Должен сказать, в Юэху я спешил не только ради встречи с вами, но еще и для того, чтобы навестить Призрака. Покинув деревню, мы трое не оставили после себя никаких материальных следов. Если через сто лет затеряются все архивные документы, никто на свете не докажет, что мы когда-то здесь жили. Другое дело Призрак. Он навсегда сохранил в этой земле частичку своего тела, его ДНК говорит сама за себя.
Я отчетливо помню, что Призрака хоронили вместе с Сопливчиком, на склоне прямо за церковью пастора Билли. Мы установили два надгробия, одно побольше, другое поменьше, большое – для Сопливчика. Сопливчиком прозвали его вы, китайские курсанты, за жуткий хронический насморк. Хотя на занятиях он сидел в последнем ряду, вся группа слышала, как он с хлюпаньем втягивает сопли. На его нашивке был номер 520, ставший в тренировочном лагере его именем, точно так же, как номер 635 стал именем Лю Чжаоху. Лишь на надгробии мы торжественно начертали его настоящее имя: “Ян Ляньчжун, герой и патриот. 9 сент. 1926 – 5 сент. 1944”. Сопливчик даже до восемнадцати не дожил, он прибавил себе возраст, чтобы попасть в лагерь. Маленькое надгробие рядом принадлежит Призраку, на нем высечено: “Верный пес Призрак. 5 сент. 1944”. Дату его рождения я не знаю, думаю, Призраку было года четыре, когда он погиб. Вообще-то в его могиле нет ничего, кроме коробки из-под печенья, в которой лежит клочок шерсти. Чуть позже мы с вами поищем эти надгробия, не уверен, что они уцелели.
Поначалу мне было тут страшно одиноко, особенно в первую зиму. Уже после войны, в Америке, я рассказывал друзьям о холодных зимах Юэху, а они тыкали в точку на карте, которую я им указал, и говорили: да это же субтропики, а не Сибирь! Тому, кто не прочувствовал на себе, что такое цзяннаньская зима, кто опирается на одну теорию, никогда не понять сложной взаимосвязи влажности и температуры. Из-за высокой влажности зима в Юэху облепляет кожу, как стойкая ледяная глазурь, печка же – штука бестолковая, временная мера, с собой ее не возьмешь, на себя не наденешь, сиди перед ней неподвижно, и то лишь крохотный участок тела согреешь. Топлива было мало, наш генератор мог только поддерживать связь между тренировочным лагерем и Чунцином, на ежедневное освещение его не хватало. По обычным, непраздничным дням мы обходились в основном керосиновыми лампами и ложились спать совсем рано, прямо как местные жители, еще до девяти часов.
Каждый вечер перед сном Буйвол растапливал угольную печь и всегда, нарочно или нет, ставил ее поближе к моей койке. Но еще до полуночи огонь угасал, и потом в долгие часы до рассвета я не раз просыпался от холода. Днем мы уставали так, что забывались сном, как только голова прижималась к подушке, поэтому для меня ночь наступала не после сигнала отбоя, а когда гас огонь в печи – тут-то и начинались мои мытарства.
Знаю, стоять рядом с Лю Чжаоху и жаловаться на холод – это почти что бесстыдство. В вашей стране уже много лет тянулась война, во всем был дефицит, недоставало жидкого топлива, закончился даже каменный уголь. Слуг в вашем общежитии не было, печи вам никто не топил. Во время занятий просторную аудиторию грела всего одна печка, раздобытая специально для американских инструкторов, и лишь те, кто сидел за первыми партами, чувствовали от нее какое-то тепло. Но я никогда не слышал, чтобы кто-то из китайских курсантов выражал недовольство, даже этот ваш 520, который вечно сморкался на заднем ряду, и тот молчал. Прости нас, Лю Чжаоху, американцев, изнеженных относительным комфортом, мы еще только учились переносить трудности.
Когда не спится, в голове мелькают тысячи воспоминаний о чем-то давно, казалось бы, забытом и с настоящим почти никак не связанном. Например, о котенке по кличке Попрошайка, который был у нас в детстве. Однажды мы с братом вернулись после уроков домой, а Попрошайки нигде нет, и мы проревели весь вечер. А утром, выходя из дома, обнаружили, что котенок все это время дрых в папином ботинке. А еще как-то раз вспомнилось: мне было семь, я слонялся по улицам, прогуливая школу, и вдруг увидел в окне, как отец пьет кофе с незнакомкой. Она глянула на меня, и я в ужасе бросился наутек. Вечером, придя домой, я трясся от страха, хотя в душе ругал себя: ведь это папа должен бояться, а не я. Всю четверть я каждый день думал, с кем мне жить, если папа разведется с мамой. Но месяцы шли, родители будто бы не собирались расставаться, и я в конце концов успокоился. Или вот: я припомнил, что в чикагской квартире на стене висел листок, на котором я написал стихотворение Роберта Фроста “Неизбранная дорога”, там еще левый нижний уголок был прожжен окурком. В то время я мечтал стать поэтом. Мне казалось, поэты в большинстве своем ходят с длинными волосами, прозябают в нищете и курят как проклятые; я отрастил шевелюру, научился курить, но испугался нищеты, так что поэта из меня не вышло.
Обычно эти странные воспоминания заперты крепко, точно демоны, где-то в темной пещере разума, и лишь когда пропадает сон, дверь пещеры с шумом распахивается, бесы вырываются из ящика Пандоры, выстраиваются, теснясь и толкаясь, в длинный ряд и ждут, пока одного за другим их признает и примет сознание. Я лежал на койке, слушал, как боевые товарищи храпят на все лады, и порой невольно поддавался страху, боялся, что эти ледяные ночи доконают меня еще до того, как японцы отрежут мне голову.
В такие минуты меня поддерживал не пастор Билли и не Лю Чжаоху. Вы существовали лишь в моем дневном мире, с наступлением ночи вы исчезали в собственных мирах, томились собственным одиночеством, вам было не до меня. По ночам единственным моим утешителем был Призрак. Когда мне становилось невмоготу от холода и тоски, я вытягивал руку – я знал, что Призрак спит у моей кровати. Он всегда приветствовал меня как нельзя ласковее. Мокрым языком лизал тыльную сторону кисти, лизал и лизал до тех пор, пока коже не делалось больно, толстой лапищей легонько гладил руку выше запястья, точно хотел сказать: “Ну будет, будет, я знаю, я все понимаю”.
Его папой был колли, а мамой – английский грейхаунд. Смышленый, как папа, с крепкими, как у мамы, лапами, Призрак сочетал в себе ум и скорость. Светло-серый, он был почти незаметен, когда пробирался по деревенским тропкам. К тому времени, как я встретил Призрака в чунцинском кинологическом центре, опытный дрессировщик уже сделал из него выдающегося пса-разведчика. На марше Призрак мог служить отряду проводником: он слышал подозрительные шорохи, неуловимые для человеческого уха, видел ловушки, минные шнуры и скрытые под ветвями орудия, неразличимые для людских глаз. Почуяв неладное, он не подавал голос, а лишь навострял уши или щетинился, предупреждая хозяина о возможной опасности.
Мы с Призраком вместе покинули Чунцин и окольными путями добрались до Юэху. Учитывая тайный характер нашей деятельности, брать Призрака на задания было неразумно, крупный пес неместной породы слишком бросался в глаза, так что пока у него не было возможности проявить свои таланты. Все его специальные навыки, плоды специальных дрессировок, постепенно забывались – он превратился в любимого питомца больших мальчишек из Америки. При мысли о том, сколько времени и сил вложил в него кинолог, я каждый раз испытывал легкое сожаление. Он должен был стать парящим в вышине орлом, а из-за нас опустился до скачущего по веткам воробья. Но эта капелька сожаления была мизерной по сравнению с той радостью, которую он нам приносил.
Даже питомец из него получился незаурядный. Я научил его нескольким ужасно потешным трюкам – например, когда кто-то кричал “Хайль Гитлер!”, он задирал в шутовском приветствии правую лапу. А стоило сказать “Исороку Ямамото!” (это тот самый мерзавец, который лично спланировал нападение на Перл-Харбор), как он тут же свирепо бил левой лапой о землю, выражая презрение и гнев. Когда занятия заканчивались и я возвращался в общежитие, он неизменно мчался навстречу. И если я говорил “Грязнуля!”, он замирал на месте, принимал виноватый вид, старательно вылизывал лапу и затем поднимал ее, чтобы я проверил, все ли чисто. Если мы с ребятами играли в баскетбол и я спрашивал на перерыве: “Кто играет лучше всех?” – Призрак тут же подбегал, хватал зубами край моей формы и радостно повизгивал. Перед нашим отъездом чунцинский кинолог не раз предостерегал меня: нельзя дрессировать Призрака так, как дрессируют домашнюю собачку, это собьет его с толку, когда он окажется на задании, но я не удержался, я просто не мог воспринимать его исключительно как войскового пса.
Именно в Юэху Призрака настигла любовь – в первый и единственный раз в жизни.
В то время я только-только расположился в Юэху. Раз в неделю я отмахивал сколько-то десятков километров до интендантского управления, где забирал почту и заодно передавал письма, которые мы написали родным и друзьям. Я говорю “сколько-то”, потому что для того, кто идет через горы, расстояние по карте, по прямой, совершенно ничего не значит. Длинное оно или короткое, местные определяют исключительно по затраченному времени – мера простая и понятная в районах, где плохо развито сообщение. Путь в одну сторону уже занимал добрых полдня, но поручение все равно считалось завидным, потому что это был единственный законный, не нарушающий дисциплинарных правил способ покинуть лагерь. К тому же дорога пролегала через один городок. Командир лагеря твердил, что бойцам нельзя там задерживаться, но, как потом выяснилось, у каждого, кто ходил за почтой, карманы пополнялись новомодными штуковинами, которые нигде, кроме городка, не водились, – секрет, о котором все знали и не сговариваясь молчали.
В посыльные просился весь отряд, и, чтобы все было честно, командир решил назначать дежурных по алфавиту. Мне повезло пробиться вперед. У того, чья фамилия была первой по списку, на ноге вскочил чирей, он не мог ходить. Я пожертвовал остатками говяжьей тушенки, которую прислала мама, и боевой товарищ согласился поменяться со мной местами, хотя претендентов на его место в очереди было хоть отбавляй, целая шеренга.
Пастор Билли подсказал, что можно сберечь силы и часть пути проплыть на лодке. У него была плоскодонка, и он сам вызвался для меня грести. Он уже стал “внештатным консультантом” нашего лагеря, мы советовались с ним по любому вопросу.
В тот день, прислушавшись к его словам, я оделся точь-в-точь как сельчанин: сверху рубаха с прямым отворотом, за поясом курительная трубка, на ногах пеньковые штаны с широкой мотней (штанины затянуты внизу веревками) и соломенные сандалии, на голове коническая шляпа. Рядом на земле – две плетеные корзины с коромыслом, которое в любую минуту можно было взвалить на плечо. Корзины я по настоянию пастора Билли заполнил коровьим горохом. Конечно, коровий горох нужен был лишь для отвода глаз, чтобы замаскировать спрятанные под ним пистолет и гранату, – я надеялся, что они мне никогда не понадобятся.
Я сидел во дворе, ждал пастора Билли, а Призрак, сбитый с толку моим нарядом, настороженно крутился вокруг, держась при этом на расстоянии. Я протянул руку, дал ему лизнуть, и только тогда, учуяв знакомый запах, он понемногу успокоился. Призрак устроился у меня под боком, но уже через пару минут вдруг занервничал, начал кружить по двору, затем неожиданно кинулся к воротам, запрыгнул на каменную ступень, высоко поднял голову, вглядываясь вдаль. Глаза выпучились, отчего стали заметны розовые веки, уши задвигались. В это мгновение у него был такой вид, как будто он обнаружил противника. Я сразу напрягся: неужели ответственные за гидрологические наблюдения на командных высотах что-то упустили? Я не раздумывая выхватил из корзины пистолет и выбежал за ворота. И тут я понял, из-за чего Призрак так взбудоражился, – на грунтовой дороге неподалеку появилось белое пушистое существо. Существо казалось безлапым, оно словно не шло, а катилось, не отрываясь от земли. Когда этот шарик подкатился поближе, я наконец рассмотрел в нем белого терьера.
Призрак метнулся стрелой, подлетел к собаке и вдруг робко замер. Она была совсем крошечной – стоя рядом с сорокакилограммовым Призраком, она едва доставала головой до его туловища. Призрак был гордецом, он знал себе цену. Возьмешь его с собой на прогулку – он даже искоса не глянет на местных дворняг, прошествует себе мимо, точно они всего лишь прозрачные, бесплотные, невесомые дуновения ветра. А они сами перед ним расступаются и только изредка, убравшись подальше, возмущенно погавкивают. Однако белая собачка ничуть его не испугалась, ее большие и блестящие, словно капли воды, глаза смотрели твердо, и под этим взглядом Призрак усыхал и таял как воск.
Призрак согнул лапы, несмело, кончиком носа, понюхал терьерицу, увидел, что она не против, и начал вылизывать ее шерстку. Он касался ее легонько, высовывая язык лишь наполовину, как будто боялся испортить слюной тончайшую рисовую бумагу. Терьерица, казалось, сразу поняла, что этот огромный пес, который в три раза, а может, и в пять раз крупнее ее самой, уже у нее под коготком. Она сидела неподвижно, точно благородная императрица, закрыв глаза, подняв голову, чтобы Призрак вылизывал ей шею, до которой ее собственный язычок не дотягивался. Из горла Призрака, удостоенного столь великой чести, вырывалось радостное фырчание. Он втоптал свою гордость в грязь, превратился в жалкого раба.
Пока я наблюдал за этой сценой, пришел пастор Билли. Я указал ему на белую терьерицу:
– Все, похитила сердце Призрака, и секунды не прошло.
– Кто, моя Милли? – рассмеялся он.
Я удивился:
– Так это твоя? То-то, смотрю, не похожа на окрестных собак.
– Нет, вообще-то не моя, а Стеллы, – сказал пастор Билли. – Милли мне отдал один шведский миссионер, когда возвращался на родину, а я подарил ее Стелле, так что теперь она ее хозяйка.
Только тогда я заметил, что за его спиной стоит юная китаянка в голубоватой рубашке. Ее волосы были собраны в коротенькие косички, закатанные штанины открывали худые, но крепкие голени.
Я слышал, что пастор Билли приютил сироту и что она ассистирует у него на приемах и помогает в церкви по хозяйству. Судя по всему, это была она.
– Стелла будет грести, – объяснил пастор Билли.
Девушка кивнула мне:
– Доброе утро, сэр.
Она произнесла это по-английски – видимо, научилась у пастора Билли.
Внешне она казалась обычной деревенской жительницей, такой же, как все, кого я видел, но я смутно почувствовал, что в ней есть нечто особенное. Позже я понял: отличие заключалось не в одежде, а во взгляде. Здороваясь со мной, она смотрела мне прямо в глаза, и это уже выделяло ее среди здешних женщин. Наверно, сказывалось подспудное влияние американского пастора – девушка начала отдаляться от среды, в которой родилась и выросла.
Уходя, я потрепал Призрака по голове, но он в ответ лишь вяло помахал хвостом. Я знал, что в этот миг во вселенной Призрака было место только для хрупкой белой терьерицы по имени Милли. Призрак уже потерял самого себя.
С этого дня Призрака и Милли было не удержать в четырех стенах, то Призрак побежит искать Милли, то Милли побежит искать Призрака, то, разыскивая друг друга, они встретятся на полпути, нырнут в какую-нибудь пещерку или под дерево и полдня блаженствуют. Призрак вел себя в точности как глупый, безродный, одурманенный любовью деревенский кобель. Сколько раз я хватал его и отчитывал, осыпал упреками за то, что он так опустился, напоминал о его благородных кровях, о призвании! Он послушно сидел, подняв голову, смотрел на меня и не оправдывался, и в пристыженном, жалобном взгляде читалось: “Все так, все верно, но я ничегошеньки не могу с собой поделать”.
В результате неожиданно произошло еще кое-что: мы с девушкой, которую приютил пастор Билли, стали часто видеться, пока выискивали наших собак. Парочка хвостатых совершенно случайно превратила двух людей из незнакомцев в приятелей.
Когда я вспоминал потом короткую жизнь войскового пса Призрака, меня грела одна мысль: перед тем как покинуть этот мир, он встретил настоящую любовь.
В тот день я перекинул через плечо коромысло с корзинами и зашагал вслед за пастором Билли к реке. По дороге нам попалась группа китайских курсантов – под выкрики команд они сбегали вниз по горной тропе, спеша на плац, где их ждала неизменная утренняя зарядка. Их рутинная подготовка следовала традициям немецких военных академий: ровные квадратные построения, четкие движения (смирно! вольно! коли!). Зарядку, терпя голод, делали до завтрака и первого урока. Курсанты были тощие, низкорослые, униформа почти на каждом висела мешком. И это мы отобрали самых здоровых из всех юнцов, которые рвались в лагерь. Наш военный врач забраковал парней с недостаточным весом и заразными болячками вроде трахомы или чесотки. Вот только что у нас считалось “достаточным” весом? Мы взяли порог нормы, сам по себе плачевно низкий, и снизили его еще вдвое. Мы, американские инструкторы, без конца жаловались на свое однообразное питание и как-то забывали, что бедолаги курсанты едят всего два раза в день.
Несмотря на строгий майлзовский приказ, который гласил, что американцы могут лишь обучать специальным боевым техникам и ни в коем случае не должны вмешиваться в уставы и порядки союзников, наш начальник все-таки не выдержал и осторожно намекнул командиру китайской стороны на скудный рацион курсантов.
– Бойцы на передовой и те голодают.
Таков был ответ китайского командира. Он говорил правду.
Среди бегущих я заметил тебя, Лю Чжаоху, номер 635. Я подозвал тебя и велел сообщить командиру отряда, что сегодняшнюю лекцию по вооружению проведет инструктор Смитсон. Из курсантов того набора ты был единственным, кто хоть немного знал английский, и всякий раз, когда поблизости не было переводчика, я передавал через тебя простые рабочие указания.
Едва ты увидел позади меня китаянку, на твоем лице вдруг отразилось удивление. Нет, не просто удивление – изумление. Потрясение. Оно было таким явным, что его силу почувствовали даже те, кто стоял в трех метрах от нас. Твои губы задрожали, как будто ты порывался заговорить, еще не придумав толком, что следует сказать.
Не дожидаясь, пока ты найдешь нужные слова, девушка быстро прошла мимо. Она почти бежала, из-под туфель во все стороны с шумом разлетался песок.
– Вы знакомы? – спросил я тебя.
Все еще ошеломленный, ты сперва мотнул головой, а затем кивнул.
Мы оставили тебя и направились к реке Юэху. Тогда я вовсе не придал твоей реакции большого значения.
Пока мы шли, я показал пастору Билли на Стеллу, которая держалась впереди, и тихонько спросил:
– Не опасно ли? Брать ее с собой?
– Ничего, она эту реку знает вдоль и поперек, – сказал он. – К тому же у меня кое-что есть. – Пастор Билли приподнял халат, демонстрируя заткнутый за пояс браунинг.
Образ Билли плохо вязался с пасторством. Мне всегда казалось, что этот человек в прошлой жизни вел полки в бой, иначе не блестели бы так хищно его глаза, как только он упоминал оружие.
Юэху – это и река, и деревня, среди топонимов цзяннаньского приречья такое встречается часто. Правда, назвать этот водный путь рекой можно лишь с натяжкой, скорее, здесь самое начало реки или же ее конец. Юэху зарождается из слияния потоков маленьких горных водопадов, и, чтобы увидеть хотя бы слабое подобие реки, придется несколько раз оттолкнуться шестом. Мы втроем спустились к отмели, теперь надо было разуться и пройти босиком, толкая сампан, еще несколько десятков шагов, чтобы добраться до того места, где можно сесть в лодку и поплыть.
Камни на отмели были колкие, я словно раз за разом вставал на лезвие тупого ножа. Почему, когда нас готовили под Вашингтоном к службе в Китае, никто не подумал: а вдруг они будут ходить босыми? Я покосился на своих спутников. Пастор Билли и Стелла шагали твердо, невозмутимо, они давно сжились с этой землей. Я смущенно подавил вновь подкативший к горлу стон. Идти-то было всего ничего, но я, кажется, ковылял целую вечность.
Толкать лодку по мели было непросто. Стелла выгнулась в дугу, на руках, которыми она упиралась в корму, проступали бугры мускулов, а тяжелое дыхание едва не насквозь буравило палубу сампана. Повисшее в воздухе тревожное молчание казалось баллоном со сжатым газом, тронешь ненароком – взорвется. Я смутно догадывался, что это молчание как-то связано с Лю Чжаоху.
– Это он подарил тебе книгу? – наконец заговорил пастор Билли.
Он явно осторожничал. Пастор Билли не хотел взрыва, он хотел проколоть в баллоне крошечное отверстие, чтобы сбросить давление.
– Нет. Тот человек уже умер, – ответила Стелла.
Ее голос был спокоен, но я заметил, что на буграх мышц вздулись фиолетовые полосы.
Больше сказать было нечего. Опустив головы, мы молча пробирались вперед.
Наконец мы столкнули плоскодонку с отмели. Река здесь была узкой, на водной глади почти не было ряби, и если бы сампан не прореза́л на ней бороздки и мимо нас не скользили порой опавшие листья и ряска, поверхность казалась бы чистым зеленым лугом. Стелла гребла в одиночку, мы с пастором Билли забрались под бамбуковый навес, служивший защитой от дождя и ветра. Хотя мы с ног до головы были одеты как местные, наш рост мог притянуть лишние взгляды.
Где-то через полчаса река понемногу расширилась, с обеих сторон начали попадаться маленькие лодочные причалы. Женщины стирали на берегу одежду, стук вальков звучал сыро и глухо. Проплывая мимо зарослей травы, сампан вспугнул стайку речных птиц, и они с криками взвились над водой, в один миг заслонив крыльями полнеба. Было рано, солнце еще не поднялось к верхушкам деревьев, ветви кроили утренний свет, деля его на длинные и прямые белые полосы. Кое-где, прямо по центру Юэху, нас поджидали маленькие каменные островки, скрытые от глаз, наружу выглядывали только пучки черных водорослей. Несколько раз я был уверен, что столкновение неизбежно, но Стелла, не теряя хладнокровия, легонько поводила веслом, и нос сампана проходил в миллиметре от камней. Видя мое изумление, пастор Билли рассмеялся:
– Это для нее сущий пустяк. Вот на “сквозняке” уже будет посложнее.
И вскоре мы оказались на том самом “сквозняке”, о котором предупреждал пастор Билли, – месте, где река делает крутой поворот, а ветер налетает стремительно и застает путника врасплох. Этот ветер дул не с неба – светило солнце, над головой не было ни единого облачка. Ветер словно зародился на дне реки, в пещере, вырвался из глубины и вызвал на поверхности волнение. Волнение быстро превратилось в воронку, и сампан заплясал, закачался у края водоворота. Пенные волны разбивались о бамбуковый навес почти с тем же грохотом, с каким бомба расшвыривает песок и камни, и от этого звука невольно замирало сердце. Пастор Билли вынырнул из-под навеса и начал помогать Стелле грести. Весло было длинным, пастор Билли ухватился за верхнюю его часть, Стелла – за серединку. Широкий “шаг” пастора Билли был равен двум “шажкам” Стеллы, гребцы двигались синхронно, как будто таинственный неслышимый голос управлял ими, задавал им ритм, и они действовали четко, слаженно.
Ветер распустил косички Стеллы, волосы взметнулись над головой, точно черный пальмовый лист. Ее одежда промокла насквозь и облепила тело, придав ей сходство с гипсовой статуей. Ветер прятался не только в ее волосах и одежде – ветер прятался в ее глазах, в ее взгляде были сила ветра, свобода ветра, ярость ветра. В эту минуту она словно держала ветер в узде, она укротила его и неслась на нем верхом.
Нет – в эту минуту она сама была ветром.
Я глядел на нее замерев, почти позабыв о страхе. Я навсегда запомнил то, какой она была в это мгновение, время не смогло ни исказить ее облик, ни стереть его из памяти.
Вдруг мною завладела мысль: я дам ей новое имя – имя, которым только я смогу ее называть. Я не хочу звать ее Стеллой, это для пастора Билли она Стелла, а не для меня.
Я буду звать ее Уинд, ведь по-английски wind – это “ветер”.
Спустя долгие годы, когда вся пыль, что застилала нам глаза, уже осела, я наконец разгадал истинную природу чувств, которые мы испытывали к этой девушке. Девушке… Да, для меня она так и осталась юной девушкой. Когда мы встретились, ей было пятнадцать лет. Когда я покинул ее, ей было всего семнадцать. Я не успел увидеть, как она превратилась во взрослую женщину.
Мы были для нее тремя такими разными мужчинами.
Ты, Лю Чжаоху, был всего лишь ее прошлым. К тому времени, как мы с ней познакомились, ты уже стал для нее перевернутой страницей. А ты, пастор Билли, хотя вы жили бок о бок, ты только и делал, что пекся о ее будущем. Один я, миновав ее прошлое, не думая о ее будущем, напрямую перехватил ее настоящее. Из нас троих я был единственным, кто умел жить здесь и сейчас, тихо любоваться цветением ее юности, не позволяя прошлому и будущему ворваться в миг настоящего и погубить его прелесть.
Может, это ее ко мне и притянуло.