К книге
Одинокая ласточка“Американ Истерн Нералд”, специальный выпуск в честь семидесятилетия победы над Японией. Портретный очерк: “Рассказ о горячей крови”
58%
“Американ Истерн Нералд”, специальный выпуск в честь семидесятилетия победы над Японией. Портретный очерк: “Рассказ о горячей крови”
11

Иэн Фергюсон родился 7 декабря 1921 года в семье чикагского пивовара. 7 декабря 1941 года ему исполнилось ровно двадцать. Это был воскресный день, и после утреннего богослужения вся семья отправилась в итальянский ресторан. Семьдесят лет спустя Иэн по-прежнему помнит, что на улице было пасмурно, в любую минуту мог начаться снегопад, а в ресторане плохо топили, из-за чего гости долго не снимали пальто. Едва они открыли меню, музыка, которая играла по радио, вдруг оборвалась, сменившись срочным выпуском новостей. Голос диктора звучал скорбно и глухо, Иэн не сразу расслышал, что он передавал: американская военно-морская база Перл-Харбор подверглась нападению японцев, флот и личный состав понесли тяжелые потери.

В тот день в ресторане было людно, в зале почти не оставалось пустых мест, но никто не нарушал тишину, и сдавленный молчанием воздух превратился в хрупкое стекло.

Наконец кто-то встал, медленно покинул свой столик и обнял совершенно незнакомого человека. Затем Иэн услышал, как тихонько всхлипнула мама.

Тот день рождения изменил всю жизнь Иэна. По дороге домой он принял важное решение: вступить в ряды военно-морских сил США.

В то время Иэн стажировался в авторемонтной мастерской на юге Чикаго и учился после работы на механика. Он мечтал накопить денег, чтобы основать в будущем собственный автосервис.

Его мечта осуществилась лишь на десятый год после окончания войны. В октябре 1955 года Иэн переехал с семьей в “город автомобилей” Детройт и открыл на свое имя автомастерскую. В последующие двадцать лет его бизнес значительно вырос, у компании появилось три филиала.

Но все это было потом. А тогда, седьмого декабря сорок первого, он думал совсем не о мастерских.

Следующей весной 21-летний Иэн стал новым военнослужащим группы ВМС США в Китае.

Вступив в ряды ВМС, Иэн прошел четырехмесячный курс подготовки в закрытом военном лагере в пригороде Вашингтона. Курс включал в себя применение короткоклинкового оружия и специальных взрывных устройств, штыковой бой и единоборства, криптографию, изучение типов, грузоподъемности и функций военных самолетов и кораблей, навыки одиночного выживания на оккупированной территории, умение ориентироваться на местности в кромешной темноте, полагаясь только на люминесцентный компас, и многое другое. Кроме того, он по ускоренной программе, по двенадцать часов в неделю, занимался китайским языком и знакомился с обычаями и традициями Китая.

Беседуя с Иэном Фергюсоном, девяносточетырехлетним ветераном войны против японских захватчиков, наш старший корреспондент Кэтрин Яо обнаружила, что он до сих пор хранит у себя выданные на курсе пособия: краткий учебник китайского и “Солдатский справочник”. Вот как учебник объясняет правила произношения:

Первый тон – ровный.

Второй тон – восходящий.

Третий тон опускается и неуверенно замирает.

Четвертый тон резко падает.

А “Солдатский справочник” гласит:

Не используйте слово “китаеза”.

Не называйте местных рабочих “кули”.

Не критикуйте китайский способ чтения (в обратную сторону, справа налево)[32].

Не обсуждайте в присутствии китайских сослуживцев местные пищевые привычки. Не называйте американскую кухню “цивилизованной”.

Если общение на китайском языке невозможно, старайтесь избегать ломаного английского, чтобы не показаться грубым…

Иэн с самого начала знал, что его отправят в Китай для участия в секретной миссии. Но лишь когда однажды утром его внезапно разбудили, посадили в грузовик с кузовом, плотно обтянутым черным брезентом, и увезли куда-то под Вашингтон на интенсивное обучение, он по-настоящему осознал всю степень этой секретности.

После окончания курса Иэн три месяца проходил практику на оружейном заводе в Южной Калифорнии. Затем лайнер доставил его из Сан-Франциско в Индию, и там, в Калькутте, он ждал, пока его возьмут на перегруженный маршрут через “Горб”. К тому времени, как он наконец сел на борт и долетел до Куньмина, а из Куньмина медленно, со скоростью воловьей повозки, перебрался окольными путями в Чунцин, наступило лето 1943 года. Иэн получил звание техника по вооружению третьего класса, но благодаря тому, что он проявил незаурядные способности в сфере разработки и применения таймерных взрывных устройств дистанционного управления, его вскоре повысили, он стал техником по вооружению первого класса.

Покинув Чунцин, Иэн сменил несколько военных лагерей на побережье Янцзы, где он тренировал китайских солдат, и в конце концов прибыл на юг провинции Чжэцзян, в деревню под названием Юэху. Именно эта деревня – место действия множества его историй о Китае.

Кэтрин Яо встретилась с Иэном в детройтском госпитале для ветеранов, в палате для хронических больных. Несмотря на то что Иэн уже много лет прикован к постели, его ум не потерял своей остроты. Слабым голосом, при помощи сиделки, он рассказал нашему корреспонденту об одном эпизоде из жизни в Юэху. Этот рассказ – трогательное свидетельство того, что бойцы военно-морских сил США сражались на Дальнем Востоке плечом к плечу с китайским народом, пусть даже и во время войны, и после американские ВМС из-за секретного характера своей миссии получили гораздо меньше внимания, чем ВВС и сухопутные войска.

Приведенная ниже история записана со слов мистера Иэна Фергюсона.

Литературная обработка и пересказ от третьего лица: Кэтрин Яо.

* * *

Перед тем как свистнуть, Иэн Фергюсон долго стоял на склоне, молча наблюдая за игрой Призрака и Милли.

Это были собаки с огромной разницей в размерах. Призрак был натренированным войсковым псом, а Милли – крошечной белой терьерицей из церкви неподалеку.

Призрак и Милли сворачивались клубком, катились по склону на дно оврага, вставали поудобнее, встряхивались, вылизывали друг друга, счищая налипшие соринки и стебельки травы, и затем весело мчались обратно. Призрак был втрое или даже впятеро быстрее Милли, и когда она сильно отставала, он ложился на живот, вытягивал шею и ждал ее на середине холма. Милли догоняла, и они вместе делали последний рывок.

Добежав до вершины, они снова сворачивались клубком и катились вниз.

И так раз за разом.

Призрак лизал Милли осторожно, в пол-языка, легонько, как будто она была необыкновенно хрупким стеклянным сосудом, чуть надавишь – и стекло рассыплется. Милли поднималась на задние лапки, чтобы достать до живота Призрака. Ее язык был щеточкой, а тело Призрака – гигантским ковром, слишком большим, чтобы щеточка могла пройтись по всей его поверхности. Но это не имело значения. Усилия не имели значения, результат не имел значения, главное было – чувствовать, как язычок касается шкуры.

Иэну не хотелось прерывать их ласки. Ему в этот миг взгрустнулось: то, что в мире людей требует слов, улыбок, букетов, дорогого вина, стихов, философии, даже денег и статуса, в мире собак можно добыть одним только языком.

Солнце было уже низко, облака собрались на горизонте темно-красными сгустками, напоминавшими пятна томатного сока. Дни в сентябре долгие, солнце садится медленно, но едва оно уходит, сразу становится темно. Время поджимало, наверняка его боевые товарищи уже закончили необходимые приготовления.

Он вложил два пальца в рот и звонко свистнул. Этому сигналу его научил чунцинский кинолог, сигнал соответствовал людским командам “становись” или “докладывай”.

Призрак повел ушами, будто удивляясь, он успел отвыкнуть от этого зова. Пес чуть помедлил, с сожалением глянул на Милли и убежал к хозяину.

– Смирно! – крикнул Иэн.

Это он тоже узнал от кинолога: услышав команду “смирно”, Призрак поймет, что для него есть работа. Конечно, пес не мог “встать смирно”, он мог лишь “сесть навытяжку”. Призрак сел ровно, выпрямил корпус и устремил на Иэна взгляд, в котором читался плохо скрываемый стыд. Он знал, что его нынешнее поведение недостойно тех образцовых генов, которые он унаследовал от родителей. Интеллект влюбленного Призрака упал почти до нуля, жалких остатков былого ума хватало лишь на то, чтобы отдавать себе отчет в собственной глупости. Привыкший к вольной жизни, он разом подобрался и приготовился к суровым нотациям, однако хозяин вдруг вытащил из полевой сумки банку говяжьих консервов (подарок, который ему отправила почтой мама), подцепил ложкой два больших куска и поднес их Призраку на ладони.

Пес давно не слышал столь восхитительного запаха. Живот бессовестно заурчал. В прошлый раз его наградили этим лакомством в Вашингтоне, в дрессировочном центре, когда он выполнил сложнейшее задание. Казалось, с тех пор миновал целый век. Призрак понимал, что его новые повадки не заслуживают таких поощрений, он озадаченно смотрел на хозяина, не решаясь притронуться к мясу.

Иэн потрепал его по голове.

– Ешь, ешь, может… – Иэн не договорил. Он хотел сказать: “Может, больше не доведется”.

Хозяин глядел необычайно ласково, и пес, привыкший в последнее время, что его ругают, был и рад, и удивлен. Стараясь не забывать об изящных манерах, Призрак медленно, по кусочку съел тушенку и потом долго вылизывал ладонь Иэна, будто пытался слизать с ее линий тонкий мясной аромат, соскрести его весь, без остатка.

Иэн терпеливо дождался, пока Призрак доест, а затем надел на него ошейник. Это был сигнал: “По местам”. Ошейник означал, что все прочие ипостаси Призрака, будь то питомец, шут или возлюбленный, отныне не существуют. С этой минуты он лишь войсковой пес, его единственный долг – подчиняться приказу хозяина.

Отряд двинулся в путь, когда стемнело.

Он состоял из шестнадцати китайских курсантов, проявивших особые таланты во время тренировок. Вел их один из служивших в лагере командиров отряда, военным советником был техник по вооружению Иэн Фергюсон. Впервые американский инструктор участвовал в операции наравне с курсантами – предыдущие мелкие вылазки они совершали самостоятельно. Право на участие Иэн отстоял в горячем, можно даже сказать, ожесточенном споре с командиром тренировочного лагеря. Китайская сторона не хотела задействовать в операции американского военного, чтобы не подвергать его жизнь опасности; Иэн возражал: если он не увидит на практике плоды своего инструктирования, как ему убедиться, что весь их тщательно продуманный курс не просто ворох макулатуры?

Никто никому не желал уступать, ни один не мог уговорить другого, и кончилось тем, что Иэн с командиром обратились в чунцинский генштаб. Телеграмму из Чунцина получили за два часа до начала марша, в ней было всего одно слово: “Одобрено”.

Иэн был не единственным американцем в отряде, он взял с собой войскового пса Призрака, которого когда-то переправили в Китай на самолете. Использование в боях войсковых собак было темой многолетних исследований военных ученых, энтузиастов, пытавшихся снизить потери в личном составе. В Америке Призрак прошел строжайшую дрессировку. Эта операция, его первое полевое испытание, должна была прояснить, кем же все-таки были те ученые, гениями или безумцами.

В тот день им предстояло одолеть сложную горную тропу, это были места, где орудовала бандитская шайка и где прежде располагались неизвестные войска. Призрака пустили вперед – разведывать обстановку. Однако пес так долго жил вольготной, праздной жизнью, что острота его реакции вызывала у Иэна некоторые опасения.

Ночь выдалась необыкновенно хмурой – ни звезд, ни луны, одни плотные облака. Марш в таких условиях и благословение, и проклятие. Видимость была плохой, толстый слой перегноя в горных лесах, через которые пролегала большая часть пути, скрадывал звуки шагов, и привлечь к себе чужое внимание можно было лишь вблизи. Но темнота была обоюдоострым оружием, она и упрощала, и усложняла задачу, чтобы найти в этом почти непроглядном мраке дорогу, приходилось рассчитывать только на “память ног”. Большинство курсантов выросли в окрестных районах, и местные горные тропы были им, в общем-то, знакомы. Но мышечная память не всегда надежна, в решающую минуту отряд полагался на компас в руке инструктора – подержанный компас с люминесцентной стрелкой, который остался у Иэна со времен его секретной подготовки в Вашингтоне.

В темноте глазам нечего было делать, и они превратились в бессчетное множество ушей. Ухо на лбу Иэна ловило каждое движение Призрака. Днем Призрак мог ощетиниться и тем самым подать беззвучный сигнал об опасности, ночью же, заметив неладное, пес останавливался и садился посреди тропы, преграждая хозяину путь.

Ухо на спине Иэна слышало дыхание – один человек дышал чуть тяжелее других. Это был боец по прозвищу Сопливчик. Своим прозвищем он был обязан сильному насморку, который не покидал его круглый год, причем в зависимости от сезона его сопли меняли цвет и консистенцию. Перед выступлением командир отряда строго приказал: в дороге не курить, не разговаривать, не издавать ни звука. Чтобы не хлюпать носом, Сопливчик заткнул ноздри тряпками и поэтому теперь хватал воздух ртом, как рыба.

Слева от Иэна шел командир отряда, справа – боец по имени Лю Чжаоху. Вообще-то Лю Чжаоху надлежало идти в середине, потому что он был единственным курсантом, который понимал английский язык. Он должен был стать мостиком между китайским предводителем отряда и американским советником и следить за тем, чтобы они, двигаясь параллельно, не слишком друг от друга отдалялись, а пересекаясь – не так резко сталкивались. Но всего несколько дней назад щуплый Лю Чжаоху неожиданно победил в спарринге рослого спесивого командира. От Иэна не укрылось, что после того боя соперники старались друг друга избегать. Командир избегал Лю Чжаоху, потому что не хотел признавать поражение, Лю Чжаоху избегал командира, потому что не считал нужным хвалиться победой.

В сущности, избегание тоже было своего рода поединком, этакой нескончаемой, упрямой борьбой. Оба выдыхали из себя едкую неприязнь, и она прорастала в ночном воздухе ядовитыми грибами. Когда дело касалось боевой операции, пусть не масштабной, но полной сложных, взаимосвязанных деталей, такое противостояние могло подорвать сплоченность отряда. Поэтому Иэн как бы невзначай вклинился между командиром и Лю Чжаоху, стараясь возвести преграду между двумя враждебными потоками.

Так, во всяком случае, представлялось самому Иэну. Позже, когда бойцы обсуждали события того дня, Лю Чжаоху поделился своими воспоминаниями, и они пошатнули версию инструктора. Лю Чжаоху сказал, что он нарочно пропустил Иэна в середину. По его словам, в этой местности в горах попадались расставленные охотниками ловушки, а еще встречались ложбины, которые крестьяне выдолбили, чтобы с гор стекала вода. Он держался с краю из опасения, что Иэн угодит в капкан или свалится в ложбину. Лю Чжаоху знал эти дороги намного лучше американца – по меньшей мере, он понимал, что перед тем, как отважиться на большой шаг, нужно сперва сделать маленький, пробный шажок.

С наступления темноты и до рассвета им надо было пройти через горы более сотни ли и добраться до глухой сонной пристани. Старший брат командира отряда, известный в округе пиратский главарь, уже приготовил для них сампаны. Несколько человек, знавших местные реки и причалы как свои пять пальцев, должны были переодеться рыбаками и коротким водным путем доставить бойцов к их цели – японскому военному складу недалеко от берега.

Так как дорога предстояла дальняя, командир отряда распорядился выступать налегке, позволив взять с собой только два оружия, длинноствольное и короткоствольное, два сухпайка и воду – медик лагеря, американский врач, строго-настрого запретил им пить непроверенную сырую воду из ручьев. Сухпаек китайских курсантов, жареный рис, лежал в длинных, плотно затянутых мешках, которые они перекинули через плечо. Все боеприпасы (кроме патронов внутри оружия) были упакованы в два деревянных ящика. Эти ящики надели на шест и несли по очереди.

Снаряжение Иэна было легче, чем у других, потому что его сухпайком был не тяжелый рис, а галеты – “опилки”, как их прозвали китайцы. Перед отправлением в путь командир отряда предложил ему отдать свой пистолет-пулемет курсантам, чтобы убрать его в ящик. Иэн категорически отказался и густо покраснел, решив, что его считают слабаком.

– Как бы вам потом не пожалеть, – сказал командир отряда. – У нас в Китае дети в восемь-девять лет уже могут отмахать пешком пару сотен ли, а у вас в Америке здоровые лбы на третьем, четвертом десятке до соседней улицы на машине едут. Не привыкли вы по нашим горам ходить.

Лю Чжаоху перевел его слово в слово, даже тон и паузы скопировал. У них с командиром отряда могло быть хоть девять тысяч девятьсот девяносто девять разногласий, но в этом вопросе их мнения полностью совпадали.

Иэн вдруг осознал былую ошибку. Как-то раз на уроке он точно так же сравнил мелкую моторику американских мальчишек и китайских парней, не заметив, что оставил в чужом самолюбии занозу. Командир отряда не вытащил ее сразу, он ждал подходящего момента, и теперь этот момент настал.

Укол был болезненным, но Иэн знал, что должен стерпеть. Он должен дойти до конца, чтобы вернуть командиру отряда его насмешку. Иэн не верил, что он, американец, который гораздо крепче и сильнее тощих слабых китайцев, может проиграть им в выносливости.

Вскоре после начала пути Иэн ощутил вес оружия. Оно служило ему несколько месяцев, он знал каждую его деталь, он мог разобрать и собрать его с завязанными глазами. Подобно тому, как змея слушается цыгана-заклинателя и “танцует” по его указке, оружие слушалось Иэна и “танцевало” по мановению его пальца. Но сейчас, оказавшись на плече, оружие превратилось в твердый железный нарост, и каждая мышца Иэна беззвучно восставала против его давления. Правое плечо заныло, Иэн переложил оружие налево. Но правое плечо еще долго помнило боль, и то ноющее чувство, которое появилось в левом плече, не заменило ломоту справа, а лишь добавилось к ней.

Мало-помалу вес ощутили не только плечи, но и ноги. Ботинки тоже стали железными и начали оттягивать ступни. Иэн обнаружил, что ноги не отрываются от земли – он мог лишь волочить их. Было бы светло, он бы поглядел, что за отпечатки оставляют на прелой листве эти чугунные гири.

Он не думал, что в таком изнеможении его сознание будет предельно ясным. Иэн явственно различал вес каждого предмета на своем теле. Вес пистолета-пулемета отличался от веса револьвера, как и вес револьвера отличался от веса ботинок, вес ботинок – от веса ремня, а вес ремня – от веса фляги. Даже у металлических пуговиц на серой форме имелся, вне всякого сомнения, свой собственный уникальный вес, который нельзя было спутать ни с каким другим.

Иэн посмотрел назад, на двух низеньких курсантов за своей спиной, которые тащили на шесте тяжелые ящики с боеприпасами. В данном случае “посмотрел” – понятие расплывчатое, его вполне можно заменить на “послушал”. Он увидел – или, точнее, услышал, – что их с курсантами по-прежнему разделяют примерно два шага, то есть расстояние между ними не сократилось и не увеличилось. Они дышали спокойно и ровно, не хватая ртом воздух, не выказывая ни волнения, ни усталости.

Иэн наконец понял, в чем секрет этих хилых, тщедушных людей: их способность выдерживать долгий путь объяснялась тем же, что и умение выживать в постоянной нищете, – экономией. Они расходовали силы столь же бережно, как мелкие серебряные монеты, деля каждую крупицу на несколько частей, не растрачивая их ни на какие эмоции, будь то страх, возбуждение, грусть или отчаяние. Они не думали о том, как далеко продвинулись, не высчитывали, сколько еще шагать до конечной точки, их внимание было целиком сосредоточено на каждом новом шаге. Усилия, которые вкладывались в один такой шаг, тщательно отмерялись: каплей меньше – недостаточно, каплей больше – транжирство. Искусство правильно распределять силы нельзя наскоро освоить на занятиях, это привычка, которая вырабатывается день за днем, год за годом.

Иэну стало ясно, что выдернуть занозу-насмешку не получится. Эта заноза навсегда останется в его теле, слабой болью напоминая ему о прошлом невежестве. Умелые руки американцев, которыми с детства привык гордиться Иэн, и быстрые ноги китайцев, которыми с детства привык гордиться командир отряда, в этом длинном, почти бесконечном марше невозмутимо сыграли вничью.

В конце концов Иэн снял с плеча оружие и спрятал его в ящик. Когда худенький курсант забирал у него пистолет-пулемет, Иэн порадовался, что вокруг темная ночь и никто не видит его лица. Еще он порадовался, что им приказано молчать, этот приказ склеил губы командира отряда, и тот не мог процедить: “Я же говорил”. Под двойной защитой темноты и молчания, никем не тревожимый, Иэн в одиночку переваривал свой позор.

После завершения операции Иэн подробно описал свой физический и психологический опыт на семи страницах дневника. Несколько дней спустя он перечитал эти заметки и с удивлением обнаружил в них эмоции, о которых сам не подозревал, когда писал. Позже Иэн кое-что отредактировал, вычеркнул излишне сентиментальные строки и отдал дневник американскому командиру, чтобы тот в качестве военного отчета отправил его в штаб. Ниже представлены выдержки из его записей:

* * *

Поход начался с наступлением темноты и закончился на рассвете следующего дня. Отряд маршировал восемь с половиной часов, около 80 % пути пролегало через горные леса, остальные 20 % – через пустоши между лесами.

Сегодня была идеальная для марша погода. Лето кончилось, и хотя днем еще жарко, ночью было довольно прохладно и постоянно дул ветер. Шум ветра в лесах и толстый слой перегноя на земле скрадывали звуки наших шагов, правда, по той же причине войсковому псу стало сложнее заметить засаду. Призрак все время был настороже.

Первые полтора часа все было гладко, и я ничуть не сомневался, что мы прибудем на место вовремя. Но потом я понял, что допустил типичную для новичков ошибку: шагал чересчур широко и бодро, слишком высоко вскидывал ноги, и китайские сослуживцы, которые шли рядом, были вынуждены подстраиваться под мой шаг, чтобы не отстать. Это привело к ненужному расходованию сил. Долгий марш напоминает марафон, он требует равномерного распределения энергии, нельзя растрачивать ее всю на начальном этапе.

Под конец второго часа появилось утомление, первым его признаком стало то, что я ощутил вес оружия и ботинок. Так как место назначения было еще очень далеко и казалось пока недосягаемым, субъективное чувство утомления превысило утомление реальное, физическое.

В течение третьего и четвертого часа я боролся с изнеможением, мозг отказывался связно мыслить, возникло чувство голода – возникло и стало быстро расти, опутывая сознание густой паутиной, из которой оно с трудом вырывалось. Я начал вспоминать разные домашние лакомства; начал спрашивать себя, не погорячился ли я, самовольно вступив в армию; начал думать, как буду доживать потом, после войны, если меня сейчас ранят или покалечат. Даже начал сомневаться, так ли нужно мне было лететь сюда, воевать в чужой далекой стране, у которой нет общих границ с Америкой? На этом отрезке пути физическое изнурение породило психологическую усталость, и меня вдруг стали занимать вопросы, о которых я никогда раньше по-настоящему не задумывался… (Выделенный фрагмент был зачеркнут.)

Когда мы одолели почти половину маршрута, командир отряда объявил привал на двадцать минут. Я расстегнул ошейник Призрака, что означало команду “отдых”. Напряженное тело пса мгновенно расслабилось, и он разлегся на моей ноге. Я протянул ему галету, он понюхал, но грызть не стал. Я разломил ее, сам съел несколько кусочков, а остальное насилу просунул в его пасть. Он нехотя, словно сжалившись надо мной, проглотил печенье и больше есть не захотел.

Я потрепал его между ушами, давая понять, что можно вздремнуть, набраться сил. Но Призрак не желал закрывать глаза, он лишь повернул голову и стал молча нализывать мою руку. Позже, вспоминая эту сцену, я понял: Призрак уже тогда почуял скорую смерть, он не хотел тратить последние часы своей жизни на бесполезный сон, он решил разделить это время со мной. Его язык был теплым, влажным и таким ласковым, как будто он не руку мне лизал, а сердце. Одиночество, близкое к отчаянию, словно выжидавший в лесу хищник, вдруг набросилось на меня и повалило на землю.

Не будь в мире места под названием Перл-Харбор, не родись на свет безумец по имени Исороку Ямамото, чем бы я сейчас занимался? По чикагскому времени ровно полдень – может, я на перерыве улизнул бы с работы и мы с Эмили Уилсон взяли бы в старой забегаловке на углу по хот-догу и куриному бульону и сели обедать, высмеивая каждый своего начальника; может, мы с Энди, моим коллегой, спрятались бы в раздевалке, чтобы распить бутылку пива и обсудить новенькую секретаршу из офиса; может, я сидел бы в туалете на унитазе и сочинял с закрытыми глазами стихи, которые никогда не будут напечатаны.

А Призрак? Не случись война, он бы, может, жил сейчас где-нибудь на ферме в Кентукки, был образцовым пастушьим псом, просыпался каждый день на рассвете, ревностно охранял отару, а вечером возвращался домой и ждал, пока хозяин угостит его в награду колбаской. Он не встретил бы эту Милли, но он обязательно встретил бы другую Милли, и они нарожали бы много-много щенят, передав им все лучшее, что в них есть. (Выделенный фрагмент был зачеркнут.)

Я склонился к Призраку, закрыл глаза. Телу ужасно хотелось провалиться в сон, но мозг приказывал не спать. Я пообещал себе: если мы оба переживем войну, я непременно подам в штаб заявление, попрошу, чтобы Призрака тоже демобилизовали, заберу его домой в Чикаго, и мы вместе будем постепенно привыкать к новой, мирной жизни.

Китайцы, все, кроме дозорного, дремали, тихонько похрапывая. Кто-то прислонился к дереву, кто-то растянулся прямо на земле, кто-то прикорнул на ящике с боеприпасами.

Кто они? Заперев карту регистрации в ящике стола, я сразу забыл их сложные имена. Мне даже номера на их нашивках трудно запомнить. Кто их родные? Есть ли у них возлюбленные? Какие у них планы на будущее? Какие книги им по душе, какие у них интересы? Если бы не эта война, мы, наверно, никогда бы не встретились. Мы едим разную пищу, говорим на разных языках, носим разную одежду, молимся разным богам. Нас не рассмешит до упаду одна и та же шутка. Нас собрала здесь не общая любовь, а общая ненависть. Союз ненависти крепче или слабее любви? Когда общая ненависть исчезнет, будут ли они меня помнить? А я – сам я буду их вспоминать? (Выделенный фрагмент был зачеркнут.)

<…>

Мы продолжили путь, и первую четверть часа мне было еще хуже, чем до привала, – напрягать мышцы, которые уже расслабились, стоило невероятных усилий. Но когда я заново приноровился к ходьбе, короткий отдых стал приносить свои плоды. Внутри появилось странное, неописуемое чувство, нечто вроде онемения. Мозг больше не управлял телом, ноги двигались как бы сами собой, механически повторяя одно и то же действие.

В последний час марша ко мне вернулась легкость, почти такая, как в самом начале, – видимо, от осознания, что в туннеле уже показался просвет, конец пути все ближе и ближе. Подобное самовнушение обладает огромной мощью, которую нельзя упускать из виду: когда мы добрались до нужного места, мне даже почудилось, что в теле остались еще крохи сил и я смог бы выдержать дорогу и подлиннее…

* * *

Переделав дневниковую запись в боевое донесение, Иэн выдвинул в конце несколько предложений для чунцинского штаба:

1. В будущем, тренируя солдат для участия в военных действиях на Дальнем Востоке, следует уделять особое внимание подготовке к долгим маршам. Дело не только в физической форме, но и в разумном распределении сил, а также в различных сложных факторах, таких как бытовые и психологические привычки, – в противном случае невозможно объяснить, почему китайские солдаты, физически значительно уступающие американским, имеют серьезное преимущество в походах.

2. Модель армейских ботинок, выпускаемых для боевых действий в Китае, можно несколько облегчить. В стране, где не хватает транспортных средств, где ходьба – основной способ передвижения, слишком тяжелые ботинки могут создавать неудобства при длительных переходах.

3. Молчание во время долгого марша обостряет субъективное чувство усталости. Насколько мне известно, у коммунистических отрядов в Яньане есть традиция походных песен; в том, что касается ведения психологической войны, коммунисты сейчас на шаг впереди всех армий мира, и мы вполне можем кое-что у них заимствовать. Предлагаю в тех случаях, когда это не угрожает безопасности, отвлекать солдат от усталости пением или рассказыванием историй.

На второй день, когда стемнело, сампаны причалили к берегу.

Отряд высадился в двухстах-трехстах метрах от цели. Сгущавшиеся с самого утра облака наконец рассеялись, на небе появились редкие звезды и бледный серп луны. Шелестел ласкаемый ветром тростник, вовсю стрекотали насекомые. Лягушки на отмели в последний раз забили перед сном в свои барабаны. Ночное небо и голоса осени стали дружными заговорщиками, один заговорщик освещал бойцам дорогу, а второй тем временем маскировал звук их шагов.

Иэн рассмотрел склад в бинокль, это была временная постройка, одноэтажная, вытянутая, практически без окон, с острым битым стеклом на гребне внешней стены. Прожектора на караульной вышке у главного входа освещали метров пятьдесят вокруг. На этой вышке, откуда открывался почти полный обзор местности, стояли спиной к спине двое часовых с автоматами. На складе хранились десятки тонн японского снаряжения (главным образом зимняя одежда и резиновые сапоги), которое в ближайшее время собирались отправить в транзитный пункт и после развезти по казармам вдоль железной дороги. Японцы ждали колонну большегрузов из Ханчжоу, а пять фур, припаркованных снаружи, вероятно, прибыли раньше остальных. Источником разведданных был повар, который готовил для солдат, стороживших склад. Он сообщил, что сзади есть черный ход и еще один пост с двумя солдатами, но пост наземный, без вышки. Внутри склад охраняло мелкое подразделение с дюжиной пулеметов и двумя-тремя десятками автоматов.

Учитывая хорошую освещенность и разницу в вооружении, штурм был бы глупостью, самоубийством. Перед операцией штаб составил на основе разведданных план действий: снайпер Лю Чжаоху притаится в темноте, за пределами света прожекторов, и снимет часовых на вышке; пользуясь суматохой, Сопливчик быстро подберется к внешней стене и перекинет через нее пластичную взрывчатку – на сей раз ее спрятали в выпотрошенной заячьей тушке. Таймер взрывчатки даст Сопливчику и всему отряду достаточно времени, чтобы удалиться на безопасное расстояние. Заячий живот аккуратно зашили, вымарали в грязи, и получилось гадкое, но безобидное на вид чучело. Вряд ли японцы заметят его, когда поднимется переполох, а если и заметят, наверняка просто отшвырнут в сторону. Бросить взрывчатку доверили Сопливчику, потому что он был самым легким и прыгучим в отряде. Когда Сопливчик и его боевые товарищи окажутся вне освещенной зоны, три сампана будут уже наготове. Лодочники знают каждый камень этой реки, каждый ее изгиб, они будут держаться кромки берега, и проворные, как стрелы, сампаны ускользнут от лучей прожекторов.

Все шло гладко, согласно тщательно продуманному плану – но лишь до поры до времени. Когда отряд бесшумно подкрадывался к складу, случилось то, чего никто не ожидал. Пытаясь найти дорогу, ступавший впереди командир поднял голову и внезапно увидел, как в двух шагах от него вспыхнула искра. Она то разгоралась, то гасла – кто-то курил. Мерцание слабо осветило профиль под козырьком. Судя по кепи, это был японский солдат, и командир отряда моментально догадался: курильщик тайком улизнул со склада, где сигареты строго запрещены. Должно быть, японец расслышал сквозь ветер что-то подозрительное, потому что он вдруг обернулся. Почти в тот же миг их взгляды встретились, но японец потратил лишнюю секунду, выкидывая окурок, и этой секунды хватило, чтобы командир отряда прыгнул на него, словно леопард, и тотчас зажал ему рот. Солдат забился в его руках, как выброшенная на берег рыба. Командир отряда глянул на подоспевшего Лю Чжаоху, выдохнул: “Нож!” Только тогда Лю Чжаоху вспомнил о кинжале за поясом.

Лю Чжаоху выхватил кинжал и со всей силы вонзил его в сердце японца. Что-то теплое, влажное, липкое брызнуло ему на лоб, поползло вниз по бровям, залепило глаз. Он утер глаз рукой, прочертив на лице дорожку, и нанес шесть или семь ударов в грудь и живот. Лю Чжаоху колол так яростно, что едва не утратил равновесие. На последнем ударе он задел нечто твердое, клинок скользнул и застрял, пришлось поворочать кинжал, чтобы выдернуть его из тела. Лю Чжаоху показалось, что внутри этого тела будто бы оборвалась веревка, державшая вместе органы, сухожилия и скелет, и оно разом обмякло, словно ком теста. Он понял, что все предыдущие удары были пустышкой, лишь под конец лезвие отыскало верный путь.

В бледном свете растущей луны он рассмотрел лицо того, кто лежал на земле. Это был совсем молодой парень с первым тонким пушком над губой, с россыпью бордовых струпьев на желтоватой коже – следами воспаления летней потницы. Юнец широко распахнул глаза, и лунный свет вырыл в них озера с такой прозрачной водой, что через нее, казалось, виднелся мозг. Взгляд застыл на Лю Чжаоху, губы слабо пошевелились. Лю Чжаоху приблизил к ним ухо и смутно расслышал какое-то слово. Чуть погодя он понял, что сказал раненый: “Ока-сан”. В агитбригаде Лю Чжаоху выучил несколько простых японских фраз, это слово он знал. Когда он поднял голову и снова взглянул на японца, озера в глазах уже потемнели, помутнели.

Лю Чжаоху отшвырнул кинжал, и его охватила лихорадочная дрожь. Он сделал глубокий выдох и вдруг почувствовал, что его дыхание резко и дурно пахнет. Этот запах напомнил ему о мясной лавке Яо Эра в Сышиибу. В животе что-то закрутилось, забурлило, Лю Чжаоху не выдержал, согнулся под деревом, и его обильно вырвало.

Сопливчик спросил шепотом:

– Что этот гад сказал перед смертью?

Лю Чжаоху прислонился к дереву, тяжело вздохнул.

– Маму свою звал, – ответил он.

Оба погрузились в молчание и больше ни о чем не говорили.

Два бойца обступили мертвого, чтобы снять с него ремень и ботинки. Лю Чжаоху внезапно подобрал с травы брошенный кинжал, сел на корточки перед трупом и тихо, с расстановкой проговорил: “Только… попробуйте”. Кровь на его лице превратилась в застывшую корку, глаза были словно две полыньи, от которых веяло ледяным холодом. Испугавшись его вида, двое курсантов замерли на месте и покосились на командира отряда. Летом они маршировали в соломенных сандалиях, зимой надевали матерчатые туфли, им отроду не доводилось носить кожаную обувь, разве могли они допустить, чтобы пара отличных ботинок из коровьей кожи гнила на покойнике, в котором скоро будут копошиться личинки, который зарастет поганками? Они надеялись, что командир отряда вмешается.

Но командир отряда глядел в сторону. Командир отряда молча, опустив голову, вытирал брызги крови с ладони листьями тростника.

Судя по всему, японец был нерадивым солдатом, не приученным к воинской дисциплине, и этой ночью нерадивость стоила ему жизни. Он просто хотел выскользнуть из-под строгого офицерского надзора, выкурить украдкой сигарету. Будь он хоть немного благоразумнее, убежал бы он так далеко, спрятался бы там, где нет света прожекторов? Он испугался выговора, который маячил перед глазами, но не подумал о ловушке, таившейся за спиной, и сам шагнул в бездонную пропасть.

Лю Чжаоху оттащил труп на ровное место, подложил ему под голову камень, снял с убитого затвердевший от крови китель и чистыми фалдами прикрыл развороченное кинжалом тело.

После этого он успокоился. Он бессчетное множество раз представлял себе, как впервые убьет, но был уверен, что сделает это как снайпер: он будет в темноте, они на свету, он ляжет на живот и меткими, безошибочными выстрелами поразит одну за другой свои цели. Он никогда не думал, что это произойдет на таком коротком расстоянии, что он заколет врага кинжалом. Огнестрельное оружие, как и холодное, может забрать чью-то жизнь, но между ними есть принципиальная разница, стрелку не приходится смотреть жертве в глаза. А они ясно видели лица друг друга, один знал, кого убивает, второй знал, кто его убивает. Он не только заглянул японцу в глаза, он услышал его последний, предсмертный стон. Слово “ока-сан” крепко-накрепко обмотало его сердце тонкой проволокой, и он невольно вспомнил о собственной матери. Он даже не знал, жива ли она.

Самый страшный шаг был уже сделан, он в первый раз убил человека. У всех поначалу кишка тонка, все по первости тонкие натуры – со временем потолстею, сказал он себе.

Иэн похлопал Лю Чжаоху по плечу:

– Мешкать нельзя, пора идти.

Иэн умолчал о том, что это был и его первый раз. Какой бы серьезной ни была подготовка в пригороде Вашингтона, сколько бы он ни рассказывал курсантам о премудростях вооружения, до этого дня он оставался теоретиком. А теперь он своими глазами увидел, как человека, живого человека, убили в шаге от него, да еще с помощью приемов, которым он, Иэн, их и научил.

Отряд остановился у края освещенной зоны. Иэн жестом скомандовал Призраку не трогаться с места и ждать сигнала, пес спокойно сел у его ног. Лю Чжаоху опустился на одно колено, другим коленом подпер оружие. Оно было не таким, как у его товарищей, на ствол был надет глушитель. Ясной ночью сложно выстрелить с расстояния пятидесяти метров абсолютно бесшумно, задачей глушителя было убавить яркость всполоха, исказить звук, с которым вылетает пуля, чтобы часовые на караульной вышке не сразу поняли, что это за звук и откуда он исходит.

Пока Лю Чжаоху целился, Сопливчик взял в руки набитого взрывчаткой зайца и приготовился бежать к стене. В качестве первой цели Лю Чжаоху выбрал часового, который стоял лицом к ним. В освещенной зоне почти не было слепых пятен, подобраться к вышке незамеченным было трудно. Однако благодаря такому яркому свету часовой был виден как на ладони, Лю Чжаоху с легкостью разглядел его до мельчайших деталей. Он прищурился, прицелился в точку между бровями. Один выстрел, всего один выстрел, сказал он себе. И легонько нажал на спусковой крючок. Раздался звук, какой бывает, когда бобы подпрыгивают на сковородке, затем часовой на вышке покачнулся, как будто его связали невидимые путы, странно задергался и упал.

Второй часовой обернулся на шум, вскинул оружие и дал очередь в ночное небо. Это был сигнал тревоги. Рука, сжимавшая автомат, заслонила лицо, и Лю Чжаоху пришлось опустить дуло пониже, прицелиться в грудь. Палец шевельнулся, и часовой привалился к стене; хотя он удержался на ногах, рука с автоматом повисла. Лю Чжаоху наконец отыскал его межбровье и выстрелил снова. Японец попытался поднять автомат, но рука его уже не слушалась. Плечо несколько раз вздрогнуло, и он кулем сполз по стене вниз.

Сопливчик припустил в сторону склада. Не задерживаясь в зарослях тростника, он выскочил прямо на глинистую дорогу. Его изогнутое дугой тело оказалось на свету, укрыться было негде, но у него не оставалось выбора. Высокий тростник мешал бегу, снижал скорость, а добежать надо было предельно быстро, пока вторая пара часовых не примчалась к главному входу.

И тут снова произошло непредвиденное. В данных, которые они получили перед отправлением в путь, не хватало одного звена. Как только отзвучали выстрелы, у пяти машин перед дверями склада вдруг вспыхнули фары и в каждом полуприцепе встало по пять вооруженных солдат. Это был ночевавший внутри конвой, который ждал утра, чтобы выехать вместе с грузом. Не решаясь покинуть фуры, солдаты пристроили свое оружие на бортах, опустились на корточки и начали осматриваться. При таком мощном освещении бойцам из тренировочного лагеря достаточно было шелохнуться, чтобы их тут же раскрыли. Отряд замер, притаившись в тростнике.

На складе поднялся переполох, один за другим зажглись фонари, послышался топот вперемешку с криками. Кто-то уже взобрался на караульную вышку, вероятно, ползком – Иэн не видел их, зато он обнаружил, что из бойниц в кирпичной стене выглянули черные дула пулеметов. В ту же секунду прогремели выстрелы. Пока что палили для устрашения, не целясь, однако для Лю Чжаоху и его боевых товарищей все складывалось наихудшим образом. Стоило японцам начать прочесывать местность, отряд немедленно лишился бы своего укрытия.

Еще до того, как открыли огонь, Сопливчик добрался до внешней стены, легко подпрыгнул и перебросил заячью тушку. Но после этого он вовсе не отступил назад, как планировалось, а метнулся к реке. Там он вскочил на большой камень и сиганул с него в воду. Раздался всплеск, тело Сопливчика, рассыпая брызги, проделало в тихой речной глади брешь, и в то же самое время пистолет-пулемет Томпсона в его руке пустил очередь в небо. Иэн и командир отряда поняли, что Сопливчик хочет отвлечь на себя внимание, дать товарищам уйти.

И впрямь: каждое оружие на вышке и фурах повернулось в сторону Сопливчика, и пули усеяли реку цветами из пены и брызг. Сопливчик погрузился в воду, речная поверхность запузырилась темно-красным. Но его руки по-прежнему были высоко в воздухе. Он все еще стрелял, одной рукой – из револьвера, другой – из Томпсона. Револьвер и пистолет-пулемет звучали по-разному, Сопливчик стрелял из обоих, чтобы казалось, будто на реке целая толпа.

Командир жестом приказал отряду немедленно отступать. И вдруг прямо к ногам Иэна, шипя и дымясь, что-то упало. Это была граната с выдернутой чекой. Они так никогда и не узнали, была ли она случайной, “шальной”, или же японцы догадались, что задумал Сопливчик, и тростниковые заросли, где прятались курсанты, вызвали у них подозрение. Отряд угодил в ловушку: отбежать на безопасное расстояние значило очутиться в ярком свете прожекторов.

И в этот миг, когда их жизни висели на волоске, Призрак вдруг взвился в прыжке, бросился к шипящей, словно змея, штуковине, схватил ее зубами и помчался вперед. Ум, который достался ему от отца, скорость, которую он унаследовал от матери, все, что в нем до сих пор дремало, в эти секунды разом пробудилось и заключило крепчайший союз. В тот день Призрак бежал почти как ягуар, передвигаясь скачками и едва касаясь земли. У кромки дороги он внезапно повернул голову и взглянул на Иэна – прощаясь. Последнее, что запомнил Иэн, – как выгнулся в воздухе серой дугой силуэт и как блеснули в собачьих глазах слезы.

Прогремел взрыв, и тело Призрака рассыпалось в ночном небе на мириады частичек.

И сразу следом позади того места, где был пес, вновь загрохотало. По сравнению с этим ревом звук первого взрыва был лишь капелькой мороси перед грозой. Казалось, рев исходил из-под земли, звук давно стих, а земля все дрожала, все качались всполошенно ветви. Иэн видел, что губы командира отряда шевелятся, но не мог разобрать ни слова. Он знал, что его оглушило.

Пользуясь суматохой, бойцы продолжили отступление, и постепенно командир отряда оказался в самом хвосте. Лю Чжаоху обернулся и заметил, что командир подволакивает ногу. Он был ранен – не осколком, а камнем, отскочившим, когда рванула граната. Острый камешек срезал с щиколотки кусок мяса, штанина уже пропиталась кровью.

Лю Чжаоху сел на корточки.

– Лезь, – сказал он.

Командир отряда остолбенел. Наконец до него дошло, что Лю Чжаоху собирается нести его на спине.

– Не сдюжишь! – Командир отвернулся и заковылял вперед.

Лю Чжаоху потемнел лицом.

– Хочешь и себя, и ребят угробить?

Командир отряда нагнулся и взобрался ему на спину.

Лю Чжаоху накренился, потерял равновесие и упал на одно колено. Затем стиснул зубы, наполнил живот воздухом, направил воздух в горло. Хрипло крикнул – по виску в этот момент пополз фиолетовый червяк, – поднялся на дрожащих ногах и сделал первый нетвердый шаг. Начало было положено, после этого шаги делались по инерции. В тот день Лю Чжаоху с командиром на спине напоминал изможденную лошадь, которая тащит на себе гору, и кости ее скрипят от такой тяжкой ноши. Скелет гнется, трескается, но все-таки держится на последней жиле, не разваливается на части, и лошадь, шатаясь, наконец опрокидывает гору в сампан.

Лю Чжаоху в изнеможении сел, хватая ртом воздух. Кто-то подошел, снял с себя верхнюю одежду и перевязал командиру рану.

– Воды! – взревел тот. – Пить хочу, чуть дым из ушей не валит.

Ему дали флягу, в которой оставался глоток воды, командир отряда отвинтил крышку, поднес флягу ко рту, вдруг передумал и протянул ее Лю Чжаоху.

Когда все устроились в лодках, Иэн нащупал в кармане портсигар, открыл его и увидел, что внутри всего две сигареты. Первую он бросил лодочнику, вторую зажег, сделал одну затяжку и передал тому, кто сидел рядом. Боец затянулся и передал дальше. К тому времени, как сигарета вернулась в руки Иэна, она уже превратилась в бычок.

Все молчали. За их спинами огонь окрашивал небо в багрянец, и они, оглядываясь, знали, что этой зимой и в дождь, и в снег японцам придется маршировать в летней форме. Но радости не было, каждый думал о том, что в сампане пустовало одно место. Шестнадцать человек и один пес выступали в путь, пятнадцать человек возвращались обратно.

Они оставили позади боевого товарища, оставили навсегда.

Они даже не знали его имени.

* * *

Тело Сопливчика на следующий вечер принесли в лагерь.

Когда японцы окружили Сопливчика, он еще дышал. Он кинул пистолет-пулемет Томпсона в воду и выстрелил себе в висок из револьвера, и это был последний, смертельный выстрел. Японцы вытащили труп на берег, отрубили голову и вывесили ее на городскую стену. Позже брат командира отряда подкупил японского сержанта, обменял тело Сопливчика на десять серебряных монет.

Когда тело вносили в деревню, раздался низкий протяжный сигнал горна – будто клокот воды в роднике, который заткнули валуном. От одного только звука деревенские собаки разом подняли вой.

Китайские курсанты и американские инструкторы лагеря построились в два ряда вдоль дороги, встали навытяжку, салютуя павшему товарищу. Они долго не сходили с места – до тех пор, пока тело не пронесли через ворота курсантского общежития. Несколько дней спустя, на выпускной церемонии, они точно так же стояли перед верховным главнокомандующим.

Иэн видел, как возвращают на родину останки погибших в бою американских солдат – гроб покрывают звездно-полосатым флагом. Тело Сопливчика было завернуто в дырявую, потрепанную циновку.

Гроб взяли у одного деревенского старика, делать новый было уже некогда. Земляк Сопливчика, повар, который готовил для курсантов, еще с утра отправил своих помощников к реке за чистой водой, чтобы обмыть покойного.

Повар развернул циновку, увидел труп и тут же обмяк, словно жидкая глина.

– Да как я… как я маме его скажу? – Повар опустился на корточки и зарыдал.

Командир отряда и Лю Чжаоху вышли вперед и стали обмывать Сопливчика вместо него. Они вытерли кровь с туловища, шеи и лба полотенцем и переодели умершего в чистую форму. Одежда прикрыла изрешеченное пулями тело, но дыру в отрубленной изуродованной голове, ту, что проделал выстрел из его собственного револьвера, было не спрятать. Место, куда вошла пуля, не бросалось в глаза, это было отверстие с ровными краями вовнутрь, аккуратное, как большая червоточина на фрукте. Но там, где пуля вышла, все было иначе. Пуля со всей дури ринулась сквозь голову напролом, протаранила череп, оставив после себя рваную прореху с месивом из крови и мозга. Видимо, Сопливчик очень хотел жить – сколько в него ни стреляли, он все отказывался испустить дух. Лю Чжаоху пришлось обвязать его лоб полотенцем.

Наконец Сопливчик был полностью обмыт и одет, но его глаза были все еще полуоткрыты. Лю Чжаоху несколько раз пытался закрыть их пальцами, однако у него ничего не получалось. Взгляд Сопливчика нельзя было назвать непокорным, скорее он казался насмешливым. Уголки губ были приподняты в легкой беспечной улыбке, как будто он только что язвительно пошутил и теперь с нетерпением ждал, пока другие поймут смысл его шутки. Лю Чжаоху попросил у товарищей монету, чтобы положить на глаз, но командир отряда вздохнул и сказал:

– Не трогай, он всегда был таким. Оставь как есть.

Двое курсантов уже собирались перенести Сопливчика в гроб, как вдруг за воротами крикнули: “Погодите!” Следом раздался скрип, какой издает велосипед, когда его педали крутят в обратную сторону. Даже не глядя, все поняли, что это пастор Билли. Больше ни у кого велосипеда не было.

Пастор Билли затормозил, и с заднего сиденья спрыгнула девушка с белым узелком в руках. Командир отмахнулся от пастора:

– Не надо, оставь его в покое. Он и живой-то не верил в твоего бога, а ты хочешь, чтобы он поверил после смерти?

Пастор Билли покачал головой и указал на девушку, которая вошла вслед за ним во двор:

– Я здесь не для того, чтобы молиться, я привез Стеллу, она хочет его проводить.

Девушка, которую пастор Билли называл Стеллой, подошла к телу Сопливчика, присела, коснулась коленями земли. Все вокруг решили, что она встает на молитву, но она уселась на землю, подогнув ноги. После этого она медленно подтянула к себе Сопливчика и уложила его тело себе на колени.

Лю Чжаоху растерялся. Несколько дней назад эта девушка подняла большой шум в этом самом дворе, в его памяти тогда засела заноза, и боль от нее до сих пор пульсировала.

– Ты, ты чего? – выдавил он.

Девушка не ответила, не подняла головы, как будто Лю Чжаоху был незаметной, бесцветной, прозрачной дымкой. Она осторожно взяла в руки отрубленную голову Сопливчика и под любопытными взглядами приложила ее к шее. По ее лицу можно было подумать, что она держит не голову, а хрупкую фарфоровую вазу, набитую золотыми слитками.

Затем она развязала свой белый узелок, достала оттуда моток толстых ниток, вынула из подушечки большую иголку, вскинула лицо, прищурилась и при слабом вечернем свете продела нитку в игольное ушко. После она наклонилась, выровняла подбородок Сопливчика по центральному шву формы, наметилась и воткнула иглу в шею покойного.

Зрители испуганно вскрикнули, они только теперь поняли, что девушка хочет пришить голову к телу.

Перед тем как вонзить иглу, девушка каждый раз колебалась, словно боялась сделать больно. Но когда иголка все-таки шла в ход, движения становились твердыми, пальцы – уверенными и ловкими, руки не дрожали. Сопливчик всегда был худым и низкорослым, а после того, как из него вытекла кровь, он еще больше ссохся, рукава и штанины пришлось несколько раз закатать, чтобы открыть руки и ступни. Лежа у девушки на коленях, Сопливчик казался подростком, который прильнул к телу взрослого и не хочет вставать с постели, а девушка, с ее ласковой, терпеливой улыбкой, была похожа на мать, которая баюкает озорного ребенка.

Так, чередуя сомнения и уверенность, девушка постепенно соединила две части в единое целое. Она приподняла возвращенную на место голову, окинула взглядом, точно любуясь искусной вышивкой. Потом она сняла носовой платок, которым была подвязана ее коса, и обернула его вокруг шеи Сопливчика, спрятав шов.

Девушка бережно положила Сопливчика на землю.

– Давай сходим с тобой на спектакль, – сказала она ему. – Ты ведь так его ждал.

Казалось, она с ним советуется. Девушка нагнулась, помолчала немного, как будто желая услышать ответ.

Курсанты вспомнили, что на временной сцене, возведенной перед храмом предков, уже заждались артисты.

Девушка завязала узелок и направилась вслед за пастором Билли к воротам. Выйдя со двора, она вдруг вспомнила о чем-то, вернулась обратно, приникла к уху Сопливчика и зашептала. Шепот был тихим, как мимолетное дуновение ветерка, и единственным, кто разобрал ее слова, был стоявший рядом Лю Чжаоху.

– Подожди чуть-чуть, не уходи, – сказала она. – Скоро тебя кое-кто проведает.

Иэн глядел, как девушка неторопливо выходит на улицу, как поднимается под ее твердыми шагами дорожная пыль, как на спине подрагивают в такт шагам распущенные волосы, и его переполняли чувства. Все женщины, которых он когда-либо встречал, – даже мать, даже сестра, даже бывшая подруга – в сравнении с этой девушкой бледнели и блекли.

* * *

Старожилы Юэху сосчитали на пальцах: в прошлый раз театральная труппа наведывалась к ним тридцать шесть лет назад. В то время Поднебесная была империей Цин, в Запретном городе еще восседала, удерживая в своих руках власть, вдовствующая императрица.

О приезде артистов судачили два месяца. Эта новость переполошила всю деревню, даже куры от волнения стали нести розоватые яйца. В этот вечер играли спектакль[33] “Лян Шаньбо и Чжу Интай”. Местным жителям казалось, что он слишком чинный, сами они выбрали бы “Легенду о белой змейке”: Сяо Цин крадет волшебную траву, чтобы оживить Сюй Сяня, змеи устраивают наводнение и топят монастырь Цзиньшань, старый плешивый осел, монах Фахай, не может побороть двух женщин – от одного только описания дух захватывает. Но спектакль был благотворительным, актеры выступали за еду и ночлег, денег не просили, поэтому капризничать не приходилось. А кроме того, тридцать шесть лет не было театра, те, кому не исполнилось еще тридцати шести, – молодежь, дети – понятия не имели, как он выглядит, для них было бы ново, даже если бы актриса всего лишь проскользила по сцене “облачной походкой” и взмахнула разок струящимся рукавом.

Сцена была крошечной, занавес смастерили из шести красных простыней, оркестру, струнным и ударным, не хватило места, поэтому музыканты расселись внизу, среди публики, но это никого не смущало. В тот день вокруг подмостков собралась такая толпа, что артисты даже в нужник не смогли бы пробиться. Но труппе было не привыкать – спектакли, в которых пела Сяо Яньцю, везде пользовались успехом. И все же нынешнее представление кое-чем отличалось от других: в первом ряду, на самом выгодном месте, стоял деревянный гроб.

Спектакль открыла долгая партия гонгов и барабанов, и к тому времени, когда вышла Сяо Яньцю, нервы у всех натянулись как струны. Жители Юэху, которые за тридцать шесть лет отвыкли от опер, решили, что Сяо Яньцю задается, они не понимали, что музыканты нарочно разжигают их интерес.

Увидев наконец ту самую приму, люди ахнули и надолго замерли с открытыми ртами. Они много слышали о ее красоте, но не ожидали, что в действительности Сяо Яньцю еще великолепнее, чем им говорили. Спустя много лет, когда молодые зрители превратились в старых дедов, в Юэху по-прежнему нет-нет да и вспоминали тот спектакль. Один паренек спросил дедушку, насколько Сяо Яньцю была хороша, старик долго думал и наконец кое-как объяснил: “Сяо Яньцю нас погубила. После нее все наши красавицы казались такими уродинами, что от них даже собаки с курами отворачивались”.

Но в тот день они просто видели, что у Сяо Яньцю и личико красиво, и костюм красив, и прическа красива, и двигается она красиво, и не двигается она красиво, и поет красиво, и молчит тоже красиво. Одним словом, красиво в ней было все. Младенцы оторвались от материнской груди, кобели позабыли сук, куры бросили петухов, воробьи перестали прыгать, выстроились в ряд на ветке, склонив ее до земли. В тот вечер даже звезды и месяц не смели лишний раз вздохнуть, боялись пропустить, как Сяо Яньцю нахмурит бровь, как она улыбнется.

Американцы, долгое время изнывавшие от скуки, тоже пришли поглядеть на оперу. Им понравилась Сяо Яньцю, но не так, как китайцам, – американские и китайские взгляды на красоту разделились и разошлись каждый в свою сторону. Американцы сочли, что яркие костюмы – занятные, пронзительная музыка – экзотичная, а протяжная, переливчатая манера пения – странная. Однако ноги у экзотики короткие, длинная дорога ей не по силам, поэтому вскоре она уперлась в равнодушие. Смотрели они из вежливости до конца, но слушали только половину времени. Американцы все равно не знали, о чем поется, так что они просто курили и тихо переговаривались между затяжками.

По-настоящему спектакль понимали лишь несколько курсантов. Они учились в городской школе, успели кое-что повидать, бывали и на традиционных, и на современных постановках, и только они могли по достоинству оценить талант актрисы. Они даже помнили наизусть некоторые арии – например, когда Сяо Яньцю пела:

Зеленеют листья лотоса, вода в пруду прозрачна.

Утки-мандаринки образуют пары.

Брат Лян!

Будь я девушкой,

Взял бы ты меня в жены?[34] —

они уже потихоньку заводили про себя один из следующих куплетов:

Благодарю тебя, брат Лян, за то, что из любви ко мне

Ты проделал столь долгий путь.

Но не зря говорят: сколько ни провожай, когда-нибудь придется расстаться.

Брат Лян, тебе пора возвращаться домой.

Но постепенно они стали замечать, что Сяо Яньцю поет невнимательно. Она куда-то поглядывала, после чего ее пение замедлялось, она сбивалась с такта, и струнным приходилось долго ждать, пока она их нагонит.

Курсанты проследили за ее взглядом – оказалось, Сяо Яньцю смотрела на гроб.

Когда хор запел “Проводы в восемнадцать ли до павильона”, самый известный отрывок спектакля, половина бойцов тихонько замурлыкали себе под нос. Эта часть была длинной, почти бесконечной, но курсанты не возражали. Мелодия струнных вела их за собой, им было хорошо и оттого совершенно неважно, куда они идут.

Наконец длинный окольный путь был пройден, и теперь должна была вступить Сяо Яньцю – но она застыла на месте. Оркестр повторил свой проигрыш, и еще раз, и еще, актер, исполнявший роль Лян Шаньбо, сделал по сцене несколько лишних кругов, но Сяо Яньцю все не двигалась. Бойцы поняли, что она забыла слова. Сердце бойцов заколотилось прямо в горле.

Сяо Яньцю вдруг спрятала лицо в ладонях и убежала с подмостков.

Кто-то спешно задернул занавес. Публика зароптала, младенцы громко заплакали, куры и собаки заметались, а воробьи перепорхнули с одного дерева на другое. Все вдруг почувствовали, что теперь, когда они видели Сяо Яньцю, их мир уже не будет прежним.

Вскоре глухой ропот перетек в открытое недовольство. Жители Юэху позабыли, что спектакль благотворительный, им стало казаться, что Сяо Яньцю всех одурачила, прикарманила чужие денежки и улизнула под шумок. На сцену полетела шелуха от семечек и арахисовая скорлупа, одна кормящая мать даже подержала над сценой ребенка, чтобы он пописал.

Минут через пятнадцать занавес снова раздвинулся и Сяо Яньцю, без костюма и грима, в белых траурных одеждах, появилась на сцене. Зрители мгновенно притихли: ненакрашенной Сяо Яньцю была еще прелестнее, чем с макияжем. Сяо Яньцю в театральном гриме стояла на подмостках и была объектом преклонения, а Сяо Яньцю без красок и румян запросто могла бы сидеть с ними за одним столом, перекусывать и лузгать семечки. Былое раздражение улетучилось – сердиться на такую красавицу казалось столь же преступным, как совершить убийство или поджог.

Сяо Яньцю низко поклонилась.

– Дорогие земляки, нас, вольных актеров, кормит наше мастерство. Выйти на сцену и забыть слова – такую нерадивость даже небесный владыка не простит. Я не забыла слова. Я с пяти лет в актерском ремесле, я сотни раз исполняла этот отрывок, я во сне и то пропою всю оперу без единой запинки. – Сяо Яньцю остановилась и перевела взгляд на гроб. – Но сегодня я увидела этого мальчика, который лежит там… и не смогла допеть. – Ее голос надломился. – Я слышала про этого солдатика. Разве у него нет мамы, папы, которые ждут сына домой? Но мама с папой его не дождутся. Вместо кого он умер? Я как подумаю, мне… не поется.

Сяо Яньцю молчала, пока ей наконец не удалось побороть слезы.

– Дорогие бойцы, почтенные земляки, давайте я лучше спою арию из “Му Гуйин командует войсками”. Я спою этому мальчику, а заодно и перед вами вину заглажу. Это не моя роль, не судите строго, если где ошибусь.

Сяо Яньцю сделала глубокий вдох, медленно выпрямилась и запела.

Три пушечных выстрела подобны раскатам грома.

Из усадьбы выходит защитница родины.

На седых висках – златой шлем,

На теле – доспехи.

Иероглиф “Му” на широком знамени внушает трепет.

В пятьдесят три года Му Гуйин вновь выступает в поход.

В этот раз Сяо Яньцю пела своим естественным голосом. Он был звонче оперного фальцета[35], сложные фальцетные переливы сменило глубокое дыхание диафрагмой. Воздух поднимался из живота, собирался в горле, на низких нотах – таился, на высоких – неистово вырывался наружу, звуки песни парили над сценой, и было видно, как дрожит занавес.

Пусть видит весь императорский двор,

Кто установит в стране порядок и защитит династию.

Му Гуйин пятьдесят три года, но она не покорилась старости,

Она поклялась, что не вернется, пока не разгромит врагов…

Ария кончилась, и наступила полная тишина – та, при которой слышно, как дыхание выходит из ноздрей.

Первым очнулся Лю Чжаоху. Он встал, отдал Сяо Яньцю честь и зааплодировал.

Долго-долго в тот день не смолкали аплодисменты, Сяо Яньцю поклонилась пятнадцать раз, прежде чем зрители отпустили ее со сцены.

Той ночью два бойца, которые охраняли гроб[36] Сопливчика, внезапно услышали тихий стук в дверь. Хотя они не верили ни в духов, ни в бесов, от полуночного стука волоски на коже встали дыбом.

Они долго колебались и наконец с дрожью открыли; за дверью стояла закутанная в черное фигура, с черным платком на голове. Фигура сняла платок.

– Не бойтесь, это я.

Курсанты увидели, что перед ними Сяо Яньцю.

– Погуляйте маленько, мне нужно кое-что ему сказать. – Сяо Яньцю указала на гроб.

Как только они вышли, Сяо Яньцю заперлась изнутри, щелкнув задвижкой.

Караульным за дверью стало любопытно, они не выдержали, приникли к окну, пытаясь разглядеть, что происходит в комнате, но шторы были уже плотно задернуты.

До курсантов донесся тихий шелест, какой бывает, когда снимают одежду. Следом за шторами показался неясный силуэт.

Они услышали голос Сяо Яньцю.

– Вот я тебя и проводила, дружочек. Ступай с миром.

* * *

P. S. Через три дня после нашего интервью ветеран войны с Японией Иэн Фергюсон мирно скончался во сне. Пусть этот очерк служит прощальным даром, который мы почтительно преподносим усопшему.

Предыдущая главаГлава 11 из 19Следующая глава