К книге
Одинокая ласточкаПастор Билли, Иэн: между “до свидания” и “прощай”
68%
Пастор Билли, Иэн: между “до свидания” и “прощай”
13

ПАСТОР БИЛЛИ

Все войны в мире рано или поздно заканчиваются, подобно тому, как неизбежно кончается ночь, просто мы не знаем, когда именно это случится. Победа, как и смерть, обычно застает врасплох. Именно поэтому в ту минуту, когда я услышал “трансляцию драгоценного голоса” японского императора, я сперва ощутил сомнение, изумление и лишь позже – бешеную радость.

До чего же долгая война: восемь лет, если считать с инцидента на мосту Лугоуцяо, четырнадцать, если считать с Мукденского инцидента, а если вернуться к самой битве при Ялу – многие говорят, что нынешняя война была не чем иным, как продолжением той войны, – то получится, что она длилась целых полвека. Но даже в полувековой войне однажды ставится точка.

Весть об окончании войны я узнал в американском лагере – услышал по радио. Я бросил Иэна и его боевых товарищей и помчался домой. Я не взял велосипед, я бежал, и так быстро, что потерял по дороге туфлю. Когда я, задыхаясь, сообщил эту новость Стелле, у нее дрогнуло плечо – больше она никак не выдала своих чувств. Она не заплакала, не улыбнулась. Она была удивительно спокойна. Потом она медленно вышла за дверь, встала под большим деревом на обочине и долго, не произнося ни слова, глядела вдаль на желтоватую песчаную тропку со следами копыт.

В той стороне был ее дом. По этой тропе я два года и четыре месяца назад привез ее из Сышиибу.

Я вдруг понял, что она вспоминает родную деревню.

Наблюдая за ней со спины, я внезапно осознал, как сильно она выросла. На стволе дерева была выемка размером с чашку – то ли молния ударила, то ли насекомые постарались. Когда Стелла появилась здесь, она как раз доставала до выемки макушкой, а теперь эта выемка была ниже ушных мочек. Конечно, я не могу поручиться, что дерево не усохло.

Война у всех что-то забрала, но не каждый понес такие тяжелые утраты, как Стелла: она потеряла отца, потеряла мать, потеряла девственность, потеряла любовь. Что останется у человека, если из его жизни вырвать по кусочку самое дорогое? Останется только родная земля, пусть даже на ней одни руины.

Тогда-то я и принял важное решение: я вернусь в Америку, изыщу средства, и у меня будет в Сышиибу своя церковь, своя клиника, свой дом. Наш со Стеллой дом.

Ликование не стихало до ночи, на плацу, куда сроду не пускали посторонних, собрались все деревенские, все, кроме Стеллы. После пережитого Стелла не доверяла ни толпе, ни каким-либо сильным эмоциям, будь то великая скорбь или великая радость. Она на каждую эмоцию ставила заслонку.

Было уже за полночь, когда толпа наконец утомилась и мало-помалу рассеялась. Но Иэн еще не навеселился – отведя потихоньку меня и Лю Чжаоху в сторону, он заявил, что мы пойдем ко мне пить. Он сказал, что припрятал две бутылки виски. Существовало правило: никакого алкоголя на территории тренировочного лагеря. О правилах Иэн в этот день думал в последнюю очередь, но если бы он разделил две маленькие бутылочки со всеми ребятами, каждому досталось бы лишь по глотку. Только у меня дома, тайком, можно было отвести душу.

Видя, что я сомневаюсь, Иэн стукнул меня кулаком по плечу, сказал: не начинай тут про своего Бога, сегодня Бог простит все, кроме убийства.

Иэн не знал, что дело было не в Боге. В этот день пьяные попадались на каждом шагу, будь у Господа хоть восемь тысяч пар глаз, Он не смог бы за всеми углядеть. Я беспокоился за Стеллу. Она избегала Лю Чжаоху, особенно после истории с Сопливчиком.

Лю Чжаоху тоже медлил. Иэн решил, что он боится командира, и уверенно потащил его за рукав:

– Завтра объясню, что это я заставил тебя напиться. Угрожал тебе ножом, винтовкой и гранатой.

Иэн был непрошибаем, его толстокожести мог позавидовать слон. Ему даже в голову не пришло, что и Лю Чжаоху колеблется из-за Стеллы.

Иэн не догадывался, почему колеблется Лю Чжаоху, как и Лю Чжаоху не догадывался, почему так спешит Иэн. Лишь я, стоявший посередине, ясно видел, что колебания первого и спешка второго связаны с одной и той же девушкой.

Мы устроились на кухне, откупорили бутылки. Дома нашлась только горстка лущеного арахиса, так что мы стали закусывать арахисом с крупинками соли, держа блюдце на весу, как местные крестьяне. Все трое навострили уши, как зайцы, пытаясь уловить звуки за стеной. В комнате Стеллы было темно и тихо, но я знал почти наверняка, что она не спит, она просто не могла нас не слышать.

Однако за весь вечер она так и не открыла дверь.

Мы заговорили о своих планах. Иэн сказал, что ему придется ждать в длинной очереди на демобилизацию. Он должен был поднакопить баллы[40]. Ожидание могло растянуться на три месяца, пять месяцев; Иэн надеялся, что все-таки уложится в полгода. Ну а дома, в Америке, он будет три дня дрыхнуть, затем три дня отмокать в ванне, еще три дня смотреть пропущенные фильмы, а после начнет обходить одного за другим друзей и родных, всех, кто в городе, – если они еще не умерли от пули, болезни, изнурения или тоски. “А потом…”

Тут Иэн остановился и захохотал, обнажив два ряда ровных зубов.

– А потом увидим, – договорил он.

Я заметил, что у него на зубах появился желтый налет, то ли от чжэцзянской воды, то ли от неумеренного курения. Война перерубила его молодость, ему предстояло найти недостающую часть и приладить ее обратно, как это сделал бы механик.

Я спросил Лю Чжаоху, чем он собирается заниматься, тот помялся и осторожно ответил:

– Как Небо решит, так и будет.

Я тщательно порылся в его словах и не обнаружил в них ни единого намека на возвращение домой. Война была огненным колесом, которое бешено несло его вперед, несло его прочь. Он привык к этой скорости, и когда колесо остановилось, он растерялся. Все, что война заставила его бросить, мир вынуждал подобрать, он будто пока не знал, как ему справиться с миром.

Я спросил, какие у них планы, но ни один не спросил об этом меня. Мне вдруг стало грустно, я понял, что в их глазах я самый настоящий старик. Старику не положено строить планы или ждать перемен, старик лишь топчется на месте, в лучшем случае – плетется по узкому кругу, каждый раз возвращаясь в исходную точку, и уныло дряхлеет до тех пор, пока не протянет ноги.

Обозлившись, я решил рассказать сам.

– А я вернусь ненадолго в Штаты. Я уже много лет там не был, не знаю, здоровы ли родители.

Я тогда еще не осознавал, что невольно превратился в вестника судьбы. Любая моя случайная фраза, любая выдумка, даже самая вздорная, в скором времени сбывалась. Месяц спустя мать написала, что отец лежит при смерти.

Я вдобавок сообщил, что хочу собрать в Америке деньги, большую сумму, и открыть неподалеку церковь и клинику, а может, еще и школу. Я специально опустил одну важную деталь – не уточнил место. Я не назвал Сышиибу, потому что не успел обсудить свои планы со Стеллой. Она должна была узнать о них первой.

Лю Чжаоху послушал, кивнул:

– Пастор Билли, ты делаешь благородное дело. С врачами у нас здесь туго.

Иэн радостно стиснул мою руку:

– Если повезет, мы с тобой окажемся на одном пароходе!

Ни тот ни другой не заподозрил, что в моих планах фигурирует одна девушка. Вероятно, оба считали, что такой старикан, как я, должен возиться с чужими любовями, раздавать советы на правах старшего товарища или гуру, а не влюбляться сам.

К тому часу, когда мы опустошили бутылки и я наконец выпроводил гостей, на горизонте уже появилось бледно-голубое свечение. Птицы не признают времени, они признают лишь свет, поэтому вскоре раздался щебет, короткий, несмелый, точно на пробу. Как только проснулась одна птаха – проснулись и другие, проснулось все дерево, проснулась целая роща, где птицам завторила листва. Рассветный ветер нес мельчайшие частицы влаги, глаза не видели их, но лицо о них знало. Воздух оставлял в горле легкую сладость и чувство, будто внутри мягко царапают прохладной травинкой, – хотелось закричать во весь голос, чтобы унять першение.

Хотя я весь день участвовал в общем веселье, сна у меня не было ни в одном глазу. Новость об окончании войны уже сбросила путы эмоций, стала ясной, трезвой реальностью. Великая песчаная буря военных лет наконец стихла, вскоре из-под песка начнут проступать естественные артерии и вены жизни, хаос будет связан веревками, предан суду порядка и заключен им под стражу. Это порядок общественный, порядок государственный. Ну а личный мой порядок? Что он? Где он? Может быть, мой порядок – церковь, клиника, дом, которые я собираюсь построить?

Нет, это лишь вместилища порядка. Это лишь ярлыки порядка, а не его суть.

Мой порядок – Стелла, девушка, которая станет моей женой.

Женой.

Я вздрогнул. Раньше, представляя наши с ней будущие отношения, я цеплялся за расплывчатые формулировки: “вместе”, “наш общий дом”, теперь я разобрался в себе, перестал избегать слова, не допускавшего никаких разночтений, – жена. “Женка”, как говорили местные. Да, я хотел, чтобы Стелла была моей женкой. Я избегал этого слова во многом из-за разницы в возрасте. Мне было тридцать девять, ей не исполнилось и семнадцати, по возрасту я как раз годился ей в отцы. Но что, собственно, такое возраст? Возраст – всего лишь цифра, подобно тому, как церковь или клиника – всего лишь здания, без души они ничего не значат. По жизненному опыту и храбрости Стелла давно превзошла взрослую тридцатилетнюю женщину, я просто ждал, пока тело нагонит в развитии ум. Я легко мог подождать еще, до ее восемнадцатилетия, и лишь тогда официально сделать ей предложение.

Я решил: как только Стелла проснется, я расскажу ей о том, что возвращаюсь в Америку.

Я подумал и об Иэне. Разве мог я не догадываться, с какой стати он ошивается в церкви? Конечно, он был уверен, что я ничего не замечаю. Чем хороша молодость – она всегда считает, что только у нее острый, как лезвие, ум, не то что у этих старых дураков. Я видел, что каждый раз, когда они встречались взглядами, между ними пробегала искра. В моем понимании искра – это нечто мимолетное. Иэн, первоклассный техник по вооружению, был талантлив во всем, что касалось оружия, разведки, партизанской войны, однако в любви он оставался сущим ребенком. Война забросила его в Юэху, скучную деревню, чьим единственным украшением была Стелла (она любое место украсила бы). Я мог поручиться, что стоит только Иэну покинуть Юэху, не пройдет и месяца… Да нет, какого месяца – через неделю, даже через три дня он и не вспомнит про Стеллу.

Стелла, конечно, погорюет, я давно к этому готов. Когда она будет падать, я ее подхвачу, так было раньше, так будет и впредь, так будет всю жизнь. Она поймет, что я единственная, кроме Бога, константа в этом ненадежном мире.

После этой мысли я почувствовал, что не могу больше ждать, я должен немедленно ее разбудить. Но едва я занес руку, чтобы постучаться к ней, во мне проснулся здравый смысл. Я знал, что нужно дотерпеть до утра.

Это было самое долгое ожидание в моей жизни. Казалось, за то время, пока окончательно не рассвело, миновало девяносто девять ночей.

Наконец она встала с постели, открыла дверь, обнаружила, что я сижу на полу, прислонившись к стене напротив, и вздрогнула от испуга. Она сразу почуяла запах перегара, который шел от моих пор и моего дыхания.

– Пастор Билли! Вы… вы что, пьяный? – воскликнула она.

Стелла никогда не видела, чтобы я столько пил. Точнее, она не видела, чтобы я вообще притрагивался к алкоголю.

Война, проклятая война превратила добропорядочного священника в хитрого лазутчика, контрабандиста, дружка бандитов и пьяницу.

Я слабо улыбнулся.

– Знаешь, лучше зови меня Билли, – сказал я. – Я не пьяный. Я еще никогда в жизни не был таким трезвым, как сегодня.

Она подняла меня, отвела на кухню, где еще оставались следы ночного кутежа. Я смял пустую упаковку из-под сигарет Иэна, кинул ее в очаг. Стелла вынула из бамбуковой корзины яйцо, разбила его в миску, чтобы приготовить мне завтрак.

– Стелла, подойди, мне нужно кое-что тебе сказать.

Я поймал ее за руку, усадил рядом с собой. Кончики моих пальцев были немного липкими – к ним пристала капля яичного белка с ее ладони.

– Я хочу поговорить с тобой о твоем будущем, – начал я.

Ее брови чуть сдвинулись, но лишь на долю секунды, как будто она боялась, что я увижу.

Я впервые осознал, что ей, вероятно, не нравится слово “будущее”. Мне в ее возрасте тоже не нравилось слышать его от родителей. Мне тогда казалось, что это слово нарочно выискивает мои слабые места, это слово тяжким грузом висит у меня на сердце, с ним сердце теряет свободу. Давно ли я, сам того не замечая, стал таким же, как отец с матерью?

– Вообще-то я просто хочу обсудить нашу с тобой дальнейшую жизнь, – сказал я как можно более легким тоном.

Я осторожно разбил свой план на мелкие кусочки, старательно делая упор на каждом отдельном фрагменте, а не на той широкой, грандиозной картине, в которую они складывались. Но под конец я все-таки не удержался, заговорил о том, что намерен отправить ее на учебу в мединститут, после которого она сможет вернуться домой и работать врачом. Работать, естественно, вместе со мной.

– Думаю, в этих местах, где не хватает ни докторов, ни лекарств, два медика с теоретической базой и богатым практическим опытом вполне могут открыть маленькую клинику, оснащенную лучше, чем амбулатория, и не такую консервативную, как обычная больница, – добавил я.

Я специально опустил самую важную часть плана, эта часть подождет до дня ее восемнадцатилетия, к тому времени я уже приеду из Америки… Я и представить не мог, что через три месяца умру на пароходе и мой секрет, как и мое тело, будет навечно погребен в океане.

Стелла выслушала меня без единого звука, не перебивая, ни о чем не спрашивая. Она долго молчала, а потом вдруг встала передо мной на колени.

Такое уже бывало раньше. В прошлый раз я ее отчитал: в этом мире – по крайней мере, в моем мире – стоять в знак почтения на коленях можно лишь перед Господом. После того случая она перестала так делать.

Мое сердце сжалось, я смутно забеспокоился, что ее колени свяжут нас совсем не теми узами, о которых я мечтал. То, что произошло следом, доказало: предчувствия меня не обманули.

Стелла глубоко поклонилась.

– Вы мой благодетель, я всегда буду о вас заботиться. Я буду ухаживать за вами, когда вы состаритесь, и провожу в последний путь, как проводила бы родного отца.

Я мысленно просеял ее ответ, слог за слогом. Я не ослышался, она и правда ничего, совершенно ничего не сказала про мои планы.

Мне в грудь будто вонзили палку, и я не знал, выдернуть ее или загнать поглубже, – что так, что этак одинаково больно. Я недооценил эмоциональную зрелость Стеллы. Эта девочка уже выросла, она давно предугадала слова, которые я хотел произнести на ее восемнадцатый день рождения. Опередив меня, она забаррикадировала дверь прежде, чем я успел ее открыть, а потом именем “дочери” повесила на эту дверь замок.

Я не успевал за ней. Я не успевал за ходом ее мыслей.

Я знал, что у замка на двери есть имя – Иэн.

Я был разочарован, но я не отчаялся. До тех пор, пока ее замком был Иэн, у меня еще оставалась надежда. Замок Иэна был бумажным, не способным выдержать сезон дождей и ветров. Все, что от меня требовалось, – терпеливо ждать у двери.

– Стелла, у тебя может быть лишь один отец, как на земле, так и на небе. Я никак не могу быть твоим отцом. Я делаю все это не только ради тебя, но и ради себя самого, потому что мы с тобой partners.

Я помог ей подняться, обмакнул палец в чай и написал на столе английское слово partners (“партнеры”), затем проговорил его по буквам.

Я объяснил:

– Partners – это те, кто и в радости и в горе вместе идут к общей цели.

Конечно, я предусмотрительно умолчал, что слово многозначное. Я не хотел ее пугать.

Я сообщил: осенью я поеду в Шанхай, сяду там на пароход и поплыву в Америку; я отложу для нее деньги, попрошу кухарку и помощника по хозяйству присматривать за ней. Еще я рассказал ей о повседневных расходах клиники, поставке лекарств, о том, куда в случае чего обращаться за помощью, и так далее. Напоследок я добавил серьезно:

– Пообещай мне одно: пока меня нет, ты не будешь принимать никаких важных решений. Ты дождешься моего возвращения и посоветуешься со мной.

Она чуть помедлила и затем кивнула.

Несколько дней спустя, во время вечерней молитвы, я внезапно услышал стук. Стучали в окно моей спальни – визитер явно искал встречи только со мной и не желал беспокоить никого другого в доме.

Стук звучал робко, неуверенно, в нем было что-то загадочное и даже странное. Я отодвинул штору и увидел, что снаружи стоит Лю Чжаоху. В лунном свете его лицо казалось мертвенно-бледным, а когда он поднялся на цыпочки, чтобы посмотреть на меня (окно было высоко от земли), его лоб прорезали глубокие морщины. Я через стекло показал пальцем в сторону главного входа – мол, сейчас открою дверь. Он отчаянно замахал рукой, так что мне пришлось распахнуть окно. Лю Чжаоху лег грудью на подоконник и сказал почти шепотом:

– Пастор Билли, я хочу, чтобы ты кое-что передал… ей.

Я, естественно, понял, что речь про Стеллу.

– Нет, давай сам, – ответил я. – Пойду ее позову.

– Она не станет меня слушать, – пробормотал он.

Я вздохнул и неохотно уступил:

– Ну чего у тебя, говори.

– Передай А-янь… я узнавал – моя мама еще жива и…

– Передать Стелле? – бесцеремонно перебил я.

Мне невыносимо было слышать имя “А-янь”, оно напоминало о событиях грязных – грязных по цвету, форме, запаху. Каждый раз, когда кто-то произносил это имя, у меня внутри все невольно сжималось.

Он не стал спорить, молча принял мою поправку.

– Моя мама живет на старом месте. Она говорит: война кончилась, если А… то есть Стелла… хочет вернуться – дом прибран, мама ждет ее.

Я вспомнил женщину, которая плакала и кричала вслед сампану, увозившему Стеллу из Сышиибу: “Прости тетку!” Я давно позабыл ее лицо – но не голос. В ее голосе был рвущий плоть крючок, тот, что зовется угрызениями совести.

– А мама уже решила, в качестве кого Стелла должна вернуться? – холодно спросил я. – В качестве соседки? Родственницы? Может, подружки?

Лю Чжаоху словно обухом вдруг ударило. Его ладони заскользили по униформе, как будто ему везде было больно, в тишине ночи этот шелестящий звук навевал мысли о диком звере, который пережевывает в лесу падаль.

– Вот когда придумаешь, тогда и передам. – Я захлопнул окно.

Я слышал, как удаляются, шурша по песку, его шаги. Поступь была тяжелой, казалось, с каждым новым шагом тело наполовину погружается в землю.

Больше он ко мне не приходил.

Вскоре вышел приказ о перемещении военнослужащих. Весь состав тренировочного лагеря выдвигался в Шанхай, Наньтун и города севера Цзянсу, чтобы принять капитуляцию японской армии. За день до отбытия ко мне вдруг прибежал Иэн:

– Пастор Билли, есть тут одно дело, хочу услышать твое мнение.

– Что, купил очередное сокровище? – спросил я.

В последнее время Иэн частенько пропадал на рынке, и стоило ему раздобыть какую-нибудь занятную вещицу, как он тут же демонстрировал ее мне.

Иэн улыбнулся, обнажив зубы с желтым налетом.

– А вот и нет. Я хочу жениться на Уинд. По закону о военных невестах я могу подать заявление, чтобы ей разрешили въехать в США. Ну, что скажешь?

Моя голова загудела: в нее ворвалось скопом девять тысяч девятьсот девяносто девять ос. Прослужив столько лет пастором, повидав самых разных людей, я был уверен, что научился безошибочно читать между строк, проводить диагностику человеческой души через кожу, жир и кости, по одному только взгляду.

Но с Иэном я просчитался.

– Пастор Билли, я больше ни с кем не делился, я только тебя хочу послушать.

Голос Иэна проделал в громаде осиного роя крошечное отверстие и тихонько скользнул мне в уши.

Мне хотелось зажать их и проорать во всю глотку: Господи! Умоляю, забери их секреты, сделай так, как будто у меня никогда не было ушей. Почему я должен вечно выслушивать их тайны? Неужели у меня своих нет? Почему? Почему?!

– Пастор Билли?..

Рой мало-помалу рассеялся, гудение стихло. Я постепенно пришел в себя.

– Стелла знает? – спросил я.

Я упорно называл ее Стеллой, подобно тому, как Иэн упорно называл ее Уинд. Мы не пытались друг друга переубедить, мы лишь молча, признавая чужое упорство, стояли каждый на своем.

– Еще нет. Думаю сначала спросить в управлении по военным делам, как подавать заявление, и уже потом написать ей письмо.

Я немного расслабился. Пока Стелле ничего не известно, бревно по-прежнему остается бревном, пусть даже его очертания уже напоминают лодку.

Взяв себя в руки, я поделился новостью, которую слышал от шанхайского приятеля:

– Говорят, заявления о военных браках рассматривают только через тридцать дней после подачи. А знаешь, почему так? – спросил я.

– Слишком много желающих? – предположил Иэн. – Очередь?

– И да и нет. Военачальник считает, надо подождать, пока у солдат схлынет эйфория. Многие после возвращения в Америку даже не взглянут на этих бедных китаянок.

Я пристально посмотрел на Иэна.

– Не твой ли случай? – спросил я.

Я тогда еще не знал, что моя новость очень быстро устареет. Вскоре управление по военным делам продлило срок на раздумья с тридцати дней до трех месяцев. Их напугало то, какими темпами росло число заявлений, никому не хотелось наблюдать в ближайшем будущем, как американское правительство тратит огромное количество ресурсов, человеческих и финансовых, на расторжение одобренных ими поспешных браков – ведь развести всегда гораздо сложнее, чем расписать.

Иэн был заметно обескуражен. Немного погодя он вдруг засмеялся, его лицо разгладилось, как у ребенка, который только что проснулся.

– Понятно, – сказал он. – Ладно, раз дают тридцать дней, можно будет хорошенько все обдумать.

У меня наконец отлегло от сердца.

Нет, я все-таки не просчитался, сказал я себе. Сущий ребенок, при всех его талантах и лекциях о хитроумных снайперских тактиках.

– Зубы хоть отбели в Шанхае, – пробормотал я ему в спину.

Ветреным осенним вечером состав тренировочного лагеря, прошагав мимо церкви по песчаной тропе, покинул Юэху. Когда-то по этой самой тропе я привез в деревню Стеллу. Следы уходящих скрыли под собой следы прибывших, пройдет время, и следы новых прибывших отпечатаются поверх следов ушедших. Наверно, такова вся жизнь – слой ложится на слой, одно смешивается с другим.

Закатное солнце в тот день было странным – будто ржавый медный барабан в трещинах. В его лучах казалось, что широкие листья платанов щедро посыпаны кирпичной крошкой. Жители деревни, прощаясь с военными, толпились по обеим сторонам дороги, на протяжении многих ли не смолкали петарды. Громче всех радовались дети. Они залезали на плечи взрослых или на деревья и вопили, надрывая глотку: “Динхао, динхао!” К этому китайскому слову их приучили американцы[41]. Раньше, когда дети кричали “динхао”, им давали гильзу или яркую конфету. Но в этот раз, как они ни старались, их единственной наградой были улыбки. Американцы раздарили все свои гильзы и конфеты и набили карманы совсем другими вещами. Улыбки – это, конечно, хорошо, но по сравнению с гильзами и конфетами как-то уж больно негусто. Дети приуныли.

Наконец длинная колонна прошла, силуэты замыкающих превратились в пылинку в конце тропы. Если бы не клочки петард, кружащие на ветру, точно мотыльки, можно было бы усомниться, что в Юэху когда-либо существовал тренировочный лагерь. Деревня погрузилась в глубокую, пугающую тишину, при которой человек дрожит от звука собственного дыхания. Так тихо было на седьмой день Творения. Ох, нет, тишина седьмого дня – девственная, ведь ничего еще не случилось, ни яблока, ни змея, Адам еще не переложил вину на Еву, Ева еще не знает стыда перед наготой; в Юэху было иначе. В Юэху уже случился тренировочный лагерь, случились американцы, случилась война. В Юэху никогда больше не будет тишины седьмого дня.

Война оставляет свои шрамы, мир – свои. Их шрамы холодно взирают друг на друга, но не могут друг друга залечить.

Я не нашел в толпе Стеллу. Я и не хотел ее искать. Я знал, что она прячется где-то в углу, наедине со своим горем. Я не должен был видеть ее горе, и я не мог допустить, чтобы она видела мою слабость.

ИЭН

Дни между “трансляцией драгоценного голоса” и выводом лагеря из Юэху вспоминаются мне как вихрь бесконечных ганьбэев – кутежей по любому поводу, например в честь подписания акта на линкоре “Миссури” или приема капитуляции в Нанкине. Когда не происходило ничего эпохального, вескими предлогами для ганьбэя назначались чья-нибудь новая прическа, новое блюдо от повара или даже пойманная в углу огромная крыса. В то время мы почти поверили, что этот праздник никогда не закончится.

Теперь, когда японцы уже не сулили наград за американские головы, ничто не мешало нам гулять по уездному центру. Мы начали охотиться за подарками для родных и друзей в Штатах. Мы сметали с прилавков всевозможные ткани, вышивку, искали в ломбардах украшения из золота, серебра и нефрита, которые прежние владельцы не могли выкупить. Самым занятым человеком в лагере стал Буйвол, он день за днем сновал вместе с нами по магазинам, где, прибегая к всяческим ухищрениям, вел раунды сложных, почти как на международных конференциях, переговоров. В конце каждого раунда опускался занавес спектакля, в котором продавец разыгрывал душевные муки, а покупатель – отчаяние. В те дни мне казалось, что Буйвол даже немного подсох. Он, как насос высочайшей мощности, выкачивал из себя всю влагу и тратил ее на слюну для словесных баталий.

В неделю перед отбытием наши ганьбэи достигли накала. Мы отпраздновали все, что только можно, поэтому в ход пошли изъявления благодарности. Мы поблагодарили каждого, с кем общались или пересекались в лагере, мы даже напоили повара – жене пришлось везти его домой на муле. Повар ехал растянувшись на спине мула и блевал всю дорогу. Мул то и дело мотал башкой, пытаясь стряхнуть со лба рвоту. Пастор Билли при виде этого зрелища покачал головой, сказал: поберегите силы, а? В Шанхае набуянитесь. Джек подмигнул мне и крикнул: мы же еще не благодарили нашего духовного лидера! Мы дружно налетели, подняли пастора Билли в воздух и пронесли его по деревне, горланя песню For He’s a Jolly Good Fellow (“Ведь он славный малый”). Пастор Билли беспомощно дрыгался на наших плечах, как пришпиленный кнопкой богомол, пока мы в конце концов не скинули его в стог сена на обочине.

Переблагодарив людей, мы стали выражать признательность блохам, которые кусали нас, но не заражали тифом; крысам, которые кормили блох, но не делились с ними тифозными бактериями; милосердным комарам, которые устраивали после заката сольные, ансамблевые и хоровые концерты, но берегли нас от малярии; курам, которые легли костьми в наши тарелки, но довели нас до того, что мы зареклись в следующей жизни притрагиваться к курятине, и говяжьей тушенке, которая летала к нам через “Горб”, но по разным причинам так и не долетала до наших ртов… Я даже поблагодарил буйвола, который гонялся за мной и чуть не проткнул меня острым рогом. Мы выпили за всех. Хорошее было время: ужасы войны остались позади, обязательства мира еще не вступили в силу, мы веселились безудержно в этом вакууме между войной и миром, свободные от земного притяжения. Каждый понимал, что таких дней в жизни совсем мало, по пальцам можно пересчитать, поэтому мы проживали их так, чтобы хватило на целый век.

Однажды я ни с того ни с сего проснулся среди ночи. Лунный свет придавил своей тяжестью ветви деревьев, и они распластались, как призраки, на оконном стекле. В моей хмельной голове вдруг прояснилось. Я вспомнил кое о чем предельно важном, сел, вытащил из-под подушки карманный фонарик и стал светить на чужие кровати, пока не разбудил всех вокруг. Комната загудела.

Спавший рядом с моей кроватью Буйвол подскочил на своем тюфяке как ужаленный, спросил, потирая глаза:

– Мистер, что, тре… тревога?

Буйвол считал, что американские фамилии чересчур заковыристые, поэтому он обходился без них и обращался ко всем просто “мистер”. Если непременно требовалось пояснить, о ком речь, он тыкал в одного из нас пальцем.

Я постучал кулаком по доске кровати:

– Какая нахрен тревога, топай давай за виски и стаканами.

– Сейчас, в это время? – Буйвол с трудом разлепил веки.

– Живо, бегом, сейчас, – скомандовал я.

Буйвол крайне неохотно зашаркал на кухню. По звуку можно было подумать, что он волочит по полу длинный хвост.

– Мы забыли поблагодарить Буйвола, – сказал я товарищам по комнате, как только он ушел.

– О Боже, только ради этого? – пробурчал Джек. – До утра не мог подождать?

– Думаешь, моя черепушка выдержит до утра? – ответил я. – Да и вообще, для утра найдется утренний ганьбэй.

Ребята захохотали и окончательно проснулись. И то верно, согласились они, про блох с крысами, главное, вспомнили, а про того, кто всегда рядом, забыли?..

Я подкрутил фитиль керосиновой лампы, все поднялись с кроватей и расселись вокруг тюфяка. Буйвол принес последнюю бутылку и несколько стаканчиков из стволов бамбука, разлил по стаканчикам виски – мы уже приучились пить воду и спиртное из этих больших и маленьких бамбуковых емкостей, совсем как местные.

Буйвол неуверенно потянул меня за рукав:

– Мистер, если столько пить, головой можно поехать, у меня так прадядька дурачком стал.

Не ответив, я взял стакан, наполнил до краев и сунул ему в руку:

– Это тебе, пей.

Буйвол изумился, он еще ни разу не пробовал алкоголь. Что в пьянках, что в любви он был у нас непорочным отроком.

– Этот стакан я подношу тебе за то, что ты каждый день топил печку в четыре утра, делал все, чтобы своим грохотом разбудить нас до сигнала подъема, и закоптил нас до такой степени, что мы побурели, как хорьки.

Я обнаружил, что мой китайский значительно продвинулся вперед, английскую речь уже испещряли китайские метафоры.

Я зажал Буйволу нос и заставил его пить. Когда он выпил половину, я убрал руку, и как только я это сделал, он сразу выплюнул виски на пол и заявил, что это редкая гадость с душком гнилых ботинок.

Джек взял свою порцию и тоже схватил Буйвола за нос:

– Этот стакан я подношу тебе за то, что ты превратил нас в мулов и навьючил горой барахла, которое нам теперь тащить в Америку.

Другие последовали нашему примеру. После двух угощений лицо Буйвола опухло и стало бордовым, как свиная печенка, его пробрал такой кашель, словно у него в горле спрятаны два ножа и они друг друга точат.

Я подошел, отобрал у него стакан, выпил.

– Виски с душком гнилых ботинок тебе не нравится. А от самих гнилых ботинок, наверно, не откажешься?

Я вынул из-под кровати зимние кожаные ботинки и вручил их Буйволу. Ботинки не надевались целое лето, на подошвах еще оставалась грязь с прошлогодних прогулок через заливное поле, а может, и просыпанные зерна прошлогоднего риса. На коже отпечатались следы весеннего сезона дождей, на подкладке зеленело несколько пятнышек плесени, левый носок слегка облупился. А вообще-то ботинки были новыми и крепкими, пусть даже внешний вид говорил об обратном.

– Почистить их, натереть ваксой – и можно нести на рынок, – сказал я, – они чего-нибудь да стоят.

После войны на черном рынке резко прибавилось американских товаров, от сигарет и сиропов для лечения кашля до кожаных ремней и боевых кинжалов (кое-где даже сохранились складские бирки), однако пара настоящих американских военных ботинок по-прежнему была редкостью, дефицитом.

Буйвол взял ботинки, и его кашель вдруг стих. Он осторожно погладил верх обуви – вывернутый наружу мех подкладки, провел по нему пальцем раз, другой, и его глаза заблестели, как топленый свиной жир. Буйвол почти круглый год носил соломенные сандалии, только в двенадцатом месяце по лунному календарю переобуваясь ненадолго в матерчатые туфли, которые перешли к нему от старшего брата, собственных туфель у Буйвола никогда не водилось.

– Ну уж нет. – Буйвол помотал головой. – Я сам буду их носить.

Он скинул сандалии, отряхнул ладонью подошвы ног и нацепил мои ботинки. Его ступни были маленькими и худыми, под стать телу, ноги торчали из ботинок, как палки, воткнутые в два земных шара.

– Чуток велики, – сказал он.

Мы снова невольно расхохотались.

Буйвол вытащил ноги из обуви и бережно поместил свой подарок в корзину, куда он обычно складывал всякие мелочи.

– Как вернусь домой, попрошу у мамы каких-нибудь тряпок, подоткну спереди и сзади, и будет в самый раз.

Джек извлек из-под койки бумажный сверток, передал Буйволу:

– Твои. Чуть не забыл.

Буйвол развернул бумагу. Внутри лежали окурки. Мы видели, как он подбирал за нами выкуренные сигареты, вскрывал наружный слой, высыпал табак, делал самокрутки и отправлял их с оказией родным – на продажу. В его семье было пятнадцать человек, четыре поколения под одной крышей, доход от продажи делился на всех, так что Буйволу доставались в итоге сущие гроши.

Буйвол засмеялся, довольный, как будто нашел золотой слиток.

– Мистер, а можно мне еще вон ту штуковину на самокрутки? С разноцветными я больше заработаю. – Буйвол указал на журнал рядом с подушкой Джека.

Это был Time, стародавний номер, на обложке три тысячи девятьсот жирных отпечатков, кофейных разводов, пятен блошиной крови и каких-то подозрительных крапинок.

У меня вдруг защемило сердце. Я сорвал с крючка на стене кепи и пустил его по кругу.

– Выворачивайте карманы, вытряхивайте всю мелочь, – сказал я ребятам.

Все начали снимать со стен верхнюю одежду, опустошать карманы и бросать свой улов в кепи, которое так и затряслось под этим внезапным градом ударов. Я тоже вынул из карманов все содержимое, а после прибавил к нему две крупные купюры из бумажника.

– Буйвол, заруби себе на носу: это деньги тебе на свадьбу, а если ты истратишь их на опиум, мацзян[42], петушиные бои или выпивку, у тебя лялька родится без дырки в жопе. – Этому ругательству я научился у Буйвола и теперь ловко вернул его самому учителю.

Буйвол разинул рот, два больших, как чесночные дольки, передних зуба слегка коснулись нижней губы. Я услышал всхлип, хотя слез в его глазах не было – разминувшись с глазами, слезы потекли прямо из носа. Буйвол попытался вытереть их тыльной стороной ладони, но чем дольше он тер, тем больше становилось соплей, так что он в конце концов изгваздал всю руку.

Я достал из кармана носовой платок, кинул ему:

– Ну все, все. Надеюсь, кофе нам утром ты не этими руками принесешь?

Буйвол фыркнул, и у него в ноздре лопнул пузырь.

– Кому нужны эти жены? До свадьбы – приличный человек, после свадьбы – тигрица, – пробурчал он.

Прощание растянулось почти на неделю. Где-то среди шумных гулянок затерялось и мое расставание с Уинд, совсем неприметное: подсознательно я считал эту разлуку всего лишь запятой в длинном предложении… по крайней мере, тогда. Скоро мы снова встретимся, думал я.

За день до того, как мы двинулись в путь, я попросил ее прийти на могилу Призрака – нет, на могилу Призрака и Милли. Мы и прежде нередко там виделись, она навещала Милли, я навещал Призрака. Точнее, мы прикрывались тем, что навещаем любимых собак, чтобы навестить друг друга.

В тот день Уинд пришла раньше. Она сидела на траве перед надгробием, спиной ко мне. В тот день трава и листья на деревьях переменили цвет, ветер отрастил мелкие клычки, но следы осени я нашел не в траве с листьями и не в ветре, о новом времени года мне рассказал силуэт Уинд. Может, дело было в приподнятых плечах, или чуть выступающих лопатках, или в широкой длинной складке на рубашке. Я окликнул ее, она обернулась, и я увидел, что на ее щеках, в уголках глаз и на губах тоже поселилась осень.

– Не выспалась вчера? – спросил я.

Она кивнула и тут же опровергла свой кивок, помотав головой.

– Все пьешь и пьешь и до сих пор что-то осталось? – проговорила она невпопад.

Я смутно почувствовал, что за вопросом кроется что-то еще, но не смог определить, осуждение это или упрек, – и то и другое было не в характере Уинд.

Я улыбнулся:

– Кто хочет, всегда найдет что выпить.

Я спросил, знает ли она, что пастор Билли возвращается в Америку, она ответила, что знает и что он еще не выбрал дату.

Это была совсем не та тема, на которую я хотел поговорить, а какой была “та”, я и сам не знал. Бессчетные ганьбэи последних дней подточили не только мой желудок, но и мою способность выражать мысли, я вдруг ощутил, что мне не хватает слов.

– Уинд, я забыл сказать, у тебя английский намного лучше стал. В следующий раз, когда встретимся, ты свободнее меня будешь разговаривать. – Я наконец выудил из насквозь пропитанного алкоголем нутра что-то относительно ясное и трезвое.

– В следующий раз? – Уинд непонимающе посмотрела на меня.

“В следующий раз?” – спросил и я себя.

Многие после возвращения в Америку даже не взглянут на этих бедных китаянок.

В памяти всплыли слова пастора Билли.

Тридцать дней на раздумья.

Вспомню ли я об Уинд через тридцать дней?

Я не знал.

Через тридцать дней вокруг меня будет другой, совершенно непохожий на Юэху мир. Никому не известно, что случится через тридцать дней. Мы даже не знаем, что случится завтра. Все, в чем можно быть уверенным, это сегодня, сейчас.

Теперь я могу ответить на свой вопрос: да, я отчетливо помню девушку по имени Уинд. Отчетливо – то есть до мельчайших деталей. Я помню, как играл в ее волосах ветер, когда она правила сампаном, помню, как сверкали в ее глазах звездочки, когда она глядела на меня, помню, как она произносила мое имя – с долгим носовым звуком на конце.

– Уинд, жди меня, я напишу тебе, как только приеду в Шанхай… или отправлю телеграмму…

Я проглотил остаток фразы, чуть было не раскрыв ей свои планы. Между Юэху и Шанхаем пролегал путь в восемьсот или девятьсот километров, по суше и по воде, каждый поворот мог увлечь в новую сторону, каждый порыв ветра – принести внезапные перемены. Я не мог намекать ей на то, что еще не сделал.

Тут я заметил, что к нам бежит, пыхтя, Буйвол.

– Мистер, вас командир ищет! Срочно!

Я встал, собираясь уйти, как вдруг Уинд потянула меня за рукав, проговорила сбивчиво:

– Иэн, мне нужно кое-что тебе…

Буйвол энергично махал мне рукой. Я потрепал Уинд по щеке:

– Мне надо идти. Скоро тебе напишу.

Вот что я сказал ей на прощанье. То, что Уинд хотела сказать на прощанье мне, так и осталось у нее внутри, в животе, не успев добраться до кончика языка.

Лишь много лет спустя, когда в дверь моего детройтского дома постучится незнакомка с пуговицей в руке, я вдруг пойму, какое огромное расстояние разделяло в тот день наши с Уинд мысли.

На следующий вечер, когда мы уходили из деревни, Буйвол надел ботинки, от которых еще воняло моими ногами (в носки и пятки он подложил тряпок), и вызвался проводить меня, упрямо настаивая на том, что сам понесет мой военный рюкзак, набитый под завязку и твердый, как валун. Хотя нам много раз приказывали выступать налегке, каждый американец тащил на спине маленькую гору, и все прекрасно знали, что после Шанхая эти маленькие горы превратятся в настоящие эвересты. Пока шла война, мы хотели одного – жить. Но война закончилась, просто жить было уже недостаточно, мы спешили соскрести с трупа войны кусочек мяса.

В тот день я был немного рассеян, потому что все время искал в толпе провожающих у дороги лицо Уинд.

Так и не нашел.

Пройдя часть пути в моих ботинках, Буйвол задел носком камень. Он вдруг остановился, разулся, веткой счистил с подошв грязь, связал шнурки на манер веревки и повесил ботинки себе на шею.

– Еще не холодно, чего ногам потеть, – объяснил он.

Я знал, что ему жалко. Жалко подпортить ботинок камнем.

Уже отгремели петарды, а Буйвол все отказывался возвращаться.

– Еще немножко, мистер, еще немножко, – хихикал он, скаля зубы. Мой рюкзак придавил его к земле, как улитку.

Буйвол проводил нас до причала и отдал мне рюкзак, только когда мы сели в сампаны. Он стоял на склоне холма и махал нам вслед. Лодки отплывали все дальше от берега; боясь, что мы не увидим, Буйвол все шире размахивал рукой, и висящие на шнурках ботинки подпрыгивали в такт его взмахам, отчего казалось, что у него на плечах скачут перепелятники. Мало-помалу он превратился в темную точку на фоне гор.

Я еще не знал, что это прощание навсегда. Прощание с этими горами, прощание с этой рекой, прощание с террасами полей, прощание с чудны́ми буйволами, которые лежат, скрывшись наполовину в воде, прощание с малярией, холерой и тифом, которые гнались за нами по пятам, прощание с людьми, которых могла свести вместе только война.

Прощание с моей милой Уинд.

Возможно, я догадывался, что это прощание навечно, но не хотел взглянуть правде в лицо. Тому, кто отправляется в путь, всегда интереснее смотреть вперед, а не назад, лишь спустя годы мы вспоминаем то, что осталось позади.

Так я покинул Юэху.

Предыдущая главаГлава 13 из 19Следующая глава