охотно уступила бы сыну, когда бы он ни попросил,– она, кстати, назвала его Кристианом, чтобы приблизить его к Христу, от которого происхождение отца могло его отдалить. С откровенным вызовом вышеупомянутый Кристиан три десятка лет спустя назвал своих детей Джугурта и Тассадит, словно желая показать своей матери, что одной их фамилии достаточно, чтобы указать ему, из какого народа он происходит. Он, однако, дождался смерти Мадлен, чтобы вернуться назад по следам потерянной памяти. Тасс было шесть лет, когда ее родители поселились близ Бурая. Не в Нессадиу, нет. Этого Кристиан наверняка не мог, не смел. Вернуться сорок лет спустя со словами простите, что ушел так скоро, ну да ладно, мы нашли сигареты, вечеринка не окончена, еще не все ушли спать? никто бы не мог. Он купил дом несколькими километрами дальше. Итак, семья жила в стороне от своих родных мест.
Кристиан иногда брал с собой Тассадит и ее брата – прошвырнуться на машине по соседним долинам, где росли финиковые пальмы. Тасс узнавала дерево с гравировки и смутно понимала, что все связано, ее семья, история и пейзаж. Но Кристиан ничего не объяснял, он не мог ничего объяснить: его мать оборвала всякую связь. Что он там возомнил? – спрашивает себя сегодня Тасс, въезжая на мост над Нерой.– Что дети вдохнут этот воздух и пропитаются своей историей, так, что ли? Что если двое малышей встанут на цыпочки, то смогут разглядеть вдали призрачное собрание своих предков?
Через несколько месяцев после его смерти вдова и сироты спешно переехали: возвратились в Нумеа. Яснее некуда: частичная попытка возвращения в колыбель не нашла понимания. Ни жена, ни дети упокоившегося Кристиана не смогли найти хотя бы одной веской причины остаться здесь, на берегу чего-то такого, что могло бы походить на исток,– вот бы только знать, на что похож исток.
Тасс останавливается в Бурае, чтобы купить поесть. В кулинарном отделе маленького супермаркета она набирает маслянистые самосы и коробки с майонезными салатами. Те же блюда ей покупали и в детстве, ей почти хочется добавить еще и водяной пистолет. Когда она возвращается к машине, нагруженная покупками, кто-то проходит за спиной, совсем близко, и она чувствует затылком теплое дыхание. Она нервно встряхивает головой, не обращая внимания, но вдруг вспоминает, что рассказывала Изе про колдунов Вануату. Затылок – незащищенное место, одно из мест, где трепещет тотем, беззащитное, не прикрытое тканью. Она ищет, кто мог сыграть с ней эту дурную шутку, но никого нет на ее стороне улицы, только один человек лежит на земле поодаль в лужице тени. Как бы то ни было, успокаивает она себя, она в это не верит. Словно чтобы подтвердить свою правоту, она минует, отъезжая, остатки коллажа на ограде стадиона:
СЕСТРА МОЯ, Я ТЕ ВЕРЮ
НАСИЛ УР, Я ТЕ Ж ВУ
Она спрашивает себя, к чему призывает такое послание в маленьком городке, где все друг друга знают.
До смерти отца Тасс каждое лето проводила несколько недель у моря. Семья съезжала с холмов в машине, нагруженной циновками, кастрюльками, канистрами с пресной водой, батареями и инструментами. И много дней они рыбачили, жарили рыбу, дети лазали по деревьям и терялись в кустах, взрослые оприходовали вечером пару бутылочек. Они встречали других «дикарей», тоже приехавших на побережье за летней свободой. Дети играючи избегали их, засекали издалека по запаху их барбекю и давали крюки. Паскаль и Кристиан слышали их победные крики при каждом открытии: рыбы, крабы, раковины, иногда особенно красивые насекомые. Морские ветры отгоняли комаров, дети жили практически голыми, не боясь укусов. Соль, растительные соки и песок образовывали тонкую корочку на коже, волосы постепенно свивались в дреды. Они строили домики из плавника и листов железа, принесенных сверху или оставленных здесь прошлым летом. Дороги казались очень далекими, дома, электричество, водопровод тоже. И школа тоже казалась далекой. Тасс и ее брат ухитрялись поверить, что никогда туда не вернутся.
Когда темнело, они долго не зажигали ламп, спали, свернувшись клубочками под теплым бризом. День будил их в гамаке или в импровизированных домиках. И снова костры, рыбалка, игры, они царапались о те же деревья или о другие. Право на жизнь или смерть на моих границах! Они бились с ветвями, надсадно крича.
А потом баба умер – кто-то на каком-то перекрестке не включил стоп-сигнал, и кто-то в какой-то машине врезался в машину отца Тасс, осталась куча покореженного металла с кровью на ветровых стеклах, и семья больше не ездила на побережье. Вернувшись в Нумеа, Паскаль и двое ее детей ходили на пляж или в кемпинг близ Тиаре. Для стороннего наблюдателя сошло бы за побережье, но это было не одно и то же. Ходить на пляж – занятие для туристов. Утром, под вечер, а принимать душ возвращаешься домой. Совсем другое дело.
Тасс сворачивает на маленькую дорожку между цветами фуксии, она думает, что здесь в годы ее детства проезжал отец, но не уверена. Она загрузила багажник, как могла, но это выглядит не так внушительно, как когда семья покидала дом на два месяца. В ледник положила всю провизию, флягу, большую бутылку воды, банки швепса и бутылку джина. Она надеется найти место, где протекает ручеек, чтобы наполнить емкости и ополоснуться. Водный поток местами течет под землей, он почти незаметен. Она вспоминает охотничью хижину, которая стояла недалеко от ручья, чуть повыше в лесу. Они с Джу всегда натыкались на пустые бутылки, а иногда находили забытые в воде полные бутылки пива, которые кто-то оставил там охлаждаться. Первое опьянение, в ее десять лет, после нескольких глотков. Хвастливый смех Джу, который уверяет, что ему-то ничего, а у нее кружится голова, голос срывается на высокие ноты, рука матери резко бьет по щеке. Если хижина еще существует, ее легко будет найти. А если Тасс найдет хижину, она найдет и ручей. Конечно, можно развернуть машину и через десять минут купить воду в бутылках в магазине соседнего поселка, но, когда едут на побережье, не жульничают. Она должна вспомнить.
Закончив сооружать убежище, всего лишь наклонный лист, немного тени, она прислушивается. Нет победных криков. Не пахнет жареным. Никто больше не ездит на побережье.
Она спрашивает себя, сколько тысяч пустынных гектаров раскинулись вокруг нее.
Эта местность никогда не была густо населена.
И вряд ли будет в будущем. Впервые за почти сорок лет сальдо миграции в Новой Каледонии отрицательное.
Люди уезжают.
Не всякие, конечно. Уезжают жители метрополии.
Две тысячи отъездов в год – это, может, и не колоссальная цифра. Но на острове с 270000 жителей она имеет значение, это создает пробелы. Тасс кажется, что тишина, которую она слышит, соткана из этих отъездов, имеет их плотность. Две тысячи отъездов в год – это может изменить многое. Каждый раз, когда уезжает белый, более значительный процент населения становится у канаков. Их доля растет. Их избирательный вес тоже, неизбежно. Наверно, это хотел сказать Уильям, когда ответил: у нас есть время, теперь, когда мы знаем, что это придет, можно подождать.
Тасс жадно загребает липкий салат и открывает бутылку джина, наплевав, что всего три часа. У нее каникулы, а мир пуст. С какой стати ждать часа аперитива?
Потом там тоже все умерло; выпитое лесом, как струя воды песком пустыни.
Она идет по долине, пахнет синей травой, раздавленной ее ногами, пахнут и пучки мяты. Запах острый, перечный, от него ей почти хочется есть. Маленькие ярко-красные стрекозы и желтые осы – полностью желтые, и тельце, и лапки, и крылышки,– жужжат и садятся на длинные листья, которые едва сгибаются под их весом.
По краям полных грязи ям баньяны окружают своими жуткими юбками бедра и ноги дерева, поддерживавшего их прежде. Оно кормило их и защищало, а в конце концов сгнило, оставив им эту большую пустоту между пальцами. Баньяны огромны, их, наверно, несколько веков использовали в ритуалах. Некоторые, кажется, еще несут свой смертный груз, кости, тела. Тасс слышала эти истории про древние канакские ритуалы, скелеты в корзинах, останки, подвешенные к ветвям. Она никогда не пугалась, слушая их перед садовым баньяном. Здесь другое дело. Здесь – это она не на своем месте. Если здесь была земля мертвых, тогда это, наверно, все еще табуированная зона, и сюда позволено заходить только тем, кто вправе, кто умеет говорить с потусторонним миром. Когда Тасс укрывается в прохладной тени баньянов, она замечает расплывчатые формы между ветвями: луч солнца, насекомые, еще что-то. Она немного отдыхает в этом укрытии.
Ворон следует за ней, перелетая с одной верхушки дерева на другую. Здешние вороны умные – говорил ей отец во время их прогулок: может быть, умнее нас, они умеют пользоваться инструментами, представляешь? Тасс идет, примечая лужи, островки грязи. Ручей должен протекать здесь, где-то под мягкой травой, у корней. Даже чайные деревья страшны в этой долине, хотя традиционно у них нет никакой священной функции, которая осенила бы их глубоко скрытыми и жуткими воспоминаниями. Их перекрученные стволы возвышаются, как беленые гробницы.
Отец Тасс объяснил ей еще, что некоторые виды птиц попросту исчезли, но исчезновение других так и не было подтверждено. Их никто не видел тридцать лет или сто, но оставалась слабая возможность, что где-то в уголке Большой земли, особенно труднодоступном, несколько особей, принадлежащих к истребленному виду, еще тайно порхают. Птиц считали исчезнувшими, только если полный осмотр острова доказывал, что их нигде нет, а это было практически невозможно. Маленькой Тасс, семи-или восьмилетней, отец открыл, что существует где-то на Ле Каю земля обетованная, скрытая от людей, и вот на ней-то почти исчезнувшие виды живут лучшей жизнью. Она представляла себе долину, похожую на то место, где они спускались на побережье. Это была одна из причин, почему она любила уходить на прогулки одна летом, рискуя заблудиться. Она была уверена, что, если искать хорошенько, она сможет приподнять завесу лиан и корней и увидит эту чудесную долину. И еще была уверена, что тамошние птицы ее не испугаются, они поймут, что она своя или, по крайней мере, не враг. Они потеснятся, давая ей место на берегах своего ручья, научат ее призывной песне, может быть, совьют гнездо в ее волосах.
Не очень-то она выросла, думается ей. Селестен и Пенелопа просто заменили птиц, но она все еще верит в такое. Она на мгновение убедила себя, что сможет их отыскать, что они ее узнают, что все будет хорошо, да кем ты себя возомнила? Коломбо?
Лужайка такая плотная и упругая, что она снимает шлепанцы и идет дальше босиком. День начинает угасать, окрашиваясь в пастельные тона, но выпитый Тасс джин позволяет ей надеяться на возможную растяжимость времени. До ночи еще далеко. Она наверняка успеет вернуться. Она наконец замечает ручеек, пока еще тонкую ниточку воды, певуче журчащую, шало цепляясь за траву своими серебряными лохмотьями, и т.д., и т.д. Тасс, кажется, помнит, что чуть подальше ручеек расширяется, даже образует маленький водопад, где можно наполнить бутылки, как под краном. Она идет вдоль него, иногда погружая ступню в воду. Это очень приятно, пока земля не уходит из-под ног. Она падает, оцарапывается, не успевает крикнуть, ушибается, хватается за ускользающую землю, черт, сжимает крепче, обрезается о камни, выпускает последнюю опору, о нет, падает, приземляется на ногу, твою мать, потом на коленку, мать твою так, прикусывает язык, мать твою, как больно.
От неожиданности и боли она сначала думает, что упала на дно пропасти, глубокой расщелины, и недоумевает, откуда она взялась здесь, так далеко от горного рельефа Цепи. Когда шок проходит, она понимает, что упала не очень глубоко, метра на три, в яму, наверняка образованную оползнем. Ручеек льется в нее теперь со всей дерзостью, которую сообщает ему высота. Он прорыл несколько глубоких луж, в которых вода кажется черной. Не повезло: Тасс упала рядом, прямо на камни. Она делает несколько шагов к ближайшей яме с водой, смачивает самые болезненные места. Все колется и горит под прохладной водой, но она знает, что ссадины – не главная проблема. Она, вероятно, вывихнула щиколотку, которая уже начинает опухать. А коленка стала похожа на карикатурный гриб. Она садится на краю ямы с водой и опускает больную ногу вниз в надежде, что прохладная вода замедлит отеки.
Подняв голову, чтобы осмотреть стенки и оценить, насколько трудно будет подняться, она замечает три черных силуэта наверху, вокруг провала.
– Помогите,– говорит она, смущенная тем, что так драматично начинает знакомство.– Я упала.
– Первая санкция,– откликается женский голос из сумрака пирамидальных сосен.
– А?
Над головой слышен невнятный шепот. Вступает другой голос, на этот раз мужской:
Не надо было
ступать сюда
там, внутри
тревожить
предков
Мы один народ
одна культура
одна страна
где
быть одному
значит
быть с
у и дуэ
теми, кого мы не видим
вокруг нас
но они везде.
Голос умолкает. Снова слышен шепот: Но скажи яснее, тебе еще не вняли, потом фразы на языке, которого Тасс не понимает, хотя узнает слово-другое на андьиэ[40].
– Это место – табу,– снова звучит мужской голос,– место для костей и оружия, что убивало, это место для тех, кто спит в ветвях, или тех, кто спит под землей, так давно, что года неисчислимы, a place for gods and ghosts[41], с табличкой «не беспокоить», вип-клуб не только для клана, но для редких людей, которые в лоне клана вправе сюда войти, но даже этим людям позволено входить только в определенные моменты, когда есть надобность или звучит зов, это не место для иностранки, вдвойне запретное, потому что иностранка женщина…
– Ох, довольно,– вмешивается НВБ,– что мы говорили о сексизме?
– Извини, что беру слово,– говорит ДоУс,– но она права.
Теперь Тасс смутно различает их лица: мужчина с длинными косами, высокая женщина с короткой стрижкой и другая, с тугим пучком. Они снова перешептываются.
С головой у Тасс плохо после полбутылки джина. В висках стучит, толкается сильно и горячо. Она лепечет:
– Мне очень жаль, я, вообще-то, заблудилась… Я понятия не имею, где мы. Простите.
– Белые никогда не могут ничего прочесть в том, что их окружает.
Почти машинально Тасс делает вялый протестующий жест левой рукой. Правая облеплена травой, землей и, возможно, кровью.
– Я не белая,– выговаривает ее дурацкий рот, который, кажется, не понял, что перед ней не Лори и не Сильвен.
Ночь не отвечает.
– Мои предки сажали финиковые пальмы,– добавляет Тасс в доказательство.
Наверху никакой реакции.
– Меня зовут Арески.
И вдруг ручей как будто поднялся, углубился, закружился воронкой, брызжет во все стороны, льет и вращается, с картинами в каждом кубическом сантиметре воды, преломленными образами в сердце каждой капли, обрывками речей в каждом камешке на дне и руками в липких водорослях. На краю ямы силуэты троицы отскакивают, они всегда слышали, что проникнуть в табуированное место значит подвергнуть себя наказанию, зачастую ужасному, порой смертельному, но никогда они не ожидали столь скорой кары. Им-то говорили о лихорадке, накатывающей ночью, о гусенице, заползающей в ухо, о приступах безумия, которые постепенно рушат жизнь проявивших непочтительность, но никогда о волнах и брызгах, что творится в этой яме с водой? Что вообще происходит?
Обезумевшая вода, кружась, хлещет Тасс. Каждая капля несет в себе годы, и два века падают на Тасс, два века, в которых она захлебывается и тонет, отплевываясь. Она умрет, если так будет и дальше.
Она…
– Дыши,– говорит НВБ, которая вернулась на край, чтобы ничего не пропустить.
Тасс повинуется. Формы воды становятся мягче.
– Ты что-нибудь видишь?
Вода тянется, удлиняется, дробится.
– Большую землю. Архипелаг. И…
Тасс икает, поперхнувшись окончанием фразы. Что она видит, так это два века тягот и случайностей, похожих на историю ее рода, вестерн пращуров, который она часто пыталась вообразить и который всегда утекал между пальцами из-за того, что она почти ничего не знала о нем.