Я развернула письмо. Если какие-то сомнения оставались, то теперь они развеялись: то не была подделка, и почерк, без сомнения, принадлежал маме. Винни сидела рядом со мной, тишину нарушало только пощелкивание и шорох электрического обогревателя с двумя тэнами. Потом снаружи послышалась сирена.
– Ну же, читай, – сказала Винни.
Я прижала ее к себе и опустила взгляд.
Дорогая моя Клара!
Ни дата, ни место не обозначены.
Милая моя дочь! Наверное, чересчур драматично будет начать: «Если ты читаешь это…»? Поэтому не буду.
Взамен начну с выражения величайшей любви к тебе. Если ты когда-нибудь сомневалась в ней, а я убеждена, что сомневалась, прошу: не стоит. Иногда уйти означает проявить большую заботу, чем остаться, и это определенно мой случай.
Я не должна была оставлять тебя наедине с зажженной сигаретой даже на минуту. За свою ошибку я буду терзаться безмерным раскаянием столько дней, сколько отведено мне судьбой. Но я не могу вернуться, ведь это означает загубить жизнь и тебе, и моему любимому Тимоти, поэтому всю себя вкладываю в это письмо.
Здесь, в этой кипе бумаг, ты найдешь мой словарь. Я начала создавать слова, когда мне было пять лет. Я настойчиво и отчаянно искала способ описать тот мир, в котором ощущала себя такой одинокой. Сколько бы языков я ни выучила, всех их оказалось мало.
Мы творим слова, чтобы определить нашу жизнь, а потом они начинают определять нас.
Люди, не способные выбрать свою судьбу, зачастую испытывают нужду в создании только им принадлежащих слов. Всю свою жизнь – сколько она ни длится или ни длилась, мне, разумеется, неведом срок сейчас, когда пишу это письмо, – я добавляла слова и фразы к списку. Ты можешь поступить с ним так, как захочешь, поскольку он твой: можешь сохранить, опубликовать или перевести с его помощью сиквел про Эмджи. Мое дело было сберечь его для тебя, а дальше решай сама.
Клара, я сама зашила себя в свои секреты, и теперь мне не остается ничего иного – придется жить в мешке, который стал миром моего изгнания.
Только ради тебя.
Когда я закончила читать письмо вслух, Винни вздохнула.
– «Я сама зашила себя в свои секреты», – тихо повторила она. – Так прекрасно и так печально.
– Такая она и была. Прекрасная и печальная.
– Какое там было последнее слово? – Ее пальчик уткнулся в «адориум».
Я вернулась мыслями в гардероб в тот день «исчезновений и возникновений», к тому озаренному косыми лучами солнца вечеру, когда я обнаружила рукопись сиквела, когда мама объяснила мне значение этого единственного слова. Все эти годы оно звучало во мне голосом матери, но это был мой голос, обращенный к Винни:
– Оно означает такую любовь, что отметает разум и логику и делает мир таким, какой он есть – всецело и безраздельно волшебным. Оно означает понимание, что все вещи суть одно и что мы связаны все со всем. Любовь, что создала тебя, любовь, из которой мы все вышли и в которую возвратимся. Самая большая любовь.
Слезы выступили на глазах у Винни и побежали, оставляя дорожки на размазанной саже.
– Это так прекрасно, что я чувствую, будто вот-вот уплыву, – сказала она и привалилась к спинке продавленного дивана. Тем временем свет за окном становился все более слабым и тусклым.
Все еще держа письмо, я подошла к окну. На улице под покровом удушающего тумана едва мерцали фонари, которым не хватало кислорода.
– Придется нам посидеть дома сегодня вечером, – сказала я дочери. – Я сварю сосиски, мы тихо и мирно переночуем. А наутро туман рассеется, и мы пойдем в музей.
– Ладно. – Винни помедлила немного. – Мама, папуле наверняка хочется узнать, что ты нашла.
– Безусловно. Я все ему расскажу, едва только мы переживем все это. – Я повернулась к ней. – Винни, иногда мне кажется, что ты слишком мала, чтобы понять и осознать все, что мы с тобой узнали. Но ты не должна бояться, что я когда-нибудь оставлю тебя. Помни об этом.
– Мама, я этого не боюсь. И никогда не боялась.
Я кивнула и почувствовала прилив одиночества, которое испытывает тот, кого бросила мать. Вместе с ним пришла обида, которую я всегда старалась в себе задушить. Мне хотелось кричать, что никакая хорошая мать не оставит ребенка. И в то же время это письмо словно лучилось любовью, и у меня возникло такое же ощущение, как у Винни, – что я могу уплыть. Глядя в окно, я размышляла, не совершила ли роковую ошибку, отправившись сюда. Тут дочка спрыгнула с дивана и, с накинутым на плечи одеялом, подошла и встала рядом.
– Давай придумывать истории про людей, – предложила она и постучала по стеклу.
То была забава, которой мы предавались с мамой и которой я научила Винни, – способ скоротать время, пока ждешь, сидя в машине, или стоишь в очереди на рынке.
– Ладно. Посмотри вон туда. Видишь мужчину, медленно бредущего через туман прямо под нами? Кто он такой и куда идет?
– Это врач, он идет в больницу, где у одной женщины должен родиться ребенок, который изобретет однажды лекарство от астмы, – выпалила Винни.
Я рассмеялась и обняла ее.
– А та женщина? – Я указала на низенькую даму на высоких каблуках и в красном пальто.
Она несла сумку с продуктами и махала ею перед собой, будто пыталась смести туман, как дворники сметают капли с лобового стекла.
– Она опаздывает на свидание, и у нее продукты. Она очень встревожена. Ее соседка по комнате советовала выйти пораньше, но она не послушалась. Предыдущий приятель ушел от нее к очень высокой женщине, и она переживает, что не вышла ростом.
– Ну и воображение! Просто удивительно! А тот мужчина? – Я указала на высокого человека, который быстро шел с большой коробкой, бьющей его по бедру.
– Это Чарли Джеймсон идет навестить нас, – сказала Винни.
Я снова рассмеялась, но затем осеклась, потому что на улице действительно был Чарли Джеймсон. Он остановился, силясь разглядеть номер дома. Минуту спустя по квартире разнеслась трель электрического звонка, и мы с дочкой переглянулись.
– Ты откроешь ему?
– Да, – сказала я и потрепала ее по спутанным волосам. – А что это он нес?
– Трудно сказать.
Я нажала на кнопку, открывающую парадную, потом открыла дверь квартиры и увидела, как он идет по коридору. На нем было длинное серое пальто из шерсти, плечи покрывали черные хлопья, словно ему пришлось пробираться через метель в какой-нибудь страшной сказке. На ремне он нес круглый короб в чехле с кельтским узловым орнаментом. Чарли подошел и улыбнулся, сняв шапку.
– Простите за беспокойство. Хотел убедиться, что с вами все хорошо. Погода сегодня ни к черту, а Винни… – Его взгляд переместился на нее.
– Входите. Погрейтесь немного.
Он вошел и поставил короб на пол у двери.
– Что это? – спросила Винни.
– Барабан. Я играю в группе.
– Ух ты! – Она всплеснула руками. – А можно пойти вас послушать?
– Сегодня мы выступаем в пабе, – ответил Чарли, усмехнувшись. – Вот только сомневаюсь, что мама поведет тебя в лондонский паб в такое время. – Он бросил взгляд на меня. – Я прав?
– Совершенно правы. – Я улыбнулась в благодарность за то, что он избавил меня от объяснений.
Повисла тишина, только обогреватель пощелкивал и гудел. Чарли провел левой рукой по волосам.
– Я думал, что вы могли уйти в музей.
– Меня встревожило, что воздух может усугубить астму Винни, и мы решили подождать до завтра. У нее произошел приступ по дороге домой.
Чарли шагнул к Винни:
– С тобой все хорошо? У нас семейный врач. Я позвоню ему, и он тотчас приедет.
– У нас есть лекарства. И пока с ней все хорошо. Но не могли бы вы сообщить нам имя и номер телефона на всякий случай? Это было бы замечательно.
– Да, конечно. – Он замялся. – Я беспокоился о вас. Люди теряются в таком тумане и не могут найти дорогу. Они…
– Мама никогда не сбивается с пути, – заявила Винни. – Мы изучили наши маршруты и знаем, куда идти. Не переживайте о нас.
Чарли рассмеялся раскатистым смехом, заполнившим комнату. Я пыталась представить, каким был его отец. Быть может, таким же жизнерадостным?
– А вы сыграете для меня на барабане? – Винни указала на круглый чехол.
– Винни! – одернула я. – Он опоздает на выступление. У него нет времени, чтобы тратить его на пустяки.
– Очень даже есть, – возразил Чарли и потянулся к коробу. – Для такой феечки у меня всегда найдется время.
Я сорвалась с места.
– Пожалуйста, садитесь. Как невежливо с моей стороны. Путешествие, мамино письмо, туман и то странное, нереальное ощущение мира, окружившего нас, несколько выбило меня из колеи. Простите.
Винни уселась рядом с ним.
– Мама очень милая. И веселая. Просто дайте ей шанс.
Я закатила глаза, как бы говоря ему: «Ох уж эти современные дети».
– Позвольте угостить вас чем-нибудь, – сказала я. – Хотя бы чашечку чая или кофе?
– Спасибо большое, но ничего не нужно. В пабе меня ждут рыба и чипсы.
– Мама, пожалуйста, можно мы пойдем? Ну хоть на немножечко? Я тоже хочу рыбу и чипсы, что бы это ни было, и хочу послушать, как играет мистер Джеймсон.
Чарли спас меня, покачав головой:
– Не в такую ночь, как эта. Завтра прояснится, и ты сможешь осуществить все те планы, которые намечены в твоей деловой головке.
Он уселся в большое кресло с потрескавшейся кожаной обивкой, расстегнул молнию на кожаном чехле и достал восемнадцатидюймовый барабан. Инструмент представлял собой кольцо из темного дерева и черной металлической ленты и был обтянут кремового цвета тканью или кожей, точно не знаю. Мембрана была покрыта отметинами, говорящими о длительной службе.
Чарли взял двенадцатидюймовую деревянную палочку с утолщениями на концах, потом бросил взгляд на журнальный столик, где лежало раскрытое письмо.
– Оно дало вам то, чего вы хотели?
– Чего я хотела? – Я заглянула в его темные глаза и покачала головой. – Нет.
Он кивнул и застучал по барабану полированной палочкой, двигая ее взад и вперед, сначала медленно, затем быстрее, потом посмотрел на меня, а быть может, сквозь меня или внутрь меня.
Чего я хотела?
Ничто не могло дать мне этого, потому что то, что мне требовалось, вышло двадцать пять лет назад за дверь. Я хотела рассказать ему об этом. Хотела, чтобы этот играющий на барабане человек понимал: ничто не может заполнить пустоту, возникшую после ухода матери.
– Оно из разряда «если вы читаете это письмо», – сказала я вместо этого.
– Так значит, ее… нет, – проговорил он, не сбиваясь с ритма.
– Полагаю, что так, но остается вопрос: в таком случае какое отношение имел ваш отец к ее бумагам?
Я похлопала по кипе, пока Чарли продолжал играть.
Загипнотизированная успокаивающим ритмом барабана, я ощущала глухую вибрацию в груди. Каждый удар или касание словно говорили со мной на своем языке, языке меланхолии и надежды, смешанном с низким, теплым гулом. Тон опускался и поднимался в зависимости от того, где ударялась о мембрану палочка.
Казалось, что это звук управляет рукой Чарли, а не она звуком. Когда он бил по деревянному краю, раздавались щелчки и по комнате плыл рокот; воздух словно приходил в движение вокруг музыканта. Винни прижалась ко мне, и тут Чарли запел. Голос у него был глубокий и звучный, и казалось, что в гостиную вошел кто-то другой. Чарли закрыл глаза, я сделала то же самое.
Он пел на чужом языке, которого я не понимала, но ощущала его силу в самом средоточии своего тела; сила эта подкатывала к горлу, точно пыталась вытолкнуть нечто, застрявшее там.
Мне подумалось, не это ли испытывала моя мать, когда понимала, что не силах выразить себя, и это побудило ее придумывать слова, потому что имеющихся оказалось мало. Это было чувство сродни меланхолии, но также похожее на голод.
Мне хотелось потянуться и обнять Чарли, но он казался недосягаемым, полностью ушедшим в себя. Кто я такая, чтобы он позволил мне утешать его? Я угадывала в нем застарелую боль, похожую на мою, но, быть может, это всего лишь домысел невпопад. Это чужой человек, и я понимала, что не стоит приписывать собственные чувства кому-то другому. Я усвоила урок насчет влечений и с тех пор не доверяла им.
Когда Чарли закончил петь, по моим щекам текли слезы. Я не понимала языка, но каким-то образом улавливала, что он выражает: неизбывную тоску от утраты чего-то очень дорогого, чего уже не вернуть.
В глубине души я не хотела узнать перевод этой песни, ведь о чем бы ни пел Чарли Джеймсон, впервые со времени того телефонного звонка печаль по тому, что ждало меня в этих бумагах, тоже безвозвратно ушла.