До того, как мы с А-янь случайно встретились в Юэху, я год скитался по чужим краям.
На седьмой день после гибели отца в меня пальнули японцы, я потерял сознание прямо в лодке, потом добрая женщина из дальнего села вытащила меня на берег, и некоторое время я жил в ее доме, залечивая рану.
Не получив от меня никаких вестей, одноклассники, которых я должен был нагнать в Чжуцзи, ушли без меня. Спустя четыре месяца они наконец прибыли в Яньань. Они как-то писали мне, спрашивали, что со мной сталось. В жизни каждого из них Яньань был новой отправной точкой, началом большого трудного пути. Судьбы у всех сложились по-разному. Один после Освобождения[27] вернулся на малую родину и занял в уезде высокий чиновничий пост. Когда я провалюсь в самую глубокую, самую вонючую, грязную трясину, он, памятуя нашу прежнюю дружбу, протянет руку и вытащит меня из болота – но это, конечно, случится намного позже.
Как только моя рана подзатянулась и я снова смог ходить, я поспешил домой. Добрался я к ужину; на дороге было тихо. У входа в деревню я встретил соседского мальчишку, который при виде меня задал стрекача, как будто вообразил, что я призрак. Я не удивился: меня не было больше месяца, конечно, все решили, что я умер где-то за пределами Сышиибу.
Я прошел всего несколько шагов, когда на зов мальчишки прибежала моя мама. Она торопливо увлекла меня в закуток, села, выдавила: “Сыночек мой, где же ты был?..” – и судорожно разрыдалась. Я рассказал обо всем, что пережил, и пока мама слушала, она не переставала плакать. Сначала я думал, что это от радости, но потом заметил кое-что необычное: мамины слезы давно высохли, однако из горла по-прежнему вырывались всхлипы.
Я сразу подумал об А-янь. Стрелявшие в меня японцы были совсем близко, они не могли не заметить мать с дочерью.
– Что с А-янь? – спросил я дрожащим голосом.
Мама тут же затихла, но в ее глазах снова набухли слезы. Новые слезы поползли по следам прежних слез, прорывая на лице канавки.
Я наконец узнал, что произошло с А-янь и ее матерью.
Меня охватило странное чувство – не горесть, не гнев. Я лишь роптал на небесного владыку: почему он сохранил нам с А-янь жизнь? Если бы меня застрелили, я никогда не услышал бы такие страшные вести, если бы зарезали А-янь, а не ее мать, А-янь никогда не подверглась бы такому унижению. В этот смутный век, когда бушует война, смерть – благо. Его удостаивается не каждый, кто о нем молит, смерть – это дар свыше, Небо посылает его тому, кому захочет. Оно не одарило ни меня, ни А-янь, нам обоим выпало испытать на себе жестокость жизни.
– Как она сейчас?.. – выговорил я.
– Бедная девочка! Знал бы ты, что про нее в деревне болтают, – сказала мама.
– Я к ней.
Я встал, собираясь пойти к дому, но мама крепко схватила меня за руку:
– Нельзя. Она то в себе, то не в себе, твердит, что ты ушел в армию бить японцев. Вернешься – дашь ей надежду. Нельзя давать ей надежду, ты не можешь себе этого позволить.
Я совсем запутался.
– Какую надежду? – спросил я. – Ты о чем?
Мама вздохнула.
– Ты правда не соображаешь или притворяешься? Забыл, что ли? Вы оставили по отпечатку пальца, если ты вернешься, тебе придется считать ее своей женой.
Тогда-то я и вспомнил про вербовку, про женитьбу со сменой фамилии. Это было всего лишь месяц-два назад, а казалось, с тех пор миновало столетие.
– Если ты правда хочешь быть с ней, я тебе помешать не могу. Только сам посуди, как нам после такого людям в глаза смотреть?
Мама опять заплакала.
Я знал, что готов отомстить за А-янь, пройти ради нее босиком десять тысяч ли, стерпеть тысячу адских мук, собственными руками прирезать девятьсот девяносто девять японцев, отдать за нее три свои жизни.
Но назвать ее женой, той самой одной-единственной?
Мама тотчас разглядела мою неуверенность.
– Спрячься до поры до времени у кого-нибудь из одноклассников, потом мы с тобой все хорошенько обсудим. Давай, иди скорее, пока тебя никто не увидел.
Мама всучила мне все деньги, что нашлись у нее в карманах, и поспешно меня спровадила.
Я в смятении покинул Сышиибу.
Только тогда я осознал, что идти мне совершенно некуда. Мои одноклассники были уже в дороге, я понятия не имел, где их искать. В школу я вернуться не мог – из-за скандала, а еще из-за того, что я не явился в положенный срок на занятия, меня исключили. В отчаянии я вспомнил про нашего словесника. К его дому я шагал всю ночь, учитель выслушал меня и сразу написал рекомендательное письмо, велел перебраться в Цзиньхуа, вступить в антияпонскую студенческую агитбригаду и ждать, пока он сможет отправить меня в Яньань.
Так я оказался в агитбригаде Цзиньхуа. Мы кочевали по ближним городам и уездам, давали представления, чуть ли не каждый день передвигаясь на новое место. Жили впроголодь, спали под открытым небом. Но мне было все равно. Благодаря путевым тяготам и заботам я не успевал думать о домашних несчастьях, к тому же я никогда не стремился петь и ставить спектакли, я хотел воевать с оружием в руках, моей конечной целью был Яньань, все остальное служило лишь временной мерой.
Спустя месяц учитель словесности и правда прислал мне записку – через три дня я, он и двое его учеников должны были встретиться в поселковом магазине тканей, чтобы затем вместе податься на север Шэньси.
Поселок этот находился недалеко от Сышиибу, и я решил сперва побывать дома. Теперь-то я мог сказать А-янь уверенно и твердо: да, я иду на войну бить японцев, и я не вернусь обратно. Ценой своей жизни я смою ее позор. А еще смерть избавит меня от брачной дилеммы.
В тот день я приплыл в деревню на лодке, взобрался по тридцати девяти ступеням, поравнялся с большим деревом, под которым на каникулах любил устроиться с книгой. Внезапно где-то рядом зашуршали кусты. Подойдя ближе, я увидел, что мужчина придавил своим телом женщину. Он рвал на ней одежду, она сопротивлялась и отчаянно отбивалась ногами. Женщина не была слабой, и все-таки она не могла побороть мужчину. Когда уже казалось, что ее силы на исходе и мужчина вот-вот добьется своего, она вдруг яростно напряглась, высвободила ногу и ударила его в уязвимое место. Он взвыл от боли, рассвирепел и наотмашь залепил ей пощечину.
– Дрянь, да ты с кем только не спала! Тоже мне, строит из себя невинный цветочек!
Я понял по голосу: это был Плешивый, который худо-бедно зарабатывал тем, что пел на деревенских похоронах.
– А ну прекрати!
Мой окрик испугал обоих. Они сели, и я наконец разглядел, что все это время Плешивый прижимал к земле А-янь.
Я не видел А-янь два месяца и теперь едва ее узнал. Голова была обрита налысо, щеки ввалились, на лице остались одни лишь глаза – высохшие колодцы, в которых не было ничего, кроме страха.
По сердцу точно полоснули ножом.
Я схватил Плешивого и швырнул его о дерево. Удар. Удар. Удар. И еще, и еще. Его тело колотилось о ствол, как набитый рисом мешок, кора лопалась и ошметками сыпалась ему на рубаху.
– Свинья! Скотина! – орал я.
В голове была пустота, душа покинула тело и зависла в воздухе, наблюдая издали за тем, как механически движется рука. Только вот отчего-то побаливали глаза. Как потом выяснилось, уголки глаз от напряжения треснули и кровоточили.
Я отделал Плешивого до полусознательного состояния. Наконец он понял, что нужно спасаться, пока я не забил его до смерти. Он извернулся, примеряясь, и неожиданно саданул меня коленом. Я не успел среагировать и от его пинка осел на землю.
Он побежал, шатаясь.
Когда нас разделял десяток шагов, Плешивый, зная, что мне его не догнать, сплюнул кровавую слюну и завопил:
– Ты смотри-ка, нашелся образец добродетели! Назвался Яо, чтобы не забрали на войну, а как А-янь отымели япошки – сразу забыл, чья она женушка! Все знают, что ты объявился и даже глазком на нее не глянул, побрезговал!
Он был уже далеко. Я сидел на траве, тяжело дыша.
Кусты снова зашелестели, ко мне бочком придвигалась А-янь.
– Братец Тигренок, ты вернулся не насовсем? – робко спросила она, примостившись рядом.
Я смутно чувствовал исходящий от нее запах. Запах неясный, смешанный, запах пыли, запах травы, запах дыхания, запах тела. Чьего тела? Японца? Плешивого? Или…
Мне вдруг стало душно. В эту минуту я воздал хвалу темноте – она наступила так вовремя, скрыв отвращение, которое невольно выдавал мой взгляд.
– Я не верю ему, – добавила А-янь, – я только тебе верю.
Я молчал. Подбирал слова, правдивые, но щадящие.
Не было таких слов. Я знал: все, что я сейчас скажу, будет острым ножом.
– Я ведь, А-янь, не лучше Плешивого, такая же сволочь.
Я произнес это как можно спокойнее.
Я знал, что она поняла – не по моему ответу, а по тому, как я отодвинулся в сторону, сел чуть поодаль.
Воцарилось молчание, долгое-долгое, только слышно было, как в роще дразнит листву ветерок, как неустанно чирикают, возвращаясь в гнезда, воробьи.
Она встала, отряхнулась и медленно побрела по направлению к дому, тоненькая, как бамбук, который вот-вот переломит ветром.
После недолгих колебаний я пустился следом, схватил ее за рукав:
– А-янь, дай я тебе все объясню.
Она отбросила мою руку, легко, но твердо.
– Чтоб я тебя больше не видела!
Не оглядываясь, она шагнула в густую тьму.
Я совсем пал духом. Так и ушел из деревни, даже с мамой не попрощался.
Когда я спускался по сорока одной ступени, меня поддерживала единственная мысль: скоро в дорогу. Одну ночь, нужно вытерпеть всего одну ночь, и я встану на путь совершенно иной, путь, освещаемый факелами и звездами.
Наутро, чуть рассвело, я добрался до того поселка, прождал целый день, но учитель словесности так и не появился, позже я узнал, что его арестовали и посадили в тюрьму. Наши северные планы вновь были подавлены в зародыше.
Мне не оставалось ничего другого, кроме как вернуться в антияпонскую агитбригаду из Цзиньхуа и продолжить кочевать с концертами. Желание уйти на войну крепло день ото дня. Я уже потерял семью, потерял дом, больше меня в этом мире ничто не держало, все, чего я хотел, – умереть. Я и раньше искал смерти, но в то время мною двигала одна жажда мести. Теперь я мечтал умереть не только ради мщения, но и ради искупления – лишь ценой собственной жизни я мог загладить вину перед А-янь.
Как-то раз, выступая в одном городке, я увидел ваше объявление о наборе курсантов и сразу понял: вот оно, то, чего я так давно ждал. Я сорвал листок и тут же, не теряя ни минуты, поспешил в Юэху.
Вы сами видели, какое у меня было лицо, когда я в тот день столкнулся с А-янь. Мне даже присниться не могло, что мы еще встретимся в этой жизни, на этом свете, тем более в Юэху. Служба в Юэху была в моих планах первым шажком по дороге смерти.
А-янь изумилась не меньше, чем я, только ее изумление быстро прошло. Его сменило выражение, какое бывает, когда возьмешь в руки чашку вареного риса, приготовишься есть и вдруг выцепишь палочками личинку, или когда наденешь новехонькую пару туфель, сделаешь один шаг и угодишь в дерьмо. Ее презрение было понятно без слов.
Я был точно в бреду, когда вернулся бегом в строй, даже забыл передать командиру слова инструктора Фергюсона. Во время групповой тренировки я не расслышал приказ, командир отряда подозвал меня и при всех дал мне пощечину. Удар был крепким, щеку сперва обожгло, а затем сверху будто наклеили пластырь. Зарядка кончилась, мы пошли завтракать. Видя, что я уставился в одну точку, Сопливчик подложил мне в чашку маринованной стручковой фасоли. За каждым столом сидело шестеро китайских курсантов, еды было ровно столько, чтобы мы не голодали, и не более того, досыта не наешься, и тот, кто мешкал, мог остаться ни с чем.
– Твою ж мать, ты глянь на его каракули, – тихонько сказал мне Сопливчик, – как курица лапой, ни одного иероглифа не разобрать. Кого он из себя строит?
“Он” – это командир отряда.
Сопливчик думал, я все еще переживаю из-за пощечины.
Он не знал, что утренняя пощечина была лишь верхушкой всех тех унижений, которые я сносил в последнее время. Под этой верхушкой крылось еще невесть сколько слоев. Покров из унижений стал таким толстым, что превратился в сухую твердую корку – лепи не лепи сверху новые слои, а до кожи им уже не добраться.
И уж тем более Сопливчик не знал, что на самом деле я думал об А-янь.
А-янь стала какой-то другой, казалось, у нее в пояснице выросла еще одна кость, которая при ходьбе не давала спине согнуться. Но дело было не только в кости, А-янь будто сбросила старую кожу и отрастила новую. Она начала жизнь заново.
Позже я услышал, что говорили в отряде: мол, пастор Билли приютил бродяжку, учит ее врачеванию. О том, как она очутилась в Юэху, я узнал лишь несколько лет спустя.
По ее взгляду я понял, что я для нее уже умер. Но такая смерть меня не устраивала, я хотел умереть еще раз, не так, как представлялось ей, а как задумал я сам. Я уже целый год планировал собственную кончину. Между смертью вдали от А-янь и смертью рядом с А-янь была огромная разница. Ну, погибну я как герой, а толку-то, если А-янь далеко, – как говорится, “чтобы гулять ночью, нет смысла выряжаться в парчу”. Но раз А-янь здесь, моя смерть обретает зрителя. Теперь, когда А-янь была рядом, меня вдруг стало еще больше занимать то, как именно я умру. Жизнь за жизнь – это любому дураку под силу. Чтобы быть достойным такой зрительницы, как А-янь, нужно умереть, обменяв свою жизнь на жизнь десятерых.
Я должен был доказать А-янь – не всему миру, а только ей одной: я не трусливое малодушное ничтожество.
Позавтракав, мы направились в аудиторию, где проходили занятия. Так называемая аудитория была всего-навсего двумя старыми жилыми домами, объединенными в одно помещение, с двумя дверями и четырьмя окнами, и двери в щелях, и окна в щелях. Когда холодало, ветер залетал через щели внутрь и свистел как настоящий свисток. Позади нас висели три карты: карта боевых действий в Европе, карта боевых действий в Китае и карта боевых действий в Тихом океане. Перед нами, за спиной инструктора, была картина, нарисованная прямо на стене: две сильные руки в крепком рукопожатии. На левой руке был изображен звездно-полосатый флаг, на правой – флаг с белым солнцем на синем небе[28]. Ведя урок, инструктор стоял точно по центру рукопожатия, отчего казалось, что рисованные руки ухватили его и держат.
Первые утренние занятия – основы “трех народных принципов” и анализ хода военных действий в Европе – вел китайский инструктор. Я сидел ровно, вытянувшись, весь, казалось бы, обратившись в слух, и лишь отсутствие конспектов выдавало то, что на самом деле я дремал. Спасибо антияпонской агитбригаде, благодаря ей я привык сносить тяготы пути, скитаться, проводить дни и ночи в дороге, она же научила меня и засыпать в любой позе, в любое время, сидя, на ходу, на корточках, с открытыми глазами. Я знал, что за соседней партой, через два сиденья от меня, точно так же кемарит командир отряда, – правда, ему недоставало моего мастерства. Когда командир спал, он заваливался набок и даже тихо похрапывал, однажды его разбудили указкой.
Дремали мы оба, но по совершенно разным причинам. Он – потому что ничего не понимал. В тренировочный лагерь брали тех, кто получил хотя бы неполное среднее образование, а он одолел лишь первую ступень начальной школы. Его зачислили в обход правил, потому что его старший брат был местным “морским авторитетом”. Как только братец заявлялся в любой порт, главари банд привставали в знак уважения и почтительно приветствовали: “Капитан!” С такими связями мы могли без труда переправлять по воде и грузы, и бойцов. Командир отряда два года служил взводным в южных войсках, был старше нас на несколько лет и отличался высоким ростом и лающим голосом; командир лагеря поручил ему следить за теми, кто ниже по рангу.
Я же дремал потому, что все свои силы припасал для следующего, третьего урока. Хотя мозг спал, уши по-прежнему были настороже. “Омаха-Бич”… “Джуно-Бич”… Днепровско-Карпатская операция… Каир… Россыпь слов, из которых не складывалось ничего путного. Рузвельт, Черчилль, Сталин… Все эти люди не имели ко мне отношения. Победа… победа, думал я, это забота нашего командира, командира нашего командира или же командира командира нашего командира, а я, конечно, умру задолго до нее. И умру, конечно, не один – прихвачу с собой целую толпу.
Так что ни к чему мне было вникать в планы Гитлера, Муссолини, Хидэки Тодзе, Ясудзи Окамуры, знать, где на карте мира спрятались Карпаты и что именно гласит Каирская декларация. Все, в чем мне требовалось разбираться, это карабин, пистолет-пулемет Томпсона, кольт, управление реактивной установкой и ее боевые свойства. За несколько занятий по вооружению я без особого труда уяснил в общих чертах, как со всем этим обращаться. Я был лучшим в отряде по стрельбе из положений стоя, сидя, лежа, причем количество попаданий в мишень было таково, что обладатель второго места остался далеко-далеко позади. Помню, когда проверяющий мишени громко объявил результаты, ты, инструктор Фергюсон, подошел ко мне и пожал мне руку. “Зови меня Иэном”, – сказал ты. Думаю, тогда и началась наша дружба – дружба, которая основывалась на взаимном уважении двух военных. Еще ты сказал в тот день, что у меня на один глаз больше, чем у других, и что я прирожденный снайпер. И что тебе было бы за меня обидно, живи я не в военное время.
Впрочем, не на каждом этапе курса я блистал так же, как на стрельбе. Например, я почти провалил разборку и сборку оружия. Ты решил, что у меня, как и у большинства китайских курсантов, плохо развита мелкая моторика. Ты давно подметил у нас этот недостаток. Ты как-то сказал, что американские мальчишки в первом классе уже умеют чинить велосипед, а в Китае многие и в двадцать лет не знают, как пользоваться отверткой. Может, твои слова были вызваны простым удивлением, но пока удивление поднималось из живота к горлу, к нему пристало что-то еще, и когда оно упало с губ, в нем была уже примесь насмешки, издевки. Ты даже не понял тогда, что задел наше самолюбие. Очень скоро тебе пришлось поплатиться за свою колкость.
Пусть я и уступал в ловкости американским сверстникам, я вообще-то не был таким неуклюжим, как ты себе вообразил, я просто не старался. Я не мог распределять силы поровну, я не метил в ремонтники или механики, я хотел лишь побыстрее стать первоклассным стрелком.
Время поджимало, я уже слышал вдали шаги Смерти.
Кое-как я высидел первые два урока, и вот наконец начался третий. Это была лекция по вооружению, и вел ее ты, техник по вооружению Иэн Фергюсон. В прошлый раз ты пообещал, что расскажешь про некую сверхмощную взрывчатку нового типа. Слова “сверхмощная взрывчатка” – пшшш! – выжгли мне на сердце клеймо с запахом гари. В моем словаре у них было особое толкование: одна жизнь в обмен на множество жизней.
Ты вошел в аудиторию с рулоном плотной бумаги под мышкой, держа в руках какие-то штуковины, похожие на тюбики зубной пасты. Я догадался, что в них-то и хранилась та самая специально изготовленная взрывчатка. Командир отряда громко приказал всем встать для приветствия, и я ощутил легкую дрожь в руках – это был радостный трепет опытного наездника при виде великолепного редкого скакуна.
Все сели, я открыл тетрадь, и вдруг кто-то выкрикнул мой номер:
– 635, встал! – Голос принадлежал командиру отряда. – Проверял внешний вид? – сурово спросил он.
Я пощупал кепи, кокарда была ровно по центру. Потрогал заодно воротничок, и сердце екнуло: да чтоб тебя, не застегнут. После утренней зарядки с меня пот лил ручьем, я расстегнул верхний крючок, чтобы охладиться, и надо же, забыл вернуть его обратно.
Я лихорадочно застегнулся, но было уже поздно.
– Эту лекцию будешь слушать стоя, – отчеканил командир отряда с каменным лицом, – в назидание всем нарушителям дисциплины.
На глазах у всех я встал в угол, на который указал командир. Я заметил, что ты глянул на меня и уголки твоих губ шевельнулись, как будто ты хотел что-то сказать, но сдержался.
Сотни взглядов сдирали с меня форму, и я сгорал от стыда, точно раздетый донага. Удивительно: казалось бы, пощечина гораздо обиднее, чем стояние в углу, но я не помнил, чтобы после утренней пощечины мне было так же больно, как в эту минуту. Я верил, что унижения давно покрыли кожу твердым струпом и я стал неуязвим, как алмазный Будда, – кто же знал, что даже в этой броне оставалась брешь.
Брешью был ты, Иэн. Мне было не все равно, что ты обо мне подумаешь.
Воротничок был расстегнут с самого завтрака, командир отряда наверняка обнаружил это на первых двух уроках, но удар нанес только сейчас. Знал, куда бить, чтобы было побольнее.
Командир отряда возненавидел меня чуть ли не с первой секунды. Ему не нравилось, что после воскресной уборки я ложился на кровать с книжкой, а не слонялся, как он, по рынку и не сидел в лапшичной у рыночных ворот, болтая с недавно овдовевшей хозяйкой; ему не нравилось, что я время от времени подстригал на табурете ногти, а после сметал обрезки в кучку и выкидывал их в помойку у входа, а не выковыривал, как он, ногтем грязь из-под других ногтей, чтобы запустить ее (как и то, что соскребалось с зубов) в стену или в чужую москитную сетку; еще ему не нравилось, что я аккуратно обернул все свои учебники в промасленную бумагу и не отрываю, как он, уголки обложек, чтобы вытереть сопли или промокнуть кровь с десны.
Ему много чего во мне не нравилось, это лишь часть того, что он не стыдился озвучить. Когда рядом были другие курсанты, он бранился, явно имея в виду меня:
– Строит из себя хер пойми кого!
Однако о некоторых моих прегрешениях командир отряда предпочитал умалчивать – например, о том, что на занятиях я первым понимал американских инструкторов, а ему приходилось нетерпеливо ждать, пока наш переводчик переведет их слова на корявый китайский; о том, что я мог рассеянно, вполуха слушать лекции по политической обстановке и все равно с легкостью сдавать экзамены на отметку “хорошо”, а он, даже если зубрил ночами, еле-еле набирал “удовлетворительно”.
Собственно, причин симпатии или антипатии между двумя людьми может быть много, а может и не быть вообще. Порой человеческие отношения проще объяснить через аналогию из мира животных: мы с командиром отряда были собаками, которые не сошлись запахом, только и всего.
Мой природный, неизменяемый запах навлек на меня уйму неприятностей. Еще больше неприятностей поджидало меня впереди, притаившись в засаде, чтобы напасть исподтишка. Командир отряда заставлял носить ему таз с водой для мытья ног, опорожнять ночной горшок, хотя у него был собственный ординарец; однажды я заработал две недели нарядов вне очереди только за то, что гвоздь, на котором висели мои тетрадки, выступал от стены на пару миллиметров дальше, чем чужие гвозди; как-то раз ночью, пока я спал, уголок одеяла свесился с койки на пол, и командир меня за это поколотил; во время занятий по прицеливанию я случайно задел своего соседа прикладом, и командир отряда отправил меня таскать под палящим солнцем мешки с песком… Всего и не перечислишь. Со временем я понял одну вещь: даже у ангела можно разглядеть поры, если изучать его кожу под микроскопом.
Мой нос давно учуял, что командир отряда пахнет неправильно, я всячески избегал его, я съеживался, чтобы занимать меньше места, старался попасть в его слепую зону. Ничего не выходило. Меня вечно выталкивали прямо под луч прожектора – например, каждый раз, когда переводчика не оказывалось рядом или когда он был занят, меня вызывали, чтобы я помог со срочным переводом. Или взять хотя бы тот экзамен по стрельбе, когда мой мозг твердил: не вздумай, не вздумай затмить командира отряда, но моя рука и мое оружие, бунтуя против мозга, упрямо искали алый центр мишени. Не в силах спастись, я беспомощно смотрел, как все глубже увязаю в мутном болоте командировой ненависти.
Угол, в который меня поставили, неожиданно дал мне преимущество, теперь я лучше, чем кто-либо другой, видел кафедру. Мало-помалу лекция захватила меня, и я забыл о своем плачевном положении.
Ты развесил на доске три увеличенные фотографии, на одной была лапша, которая сохла на решете, на второй – пшеничные лепешки с зеленым луком, на третьей – ютяо, жареные полоски теста.
Я услышал, как на заднем ряду хрюкнул Сопливчик:
– Американец спросонья не в ту дверь вошел.
Ты обернулся к переводчику, но тот сказал, что сам ничего не разобрал.
Сопливчик знал, что переводчик его не выдаст. Это был славный малый, даром что с ужасным акцентом. У него в голове было сито, он понимал, какие слова можно через него пропустить, а какие лучше отсеять.
– Вы, наверно, думаете, что это фотографии из какого-нибудь ресторана? А вот и нет, это специальное взрывное устройство, тема нашего сегодняшнего урока.
В тот день ты с ходу нас заинтриговал.
Ты выдавил из пластмассового тюбика на руку кусочек чего-то мягкого, раскрыл ладонь, демонстрируя то, что в ней находилось.
– Это наша новая пластичная взрывчатка, мощность в пять-восемь раз выше, чем у обычного тротила. Она способна принимать форму разных блюд, не только тех, что на фотографиях. Хотите – сделайте из нее кунжутные шарики, которые у вас здесь так любят. Можно для правдоподобия обвалять их в настоящем кунжуте и дробленом арахисе.
Она не только обладает огромной силой, но еще и безопасна при переноске, потому что детонатор и шнур не нужно подсоединять заранее, как в рядовых взрывчатках, вы можете нести их отдельно и вмять в середину только непосредственно перед использованием.
Ты отщипнул самый краешек, положил его в рот и проглотил. Раздались испуганные вскрики.
– В случае опасности – при обыске, допросе – можно даже съесть кусок взрывчатки на глазах у противника, чтобы усыпить его бдительность. Естественно, целиком ее глотать нельзя.
Мы дружно выдохнули.
– Опытным путем мы выяснили, что длина шнура может в зависимости от ситуации варьироваться от восьмидесяти сантиметров до десяти метров. Восемьдесят сантиметров – это минимум, установленный с учетом среднего роста американцев, однако менее высоким азиатам следует использовать шнур длиной не меньше метра, так как размер шага пропорционален росту. Если шнур будет слишком коротким, установщик не успеет отойти на безопасное расстояние, слишком длинным – из-за долгого горения у противника будет возможность обезвредить взрывчатку.
Владыка небесный. Только американцы могли рассчитать убийство так четко, так гладко, словно математическую формулу. Я вспомнил, как украл из мясной лавки Яо Эра разделочный нож, и вздохнул, чувствуя себя “лягушкой на дне колодца”[29].
Затем ты стал рассказывать о другом виде пластичной взрывчатки – с механизмом замедленного действия.
Внимание слушателей заметно ослабло, начались перешептывания. Сопливчик, который не умел держать рот на замке, не утерпел и сказал то, от чего все вокруг прыснули со смеху.
Ты посмотрел на переводчика. Он промямлил, что не расслышал. На этот раз ты не дал себя одурачить, твой взгляд впился в его лицо, как пиявка. Переводчик, человек по натуре честный, в конце концов не выдержал, делано хихикнул и пояснил:
– Они, это… думают, что без мгновенного эффекта вроде как… ну, неинтересно.
Перевел он, само собой, не дословно. Сопливчик сказал две вещи, во-первых: “Что это нахер за взрывчатка, если даже «бабах» не слышно”, во-вторых: “Проще говоря, америкашка боится крякнуться”.
Переводчик сточил углы и заусенцы первой фразы и попросту опустил вторую. Но в тот день антенна у тебя в голове ловила особенно чутко, ты различил звукоподражание “бабах” и, ухватившись за него, интуитивно понял, о чем шла речь.
Ты вдруг замолчал.
Сперва мы даже не сообразили, что ты разозлился, потому что ни ты, ни другие американские инструкторы почти никогда не сердились на курсантов. Мы лишь отметили, что ты будто побледнел. Однако вы, американцы, сами по себе бледные, так что мы не придали этому особого значения. Понемногу твое лицо стало сереть. Молчание затянулось, оно длилось гораздо дольше, чем требуется при обычной смене мыслей. Мы начали смущенно переглядываться.
Наконец ты глубоко вздохнул, вытащил из кармана брюк хаки бумажник, достал из отделения сложенную квадратиком газетную вырезку и пустил ее по рядам.
Статья была на английском, прочесть ее могли только мы с переводчиком, другим оставалось лишь рассматривать фотографию. На ней был застенчивый с виду паренек в спортивной одежде.
– Этого молодого человека звали Джон Уиттингтон, – сказал ты, – мы с ним из одного города, он был женихом подруги одной моей знакомой. Если бы не война, он, наверно, играл бы сейчас в сборной по регби.
Джон вступил в армию на год раньше, чем я. Он тоже служил на Дальнем Востоке, только в ВВС. Он шестнадцать раз летал через “Горб” и каждый раз благополучно сажал самолет. А на семнадцатый раз разбился. В тот день он перевозил специальные боеприпасы – вроде тех, что сейчас перед вами.
Вы хоть знаете, сколько еще таких самолетов рухнуло, сколько было сбито? Знаете, сколько налогов заплатила каждая семья, чтобы летчики с риском для жизни переправили через “Горб” каждого инструктора, каждое оружие? Скольким людям приходится терпеть нужду, умирать от голода и холода ради того, чтобы каждый из вас мог сидеть здесь на уроке? Вы не простые солдаты, вы несете на себе чужие жизни.
Ты говорил устало, совсем не как тот большой мальчишка, который играл с нами в баскетбол или выгуливал собаку. В эту минуту ты был похож на изнуренного долгой дорогой старика. Позже я узнал: именно смерть парня с фотографии привела к тому, что твоя девушка бросила тебя и вышла замуж за другого.
– Только трус мечтает быстренько помереть в первом же бою. Ваши жизни слишком ценны, помереть в первом бою – это ли не растрата? Вы здесь не для того, чтобы учиться умирать, победитель не всегда тот, кто бросается на амбразуру и красиво погибает под огнем. Пережить все, выжить, чтобы увидеть врага поверженным, – вот это и есть настоящий героизм.
Переводчик одним духом, неожиданно без единой запинки, перевел твои слова на китайский. В его голосе послышалась хрипотца.
Повисла тишина, никто не знал, как реагировать.
Переводчик зааплодировал первым. Сначала его хлопки звучали одиноко, почти нестерпимо одиноко. Затем кто-то робко присоединился. А после и эти новые аплодисменты набрали силу, стали увереннее, громче.
Я не аплодировал. Я был точно в трансе. У меня в сердце будто обрушилась давняя преграда и внутрь пробился луч диковинного света. Я и сам не понимал, легче стало на душе или, наоборот, еще тяжелее, чем было.
Ты вынул из бумажника несколько банкнот, вручил командиру отряда:
– Будьте добры, сходите после занятий в лавку у ворот, купите самых больших хлопушек. 520-й любит слушать, как “бабахает”? Пусть послушает вволю.
Курсанты засмеялись. Сопливчик утер нос рукавом и захихикал вместе со всеми.
Урок длился недолго, всего тридцать минут, после чего мы приступили к практике. На пустыре заранее построили три незамысловатые кирпичные времянки. Шнуры взрывчатки протянули на метр, пять метров и десять метров. Все три раза эффект был примерно одинаковый: одна “пшеничная лепешка” вмиг превращала кирпичное здание в груду обломков.
Сняв кепи, я стряхивал им с одежды песок; в какой-то момент ко мне подошел ты.
Ты подмигнул мне:
– Ну как, все еще хочешь поскорее умереть – теперь-то, с такой мощной взрывчаткой?
– От… откуда вы знаете? – изумился я.
– Не заметил, что я за тобой наблюдаю? Ты всегда так внимательно слушаешь про стрельбу, про взрывы, но тебе совершенно неинтересны ликвидация последствий и отступление.
Я потерял дар речи. Да, твой мозг был настоящим радаром, у твоей антенны почти не было слепых зон.
Вспоминая потом, в те долгие годы после нашего расставания, свою службу в Юэху, я каждый раз признавал, что без твоего урока вряд ли вернулся бы с войны и прожил еще без малого двадцать лет.
Вот только не знаю, благодарить тебя за эти двадцать лет или проклинать.
– Я чуть позже пришлю за тобой, – шепнул ты, – есть одно дело.
Вечером после ужина ты и впрямь отправил ко мне своего слугу Буйвола.
Буйвол не пошел в общежитие, он встал в воротах и оттуда заорал:
– 635-й, американский командир зовет тебя переводить!
Я вышел вслед за ним со двора, сделал несколько шагов, понял, что мы движемся не в сторону аудитории, и, не вытерпев, спросил Буйвола, куда мы идем. Буйвол не ответил, лишь засеменил вперед, указывая дорогу. Мы добрались до лесной прогалины, еще издали я увидел тебя: ты сидел на камне и курил, у твоих ног лежал войсковой пес Призрак, а у него под боком крутилась та самая белая терьерица, Милли. Призрак, судя по всему, плотно поужинал и теперь сонно щурил глаза. Милли непрерывно тыкала его в лоб своей лапкой, маленькой, как кругляшок из клейкого риса. Призрак не сердился, только потряхивал иногда головой, будто отгоняя муху.
Я сдвинул пятки, встал навытяжку и по всем правилам отдал честь. Хотя на ваших униформах не было знаков различия и сами вы, вне зависимости от звания, обходились при встрече без воинского приветствия, то были ваши собственные порядки, а мы, курсанты, как обычно, отдавали честь каждому командиру и каждому инструктору.
Ты помахал рукой, приглашая меня сесть рядом.
– А где все? – спросил я.
– Кто “все”? – удивился ты.
– Меня разве не переводить позвали? – Я недоуменно поглядел на Буйвола.
Тот залился смехом, выставив напоказ два крупных, торчащих наружу передних зуба.
– Кто бы тебя отпустил, если бы я не соврал?
Он был прав. Никакого свободного времени, кроме четырех воскресных часов, китайским курсантам не полагалось.
Ты вынул из кармана портсигар, достал сигарету и протянул ее мне:
– Куришь?
Я кивнул. Всего за неделю-другую в тренировочном лагере большинство ребят приучились курить, и я не был исключением. Правда, мы смолили наши, местные сигареты.
Американскую я пробовал впервые. Они считались большой редкостью, их курили только американские инструкторы и руководство лагеря.
Одна затяжка – и я уже почувствовал разницу. Местные самокрутки делали из аланг-аланга, их дым сперва обжигал язык, затем обжигал горло, обжигал живот и, наконец, обжигал нос. Американские – тот же аланг-аланг, но как будто обернутый шелковой ваткой, дым мягкий, с тонким, неясным ароматом.
Мне захотелось растянуть удовольствие. Я выкурил половину, потушил сигарету и сунул окурок за ухо, чтобы докурить на следующий день.
Ты же докурил до конца. Ты курил медленно, так, словно каждую затяжку разделял труднодоступный архипелаг. Я понял, что ты не просто куришь, ты думаешь, с чего начать разговор.
– В детстве папа водил меня в зоопарк. Угадай, на кого я там любил смотреть.
Ты наконец прервал молчание.
Все свои знания о зоопарках я почерпнул из книг, пришлось напрячь воображение, чтобы ответить на твой вопрос. Я предположил, что это были орлы или львы – меня всегда завораживали эти создания, – однако ты оба раза помотал головой.
Оказалось, твоими любимцами были обезьяны.
Я удивился: почему именно обезьяны? Ты сказал, что они невероятно похожи на людей, их вольер – точь-в-точь страна Лилипутия из “Путешествий Гулливера”. Ты сказал: приходя в зоопарк, ты забывал обо всем на свете, прямиком мчался к обезьяньему вольеру и стоял у него часами.
– Как-то раз в вольер бросили банан, обезьяны кинулись к нему всей гурьбой. Крупная обезьяна протянула лапу, схватила его, но до рта не донесла. Банан съела другая обезьянка, почти вдвое меньше первой. Она вдруг напала сзади, вскочила крупной на спину и через плечо выцепила у той угощение. Крупная обезьяна повернулась – а от банана уже осталась одна кожура. И я тогда понял: даже у зверей не всегда побеждает сильнейший, сила и ловкость могут друг друга сдерживать.
Я не знал, о чем ты, но был уверен, что тебя интересовали не обезьяны с бананами, ты лишь пытался к чему-то меня подвести. Я смутно догадывался, что обезьяны и бананы как-то связаны со мной.
Впрочем, ты тут же сменил тему:
– 635-й, у вас в школе была математика? Я слышал, большинство китайских школьников изучают только гуманитарные науки.
Я ответил, что учился в известной в наших краях миссионерской школе, где преподавали отечественные и западные дисциплины, и что у нас была математика и был курс естественных наук.
Я не стал уточнять, ради чего папа платил за мое образование. Конечно, не затем, чтобы я мог болтать на чужом языке или выводить формулы (он считал, что мне достаточно отличать приход от расхода). И уж тем более не для того, чтобы я понимал, откуда берутся молнии и почему гремит гром. Единственная причина, по которой папа отправил меня в уездную школу, вместо того чтобы передать мне ремесло чаевода, состояла в том, что он хотел для меня жизни дедушки Дэшуня, писавшего за других официальные бумаги. Папа говорил, что дедушка Дэшунь ни дня не работал в поле, ни разу не ходил за сохой, ни часу не гнул спину под палящим солнцем, однако в его тарелке всегда есть мясо, а в чашке – вино. Папа говорил: дедушка Дэшунь постарел, выводит иероглифы дрожащей рукой. Вот окончишь школу, вернешься домой – и как раз продолжишь его дело.
– И как у тебя с математикой? – спросил ты.
Я чуть помедлил.
– На экзаменах я по всем предметам был в тройке лучших.
– В единоборствах, в ближнем бою, время, которое затрачивается на удар ногой или удар кулаком, пропорционально росту и весу борца. Думаю, тому, кто хорошо учил математику, тут все должно быть понятно.
Я кивнул.
– Иными словами, пока тот, кто по росту и весу превосходит тебя на тридцать или даже пятьдесят процентов, сделает два удара ногой или кулаком, человек с твоим телосложением успеет два или три раза атаковать. Как по-твоему, – спросил ты, – какой из верхних частей тела можно нанести самый короткий и быстрый удар?
Я закрыл глаза, подумал.
– Локтем?
– А из нижних?
Я мысленно, цунь за цунем, спустился вниз и ответил: коленом.
Затем я должен был, не открывая глаз, предположить, где у противника слепая зона.
– Сзади, – сказал я.
– А где “почти слепая”? – снова спросил ты.
– По бокам.
Ты засмеялся:
– А ты и впрямь хороший ученик!
Ты велел мне открыть глаза и смотреть на тебя не мигая, пока ты засекал время на секундомере.
– Пятьдесят восемь секунд, неплохо. В единоборствах нередко забывают про важность взгляда. То, как долго ты можешь удерживать глаза открытыми, зависит от физиологии. Взгляд – совсем другое дело, он не имеет отношения к росту или весу, он идет изнутри. Во время боя ты должен зажать противника взглядом, словно железными щипцами, так что выражение глаз имеет особое значение. Как говорил известный военный аналитик, в современных войнах есть одно секретное оружие, которое не требует огромных расходов, и это психология. Отчасти это действительно так. С сегодняшнего дня будешь тренировать “три силы”: силу локтей, силу коленей и силу взгляда.
В тот день ты учил меня на прогалине боевым искусствам, учил до тех пор, пока совсем не стемнело.
Как и в последующие несколько дней.
Мне казалось, ты просто заметил, что я помельче других курсантов, и решил поднатаскать меня перед началом общих занятий по борьбе. Истинный твой замысел я понял, только победив в том нашумевшем бою, который вошел в историю лагеря.
Если считать, что лагерь тоже имеет право на историю.