Милли, родная моя Милли, с самого утра, как мне поставили надгробие, и до сих пор – гора уже откусила у солнца пол-лица – почти целый день ты сидишь здесь, не ешь, не шевелишься, молчишь. Твоя хозяйка, девушка, которую мой хозяин зовет Уинд, принесла в полдень миску с куриными косточками, твоими любимыми, но ты на них даже не взглянула.
Я знаю, что ты на меня сердишься, потому что я покинул тебя ради хозяина. Что есть, то есть, в ту самую секунду я не думал о тебе. Я вообще ни о чем не успел подумать. В тот миг, тонкий, как волосок, я положился на чутье и поступил так, как поступил бы любой пес, – защитил своего хозяина. Мы не коты, не рыбки, не попугаи, это они могут быть обыкновенными питомцами, жить себе тепло, сытно, вольготно и даже не думать о хозяйской судьбе и безопасности. А мы с тобой родились собаками, наше призвание было известно еще в материнской утробе. Нам не дано выбирать, смысл нашей жизни – служить хозяину до последнего вздоха.
Будь у меня выбор, я бы стал простой пастушьей собакой, и было бы у меня две заботы – погода да скот. Поработал, и все оставшиеся силы – тебе, моя Милли. Мы весь горный луг искатали бы клубком, так же тщательно, как мы с тобой друг друга вылизывали. В следующей жизни, если она есть, я не хочу снова быть войсковым псом, ломать голову, из шкуры вон лезть, чтобы получить в награду лакомый кусочек, учиться бегать и прыгать, еще не умея толком ходить. Они, дрессировщики, делали из меня полупса-получеловека. Нет, сверхчеловека. Я должен был стать проводником их органов чувств: чуять тончайшие запахи, которые они не чуяли, видеть едва заметные следы, которые они не видели, слышать голоса птиц и ветров, которые они не слышали. Они все тянули, тянули удлинитель, пока не порвется.
Увы, у меня не было выбора. Мамино и папино страстное свидание на полях Кентукки решило мою судьбу. Помесь колли и грейхаунда, окрас серый, возраст около года, кобель. Идеальный кандидат на роль войсковой собаки. Вот меня и забросили в мясорубку войны. Я вошел в нее здоровым, крепким, славным псом – вышел комком фарша.
Милли, родная, я не должен жаловаться, это плохо, нечестно по отношению к хозяину. По правде говоря, он редко обращался со мной как с военной собакой. Я не был для него ни сверхчеловеком, ни получеловеком, ни даже псом. Он часто забывал, кто я такой, и считал меня просто другом, которому можно полностью доверять. Он знал, что я умею хранить тайны.
Например, как-то раз хозяину написала из Чикаго его девушка, Эмили Уилсон. Ох, нет, к тому времени, как он получил от нее весточку, она уже стала бывшей девушкой. Хозяин прочел письмо, никому ничего не сказал и в одиночку умчался на гору. То есть не совсем в одиночку, он взял с собой меня. Убедившись, что вокруг никого, кроме меня, нет, он прислонился к дереву и зарыдал.
– Это все я… я потерял… потерял ее… – повторял он снова и снова.
Он рассказал, что они были знакомы несколько месяцев и всего два раза целовались. Один раз – после кино. Он довел ее до дома, и когда они прощались, он не удержался и поцеловал ее. У нее в квартире горел свет, она испугалась, что тетя, которая жила вместе с ней, увидит их из окна, поэтому они легонько соприкоснулись губами и торопливо расстались. Второй раз – когда его провожали на войну. Он пригласил ее на гулянку, которую устроил в его честь коллега. Пока все пили и валяли дурака, они укрылись в темном уголке, и он снова ее поцеловал. Теперь-то его язык наконец нашел ее язык, их языкам предстояло отчаянное сражение во мраке, но тут подошел коллега – гости хотели, чтобы мой хозяин произнес речь.
Хозяин сказал, что были и другие удобные случаи. Однажды он поднялся к ней, чтобы отвести в ресторан. Она переодевалась в своей комнате, он ждал в гостиной. Дверь в комнату была приоткрыта, и зеркало в проходе поймало ее, явило его глазам. Вообще-то он видел одну только обнаженную спину, и все равно кровь с шумом прилила к голове, в висках бешено застучали тысячи барабанов. В эту шальную минуту он мог толкнуть дверь и войти к ней, и она бы его, наверно, не прогнала, может быть, она даже нарочно оставила щелочку – но он этого не сделал. Он не хотел забирать ее невинность прежде, чем попросит ее руки. Если бы он в тот день вошел к ней, он взял бы с собой ее часть и не потерял абсолютно все, когда она его бросила. А теперь хозяин вдруг понял: кроме строк читаного-перечитаного письма у него не осталось ни единого доказательства того, что в его жизни была когда-то девушка по имени Эмили Уилсон.
Когда он мне все это рассказал, я порадовался в душе, что сам-то я пес. Родись и я на беду себе человеком, нас, милая, до сих пор могла бы разделять гора, и пришлось бы мне пролаять на девяносто девять ладов, провыть сто двадцать девять серенад, прождать триста девяносто шесть полнолуний, чтобы только осмелиться тебя лизнуть.
Как славно, как славно, что мы собаки и в первый же день, как мы встретились, мы сделали все, что полагается сделать кобелю и суке, которые друг другу понравились. Пусть я ушел, но зато я забрал с собой всю тебя, а ты, Милли, оставила себе всего меня, поэтому, родная моя Милли, мы и не расстались вовсе, мы навсегда сохранили в себе друг друга.
Все печали когда-нибудь подходят к концу, просто некоторым отмерен долгий путь. Милли, ты заметила, что в последнее время в глазах моего хозяина снова появились искорки? Тебе не кажется, что он стал намного чаще заглядывать к пастору Билли?
То есть, конечно, не к самому пастору. Он, бывало, спешил в церковь именно тогда, когда пастор Билли отлучался по делам – например, во вторник вечером, пока пастор Билли толковал брату по вере Библию, или в пятницу во второй половине дня, после двух лекций, во время перерыва на ужин – в эти часы пастор Билли обычно отправлялся за несколько десятков ли к одному травнику, учился китайской медицине. Хозяин заходил в церковь и без церемоний усаживался. Уинд заваривала чай, и они болтали потихоньку обо всем и ни о чем до тех пор, пока пастор Билли не возвращался домой.
Каждый раз, когда хозяин наведывался к пастору, он ссылался то на меня, то на тебя. “Призрак после ужина места себе не находил, все просился к Милли”, “Ваша Милли загостилась у нас, я боялся, что вы будете волноваться, вот привел ее обратно”. Так хозяин говорил Уинд.
То были чудесные предлоги, мы ни капельки не возражали служить такими предлогами.
В перерывах между чаепитиями хозяин сидел и насвистывал для Уинд мотив “Янки-дудла”. В конце он всегда выдавал пронзительную трель, отчего Уинд заливалась смехом. Обычно смешинка у нее пряталась в глазах, и лишь когда смех уже не помещался во взгляде, глаза делились смешинкой с губами. Эти-то глаза и заворожили хозяина.
Иногда хозяин приносил Уинд старые американские журналы, которые ему присылала из-за океана мать. В них печатались фотографии голливудских див. Их прически, платья, румяна, помады – все это было для Уинд ново и удивительно. Она долго разглядывала фотографии, но под конец обронила только: “Полураздетые”. Хозяин, наклонив голову и заглядывая Уинд в глаза, стал допытываться: “Но красивые же?” Он не отставал, и Уинд пришлось кивнуть. Хозяин засмеялся: мол, прикрывают уродство, красоту прятать не нужно. Уинд даже растерялась, такого ей еще никто не говорил.
Порой хозяин учил Уинд английскому. У нее и так был свой учитель, пастор Билли уже больше года занимался с ней языком. Но пастор Билли давал ей “серьезный” английский, все про спасение больного тела или больной души, а хозяин нарочно выискивал шутливые фразочки, от которых Уинд прыскала со смеху. Например, как-то раз он научил ее поговорке “the elevator doesn’t go all the way to the top” (“лифт не доходит до верхнего этажа”). Уинд никогда не видела лифт и не догадалась, что это значит, поэтому хозяин объяснил ей по-китайски. Он сказал: “В мозгу не хватает извилин”. Она сразу поняла и за ужином повторила это тебе, когда ты неуклюже перевернула миску.
В другой раз хозяин предложил ей отгадать, что такое “don’t look a gift horse in the mouth” (“дареному коню в зубы не смотрят”). Уинд к этому времени уже улавливала ход его мысли, так что она чуть-чуть подумала и ответила: “Может быть, «не выискивай изъяны в том, что досталось даром»?” Хозяин часто удивлялся ее смышлености. Однажды пастор Билли вернулся от лекаря в прекрасном настроении и объявил, что тот пообещал снабжать церковь целебными травами по весьма разумной цене – больше им не придется самим лазать по горам и копать корешки. Уинд послушала и вдруг выдала: “Take his words with a grain of salt” – “Добавьте к его словам крупицу соли” (то есть “не верьте ему на слово”). Челюсть у пастора Билли отвисла и не скоро вернулась на место. “Это ты где нахваталась?” – выговорил он. Хозяин и Уинд, откинувшись на спинку стула, залились хохотом.
Хозяин выходил от пастора Билли и, держа меня на поводке, радостно мчался в лагерь. Точнее, он позволял мне мчаться и тащить его за собой. В эти минуты казалось, что хозяин среди нас я, а он пес, которого я тяну следом. Когда хозяин выдыхался, он останавливался, обнимал меня и шептал мне на ухо: “Уинд, она… просто прелесть, да? Да?” Мне так хотелось пролаять: “Не сглупи опять, как с Эмили Уилсон, провой пару серенад – и хватит, а когда придет время броситься вперед – бросайся, не раздумывай, будь как собака”. Увы, хоть я понимал каждое его слово, он совсем не понимал меня. Я мог только лизать ему руки в ответ.
Родная Милли, я совсем заболтался, я ведь просто хотел сказать, что мой хозяин – замечательный друг. Он подарил мне то, чего я совсем не ждал, он подарил мне тебя. Кинологи знают, что собачий гон влияет на дрессировку, поэтому у них наготове самые разные препараты, которые подавляют наш половой инстинкт. Перед тем как меня увезли из Чунцина, кинолог подробно объяснил хозяину, когда, как и в каких дозах давать мне лекарства. Они лежали в деревянном ящичке на краю хозяйской кровати, но он никогда к ним не притрагивался, ни разу. Из своего одиночества он ощутил мое одиночество, он не допустил, чтобы эти лекарства стали для нас непреодолимой пропастью. Он дал мне самое дорогое – свободу любви. И поэтому он достоин того, чтобы пожертвовать ради него жизнью.
Милли, моя Милли, уже стемнело, за тобой идет твоя хозяйка Уинд, я слышу ее шаги. Я прошу тебя, ради меня, возвращайся домой, как следует поешь, хорошенько выспись. Завтра, завтра, когда ты снова будешь здесь, я хочу видеть звезды в твоих глазах.
Призрак, а ведь я знала, что ты умер, еще до того, как вернулся твой хозяин. В ту секунду, когда у тебя в пасти взорвалась граната, я лежала в норке, которую сшила для меня хозяйка, и сладко спала. Вдруг я почувствовала, будто мне в голову вонзился железный прут, и она разбилась на тысячи осколков. Я сразу поняла: с тобой что-то случилось.
В первые дни, как тебя не стало, тоска, словно пыль, заполонила небо, кружилась в нем и не оседала. Я не знала, как с ней справиться, только все время злилась на тебя. Нет, не злилась, “злость” – это что-то несерьезное, правильнее сказать – “ненавидела”. Я ненавидела тебя за то, что ты взял и бросил меня ради вашего так называемого задания; за то, что в тот день ты побежал вперед не задумываясь и даже ни разу на меня не оглянулся. Но если бы ты тогда позабыл ради меня о своем задании, если бы твой хозяин погиб, а ты преспокойно вернулся обратно, у меня бы не было к тебе ненависти, но я бы тебя презирала, презирала как муху, как личинку. Уж лучше я исколю тебя ненавистью так, что ты станешь похож на пчелиные соты, чем буду испытывать к тебе хоть каплю презрения. Между ненавистью и презрением мне приходится выбирать ненависть.
С тех пор как они оставили тебя здесь, я прихожу к тебе каждый день и сижу здесь с утра и до тех пор, пока сумерки не покроются на моих глазах темными пятнами, пока я не перестану различать слова на твоем надгробии. Глупо, я знаю. Это всего лишь ямка, в которой лежит клочок шерсти. Твой хозяин Иэн состриг его в этом году, в разгар лета – боялся, что ты подцепил вшей. Он, наверно, чувствовал подспудно, что вам недолго быть вместе: выбросив шерсть в мусорную корзину, он затем все-таки вынул один клочок и спрятал его в коробке из-под печенья. Кто мог предвидеть, что этот клочок окажется единственным свидетельством того, что ты был на свете?
В отличие от твоего хозяина, мне не нужны клочки шерсти для подтверждения, что ты жил. Я вынашиваю в животе крошечное создание, может, одно, может, два, а может, и больше, – неопровержимое доказательство твоего существования.
Милли, значит, ты… ты беременна? Значит, совсем скоро по этой земле, которая зовется Юэху, будут ползать маленькие Милли или маленькие Призраки… нет, маленькие мы, слитые воедино? Если это правда – Милли, я не умер, потому что наши дети, и их дети, и дети их детей станут вечным продолжением наших недолговечных оболочек.
В тот день, когда ты услышал оклик своего хозяина и покинул меня, я как раз хотела сообщить тебе эту новость, хотела, чтобы ты понюхал мой еще не округлившийся животик. Но ты так быстро убежал, что мы даже не успели проститься. В этом ты мало отличаешься от людей, ваши “задания” для вас куда важнее женщин. Повторяй сколько угодно, что твой священный долг – “служить хозяину до последнего вздоха”; когда ты посмотрел на меня в последний раз, я разглядела в твоих глазах искорки. Это был задор пса необыкновенного ума и незаурядной силы, который слышит, как горн зовет его на подвиг. Приказ хозяина был лишь предлогом, которым ты прикрыл уже давно дремавшее в сердце честолюбие, – точно так же, как твой хозяин прикрывался тобой, когда ходил к пастору Билли. Вы самые надежные, самые верные прикрыватели друг друга.
Но я все равно не могу не любить тебя – вместе с твоим честолюбием, вместе с твоим тщеславием. Это выше моих сил.
С тех пор как ты ушел, я всегда радуюсь, когда вижу Иэна. Он стоит – я беру в зубы его штанину и не отпускаю. Он сидит – я запрыгиваю к нему на колени, обнюхиваю и не могу успокоиться. Он сперва недоумевал, откуда вдруг такая привязанность, мужчины вечно упускают подобные вещи из виду.
– Она пытается учуять запах Призрака, – объяснила ему моя хозяйка Уинд.
Хозяйка – единственный человек, который по-настоящему меня понимает. Она права, я чувствую на нем твой запах. Не знаю лишь, сколько испытаний мыльными стручками и вальком прачки выдержит этот едва уловимый след?
Ты, конечно, заметил, что я пришла сегодня позже обычного. Я выскользнула из дома в то же время, что и всегда, после утренней молитвы пастора Билли, как только Уинд открыла ворота, но на полпути к тебе меня отвлек звук горна. У меня от него всякий раз ушки дрожат, словно у какой-то никчемной крольчихи, – гадкий рефлекс, который въелся из-за тебя в голову. Вообще-то горн в Юэху играет каждый день, но сегодня он звучал по-особенному. Обычно он сигналит отрывисто, кусаче, нетерпеливо, как будто подгоняя: “Живо! Опоздал!” В этот раз он пел спокойно, на высоких нотах, протяжно, точно хвастаясь: “Гляди-и-и, гляди, какой я мощный”.
Я не удержалась, примчалась на звук и увидела, что на плацу полно людей. Я сразу догадалась, что у них какое-то событие: часовых на постах в несколько раз больше, чем обыкновенно, посторонних не пускают. Конечно, нас запреты не касаются. Никому и в голову не придет прогонять собачку, поэтому я невозмутимо пробралась в солдатскую шеренгу. Еще вчера эти солдаты ходили в соломенной обуви, а сегодня все надели матерчатую. Они выстирали и форму, и обмотки, и от них за целый ли пахло мыльными стручками и солнцем. Я впервые видела, чтобы солдаты стояли так прямо, можно было подумать, что каждый сунул себе в обмотки палку.
Позже я узнала, что это была выпускная церемония.
Ох, Милли, я чуть не забыл, у них ведь сегодня важный день. Хозяин с курсантами все гадали, что за большой командир должен приехать с речью. Чунцин держал это в секрете.
Какой-то тощий старикан, которого все называют “председателем”. Странное обращение – вот есть командир полка, командир бригады, командир дивизии, есть командир корпуса, но я никогда не слышала о председателе. Это очень высокое начальство?
Милли, ты прям как деревенская женушка, ничуточки не интересуешься тем, что в мире происходит. Председатель – это их первый начальник, ему подчиняется не только командир корпуса, но и сам командующий армейской группой.
Тогда понятно, почему они его боятся. Командир лагеря обычно так печатает шаг, что чуть ли не ветер вокруг себя поднимает, разговаривает – как из пушки палит, а сегодня при виде этого председателя сразу стал меньше ростом, язык проглотил, не мог двух слов связать.
А как тебе церемония, интересно было?
Ничего интересного. Ни еды, ни барабанов с гонгами, ни петард. Все стояли по стойке смирно, прилежно слушали одного командира за другим. У меня от их речей мозги слиплись. День выдался жаркий, солнце так и кусало, все взмокли, и на трибуне, и в строю, приятный мыльный аромат быстро исчез, остался только запах пота. Я услышала, как твой хозяин Иэн шепнул на ухо Джеку: “Курс длился всего несколько месяцев, стоило разводить такую официальщину?” Голос Джека был еще тише, тихий, как звон комарика, я с трудом разобрала два слова: “ритуал” и “почетно”.
Конечно, было и кое-что забавное. Командир лагеря отдельно упомянул в своей речи штатного медика из Америки, мистера Льюиса, мол, благодаря его неусыпным заботам в тренировочном лагере никто, кроме одного солдата, не заразился малярией и совсем никто не слег с брюшным тифом. В ту самую секунду, когда командир произнес имя доктора, мистер Льюис вдруг хлопнулся на землю, как будто на него наложили заклятие. Ему напекло голову, так что двое солдат подняли его и унесли. Он, наверно, впервые в жизни так долго стоял на солнцепеке, хлипкие вы все-таки, американцы.
Вот еще из интересного: раздали оружие, каждому выпускнику по винтовке. Едва курсанты взяли в руки винтовки, их глаза заблестели, и мне тут же стало понятно, что они заполучили сокровище. Призрак, ты точно никогда не видел подобного блеска, такой бывает, когда богач заметит на дороге серебряную монету или когда мышь учует запах кунжутного масла. Командир сказал, что теперь, когда у бойцов есть оружие, они могут с завтрашнего дня вступить в армию.
А мой хозяин Иэн? Он тоже уходит на фронт?
Нет, он никуда не уходит, он будет здесь, в Юэху. Через два дня приедет новая партия курсантов, нужно их обучать. Из выпускников Иэн оставил в лагере 635, потому что 635 говорит по-английски – поможет ему вести занятия.
Призрак, прости, что я целых два дня не приходила. Кое-что случилось, дома все вверх тормашками, и я сейчас очень нужна хозяйке, хотя она никогда в этом не признается.
Странная она девушка, моя хозяйка, никогда и никому, ни мне, ни другим, не скажет, что ей кто-то нужен, она слово “нужен” бережет так ревностно, как саму жизнь. Но мне не надо ничего говорить, я всегда чувствую, когда я ей нужна.
У пастора Билли я живу с прошлой зимы. Моим старым хозяевам, супругам-миссионерам из Швеции, из-за болезни пришлось вернуться на родину, перед отъездом они передали пастору Билли и меня, и множество домашней утвари, которую нельзя было забрать с собой. Они вытащили меня из бамбуковой корзинки (я просидела там всю дорогу), опустили на пол в гостиной (она же кабинет, она же приемная) пастора Билли и сказали:
– Милли, теперь это твой новый дом. Будь послушной девочкой.
И я осталась в этой комнате, полной мебели, книг, бутылочек и склянок. Печь из-за нехватки дров не топили, на сером кирпичном полу разлилось холодное белое пятно – отсвет вечернего солнца, глаза и нос колол запах лизола. Это был мир незнакомых цветов, запахов, незнакомого света, и мне было в нем зябко и одиноко. Я робко вжалась в угол, и мне захотелось плакать.
В эту минуту ко мне подошла юная девушка, обняла меня и спрятала в мягком гнездышке у себя на руках. Она ничего не сказала, только прижалась ко мне лицом, и я мигом запомнила, как пахнет ее кожа – землей, растениями и антисептиком. Этот запах не был приятным, но успокаивал. Я увидела, что руки, которые меня обнимают, дрожат вместе с моим телом, и вдруг поняла: я нужна ей так же, как она нужна мне. Мне нужно, чтобы ее руки заключали меня в теплое гнездышко, пусть даже с запахом антисептика, а ей нужно, чтобы я заполнила собой пустоту в ее жизни.
С тех пор она стала моей новой хозяйкой. Каждый раз, когда она берет меня на руки, прижимает к груди, я понимаю, что должна ее утешить. Я читаю ее мысли, а она читает мои.
Честно говоря, я по-прежнему не знаю, как мне ее называть. Если верить пастору Билли, моему полухозяину, ее зовут Стелла – Звездочка. Но Иэн так не думает. Иэн считает, что ее зовут Уинд – Ветер. Из-за того, что Иэн – твой хозяин, я, конечно, прислушиваюсь к нему чуточку больше. Давай я пока буду звать ее Уинд – по крайней мере, при тебе.
На самом деле никакая она не Стелла и не Уинд. Достаточно малость приглядеться к этим двум именам, и становится ясно, какие чаяния вложили в них те, кто их придумал: пастор Билли хочет, чтобы Стелла была ориентиром в его бродячей жизни, а Иэн надеется, что Уинд всколыхнет его монотонные дни в глуши. Я еще не поняла, какое из двух имен по душе самой хозяйке, но одно я могу сказать совершенно точно: она страшно не любит, когда ее называют А-янь, именем, данным ей при рождении матерью, потому что за ним прячется прошлое, которое она не желает вспоминать. Ее прошлое – закрытая дверь, она заперла ее на сорок девять замков.
Но на днях я случайно обнаружила в этой заколоченной двери крошечную щелочку.
В Юэху зарядили дожди, похолодало, Уинд стащила с кроватей бамбуковые циновки, вычистила их, убрала и постелила вместо них матрасы. Неожиданно уволилась кухарка, она же прачка, которая проработала в церкви больше десяти лет. Пастор Билли никому не сказал, почему она ушла, но я подслушала его молитву и знаю, что эта женщина выдала своему мужу, повару китайских курсантов, какой-то секрет, который она должна была хранить. Только пастор Билли кинулся искать ей замену, как помощник по хозяйству сообщил, что его старая мать тяжело больна и он уезжает домой, чтобы проводить ее в последний путь. Церковь разом лишилась двух пар умелых рабочих рук, стирка, готовка и уборка легли на плечи Уинд, дома неизбежно прибавилось суматохи.
Расстилая для пастора Билли матрас, Уинд случайно заметила в углу кровати книгу. Пастор Билли – заядлый книгочей, книги у нас обнаруживаются в самых необычных местах: на крышке чана с водой, за умывальником, возле ночного горшка, пастор Билли оставляет их где попало. В том, что книга оказалась на кровати, не было ничего странного, но Уинд, коснувшись ее, вдруг резко отдернула руку, словно ее пальцы дотронулись до раскаленного уголька. Чуть погодя она, не удержавшись, снова взяла свою находку, залезла коленками на кровать и при свете из окна стала перебирать страницы. Судя по всему, книгу часто перечитывали: уголки обложки оттопырились, размахрились, книга распухла от множества загнутых листов. Уинд не вглядывалась в текст, она лишь привычно добралась до титульника, где отыскала написанное авторучкой имя. Она посмотрела на него как бы в забытьи, потом протянула к нему указательный палец и медленно, водя пальцем по чертам, погладила иероглифы.
Тут неожиданно вошел пастор Билли, который забыл в комнате чашку. Уинд услышала, как он толкнул дверь, живо обернулась и попыталась спрятать книгу, но было поздно. Точно пойманный с поличным грабитель, она в смятении бросила “краденое” на пол и снова принялась чистить циновку. Уинд так рьяно ее оттирала – вшшш, вшшш, – будто пыталась соскоблить с нее верхний слой.
Пастор Билли наклонился, поднял книгу, смахнул с нее пыль.
– Давно она у меня, – сказал он. – Пора вернуть ее хозяйке.
Уинд замерла, тряпка в ее руке испустила тяжкий вздох.
– Мне ни к чему, – сказала Уинд. – Ее надо порвать и сжечь.
Пастор Билли положил книгу на кровать, усмехнулся:
– Кое-кто не в духе? Книга не моя, хочешь жечь – сама жги.
Уинд фыркнула:
– Сама так сама.
Пастор Билли взял чашку и направился к двери, затем вдруг вернулся обратно и остановился за спиной Уинд.
– Он не такой пропащий, как ты думаешь, – выговорил он несколько неуверенно, – просто он не смог себя перебороть.
Уинд, нагнувшись и орудуя тряпкой еще свирепее, чем прежде, молча драила циновку, отчего та жалобно постанывала.
– Он все еще заботится о тебе. Я слышал, это он в тот раз, когда ты пошла в общежитие за командиром, заслонил тебя от часового, бросился под винтовку, – напомнил пастор Билли.
Уинд продолжала молчать, но я видела, как ее спина дрогнула.
– Под заряженную винтовку, – осторожно добавил пастор Билли.
Внезапно Уинд развернулась и швырнула тряпку в ведро – вода так и брызнула на пол.
– Пырнул ножом, а сверху мазью помазал – это, по-вашему, забота?
Я, все это время просидевшая у ног хозяйки, ужасно удивилась. Еще никогда на моей памяти она не разговаривала с пастором Билли в таком тоне. Обычно Уинд ни в чем ему не перечит, и даже если он заденет ее обидным словом, она разве что в молчанку играет в знак протеста. Иногда она соглашается с ним для виду, а сама поступает по-своему, но хитрит она лишь затем, чтобы угодить старику. Прости, что я его так зову, вообще-то пастору Билли и сорока нет, но в деревне, где люди редко доживают до седин, где тот, кому исполнилось шестьдесят, считается долгожителем, пастор Билли, само собой, кому-то кажется стариком, нравится это ему или нет. До этой минуты я ни разу не слышала, чтобы Уинд ему дерзила.
Пастор Билли пошевелил губами, не в гневе, а в сомнении, он не был уверен, стоит ли договаривать, но в конце концов все-таки не утерпел.
– Может, вовсе не он про тебя сплетничал, а кто-то… – пастор Билли запнулся, – другой.
Уинд холодно усмехнулась:
– Кто, кроме него и вас, знал, откуда я? Если не он разболтал, значит, вы?
Пастор Билли ничего не ответил, только глянул на Уинд и молча вышел из комнаты. Но я-то знала, что ему по-прежнему есть что сказать, – проглоченные слова так и бурчали в животе.
Уинд достала тряпку из ведра и застыла, сидя на кровати на пятках, пока вода с мокрой ткани капала на циновку и рисовала на ней бурые круги.
Только тогда я поняла, что за плотно закрытой дверью хозяйки стоит Лю Чжаоху.
Извини, Призрак, что-то я увлеклась. Мы с тобой два дня не виделись, дома столько всего произошло, мне так много нужно тебе рассказать.
Позавчера утром, нет, позапозавчера ночью, часа в три, к нам вдруг постучали. Те, что приходят к пастору Билли, никогда не смотрят на время, я давно привыкла к стуку ночных визитеров. Пастор Билли открыл – оказалось, на дверной створке принесли роженицу. Схватки длились больше суток, женщина была почти без сознания. Местные повитухи не могли поспеть на подмогу, одна уехала навестить семью, другую, из соседнего села, позвали принять роды в деревню за сорок ли. Делать нечего, пришлось нести будущую мать в церковь. Пастор Билли провел в Юэху десять с лишним лет, но еще ни разу не принимал роды: здешние крестьяне, люди старой закалки, в жизни не допустят, чтобы мужчина, тем более иностранец, коснулся жениного тела.
Пастор Билли учился на врача, но он все-таки хирург, а не акушер-гинеколог, и теперь он лихорадочно перебирал в памяти случаи из студенческой практики. Время поджимало, нужно было вспоминать и, не теряя ни секунды, браться за дело. Разбудив Уинд, пастор Билли поручил ей растопить печь, нагреть воду, продезинфицировать полотенца и инструменты, убрать все со стола, накрыть его белой скатертью и положить на стол пациентку.
Он хотел было осмотреть женщину, но двое мужчин, которые ее принесли (один из них – ее муж, второй – деверь), вдруг встали у него на пути со словами: “Нет, пусть она”. Пастор Билли не сообразил, о ком речь, и муж, запинаясь, пояснил: “П-пусть, пусть лучше лекарша”. Пастор Билли понял, что они говорят про Уинд.
– Еще чего, она никогда не принимала роды, даже не видела, как это делается, – сказал пастор Билли.
– Ну и что? – возразил муж. – Она лекарша толковая, вон, у Сюй Саньцая жена вывихнула плечо, лекарша его одним махом вправила. У Рябого Лю полгода нарыв на ноге кровил, лекарша чикнула ножичком – и готово, с тех пор ничего не гноится. С дитенком-то куда проще, бабе родить все равно что курице яйцо снести. С чем она там не справится?
Пастор Билли вздохнул:
– Невежды!.. Яйцо, говоришь, снести? Видишь, какие долгие схватки, может быть, матка недостаточно сильно сокращается, или плод расположен неправильно, или родовые пути слишком узкие. Если срочно не вмешаться, то она… она…
Пастор Билли внезапно спохватился – слово, которое просилось на язык, в деревне стараются никогда не произносить, поэтому он торопливо проглотил его и закончил: “…она серьезно пострадает”.
Мужчины глазели на него в полном недоумении, будто он выдал какую-то абракадабру и они поняли только самое начало и самый конец.
В эту секунду роженица очнулась от боли и, судорожно молотя руками воздух, истошно завопила на мужа:
– Тянь Линь, сукин ты сын, свинья, в могилу, в могилу меня сведешь!
Визг был такой, словно резали поросенка, у меня шерсть встала дыбом.
Пастор Билли выкатил глаза и закричал на мужчин:
– Идите, идите отсюда! Как лекарше работать, когда вы тут пялитесь?
Муж с деверем беспомощно отступили за дверь, сели на крыльцо и принялись ждать новостей.
Пастор Билли начал осмотр. Роженица то приходила в себя, то бредила от боли, но все-таки не могла побороть стыдливость и сжимала ноги, чтобы пастор Билли до нее не дотронулся. Уинд увидела это, выступила вперед, наклонилась к ней и шепнула тихонько:
– Давай я. Не бойся, мы обе женщины, чего стесняться.
Роженица так долго мучилась, что у нее почти не осталось сил. Она позволила Уинд стянуть с нее штаны и все обработать.
Осмотр показал, что плод расположен правильно, раскрытие хорошее, просто таз узкий, а ребенок большой и поэтому не выходит. Пастор Билли взял чистое полотенце и велел женщине зажать его зубами.
– Если будет совсем невмоготу – кричи, но лучше поберечь силы до тех пор, пока я не скажу тужиться.
Затем он попросил Уинд принести хирургические ножницы. Уинд подала ему инструмент, но он не стал его брать, только крепко обхватил ноги пациентки.
– Давай сама, – сказал пастор Билли. – Ты вскрывала нарыв, у тебя получится.
Уинд остолбенела. Когда до нее дошел смысл его слов, рука с ножницами легонько задрожала.
– Я сильнее тебя, поэтому я буду держать ноги. Сделай боковой разрез, влево под углом сорок пять градусов, сантиметра на четыре.
Уинд все еще мешкала, и пастор Билли прошептал ей на ухо:
– Забудь, что перед тобой человек, представь, что это обувная подошва. Режь, как ты режешь подошву, одним движением, уверенно, четко.
Уинд глубоко вдохнула, набралась смелости и сделала так, как говорил пастор Билли. Лицо женщины исказилось, из-под полотенца раздался сдавленный вопль. Вскоре ее глухие стоны потонули в новом звуке. Этот звук, острый, как шило, рванул вверх, пробил потолок, и в комнату посыпалось из прорехи каменное крошево.
Это был плач. Плач младенца, мальчика.
Наконец, когда швы были наложены, а мать и ребенок обтерты и укутаны, хозяева открыли дверь и впустили мужчин. Едва отец глянул на сына, глаза у него покраснели, он упал перед Уинд на колени и стал часто-часто бить поклоны и рассыпаться в благодарностях.
Пастор Билли поднял его и заявил:
– Мать с младенцем останутся на пару дней в церкви, надо последить за раной, чтобы не было воспаления.
Муж уперся, твердил, что непременно должен забрать жену до рассвета. Пастор Билли догадался, чего он боится: на рассвете люди увидят, как они выходят из церкви, и пустят слух, мол, у такой-то роды мужик принимал.
– Ты же сам прекрасно слышал, что это лекарша приняла ребенка из живота матери, – засмеялся пастор Билли. – Чего переживаешь-то?
В конце концов мужчин удалось выпроводить. Пастор Билли склонил голову набок и поглядел на кроху, завернутого в его старую ватную куртку.
– Надо же, – подивился он, вздохнув, – в деревне, где такое плохое питание, у такой худенькой, низенькой матери вдруг родился такой здоровяк.
Уинд обвязала младенца веревкой и взвесила безменом: восемь цзиней двенадцать лянов[37] (это старые весы, шестнадцать лянов на них равны одному цзиню), “хвост” безмена задрался высоко вверх.
Уинд налила в тазик воду из чана, вымыла руки.
Пастор Билли заметил, что рядом с ней стою я, вытянул ногу и носком обуви легко дотронулся до моего живота.
– И с нашей Милли та же история. Сама мелкая, а внутри целый выводок гигантов, как бы не возникло осложнений.
Это правда – вынашивать еще больше месяца, не прошло и половины срока, а живот округлился настолько, что, кажется, вот-вот лопнет. Если я перестану напрягать при ходьбе мышцы, то еще чуть-чуть – и он будет волочиться по земле.
– Ну что, Стелла, поздравляю, ты успешно приняла роды, – сказал пастор Билли. – Впервые в жизни.
Уинд покачала головой и устало возразила:
– Это вы им рассказывайте. Какое там “приняла”, куда мне? Вы все сделали, а не я.
Пастор Билли удивленно воззрился на нее:
– Ты почему собой не гордишься? Ты что, не слышала, как они зовут тебя “лекаршей”? Знаешь, Стелла, твой главный талант – сохранять хладнокровие в критическую минуту. Просто нужно, чтобы кто-то стоял у тебя за спиной и время от времени подталкивал, и тогда ты будешь идти вперед огромными шагами.
Уинд хотелось ответить: “Да вы разве не видите, что у меня до сих пор пальцы дрожат? Что у меня вся одежда промокла от пота?” Но в итоге она ничего не сказала, лишь молча намылила руки.
– Я хочу поднатаскать тебя по части акушерства, здешним повитухам уже по сорок-пятьдесят лет, еще немного – и они отойдут от дел, а эта работа требует физической силы. Они ничего не смыслят в западных лекарствах, не умеют проводить простейшие операции, в будущем тебе тут не будет равных, – воодушевленно говорил пастор Билли.
– Я… я… они… – робко начала Уинд и тут же смолкла.
Пастора Билли внезапно осенило:
– Боишься, что будут судачить: сама еще девчонка, не замужем, не рожала, а уже заделалась повитухой?
Пастор Билли вроде угадал, а вроде и не совсем. Семейное положение Уинд – территория с размытыми границами. Если верить казенной бумаге с отпечатками пальцев, она давно замужем. Но она никогда не была настоящей женой, ни единого дня. Насчет “девчонки” – она уже не девственница, но и “семейной женщиной” ее тоже не назовешь. Нет в мире такого слова, которое определило бы ее место и роль, она неведомая зверушка, которая угодила в щель между детством и взрослостью, девичеством и замужеством. У нее в голове не укладывается, как неведомая зверушка может быть повитухой.
Лицо пастора Билли напряглось.
– Стелла, пойми одну вещь: чужая болтовня – это пыль в воздухе, как поднялась, так и осядет. Нельзя запереться в четырех стенах только потому, что на улице пыльно. Тебе нужно сделать первый шаг, и ты сама увидишь, что пыль не так страшна, как тебе кажется.
Уинд не проронила ни звука.
– Кто в этих краях потащит беременную жену за сотню ли в больницу, если у нее заболит живот? Мы не знаем, на сколько растянется война, но что бы ни творилось в мире, дети как рождались, так и будут рождаться. Если освоишь ремесло акушерки, в будущем всегда сможешь себя прокормить. Даже если меня не окажется рядом, тебя все равно никто не посмеет обидеть. А вздумает кто тебе навредить – за тебя заступится целая толпа, потому что жизни их жен и детей будут в твоих руках. Ты должна смотреть в будущее, а не только себе под нос.
Пастор Билли и не подозревал, что его слова пророческие. В тот день он невольно предсказал и свою скорую кончину, и то, какой будет жизнь Уинд на протяжении нескольких десятков лет.
В тот день пастор Билли часто повторял одно слово и каждый раз, сознательно или неосознанно, делал на нем акцент, как будто иначе оно упорхнуло бы прочь.
Это слово – “будущее”.
Он не знает, что Уинд не любит “будущее”, – так же, как не любит “прошлое”. Вначале это слово, “будущее”, сбивало ее с толку, она не могла разобрать, хорошее оно или гадкое. Но вот пастор Билли произнес его множество раз, всякий раз подвешивая к ее сердцу новый камень, и она наконец поняла, какое это “будущее” тяжелое.
Пастор Билли забыл, что Уинд нет и шестнадцати.
Когда тебе пятнадцать лет, будущее – это то, о чем размышляют иногда, для разнообразия, чтобы отвлечься от настоящего, будущее – всего-навсего приправа к настоящему. Пастор Билли никогда не был молодым, пастор Билли не понимает. Пастору Билли кажется, что быть добрым к человеку – значит ежечасно беспокоиться о его будущем. Пастору Билли кажется, что Уинд нужнее всего не прошлое и не настоящее, а будущее.
Твой хозяин Иэн в этом отношении гораздо умнее. Иэн знает, что юность и тревога – враги по своей сути, он умеет измельчить суровое настоящее на крупинки веселья. Иэн не пытается нарочно использовать Уинд, он просто не задумывается о будущем, в котором он не сможет подарить ей то, чего у него нет.
Пастор Билли тоже умылся, и Уинд отправила его досыпать, а сама передвинула табуретку, прикрутила фитиль керосиновой лампы и села дежурить у постели женщины, только что ставшей матерью, и младенца, только что ставшего сыном. Я запрыгнула к ней и растянулась у нее на коленях. Темень уже рассеивалась, бумага на окне из черной превратилась в светло-серую. Женщина с ребенком спали, тихонько посапывая. Младенец страшненький: густой пушок будто присыпан землей, красное личико сморщено и оттого похоже на клубок ниток, который смотали как попало. Казалось, он до сих пор не оправился от испуга после встречи с ножницами, время от времени его тельце подрагивало – может быть, ему что-то снилось.
Уинд прижалась ко мне лицом, а затем легонько потерлась о мою шерстку щекой.
– Ребенок, – прошептала она, – я первый раз в жизни помогла родиться ребенку.
Я не услышала в ее голосе ни радости, ни гордости. В нем звучали лишь паника, запоздалый трепет, недоверие и, пожалуй, капелька сомнения.
Я знаю, в чем дело. Просто моя хозяйка Уинд – сама еще ребенок.
Я вытянула язык и стала вылизывать ей лицо и руки. Я впервые ощутила наше собачье бессилие, нашу горечь: мы понимаем девять тысяч девятьсот девяносто девять людских чувств и переживаний, но нам дан всего один язык, чтобы утешать хозяина.
Нет, я не права. У меня есть еще кое-что полезное, кроме языка, – мое дыхание. Я заметила: каждый раз, когда хозяйка волнуется, нервничает, мне нужно лишь запрыгнуть к ней на колени (или сесть у ее ног и потереться о щиколотку) и засопеть так, чтобы было похоже на храп, и она постепенно успокаивается. Мое дыхание, точно волшебный пальчик, способно ослабить тугую пружину в ее голове. С тех пор как я это выяснила, я стала практиковаться, экспериментировать с ритмом и звуком, чтобы сопение действовало как можно быстрее. Я в этом деле дока – вот и теперь я фыркнула разок-другой, и хозяйкин взгляд тут же смягчился.
Я думала, потрясения этого дня остались позади, но на самом деле все только начиналось.
Едва Уинд прикорнула, в дверь снова застучали. Самые усердные деревенские петухи к этому часу уже проснулись, с улицы доносилось нестройное кукареканье. Утром стук не пугал до дрожи, как в ночной тиши, но все-таки в нем было что-то зловещее. Я подергала носом и тотчас спрыгнула с хозяйкиных колен, потому что учуяла твой запах и поняла, что за дверью Иэн. Три дня назад Иэн повел с Лю Чжаоху группу новобранцев на задание и теперь должен был вернуться, но никто не ждал, что он в такую рань, когда еще ни одна собака не высунула нос из конуры, постучится в церковь.
Пастор Билли и Уинд одновременно проснулись от шума и впопыхах бросились открывать. Осень подходит к концу – в то утро налетел прохладный ветер, деревья посерели от ночной росы; за порогом стоял Иэн, взгляд тусклый, лицо восковое. Вернее, не стоял, а полувисел на двух китайцах гораздо ниже его ростом – в одном из них Уинд узнала его слугу Буйвола. Одна нога Иэна касалась земли, другая, с высоко закатанной штаниной, была поджата, голень вся в бордово-черной грязи. Это Иэн придумал взять на задание Буйвола. До места, куда они направлялись, было почти так же далеко, как и в прошлый раз, что означало очередной марш-бросок на большое расстояние посреди ночи. Усвоив урок предыдущей вылазки, Иэн поручил Буйволу нести его оружие и паек. Он наконец понял: там, где важна эффективность, личная гордость не стоит ни гроша.
Пастор Билли впустил их, спросил, что случилось. Буйвол выговорил: “Это все из-за меня” – и разрыдался. В этот раз они держали путь в новый поселок. Сам по себе он не представляет для военных никакой ценности, но там есть речка, которая впадает в другую реку, побольше. Тут, в общем-то, нет ничего особенного, в Цзяннани бессчетное множество рек, но во времена правления императора Даогуана один человек из поселка занял второе место на столичных экзаменах, стал крупным чиновником в Пекине, вернулся домой с деньгами и возвел на них каменный мост. Мост строили на совесть, из лучшего материала, поэтому он получился удивительно крепким, способным выдержать не только телеги, запряженные мулами или лошадьми, но и автомобили. Месяц или около того назад японцы повадились возить через мост солдат и снаряжение, потому что на прежней дороге они несколько раз попадали в засаду. Тренировочному лагерю отдали приказ – взорвать мост и оттеснить японцев на старый маршрут, где ими займутся регулярные войска.
Вопреки ожиданиям, охрана, которую выставил противник, оказалась слабой, всего двое часовых, один сторожил в начале моста, второй – в конце, причем второй дремал, прислонившись к перилам. Обстановка в последний месяц была тихая, и японцы ослабили бдительность. Лю Чжаоху одним выстрелом уложил первого часового, того, который не спал. Той ночью разыгрался ветер, деревья трещали и скрипели, звук выстрела из винтовки с глушителем потонул в шуме ветра и даже не разбудил задремавшего солдата. Один из курсантов почти без труда закрепил пластичную взрывчатку на опоре моста. Взрывчатка, серая, похожая на полувлажную-полусухую глину, идеально заполнила щель между каменными блоками. Таймер должен был сработать через тридцать минут. Обычно именно в этот час автомобили проезжали по мосту – японцы нарочно выбирали время, когда жители поселка еще спят, чтобы не привлекать к себе внимание.
Задача была успешно выполнена: к тому моменту, когда мост с оглушительным ревом превратился в груду камней, курсанты уже отдалились от него на безопасное расстояние и теперь в полном составе пробирались по горной тропе. Несчастный случай произошел всего в двух-трех ли от лагеря. Буйвол так вымотался, что не следил за Иэном, а тот вдруг оступился и упал в овраг. Глубина в этом овраге больше человеческого роста, уцепиться не за что, Буйвол и Лю Чжаоху насилу вытащили Иэна на поверхность. Он не мог и шагу ступить. Сперва подумали, что у него перелом, но оказалось, он раскроил голень. Острый как нож каменный выступ прочертил на ней рану длиной в шесть или семь цуней – мясо наружу, кровь так и хлещет.
По лицу Иэна градом катился пот. Буйвол сбегал на ближайшее заливное поле, набрал полную пригоршню влажной земли и налепил грязь на рану – дед учил его, что с помощью этой хитрости можно остановить кровь и унять боль. Иэн заорал: Буйвол, ты кто, гребаный африканский шаман? Он еще бранился, когда вдруг почувствовал, что по голени разлилась прохлада, боль немного притупилась. После этого товарищи смогли взять его под руки и возвратиться в Юэху. Штатного медика как раз вызвали в Чунцин, поэтому курсантам пришлось вести Иэна к пастору Билли.
Буйвол помог Иэну дойти до гостиной, Уинд набрала в бадью воды и начала промывать рану. Рана оказалась глубокой, внутрь попали комочки грязи, пыль, травинки, и Уинд была вынуждена подцеплять их мокрым бинтом. Она прикладывала марлю – Иэн шипел от боли. Каждый раз, когда он шипел, нос и брови Уинд вздрагивали. Когда рана была наконец очищена, я заметила, что на лице Уинд неожиданно прибавилось морщинок.
Уинд выплеснула из бадьи грязную воду, но в комнату к Иэну не вернулась, ей невмоготу было смотреть, как пастор Билли накладывает швы. У них нет ни обезболивающих, ни антибиотиков. Аптечный шкаф почти опустел, осталось лишь несколько таблеток хинина и снотворного. В последнее время японцы ужесточили контроль за сбытом лекарств, тех, кто попался на контрабанде, казнят на месте, так что даже пираты из группировки “Цинбан” стали осторожничать. Та малость, которую еще можно раздобыть на черном рынке, подорожала настолько, что доброе имя пастора Билли уже не спасает положение. Лагерный медик тоже лишился своих поставок, а помощь с самолетов, которые прилетают из-за “Горба”, ждали не раньше чем через три дня.
Пастор Билли велел Буйволу с курсантом стиснуть ногу Иэна и принялся зашивать рану. Комнату огласили стоны, и по тому, как они усиливались и стихали, можно было понять, в каком ритме пастор Билли орудует иглой. Спящий на столе кроха проснулся и пронзительно заверещал. Уинд села за дверью на корточки и зажала уши руками. Но ладони – преграда неплотная, звуки все равно просачивались сквозь щели между пальцами, сквозь поры и соскабливали кожицу с барабанных перепонок. Уинд съеживалась, становясь все меньше, пока не свернулась в клубок с выступающими мышцами и костями. Если бы ты ее тогда видел, ты ни за что не признал бы в ней ту самую девушку, которая пришивала голову Сопливчика и делала надрез роженице.
В ту же секунду я вдруг поняла, что Уинд полюбила Иэна – в этом мире только любовь способна в один миг отобрать у человека всю его храбрость, превратить из могучего воина в беспомощного неумеху. Я знала, что тут мой язык и мое дыхание бессильны, ничто на свете не утешит того, кто сломлен любовью. Все, что мне оставалось, – забиться в тихий уголок, чтобы не путаться под ногами.
Наконец швы были наложены и Уинд осмелилась войти в комнату. Я увязалась за ней и увидела, что одежда Иэна стала мокрой от пота, волосы на лбу слиплись в золотистые завитки. Уинд обтерла его, переодела, покормила жидкой кашей и довела до кровати. Пастор Билли дал ему снотворное, выпроводил Буйвола и курсанта, после чего изнуренный Иэн провалился в сон.
А вот кроха за дверью никак не желал засыпать. Он, скорее всего, проголодался, голос охрип от плача, из горла вырывалось лишь жалобное шипение. У матери еще не появилось молоко, поэтому пастор Билли сходил на задний двор, где держат козу, надоил мисочку козьего молока, подогрел его в кастрюльке, подождал, пока остынет, зачерпнул молоко ложкой и попытался напоить ребенка. Пастор Билли впервые в жизни кормил младенца и делал это так неуклюже, что расплескал молоко на себя. Его подменила Уинд: она уложила кроху поперек колен, устроила его головку на своем предплечье, взяла в одну руку миску, в другую – ложку, коснулась молока губами, чтобы проверить, не горячее ли, и затем осторожно влила его в рот малыша. Новорожденный еще не научился глотать, молоко побулькало во рту и вылилось обратно. Уинд вытерла руку об одежду, обмакнула пальцы в молоко и дала крохе сосать, тот зачмокал и таким образом потихоньку опустошил всю мисочку, а потом крепко уснул.
Пастор Билли глянул на Уинд и ахнул от изумления: она управлялась с малышом почти так же ловко, как с иголкой и ниткой. В цзяннаньских деревнях все девочки к этому возрасту вынянчивают младших братьев и сестер, вот и Уинд, должно быть, успела натренироваться, помогая маме. Вдруг пастор Билли вспомнил, что Уинд – единственный ребенок в семье, и вздохнул: есть те, кто от природы знает, как быть матерью, сам Господь Бог наделил их этим умением.
Накормив мальчонку, Уинд снова отослала пастора Билли в постель – оба они в эту ночь едва успели вздремнуть. Она пододвинула стул к кровати Иэна, чтобы присматривать за ним, как до этого присматривала за женщиной и ее сыном. Оба дежурства выглядели одинаково, но суть у них была разная: в первом случае Уинд дежурила глазами и ушами, во втором – сердцем. Лицо и тело Иэна непрерывно потели, он был в тот день как медуза, из каждой поры без конца выступала влага. Уинд стало страшно, она испугалась, что он потеряет весь свой запас воды и превратится в высохший скелет. Она вытирала испарину и в то же время макала ватку в прохладную кипяченую воду и смачивала его запекшиеся губы и сухой язык.
Спал он совсем недолго, снотворное все-таки не смогло перебороть боль от раны. Иэн очнулся и, явно не понимая, где он находится, пошевелил губами, выдохнул какое-то слово. Уинд все пыталась разгадать, что это было за слово, пока вдруг не сообразила: “холодно”. Она услышала с кровати странную дробь, и лишь немного погодя ее осенило, что это его зубы стучат друг о друга.
Уинд сбегала к себе в комнату, взяла одеяло, вытащила из сундука ватную куртку и ватные штаны, которые пастор Билли купил ей, когда она поселилась в Юэху. Всем этим она укрыла Иэна, но он по-прежнему беспрестанно дрожал. Уинд подобрала на заднем дворе несколько кирпичей, нагрела их в очаге, завернула в полотенца и обложила Иэна горячими свертками, и тогда озноб чуть отступил.
Через некоторое время Иэн внезапно начал бредить, лепетать незнакомые имена, Уинд разобрала только слово “мама”. Ее точно ножичком царапнули по сердцу, уголки губ невольно задергались. Чтобы он ничего не заметил, она зарылась лицом в одеяло. Впрочем, это было излишне, его сознание еще не прояснилось. Он стал пинать одеяло, один из кирпичей упал на пол, едва не ударив ее по ноге. Она потрогала его лоб – горячий, почти как тот кирпич. Оказалось, у Иэна сильный жар.
Вдруг он широко распахнул глаза и уставился на Уинд таким неподвижным взглядом, что у нее сердце екнуло, при этом он будто вовсе ее не узнал. Затем он повращал глазными яблоками, неожиданно скосил зрачки к потолку, куда-то в угол, запрокинул голову назад, как бы отчаянно пытаясь дотянуться до чего-то невидимого, пальцы руки, которую он выпростал из-под одеяла, скорчились, словно пять железных крючков.
Владыка небесный… его свело судорогой.
Уинд в панике разбудила спящего за стеной пастора Билли. Беднягу уже столько раз тормошили, что его взгляд, поры, дыхание источали сердитую, как сварливая тетка, сонливость, которая мгновенно превратила его в подлинного старика. Он пошаркал мерить Иэну температуру: сорок и два. Пастор Билли молча покачал головой. Уинд и без слов поняла, что единственное чудо-средство, способное помочь Иэну, это естественный спад жара. Самолеты с лекарствами ждали через три дня. В эти три дня Иэн мог рассчитывать только на свое умение торговаться с Богом.
Чан с водой опустел, Уинд пришлось вернуться на задний двор и наполнить ведра водой из колодца. Она снова и снова обтирала лоб и тело Иэна мокрым холодным полотенцем, и после того, как она множество раз сменила в ведре воду, ему наконец полегчало, спазмы прекратились. Уинд вновь отправила пастора Билли на боковую; уже совсем рассвело, деревенские улицы оживали. Пастор Билли, не в силах одолеть усталость, опять лег спать, зато у Уинд сна не было ни в одном глазу.
Она повторно измерила температуру. Поднимая градусник к утренним лучам за окном, она зажмурилась, что-то прошептала и только потом осмелилась взглянуть.
Все те же сорок и два, ртутный столбик не сократился ни на миллиметр.
Уинд отбросила градусник, умчалась к себе и прибежала обратно со своей коробкой для ниток и иголок. Подсев к кровати, она вытряхнула из коробки тканевые обрезки, выбрала два клочка, побольше и поменьше, и сшила из них два мячика. Затем взяла четыре маленьких лоскутка и скрутила их в трубочки. Когда Уинд скрепила все детали нитками, я поняла, что она смастерила крошечную тряпичную куклу. Цветным мелком она написала на животе куклы два иероглифа, бин гуй, “демон болезни”, а после достала из чехольчика несколько иголок, разных по толщине, и всадила их в тряпичного человечка. Она вонзала их со всей силой и один раз ткнула так яростно, что иголка скользнула и уколола ее палец, выступила бордовая капля крови, и через секунду по коже пополз темный червячок. Уинд сунула палец в рот, всосала кровяного червячка и сплюнула на пол, и взгляд ее в этот миг был таким же лихорадочным, безумным, как у Иэна в горячке, я даже немного испугалась.
Ртуть на градуснике опустилась на два деления и застыла на метке “сорок”, напрочь отказываясь двигаться вниз, как будто эта метка была непреодолимой пропастью.
Я увидела, как Уинд встала в углу комнаты на колени – ладони сложены, губы слегка дрожат, – и решила, что она молится своей бодхисаттве, просит ее сотворить чудо.
Господь – Пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться:
Он покоит меня на злачных пажитях
и водит меня к водам тихим.
Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла,
потому что Ты со мной;
Твой жезл и Твой посох – они успокаивают меня.
Я изумилась, ведь я знаю, что Господь не бодхисаттва Уинд, Господь – бодхисаттва пастора Билли, бодхисаттва Иэна, бодхисаттва американцев. Да, пастор Билли спас ей жизнь, однако она никогда по-настоящему не поклонялась его бодхисаттве. Но оказалось, что она готова отринуть свою бодхисаттву ради Иэна.
Ты приготовил предо мною трапезу в виду врагов моих;
умастил елеем голову мою; чаша моя преисполнена.
Так, благость и милость да сопровождают меня во все дни жизни моей,
и я пребуду в доме Господнем многие дни.
Уинд вновь и вновь повторяла молитву, каждый раз проглатывая некоторые слова, пока в конце концов не осталось только три слова: “не убоюсь зла”. Она пережевывала их, глотала, исторгала обратно, из желудка в горло, из горла на язык. Вниз – вверх, вниз – вверх, так много раз, что эти три слова протерли в ее языке ложбинку.
За весь следующий день у нее вряд ли нашлась хоть одна свободная минутка, она разрывалась между больным Иэном, слабой молодой матерью, плачущим младенцем и голодным пастором, и даже коза, даже дрова не желали подсобить, дать ей молоко и огонь, которые были бы очень кстати. В кухне надсаживались меха, но еда оставалась полусырой, потому что дрова в очаге все никак не занимались. Пастор Билли, у которого от дыма слезились глаза, с ребенком на руках ходил взад-вперед по серому кирпичному полу, противно шаркая: шух-шух-шух. Наконец он понял, что сейчас, когда в мире творится столько бедствий, Господу не до него, а значит, на этот раз придется позаботиться о себе самому. Он накинул куртку, вышел из дома, возвратился с одной кормящей матерью из деревни и на время поручил кроху ее заботам.
Пастор Билли в тот день пообедал подгорелой рисовой коркой и недоеденными накануне брусочками редьки. Уинд ни к чему не притрагивалась, у нее пропал аппетит. В конечном итоге пастор Билли заставил ее погрызть квашеной репы, но едва она надкусила реповую соломку, как тут же ее и выплюнула – у нее весь рот в язвочках, соленый ломтик больно их обжег. Помощник по хозяйству перед отъездом нарубил дров про запас, но у нас в сарае протекает крыша, дрова, те, что еще остались, промокли под дождем и не годились для растопки. Иэн и молодая мать нуждались в горячей воде, поэтому Уинд перетащила вязанки во двор и разложила сушиться. Солнце поздней осенью яркое, но греет слабо; Уинд выпрямилась, увидела между ветвями дерева лоскутки ослепительно-белого света, от которого резало глаза, хотела было заслониться рукой, как вдруг небо накренилось и солнце рухнуло на нее, повалило, застигнув врасплох, на землю.
Я сломя голову бросилась к ней, принялась истово вылизывать ей лицо, но все напрасно. Однако я ощутила ее дыхание – она не умерла, просто слишком устала, ей надо было поспать, хоть бы и таким жалким способом. Я решила не тревожить ее, лишь тихонько прильнула бочком, чтобы согреть ее теплом своего тела.
Позже ее разбудил странный звук. Он напоминал ветерок – тонкий, с легкими переливами. Она с трудом разлепила глаза и снова посмотрела на дерево во дворе, ветви оставались неподвижны – значит, это был не ветер. Она хотела встать, но не смогла пошевелиться, в теле была такая тяжесть, будто кто-то вбил ей в ладони и ступни железные гвозди. Закрыв глаза, она некоторое время прислушивалась к ветру-который-не-ветер и постепенно уловила неясную мелодию. Внезапно она осознала, что это “Янки-дудл”.
Уинд тут же поднялась на ноги и, спотыкаясь, побежала в дом. Тело ослабло, колени ослабли, и хотя до дома было всего несколько шагов, ей показалось, что она бежала целую вечность. К тому моменту, когда она наконец добралась до входа, сил у нее уже не осталось. Она прислонилась к дверному косяку, хватаясь за сердце, понемногу отдышалась, затем толкнула дверь, вошла и увидела, как Иэн, откинувшись на подушку, полулежит, полусидит на кровати и прерывисто посвистывает. Свист был еще неуверенным, шипящим. В голове у Уинд помутилось, она сама не поняла, как ринулась к Иэну и обвила его шею руками.
– Ты… ты… жар отсту… здоровый… живой… – лепетала она бессвязно.
Иэн засмеялся – слабым, но лукавым смехом.
– Ты меня задушишь, – сказал он.
Уинд резко опомнилась, разжала руки, лицо у нее вспыхнуло, и она покраснела вся, до кончиков пальцев. Подобно тому, как киноварь медленно разливается по дорогой рисовой бумаге, пропитывает ее и окрашивает, румянец разлился по коже, скрыл все следы усталости. Лицо хозяйки выражало целую гамму чувств: и глубокое волнение, и смущение, и робость, и растерянность, и многое-многое другое. По отдельности проявления этих чувств пресны, даже скудны, но едва они смешались воедино, произошла неизъяснимая химическая реакция – в это мгновение Уинд была необыкновенно прекрасна.
Иэн глядел на нее как завороженный. Внезапно он поймал ее за руку.
– Ты как-то легко одета, залезай ко мне, погрейся. – Иэн приподнял одеяло.
Уинд чуть помедлила, а потом вдруг спрятала лицо в ладонях и вылетела за порог.
Вечером после ужина Иэн попросил у пастора Билли бумагу и карандаш, сел на кровать и взялся за письмо к сестре Лие. Он несколько раз начинал и каждый раз все вычеркивал, пока наконец не вывел такие строки:
Ромен Роллан писал: чудо таится везде, как огонь в кремне: удар – и он вспыхивает! Мы не подозреваем о том, какие демоны дремлют в нас…[38]
Но он так и не смог дописать. На следующий день Уинд, прибирая с утра в его комнате, нашла на полу скомканные листы.
Призрак, сегодняшний день похож на сон, мимолетный, нелепый сон. Все случилось так быстро, я даже не успела подготовиться. Правда, к этому нельзя по-настоящему подготовиться – ни человеку, ни собаке. Она заявляется внезапно, как разбойник, не давая опомниться. В первые минуты я даже не поняла, что случилось. Мне показалось, что у меня не стало лап, тела и даже головы. Но у меня по-прежнему были нос, глаза и уши. По крайней мере, я думала, что они есть, потому что я все еще слышала звуки, видела силуэты, чуяла запахи.
Сегодняшний день перевернул все, что я узнала и поняла, пока жила с людьми. У них есть присказка: “Коль кожа истерлась, на чем держаться шерсти?”[39] – зачастую так говорят, когда хотят, чтобы кто-то во имя великой цели пожертвовал жизнью или расстался с имуществом, – но у меня нет теперь ни мордочки, ни туловища, а мои нос, глаза и уши продолжают существовать сами по себе. А еще любой человеческий словарь, объясняя значение слова “карабкаться”, непременно упомянет конечности. Я совершенно точно осталась без лап, но я все равно вскарабкалась на балку, самое высокое место в доме, и оттуда наблюдала за тем, что происходило внизу.
Я смотрела, как кто-то немолодой, в длинном халате на подкладке, медленно расхаживает по комнате, стягивая с рук резиновые перчатки.
– Надо было держать их порознь, – вздохнул он, – могли бы и раньше догадаться, чем все закончится при таком несоответствии в размерах.
Старик обращался к девушке.
Девушка сидела на корточках и глядела на грязное, вонючее, гадкого цвета и формы нечто у ее ног. Может быть, она плакала, а может, и нет, я не видела ее лица, только слышала, как она сказала, понурившись:
– Они же так весело резвились, что мы могли поделать?
Девушка вынула из кармана чистый носовой платок. Я думала, она утрет слезы, а она скомкала ткань и стала осторожно промакивать на грязном нечто кровь. И я рассмотрела: нечто оказалось мертвой собакой.
– Милли, Милли, как же ты так взяла и ушла от нас? – пробормотала девушка.
Я изумилась – она произнесла мое имя. В эту секунду я вдруг поняла: я мертва, умерла при родах, моя хозяйка Уинд готовится меня хоронить.
Помнишь, недавно, когда родился ребенок, пастор Билли проронил мимоходом: Милли сама крошечная, а вынашивает гигантов, как бы не возникло осложнений. Он много чего в тот день наговорил, и я уже тогда смутно чувствовала, что он и себе, и Уинд предсказал что-то нехорошее. Но я не подозревала, что и мне не уйти от его пророчества-проклятия. Тот, кто ведает судьбами, смазал губы пастора Билли ядом, любое имя, которое он называет, проклято.
– Пастор Билли, собаки тоже попадают в рай? – спросила Уинд, подняв голову.
Пастор Билли долго думал, как будто это такой мудреный вопрос, что для ответа на него нужно вызубрить целую статью из энциклопедии.
– Они, как и мы, Божьи твари, – сказал он наконец, – Господь уготовил приют душам всех Своих созданий.
Между нахмуренными бровями девушки, казалось, разгладилась крошечная складка. Она все еще бережно вытирала платком сгустки крови.
Сколько я помню свою хозяйку Уинд, ее руки всегда, изо дня в день, повторяли одно и то же действие – вытирали. Вытирали брызги жира на очаге, вытирали пятна пота на циновках, вытирали грязные следы на полу, вытирали кровь между ногами роженицы, вытирали испарину на лбу Иэна, вытирали первородную смазку младенца… Но на свете столько дрянного, что будь у нее хоть сорок девять пар рук, ей не вытереть дочиста всей мирской грязи.
Мне так хотелось пролаять ей: брось, не надо, это всего-навсего зловонная оболочка, это не настоящая я. Но я уже никогда ничего не пролаю, у меня больше нет языка.
– Поищу для нее какую-нибудь коробку, похороним ее рядом с Призраком, – сказала Уинд.
Призрак, мой Призрак, мне теперь не нужно каждый день мчаться от дома к могилке, от могилки до дома, тратить время и силы на бессмысленную беготню. Отныне мы с тобой всегда будем вместе и никогда-никогда не разлучимся.
Тебя, наверно, опечалит, что мы так и не оставили в этом мире маленького Призрака, или маленькую Милли, или маленьких нас, слитых воедино. Знаешь, вовсе не нужно, чтобы кто-то нас продолжал. Мы уже умерли, мы не умрем снова, смерть подарила нам вечную жизнь, и эта жизнь никогда не прервется.
Жди меня, Призрак, я иду к тебе.