К книге
СапсанОхотничья жизнь
55%
Охотничья жизнь
6

1 октября

В светлом небе поднимается осень. Поникла пшеница. Сияют сжатые поля.

Сапсан реет над садом, кисло пахнущим падалицей и занятым снегирями и синицами, он стремится к своей речной присаде на ольхе. Тени играют на худом беспокойном лице сокола, отраженном в речной воде, в холодных глазах наблюдающей цапли. Мерцает солнце. Цапля ослепляет речное бельмо копьем своего клюва. Сокол резво поднимается к рваным облакам.

Он изворачивается, выходит из тумана, добирается до слабого солнечного тепла, его крылья нащупывают опору в небесной пропасти. Он – худой, длинный и гибкокрылый самец-первогодок. Оперение цвета желтого охристого песка и красно-коричневого гравия. Большие карие глаза спаниеля влажно блестят на солнце, как срезы сырой печени. Их окружает более темная матово-коричневая маска. Он мчится на запад вдоль блестящей излучины реки. По взлетающим стаям ржанок я с трудом нахожу его след.

Деревенские и городские ласточки и воронки вопят, летают низко; сойки и сороки бормочут, спрятавшись в живой изгороди; черные дрозды трещат и ругаются. Там, где долина расширяется, ровные поля кишат тракторами. Чайки и чибисы следуют за плугом. Солнце светит с ясного неба, испещренного высокими перистыми облаками. Ветер дует на север. По крику красных куропаток и трескучему взлету вяхирей я узнаю, что сокол парит вдоль лесистого хребта и дрейфует на юг. Он забрался слишком высоко, его не видно. Я остаюсь у реки и надеюсь, что он вернется по ветру. Ворóны переругиваются и скачут по вязам. Галки гогочут с холма, потом спиралями улетают прочь и в синей глубине неба становятся далекими, маленькими, тихими. Ми́лей восточнее сокол спускается к реке; он исчезает среди тех же деревьев, которые покинул два часа назад.

Молодых сапсанов завораживает, как вдоль коричневых борозд взлетают и опускаются белые чаячьи облака. Пока в долине идет осенняя пахота, сапсаны будут следовать за белознаменными тракторами от одного поля к другому. Они редко нападают. Им просто нравится наблюдать.

Этим и занимался сапсан, когда я снова нашел его на ольхе. Он не покидал присаду до часа дня, когда тракторист ушел домой обедать, а чайки устроились спать по бороздам. В дубах у реки скрипели сойки. Они искали желуди, чтобы затем прикапывать их в лесу. Сапсан услышал их, поглядел на белое мелькание крыльев в листве. Он взмыл по ветру и начал парить. Изворачиваясь, качаясь, рея, он кружил к горящим облакам и просекам прохладного неба. Я опустил бинокль, чтобы ноющие руки отдохнули. Сокол будто оказался на свободе, забрался еще выше и исчез. Я осматривал белые хребты перистых облаков, искал темный сапсаний полумесяц, но так и не нашел его. До земли тихо, будто шепотом, донесся его грубый ликующий крик.

Сойки затихли. Одна из них, держа в широко раскрытом клюве желудь, тяжело взлетела. Она покинула свое древесное укрытие, высоко поднялась над лугами, полетела к роще на склоне холма – та была от нее в каких-то четырехстах ярдах. Я видел, что большой желудь торчит из ее разинутого клюва, как лимон из кабаньей пасти. С неба раздалось урчание, как если бы вдалеке заблеял бекас. Что-то мелькнуло и прошипело навстречу сойке, и она будто оступилась, запнулась в воздухе. Из клюва пробкой полетел желудь. Сойка замолотила лапками, как в припадке. Вся перекошенная, она падала. Земля прикончила ее. Сапсан налетел и унес убитую птицу на дуб. Там он ощипывал и ел ее, быстро заглатывая мясо, пока от нее не остались только крылья, грудина и хвост.

Прожорливая, скопидомная сойка; ей следовало перелетать между лесополосами, с дерева на дерево, и соблюдать скрытность. Напрасно она обнажила перед бдительным небом белые пестрины на своих крыльях и надхвостье. Медлительная и мелькающая над зелеными заливными лугами, она была слишком явной мишенью.

Сокол перелетел на сухое дерево и ненадолго уснул. В сумерках он улетел на восток, к месту ночлега.

Куда бы он ни отправился этой зимой, я последую за ним. Я разделю с ним страх, восторг и скуку охотничьей жизни. Я буду следовать за ним, покуда мой хищный человечий облик не перестанет ужасать и затемнять цветной калейдоскоп, окрашивающий глубокие фовеальные ямки его лучистого глаза. Моя языческая голова окунется в холодную землю и тем очистится.

3 октября

На туманной суше – застой. На побережье – жаркое солнце и прохладный бриз, ровное и блестящее Северное море. Поля жаворонков, поющих, снующих, мелькающих на солнце. Солончаки звенят от крика травников. Во время полной воды – стрельба. Мерцающие колонны куликов поднимаются с илистых отмелей, трясутся над солончаками. Дымка над белоснежными пляжами. Кулики мелькают у моря, как брызги, кропящие пыльные поля.

Большинство мелких куликов расположилось на ракушечном берегу: тулес, исландский песочник, камнешарка, галстучник, песчанка. Они озираются, спят, чистят перья, наблюдают, отбрасывая резкие тени на ослепительную белизну берега. Чернозобики уселись на верхушках болотных растений, у самой границы прилива. Невозмутимые, терпеливые, они неловко покачиваются, сидя лицами к ветру. Для них нашлось бы место на берегу, но им не хочется улетать.

С юга прилетели пятьсот куликов-сорок; пестрое великолепие, свист из розовых, похожих на леденцы клювов. По белому пляжу носились черные ножки песчанок. Отдельно стоял краснозобик, стройный, как жеребенок; за его спиной плескалось море; на чалом лице закрылись черные глазки. Вода отступала. Кулики плавали в мареве, похожие на водные отражения, пришвартованные к своим черным неподвижным теням.

Над морем закричали чайки. Жаворонки один за другим перестали петь. Кулики съежились, чтобы спрятаться в собственной тени. Самка сапсана, как соболь на белом небесном щите, заходила на кругах со стороны моря. Она замедлилась и начала бесцельно реять, как если бы над землей воздух был густым и тяжелым. Она обрушилась на землю. Побережье вспыхнуло и заревело от шквала белых крыльев. Кружащиеся птицы разрывали небо в клочья. Самка сапсана взмывала и падала, как черный садовый секач[24] среди белых щепок. Она хлестала по воздуху, но не могла нанести удар. Утомившись, она полетела в сторону от моря. Кулики опустились на землю. Грачи с карканьем полетели кормиться на илистых равнинах.

5 октября

Пустельга зависала возле ручья, отделяющего плоскую речную долину от лесистого холма. Потом она медленно спустилась по паутинке, сплетенной ее крыльями, и села на стерню.

Восточнее ручья уходит к горизонту зеленый сад. Сапсан покружил в вышине над садом и тоже стал зависать. Он продвигался против ветра, зависая каждые пятьдесят ярдов, иногда оставаясь неподвижным минуту и дольше. Западный ветер все крепчал, гнул ветки, молотил листву. Ушло солнце и сгустились тучи. Западный горизонт стал черным и колючим. Назревал дождь. Цвет сменился игрой светотени. Сапсанья голова, опущенная между краями длинных ровных крыльев, выглядела круглой и громоздкой, будто совиной. Прокричала камышница, а звенящие щеглы замолкли и затаились в чертополохе. Сороки упрыгали в высокую траву лягушачьими грузными прыжками. Когда сад кончился, сокол отклонился на север. Он не захотел пересекать ручей, пока на той стороне был я.

Тесной спиралью он взмыл в вышину, непринужденно поднялся по ветру на тысячу футов. Он плыл и скользил по воздуху, медленно вращался, маленький, похожий на уносимое ветром семечко платана. Он миновал церковь на далеком холме и спустился обратно к саду, как и прежде, то зависая, то продвигаясь против ветра. Расправленный хвост опустился, крючкообразная голова воззрилась вниз, крылья выгнулись вперед и обняли крепкий ветер. Он присел на воздух, маленький и съежившийся, на высоте тысячи футов над садом. Разжался, медленно расправил крылья и накренился. Пустился вниз на крутой спирали. Выпрямился и сорвался в отвесное пике. Он дергался и изгибался в воздухе, а потом рухнул между деревьев, замахнувшись длинными ногами для удара. Его ноги и пальцы темнели против неба, казались толстыми и жилистыми. Но удар получился неуклюжим; сапсан, похоже, промахнулся, потому что он снова поднялся в воздух ни с чем.

Через десять минут большая стая красных куропаток покинула высокую траву под живой изгородью, где они прежде прятались, встревоженные соколом. Красные куропатки вернулись на голую землю, чтобы дальше купаться в пыли. Купаясь вот так, они рискуют быть убитыми. Их трепещущие крылья обращают на себя внимание.

Над стерней снова зависла пустельга, и сапсан спикировал на нее. Всего лишь легкий пренебрежительный жест; однако пустельга опустилась до самой земли и низом помчалась к краю поля. Ее крылья едва не касались стерни.

В три часа пошел проливной дождь. Из ручья пропал черныш. Его заунывный клич снова зазвенел спустя долгое время после того, как он взвился к сияющим тучевым плавням[25]. Золотистая ржанка прокричала из густого тумана. День, казалось, был окончен. Но стоило мне покинуть задымленное дождем поле, как сапсан тяжело взлетел с площадки возле ворот, где размокшая земля перемешалась с соломой. Шесть куропаток отреагировали и спрятались в живой изгороди. По мере того как сокол уменьшался, его цвет менялся с мутного серо-коричневого, как у кроншнепа, на рыже-коричневый и серо-черный, как у пустельги. Он летел грузно, как если бы до нитки промок. Думаю, он уже давно сидел на стерни и ждал, когда поднимутся куропатки. Он прокричал и полетел к тусклому восточному горизонту, снова крича и пропадая из виду. Издалека он походил в сером тумане на большого кроншнепа. Я так и ждал, что сквозь стаккато его грубых вскриков послышится одинокий рожок кроншнепа.

7 октября

Самец сапсана хлестко ударил крыльями, оторвался от скворцов и пропал в сиреневой дымке северного неба. Пять минут спустя он вернулся. Нацелившись на реку, он быстро скользил против ветра. Рядом летела самка. Они парили вдвоем, снижаясь в моем направлении, легко взмахивая крыльями и скользя по воздуху. За десять секунд они снизились с тысячи футов до двухсот и полетели уже надо мной. Самец был более стройным и лихим, чем самка. Изнанки их крыльев казались широкими из-за примыкающих к туловищу второстепенных маховых перьев. Ширина крыла самки примерно равнялась половине длины ее туловища. Хвосты сапсанов были короткими. Голова и вытянутая шея, выступающие перед крыльями, была немногим короче хвоста и части туловища позади крыльев, но в два раза шире них. Из-за этого соколы казались до странности большеголовыми. Я подробно останавливаюсь на этих впечатлениях, потому что их можно получить, только если сапсаны парят прямо у вас над головой. Чаще сапсана можно увидеть под более пологим углом или же в профиль, и тогда его пропорции выглядят совсем иначе. Голова кажется более тупой, хвост – более длинным, крылья – менее широкими.

Изменчивые, как пламя, сапсаны проносятся по холодному небу, исчезают и не оставляют в высокой голубой дымке никаких следов. Но в нижних слоях воздуха за ними тянется шлейф встревоженных птиц. Сквозь белые чаячьи спирали этот след вьется над землей.

Солнце пригревало, а ветер холодал. Светлые рощи плыли вдоль хребта. На лужайке перед большим домом кедры прогорали темно-зеленым огнем.

Возле бродовой тропы я заметил лесную мышь, которая кормилась на травянистом склоне. Сжимая стебли травы тощими белыми передними лапками, она грызла семена. Такая крошечная, что ее почти сдували в сторону проезжающие машины, она была покрыта мшистой зеленовато-бурой шерсткой. Ее спинка тем не менее была крепкой и твердой на ощупь. Длинные нежные ушки походили на раскрытые ладони; огромные, видящие в ночи глаза были непрозрачными и темными. Когда мышь жадно наклоняла стебли травы к своим зубкам, она не осознавала моего прикосновения, не чувствовала моего лица в каком-то футе над собой. Я был для мыши как галактика, слишком большая, чтобы ее рассмотреть. Я мог бы взять мышь рукой, но мне показалось неправильным разлучать ее с землей, которую она не покинет до самой своей смерти. Я дал ей желудь. Она положила его в рот и утащила вверх по склону, потом остановилась, погрызла его, повертела, как гончар, в своих лапках. Для нее жить – значит есть, поспевать, не отставать, но и не выбиваться вперед, всегда бежать узкой тропкой между смертью и смертью; ночью – между горностаями и ласками, лисами и совами; днем – между машинами, и пустельгами, и цаплями.

Цапля два часа простояла на краю поля, возле живой изгороди, глядя на наполовину перепаханную стерню. Стоя на своих ходулях, она вся сжалась, ссутулилась, поникла. Она прикидывалась мертвой. Только один раз ее клюв пошевелился. Цапля ждала, что придут мыши. Тогда бы она их убила. Мыши не пришли.

У ручья охотилась крачка, она высматривала мерцание рыбин вокруг своего темного отражения. Крачка зависла, нырнула в мелководье и, держа в клюве плотву, взлетела. Дважды она роняла свою добычу, падала к самой воде и успевала ее поймать. Потом, в четыре укуса, она сожрала плотву. Она села и напилась из ручья, окуная подклювье в воду, оставляя на водной глади длинный четкий надрез.

Крачка поднялась, и с пустого неба с воем спикировал сапсан. Он промахнулся, сразу же набрал высоту и улетел. В ветвях дуплистого дерева я нашел трех его жертв: скворца, полевого жаворонка и озерную чайку.

8 октября

Туман ушел. Восточный ветер прореза́л отвердевающий эстуарий. Горизонты кривились от зноя. Из воды вырастали острова. В три часа по морской дамбе, размахивая картами местности, прошел мужчина. Пять тысяч чернозобиков полетели прочь от моря низом, в каких-то двадцати футах над его головой. Он не заметил их. Водопадом теней они пролились на его равнодушное лицо и понеслись дальше – как дождь, как полчище жуков, сверкающих золотым хитином.

Был прилив; все кулики улетели подальше от моря; солончаки медленно сползали в стеклянистую воду. На прибрежные поля опустились куличьи раструбы. Я подкрался к куликам по сухой канаве, продвигаясь мало-помалу, как прилив. Перебрался через стерню и вспаханное поле. Большие кроншнепы стояли вдоль горизонта, словно фриз, и, вслушиваясь и вглядываясь, вертели своими узкими длинноклювыми головами. Из пыли выскочил фазан. Кроншнепы увидели меня и скользнули за гребень, а маленькие кулики не двинулись с места. На коричневом поле они были длинной белой чертой, будто бы полосой снега. Передо мной мелькнула изогнутая тень. Я поднял глаза и увидел кружащую в небе самку сапсана. Она летала надо мной все время, пока я пробирался к куликам, в надежде, что я вспугну их. Она могла и не знать, что это за птицы. Я пригнулся. Сидя без движения, как кулик, я посмотрел вверх на темные арбалетообразные черты птицы. Она снизилась и со своей высоты вгляделась в меня. Она дико завопила: «айрк, айрк, айрк, айрк, айрк». Ничто не пришло в движение, и тогда она улетела в сторону от моря.

На пашне сидело не меньше двух тысяч куликов, похожих на игрушечных солдатиков, выстроившихся перед битвой. Белели макушки и лица тулесов. Множество чернозобиков спало; камнешарок и исландских песочников тоже клонило в сон; только веретенники были беспокойны и насторожены. Большой улит долго, монотонно кричал на лету, сильно беспокоя маленьких куликов. Они реагировали так, как если бы над ними летал хищник. Красные куропатки бродили среди них, натыкаясь на чернозобиков, расталкивая камнешарок. Некоторые проходили дальше, другие останавливались и кормились. Если кулик не двигался с места, они пытались пройти прямо по нему. Для птицы есть только два вида птиц: ее собственный и опасный. Прочих не существует. Все прочие птицы – просто безобидные предметы наподобие камней, деревьев или же людей, если те умерли.

9 октября

Душное марево тумана накрыло день. Туман пахнул горечью и металлом, своими холодными гниющими пальцами он ощупывал мое лицо. Он разлегся над болотом возле дороги, зловонный и вялый, как ящер юрского периода.

Когда взошло солнце, туман стал кружиться, ползать, таять в кустах и живых изгородях. К одиннадцати часам солнце сияло из середины большого синего круга. Туман сгорал по краям солнца, как убывающая белая корона. На пробудившейся земле вспыхнули цвета. Запели полевые жаворонки. Деревенские и городские ласточки улетели вниз по реке.

Севернее реки плуги переворачивали тяжелую землю, комья земли пылили и блестели на солнце. Далекий сапсан оторвался от птичьего змеевика и взмыл в утреннее небо. Он полетел на юг, ударяя крыльями и скользя на первом слабом потоке восходящего теплого воздуха, кружа восьмерками, виляя влево и вправо. На него налетели скворцы. Он возвысился над ними и, далекий и маленький, пролетел надо мной. Он то крутил головой, то глядел вниз, и его большие глаза сверкали между темными усами. Солнце добавило бронзы к его великолепному коричнево-желтому окрасу цвета стерни, а его сжатые лапы засверкали золотом. Позади торчал расправленный хвост – двенадцать коричневых перьев и десять голубых полосок неба между ними.

Он перестал кружить и рванулся вперед, ныряя в солнечный свет. Скворцы, как струйки дыма, полетели в обратном направлении, рассеялись и опустились на землю. Сокол полетел дальше, к сияющему облаку туманного юга.

Он двигался слишком быстро, чтобы за ним уследить. Со мной в долине остались только куропатки да сойки, но я видел, что со стороны берега летят полевые жаворонки и чибисы. У красных куропаток был удачный брачный сезон; их выводки больше и многочисленнее, чем когда-либо. Соек предостаточно. Я видел, как восемь из них летели через реку, у каждой в клюве было по желудю. Их ничему не научила смерть, случившаяся неделю назад; но и сапсан не пользовался их беспечностью. Может быть, мясо сойки показалось ему жилистым и пресным. Ближе к вечеру он вернулся, но ненадолго. Он проскользнул между пирамидальными тополями, как сытая щука между стеблями камыша.

12 октября

Увядает и сияет палая листва; тускнеет зелень дуба; покрываются золотом вязы.

Утром стоял туман, но южный ветер разогнал его. Небо нагрелось и выгорело на солнце. Влажный воздух двигался над пыльной землей. Север стал синей дымкой, а юг обесцветился до белизны. Жаворонки пели в теплом воздухе, мелькали над бороздами. Чайки и чибисы перелетали от пашни к пашне.

По осени сапсаны переселяются подальше от моря и эстуариев, чтобы купаться на каменистых отмелях ручьев и рек. Между одиннадцатью утра и часом дня они отдыхают на сухих деревьях, сушат и чистят перья, спят. Когда сапсан неподвижно сидит на ветви, он и сам походит на корявый, шишковатый дубок. Чтобы его обнаружить, нужно так изучить формы всех окрестных деревьев, чтобы любое добавление к ним сразу опознавалось как птица. Соколы любят прятаться в сухих деревьях. Они нарастают на них, как ветви.

В полдень, шагая вдоль реки, я вспугнул с вяза самца сапсана. Трудно было его рассмотреть на фоне коричневых полей, коричневой листвы и коричневого тумана, стоявшего у самого горизонта. Он казался гораздо меньше двух преследовавших его ворон. Но в белом небе он будто вырос, и следить за ним стало проще. Он набирал высоту на быстрых кругах, рывками отклонялся от курса, сбивая с толку нерасторопных ворон. Они каждый раз проскакивали мимо него и изо всех сил пытались нагнать. Они кричали и рокотали своим резким гортанным «пр-рук, пр-рук» – зовом, предназначенным для окрикивания хищной птицы. Когда на сапсана нападают стаей, он бьет крыльями размашисто и ритмично. Крылья бесшумно отталкиваются от воздуха – совсем как крылья чибиса. Приятно наблюдать за этими ритмичными уклонениями от атак; вы дышите в такт с соколом; эффект создается гипнотический.

Самец переворачивался и кружил в солнечном свете. На подкрыльях сверкали серебряные мечи. Темные глаза светились, а голая кожа вокруг них мерцала, как соль. На пятистах футах вороны сдались и на распростертых крыльях спланировали обратно к деревьям. Сокол поднимался еще выше и споро летел на север, описывая длинные парящие круги, пока не пропал в голубой дымке. Ржанки, как залпы картечи, взметнулись над полями и встревожили горизонт темным шелестом своих крыльев.

Послеполуденные слепящие часы я просидел возле реки, на южном краю большого поля. Солнце припекало мне спину. Сухое поле цвета песка с глиной переливалось в пустынной дымке. Стаи куропаток на блестящей земле походили на кольца из черных камешков. Когда над ними кружил сапсан, кольца сжимались. Они прятались в бороздах так же, как сокол прятался в складках сверкающего неба, но потом взлетели и бросились прочь.

Вороны снова поднялись, чтобы прогнать сокола, и все три птицы улетели на восток. Самец просушил перья и теперь выглядел бодрее. Он парил в обильном воздушном тепле, даже не взмахивая острыми крыльями. Он легко уходил от вороньих выпадов и сам пикировал на них. Одна ворона спланировала к земле, а другая упорно тащилась за соколом, грузно кружа в ста футах под ним. Когда обе птицы превратились в точки над далеким лесистым холмом, сокол замедлился и позволил вороне догнать себя. Они бросились друг на друга, сцепились и разошлись, а потом взмыли, чтобы набрать утраченную высоту. Поднимаясь все выше и сражаясь, они пропадали из виду. Ворона спустя долгое время вернулась, а сокол улетел прочь. На полпути к эстуарию я снова его увидел. Он кружил среди тысяч скворцов. Они отступали и растекались вокруг него, изворачивались и черным вихрем плясали в небе. Они влекли измученного сокола в сторону побережья, пока их всех внезапно не поглотила корона золотистого горизонта.

На эстуарии происходил прилив; спящие кулики теснились на солончаках; ржанки беспокоились. Я ждал, что с неба обрушится сокол, но он прилетел на малой высоте со стороны суши. Черным полумесяцем он рассек солончаки и поднял облако чернозобиков, плотное, как пчелиный рой. Он проплыл между ними, как черная акула среди косяка серебряных рыб, молотящих хвостами и ныряющих в глубину. Внезапным выпадом он вырвался из водоворота и погнал ввысь отбившегося чернозобика. Казалось, что чернозобик медленно притягивается к соколу. Он поравнялся с темным очертанием и пропал. Не было ни жестокости, ни насилия. Соколиная лапа вытянулась, и схватила, и сжала, и погасила сердце чернозобика с той же легкостью, с какой палец человека давит насекомое. Томно, легко сокол спланировал к вязу на острове, чтобы ощипать и съесть добычу.

14 октября

Один из тех редких осенних дней, что мирно тянутся под высокими облаками, мягкий, с кружением далекого света и стропилами синего неба, проваливающимися в туман. Вязы и дубы еще зеленые, но некоторые из них опалены золотом. Опадают первые листья. Удушливый дым от горящей стерни.

К трем часам прилив накрыл южный край эстуария. Из рвов выпархивают бекасы. Белая вода вскипает и хлещет по камням морской дамбы. Пришвартованные лодки клюют воду. Темно-красный солерос блестит, как пролитая в море кровь.

Большие кроншнепы прибывают с острова, выстроившись в небе продолговатыми щитами. Их длинные «V»[26] расширяются и сужаются, как волны, накатывающие на берег. Травники визгливы и неистовы; они не замирают, не замолкают и на мгновение. В криках тулесов слышится вялая, но неотступная печаль. Поднимаются камнешарки и чернозобики. Двадцать больших улитов пролетают в вышине и кричат; серо-белые, словно чайки, словно небо. Малые веретенники летят вместе с кроншнепами, песочниками, ржанками; едва ли они когда-то остаются сами по себе, едва ли пребывают в покое; гнусавые чудаки; долгоносые крикливые морские весельчаки; их крики – фырканье, чихание, мяуканье и лай. Вертятся их тонкие загнутые клювы, вертятся их головы, вертятся их плечи и туловища, колеблются их крылья. Они выписывают вычурные узоры над наступающей водой.

Чайки с криками ввинчиваются под самые облака. Острова пылают птицами. Сапсан набирает высоту и падает. Веретенники рикошетят от воды, кувыркаются, взмывают. Сапсан преследует, пикирует, хватает. Веретенник и сапсан мечутся, маневрируют; сверкающим челноком сшивают землю с водой. Крошечный веретенник улетает, уменьшается, пропадает: побежденный сапсан снижается, садится, тяжело дышит.

Вода отступает, свиязи объедают взморник, долговязые цапли стоят на мелководье. На дамбе пасутся овцы. Окинь этот длинный эстуарий своими вращающимися глазами. Пусть черта воды сгладится и залечится, как обожженные крапивой пальцы залечиваются от прикосновения щавеля[27]. Оставь небеса, обильные куликами, нежные небеса над покоем воды, над дугой света.

15 октября

В час дня туман растворился, и засветило солнце. Часом позже с востока прилетел сапсан. Воробьи, чибисы, скворцы и вяхири увидели его, а я не увидел. Я высматривал его, стоя на краю поля, возле брода, и пытался быть таким же терпеливым, как та цапля, что стояла на стерни и ждала, когда мыши пробегут в досягаемости ее пронзающего клюва. У ручья перекликались снегири; над моей головой закружили деревенские ласточки. Сороки стрекотали в боярышнике, а потом разлетелись, волоча за собой метлы своих грузных хвостов, катапультируясь все выше с каждым суматошным взмахом крыльев, оседая в воздухе под углом правильно брошенного диска. Тысячи скворцов прилетели в долину, чтобы перед ночевкой собраться у реки.

В половине пятого в зарослях затрещали черные дрозды, закудахтали красные куропатки. Я осмотрел небо и нашел двух сапсанов, самца и самку, летящих высоко над бродом, преследуемых воронами. Вскоре вороны сдались, а сапсаны еще минут двадцать выписывали широкие беспорядочные круги. Они то и дело разворачивались под неожиданным углом, так что от брода их всегда отделяло не больше четверти мили. Их полет был размеренным, с глубокими взмахами крыльев – у самца более частыми, чем у самки. Самец летел выше и, буйно взмахивая крыльями, то и дело пикировал на самку. Она легко уклонялась. Иногда птицы замедлялись почти до зависания; потом снова набирали скорость.

Сложно было рассмотреть их оперение, но полоски усов бросались в глаза даже издалека. Грудь самки была золотистого оттенка, с боковыми черно-коричневыми полосами. Сверху она была иссиня-черной и коричневой; перед своей, вероятно, второй зимой она сменяла оперение на взрослое.

Для сапсаньей охоты было самое время; до заката оставалось полтора часа, на западе угасал свет, над восточным горизонтом начали сгущаться сумерки. Сперва я решил, что сапсаны пытаются набрать высоту, но кружение продолжалось так долго, что, очевидно, имело место некое брачное поведение – преследование или демонстрация. Птицы вокруг меня чувствовали угрозу. Черные дрозды и куропатки не умолкали; вяхири, чибисы и галки в страхе покинули поля; кряквы взлетели с ручья.

Двадцать минут спустя соколы залетали быстрее. Они поднялись выше, и самец перестал пикировать на самку. На огромной скорости они сделали круг и полетели прямо на восток. Они мелькали над эстуарием, пропадали из виду в серых сумерках в тысяче футов над холмом. Они охотились.

16 октября

Кулики спали в брызгах, разлетающихся от волн по галечным гребням. Они выстроились вдоль нагретых борозд, там, где клубилась пыль. Чернозобики, галстучники, исландские песочники и камнешарки повернулись лицами к ветру и солнцу, сбились в кучу, как белая галька на бурой земле.

Ревущий южный штормовой ветер гнал волны на большую дамбу, орошая воздух над ней. С подветренной стороны горела высокая сухая трава. Выдохи желтого пламени и дым разносились по сторонам. Жар был гнетущим, как боль раненого зверя. Низкая трава на дамбе тлела рыжими и черными огоньками; трава шипела, когда на нее падали соленые брызги. Вода с огнем сообща ликовали, а в разгоряченном небе трудилось солнце.

Когда вдруг вспорхнули кулики, я посмотрел вдаль и увидел позади них сапсана, припустившегося к ним с высоты северного неба. По высоким сутулым плечам, склоненной крупной голове и мелкому потряхиванию крыльев я понял, что это самец. Он летел прямо на меня. Его глаза, казалось, смотрели в мои глаза. Потом, опознав мою враждебную человеческую фигуру, они расширились. Длинные крылья вывернулись и распростерлись, сокол резко повернул в сторону.

В ярком свете я отчетливо видел его цвета: спина и второстепенные маховые перья – насыщенная жженая сиена; первостепенные – чернота; брюхо – охристый желтый с прожилками бронзовых стрел. От глянцевитых светоотражающих глаз по бледным щекам спускались длинные темные треугольники усов.

Сквозь дым, сквозь брызги сокол скользил над дамбой, как вода, скользящая по камню. Пятнышки куликов опустились на землю и уснули. Оперение сокола проступало сквозь дымные тени и сверкало, как кольчуга. Сокол, подхваченный крепким ветром, бил крыльями над все прибывающей водой. Он молниеносно бросился на плывущую чайку и выхватил бы ее из воды, если бы она тотчас не взлетела. Тогда он понесся к свету. Темное пятнышко двигалось на фоне огромного солнечного меча, опускавшегося на эстуарий с юга.

В сумерках ветер переменился на северный. Небо заволокло тучами, вода затихла, пожар прогорел. На мглистом темном севере сотня крякв поднялась к светлому участку неба и полетела над закатом. Кряквы летели на отдалении и от сапсана, который следил за ними с берега, и от ружейников[28], которые засели на болоте.

18 октября

Долина – кокон сырого тумана, поливаемый косым дождем; галки упражняются в своих причудливых полетах и пении, шумных погонях, лихорадочном кормлении; золотистая ржанка сквозь дождь подает голос.

Когда над вязами вдруг замолкло трескучее крещендо галочьих голосов, я понял, что рядом летает сапсан. Я пошел к реке, чтобы разыскать его. По столбам и проводам расселись тысячи скворцов; все клювы разинуты, каждая птица говорит свое бодрое скрипучее слово. Вороны высматривали сокола, а черные дрозды тревожно кричали. После пятиминутки полной боевой готовности вороны расслабились и выместили свое разочарование, набросившись на скворцов. Черные дрозды замолчали.

Полил холодный дождь, и я укрылся от него под боярышником. В час пополудни в кусты залетели шесть дроздов-рябинников. Они поели ягод и полетели дальше. От влаги их перья были темными и блестящими. У реки было тихо, слышался только шепот далекой плотины да мягкое, ровное дыхание ветра и дождя. Где-то на западе раздавалось монотонное «кирк, кирк, кирк». Прошло немало времени, прежде чем я узнал этот звук. Сперва я подумал, что это скрип и пыхтение механического водяного насоса, но когда звук приблизился, я понял, что это визг сапсана. Пилящий скрежет длился минут двадцать, становился все слабее и прерывистее. Потом он затих. Туманными полями сапсан загнал на сухой дуб ворону. Когда они уселись на ветви, двадцать вяхирей прогромыхали с дерева так, будто их запустили из пушки. Ворона боком проскакала по ветви и остановилась на расстоянии удара сапсаньего клюва. Тогда сапсан повернулся к ней, угрожающе пригнул голову и опустил крылья. Ворона отступила, и сокол снова закричал. Медленный, грубый, зазубренный клич отчетливо донесся до меня сквозь четверть мили густого туманного воздуха. Когда есть скалы, или горы, или широкие речные долины, которые придают сапсаньему зову эхо и тембр, он разносится ясным резким звоном. Подлетела вторая ворона, и сокол перестал кричать. Когда обе вороны бросились на него, он тут же перелетел на провод, и там его оставили в покое.

Сонный, но все еще настороженный, он осматривал стерню. Он все больше тревожился и сосредотачивался, беспокойно сжимал провод и переставлял лапы. Его перья взъерошились и размокли от дождя, они свисали с груди, как спутанные бурые веревки. Он легко спланировал к полю, снова взлетел с мышью в когтях и полетел к далекому дереву, чтобы ее съесть. Через час он вернулся на то же место и снова стал наблюдать за полем; недовольный, сгорбленный, отяжелевший от дождя. Большая голова склонилась, а глаза ощупывали, и разгадывали, и распутывали лабиринты борозд и шеренги сорной травы. Вдруг он бросился в страховочную сеть своих крыльев и слетел к полю. На краю поля что-то бежало к спасительной канаве. Сокол легко опустился на это что-то. Затрепетали четыре крыла, а потом два крыла замерли. Сокол грузно летел к середине поля, держа в лапе мертвую камышницу. Слишком далеко она ушла от своего убежища, как часто делают камышницы в поисках пищи, и позабыла о неподвижном враге. Птица, оказавшаяся не на своем месте, всегда погибает первой. Крылатый ужас находит всех неуместных, и больных, и потерявшихся.

Сокол повернулся спиной к дождю, наполовину расправил крылья и начал есть. Две или три минуты он выдергивал перья из груди добычи. Склоненная голова качалась из стороны в сторону. Потом голова и шея стали двигаться ровно и ритмично. Сокол дергал головой вверх, зазубренным острым клювом пронзал мясо и отдирал с костей куски. Иногда он поднимал голову, резко озирался и снова склонялся над пищей. Через десять минут движения замедлились, промежутки между глотками стали дольше. Но вялое кормление продолжалось еще четверть часа.

Сокол замер. Он, казалось, утолил свой голод, и я осторожно пошел к нему по мокрой траве. Он тут же взлетел, подхватив остатки добычи, и скрылся в слепящем дожде. Он начинает меня узнавать, но пока не делится со мной добычей.

20 октября

Сапсан завис над заливными лугами, большой и яркий среди темных скворечьих колец. Он летел лицом к южному крепкому ветру и свежести утреннего солнца. Он сделал круг, набрал высоту, а потом томно спикировал, вращаясь в падении, и его золотистые лапы блестели на солнце. Он несся стремглав, вертелся по спирали, как чибис, и распугивал скворцов. Через пять минут он снова взлетел, кружась, скользя между скворечьими сетями, ныряя в свет, как рыба, рассекающая теплую воду.

На тысяче футов он остановился и осмотрел маленькие зеленые поля под собой. Его золотисто-бурое тело в коричневую крапину сияло на солнце, как чешуя форели. Подкрылья были серебряными; второстепенные маховые перья были заштрихованы черными подковками, загнутыми внутрь от кистевых суставов к подмышечным перьям. Сапсана качало и сносило, как лодку на якоре, а потом он медленно уплыл в северное небо. Круги удлинялись до размашистых эллипсов, пока он не превратился в точку и не исчез вдали. Стая чибисов взлетела под ним, извиваясь, раскачиваясь, разрываясь на части. Сапсан спикировал между ними, вращаясь по тигриным спиралям. Его скрюченные когти сияли золотым светом. Бросок был великолепным, но показушным, и я не думаю, что он кого-то убил.

Река блестела синевой среди зеленых и бурых полей; я следовал за соколом вдоль склона холма. В час дня он вдруг явился с севера, оттуда, где за плугом летали чайки. Он сел на столб, в движениях рьяный и дикий, и крепкий ветер трепал длинные перья на его груди, желторябящие, как спелая пшеница. Он отдохнул минуту и рванулся вперед, низом пролетел над капустным полем, разогнал вяхирей. Он набрал малую высоту и ударил по одному вяхирю, протянув к нему лапу, будто ястреб-тетеревятник. Но это было только притворство, холостой выпад в нескольких ярдах от птицы. Не останавливаясь, он на той же высоте полетел дальше, и его спина отливала на солнце красным деревом, цветом глины с пятнами глубокой ржи.

Он покинул поле, взмыл на ветру и – крохотная фигурка в солнечной оправе – заскользил над рекой. Его крылья были свободно вывешены, плечи опущены; крылья будто выступали от середины туловища – силуэтом он больше походил на золотистую ржанку, чем на сапсана. Обычно же плечи сапсана округлены и настолько выведены вперед, что невозможно оценить длину тела и шеи перед крыльями.

За рекой он свернул на восток, и больше я его не видел. Сотни грачей и чаек клубами взлетали над горизонтом; летящий к берегу сокол напугал их, и теперь птичья толпа кружила и парила, редела и оседала.

У ручья я увидел своего первого осеннего бекаса и близко подошел к куропатке. На ее груди, казалось, рельефно выступала каштановая подковка, очерченная солнечными лучами. В половине третьего над деревьями пролетела самка сапсана, ее преследовала ворона. Самка была почти такого же размера, как ворона; ее грудь была шире и более бочкообразной, чем у самца, а крылья – шире и менее заостренными. Она быстро кружила, ускользая от вороны, а потом набрала высоту. Забравшись уже очень высоко, она полетела на восток по золотисто-бурому, покрытому облаколистьями небу холма и исчезла в светлом облаке, нависшем над далекой водой.

23 октября

В двадцатых числах в долину прибыло много зимних мигрантов. Сегодня в боярышниках у реки было пятьдесят черных дроздов, а раньше их там было всего семь.

Утро было туманным и тихим. В полях к северу от реки скворец чудесно подражал сапсану, до бесконечности повторяя его крики. Другим птицам было от этого не по себе; как и я, они были обмануты. Я не мог поверить, что это не сокол, пока своими глазами не увидел, как скворец раскрывает клюв и издает этот звук. Слушая подражания осенних скворцов, можно определить, когда в долину прибывают золотистые ржанки, рябинники, пустельги и сапсаны. Голоса более редких пролетных птиц, таких как средний кроншнеп и большой улит, воспроизводятся так же добросовестно.

В два часа дня двенадцать чибисов пролетели у меня над головой, они неуклонно продвигались на северо-запад. Высоко над ними мелькнул сапсан. Это был маленький, светлого окраса самец. Возможно, он мигрировал вместе с чибисами.

Солнце показалось из-за тумана, и самец – тот, за которым я наблюдаю уже месяц, – взмыл над заливными лугами, окруженный неизменной скворечьей толпой. На трехстах футах он вырвался из их кольца, быстро миновал реку и в долгом планировании припустился вперед и вниз. Над полем взмыли сотни чибисов и чаек, и сокол спрятался среди них. Он, наверное, надеялся схватить птицу снизу, как только она поднимется, но не думаю, что ему это удалось. Полчаса спустя множество озерных чаек все еще кружило на тысяче футов над полями. Чайки быстро и изящно реяли на неподвижных крыльях, кричали на лету. Каждая птица кружила в нескольких ярдах от соседней, но всегда в противоположном направлении.

При ясном послеполуденном свете над долиной поднимались то вяхири, то чайки, то чибисы, а сапсан кружил над бродом и рощей, вдоль хребта и снова над рекой. Он преследовал чаек от пашни к пашне, пока до захода солнца не остался какой-то час. Тогда он улетел к побережью.

24 октября

Тихое небо затянуло облаками, воздух был прохладным и смирным. Тропы подсохли и хрустели палой листвой. Самец сапсана летел над лесами долины – легкий, зловещий, жесткокрылый, он поднимал с деревьев вяхирей. У реки я нашел его утреннюю добычу – озерную чайку, белевшую на темной сырой пашне. Она лежала навзничь, красный клюв раскрыт, из него торчит окоченелый красный язычок. Хотя перья были выщипаны, мяса было съедено совсем немного.

Я пришел к эстуарию, но там был отлив. Под далекий зов кроншнепа и глухое горевание тулеса вода уходила в безмерную пустоту грязи и тумана. Сидящая на ветви пустельга сияла в дряблом свете, как медный треугольник.

Я ушел рано и к четырем часам снова был в низовье реки. В деревьях, окрикивая хищника, истерили мелкие птицы. Сапсан вылетел из укрытия, пролетел очень близко от меня, преследуемый черными дроздами и скворцами. Я увидел темные усы на бледном лице, лютиковый глянец в коричневом оперении, полосы и пестрины на подкрыльях. Макушка сапсана была необычно бледной и светлой, золотисто-желтой с коричневыми пестринами. Длиннокрылый, подтянутый и мощный, сапсан скоро оторвался от погони и полетел на север.

Он вернулся час спустя и сел на верхушку высокой трубы. Чайки пролетали долину на большой высоте, направляясь к эстуарию на ночевку. При каждом пролете длинной чаячьей буквы «V» сапсан поднимался и атаковал их снизу, рассеивая тесный строй, яростно наскакивая то на одну чайку, то на другую. Наполовину сложив крылья, будто пикируя, он врывался в их ряды. Потом переворачивался на спину, изгибался и, проходя под птицей, пытался ухватить ее лапой. Чаячьи ожесточенные маневры наверняка сбивали его с толку, потому что он так никого и не поймал, хотя более получаса раз за разом пытался это сделать. Был ли он совершенно серьезен в своих попытках – об этом невозможно судить.

В сумерках он устроился на ночлег на верхушке двухсотфутового дымохода, по-прежнему готовый нападать на чаек, если на восходе они полетят со стороны моря. Место было удобным для ночлега – у слияния двух рек, у начала большого эстуария, вдали от охотничьих угодий, где стреляли пернатую дичь. Главные прибрежные угодья сокола – два водохранилища и две речные долины – были в пределах десяти миль; меньше, чем в двадцати минутах лёта. (Сегодня тот высокий дымоход уже снесен.)

26 октября

На тихом туманном поле происходило скрытое движение. Холодный ветер наслаивал в небе облака. Воробьи тараторили в сухих зарослях, шурша в листве, словно дождь. Черные дрозды трещали. С деревьев глядели галки и вороны. Я знал, что сапсан сидит на этом поле, но не мог его найти. Я пересек поле из угла в угол, но вспугивал одних фазанов и жаворонков. Он прятался на мокрой стерни, где-то в бурой земле, с которой сливалась его окраска.

Вдруг он взлетел, окруженный стаей скворцов, поднялся над полем, преодолел реку. Крылья проворно и бодро мелькнули в вышине. Они казались упругими и многосуставными. Он бросался из стороны в сторону, стряхивая скворечью погоню – точно так же собака отряхивается от воды. Рывком он взобрался на восточный ветер, но потом вдруг повернул на юг. Развернувшись по длинностороннему шестиугольнику, а не по кругу, он качнулся, и накренился, и взвился над птицеорущими полями. В туманной серости он был цвета грязи и соломы, тусклых мерзлых оттенков, которые только солнце могло превратить в струящееся золото. Блуждающий подъем протяженностью в милю, от земли до пятисот футов, занял у него меньше минуты. Он проделал этот путь без усилий; крылья легко колыхались над его спиной в плавном четком ритме. Курс не был прямым; сокол кренился то на одну, то на другую сторону или вдруг переворачивался и летел зигзагом, словно бекас. Над полями, где кормились чайки и чибисы, он впервые парил; долгое медленное планирование заставляло птиц в панике взлетать. Когда уже все птицы поднялись, он спикировал на них, бешено пробуривая воздух. Но ни одна птица не была поражена.

Когда сапсан удалился, две сойки высоко взлетели над полем. Не определившись с направлением, они бестолково метались со своими желудями. В конце концов они вернулись в рощу. Полевые жаворонки и просянки пели свои песни, одни – сладкие, другие – сухие; из зарослей насвистывали белобровики; кричал большой кроншнеп; деревенские ласточки улетали вниз по реке. Все было тихо до полудня, когда засветило солнце и прибыли чайки, кружа под облачным руном на запад. Потом прилетели чибисы и золотистые ржанки, среди них был частичный альбинос[29] с широкими белыми полосами на крыльях и белесой головой. Вокруг меня поднимались и горланили птицы, но я не мог разглядеть сокола, который их напугал.

Вскоре рядом пролетел сапсан – так близко, что его нельзя было не заметить. Скворцы жужжали у него над головой, как слепни, донимающие лошадь. Солнце подсвечивало его подкрылья, их кремово-коричневые плоскости отливали серебром. Овальные темно-коричневые пятна на его подмышках напоминали черные пятна на подмышках тулеса. На сгибе каждого крыла залегали тени. Двигались только первостепенные маховые перья, а по неподвижным плечам проходила шелковистая рябь. Две вороны с клокотанием взлетели. Звук издавался закрытыми клювами и подергивающимися глотками. Вороны прогоняли сокола на восток, наседали на него с обеих сторон и по очереди бросались в атаку. Он делал выпад против одной из них, и тогда другая набрасывалась на него из слепой зоны. Он пытался парить и набирать высоту, но на это каждый раз не хватало времени. Ему оставалось только лететь дальше, до тех пор, покуда воронам не надоест преследование.

Я пошел к эстуарию и за час до заката снова нашел сокола – он кружил в миле от берега. Когда чайки прилетели, чтобы заночевать на воде, он ринулся к ним; пролетая над солончаками и дамбой, он перешел в атаку. Несколько чаек уклонилось от пике, опустившись на воду, а одна полетела вверх. Сапсан несколько раз атаковал ее своими стофутовыми вертикальными джебами[30]. Сперва он хотел на лету ударить ее задним когтем, но чайка каждый раз уворачивалась и в последний момент резко отлетала в сторону. После пяти безуспешных атак он изменил подход, спикировал на чайку сзади, быстро подлетел под нее и ухватил снизу. Чайка не была к этому готова. Она не увернулась, а только попыталась набрать высоту, бросилась прямо вверх. Сокол схватил ее за грудь и унес на остров. Ее голова свисала и глядела назад.

28 октября

За крайними хозяйственными постройками запах соли, и грязи, и водорослей смешивается с запахом опавших листьев и ореховых живых изгородей, и вдруг суша пропадает, и зеленые поля плывут в туманной дымке к горизонту.

В полдень на дальних солончаках видел лиса. Он скакал и плескался в приливной воде. По еще сухой земле он шел неторопливо; намокшая темная шерсть лоснилась, с понурого хвоста капала вода. Он отряхнулся, как собака, втянул носом воздух и порысил к дамбе. Вдруг он встал. Я видел в бинокль, как маленькие зрачки то сужаются, то расширяются в желтых, в белую крапину радужках. Глаза – дикарски живые, тлеющие светом, непрозрачно блестящие, как драгоценные камни. Они неотрывно смотрели на меня, покуда лис медленно шел вперед. Когда он снова остановился, между нами оставалось каких-то десять ярдов, и я опустил бинокль. Он простоял так с минуту, пытаясь разгадать меня своим носом и ушами, наблюдая за мной смущенными варварскими глазами. Потом ветерок донес до него мой зловонный человечий дух, и прекрасный чалый дикарь снова превратилась в затравленного лиса. Он пригнулся и рванул прочь, перемахнул через дамбу и исчез в зеленых полях.

С приливом явились свиязь и чирок-свистунок; кулики сгрудились среди кочек на солончаках. Воробьи взлетели предупредительной тучкой, и сразу же прилетел сапсан, он медленно скользил над тысячью припавших к земле куликов. Кистевые суставы его крыльев, похожие на локти, были сложены, как капюшон кобры, и выглядели столь же угрожающе. Он летел легко, ударял крыльями, парил над заливом, отбрасывал тень на замерших молчаливых птиц. Потом повернул в сторону суши и на малой высоте промелькнул над полями.

Четыре болотные совы вылетели из дрока, поглаживая воздух кончиками своих мягких изящных крыльев. Они то оседали, то возвышались на ветру, рея на фоне белого эстуария и темно-зеленых полей. Большие головы повернулись и уставились на меня. Свирепые глаза вспыхивали, тускнели и снова вспыхивали – будто желтые угольки разгорались за радужками, плевались искрами и гасли. Одна сова прокричала; лающий резкий глухой звук – будто вдруг вскрикнула сонная цапля.

Сапсан покружил и спикировал на реющих сов, но это было все равно, что метать дротик по падающим перьям. Совы кренились и поворачивали, качались на сквозняке от его атак, набирали высоту. Когда они были уже над водой, сапсан сдался и сел на столб возле дамбы, чтобы передохнуть. Думаю, он бы убил одну из сов, если бы смог отрезать ее от остальных и ударить снизу. Но все его пике проходили мимо. В четыре часа он медленно полетел прочь от моря, темнея на краю светлых полей, а потом исчез в лесной мгле.

Я покинул холодный птицекричащий покой эстуария и перешел в более светлые сухопутные сумерки, где между живыми изгородями воздух оставался тяжелым и теплым. В лесах стоял пряный, жгучий запах. Выцветшая летняя зелень догорала краснотой и золотом среди чистого янтаря вечернего света. Наступило предзакатное безветрие и затишье. Влажные поля выдыхали неуловимый осенний запах, густой кисло-сладкий то ли сырный, то ли пивной дух, ностальгический насыщенный тяжелый воздух. Я услышал, как сухой лист отпал от ветви, полетел вниз и с легким твердым звуком коснулся сверкающей тропы. Сапсан тихо слетел с сухого дерева, словно тусклый коричневый призрак совы. Он ждал; вместо того, чтобы улетать на ночлег, высматривал в сумерках добычу. Куропаточьи стаи с криками расселись по бороздам; кряква на свистящих крыльях опустилась на стерню, чтобы кормиться; сокол не отреагировал. Теперь его темная фигура ссутулилась на вершине вяза. Ее очерчивала вечерняя заря, а внизу блестел ручей. Прокричал бекас. Сокол привстал и сорвался с ветви. Из перелеска на холме, крутясь и виляя, вылетел первый вальдшнеп. За ним – еще трое. Только они сели у ручья, как на них налетел сокол. Раздалось шипение, забились крылья – сокол, бекас, вальдшнепы все вместе рванулись вверх. Они разлетались кто куда над деревьями, но вальдшнеп замялся и рухнул на отмель. Я видел, как безвольно падает его скомканное тело, как вертится длинный клюв. Сокол стоял в воде, ощипывал добычу и ел.

29 октября

Медлительный лемех разрезáл землю, черно-коричневые комья заворачивались в гребни, их глянцевитые верхушки блестели на солнце. Чайки с чибисами рыскали по этим длинным бурым долинам, по темным расщелинам в поисках червей, словно орлы, охотящиеся на змей.

Сапсан сидел на столбе у реки, не обращая внимания на птиц, и вглядывался в навозную кучу. Он нырнул в смрадную солому, побарахтался в ней, размахивая крыльями, потом тяжело взлетел и направился на север, унося в когтях большую серую крысу.

В час дня над рекой потемнело восточное небо, и у меня над головой прожужжали стрелы скворцов. Позади и выше них вяхири с чибисами производили свои тяжелые залпы. Тысяча птиц неслась вперед, будто не осмеливаясь оглянуться. Кружащие чайки воздвигли в тусклом небе белый купол. Через десять минут чайки спланировали обратно к пашне, скворцы и воробьи слетели с деревьев. В небе, полях, зарослях, над лесом и рекой сапсан оставил явный след страха.

На северо-востоке птицы дольше оставались в укрытии, как если бы опасность была к ним ближе. Проследив за их взглядами, я увидел стычку сокола с двумя воронами. Они погнались за ним; он круто набрал высоту; они сели на дерево; он спикировал на них, чиркнув по веткам; они взлетели и снова погнались за ним. Эта игра повторилась раз десять; потом она надоела соколу, и он улетел вниз по реке. Вороны отправились к лесу. Вороны, должно быть, кормятся очень рано или очень поздно, потому что в долине я редко застаю их за этим занятием. Они проводят время за купанием, окрикиванием хищников и погонями за другими воронами.

К трем часам сапсаний полет стал проворным и ловким. Его голод нарастал, и когда он перелетал с дерева на дерево, крылья плясали и пружинили по воздуху. Скворцы клубами поднялись из ивняка и целиком его скрыли. Он оторвался на высоте, расправил крылья и поплыл. Ветер нес его над долиной. Он медленно кружил под низкими серыми тучами.

Когда уже почти стемнело, я нашел его пóедь: на берегу реки, в пяти милях вниз по течению лежали перья и крылья серой куропатки. Кровь в сумерках казалась черной, а голые кости белели, как оскаленные зубы. Сапсанья добыча похожа на еще теплые угли прогоревшего костра.

30 октября

Ветер трепал знамя осеннего света, растянутое над зеленым мысом между двумя эстуариями. Восточный ветер гнал серебряно-серые дожди по мерзлому небу цвета сидра. Птицы взлетели с пашни, как только над ними показался дербник – маленький, бурый, проворный; темный на фоне неба, он набирал высоту, скакал и маневрировал над стерней. Коричневые перепаханные поля и стерни дрожали и рябили от обилия жаворонков, а перелески пестрели ржанками. Палая листва раскрасила тихие тропы.

На побережье крепкий ветер гнул деревья, хлестал ветвями. Равнина была гудящей пустотой, в которой не осталось обитателей. Свет упал на крапивника, сидящего в сухой канаве среди палой листвы, и он вдруг показался мне божественным. Маленький смуглый священник, истовый до самой своей смерти, а его прихожане – сухие листья и седые кусты.

Я перешел через холм, спустился к южному эстуарию. Дождь гнал на поля тучи ревущих брызг. Потом вышло солнце, и на свет вылетела деревенская ласточка. В этой долине есть свое особое одиночество. Крутые пастбища, поросшие вязами, нисходят к ровным полям и болотам. Вдоль сужающегося эстуария протоптаны дорожки. Между дальними вязами – одиночество и покой. Но когда я дохожу до речной дамбы, наступает опустошение.

Зеленые северные склоны обуглились от обилия галок. Над сухим дребезжанием серых болотных камышей просвистела свиязь – веселый звонкий звук, который только туман и расстояние смогли заглушить и сделать печальным. На дамбе лежал нетронутый мертвый кроншнеп, грудкой вверх, с переломленной шеей. Зазубренные обломки костей проткнули кожу. Когда я поднял мягкое влажное тельце, длинные крылья раскрылись, как веера. Вороны еще не успели забрать речное сияние его чудесных глаз. Я положил кроншнепа обратно. Когда я уйду, убивший его сапсан может вернуться и съесть его. Тогда его смерть не будет напрасной. А на болоте остался гнить лебедь с простреленной грудью. Жирная тяжелая туша уже смердела. Такое обращение с мертвецом омрачило великолепный день, который, по мере того как стихал ветер и садилось солнце, оканчивался безмолвным запустением облаков.

2 ноября

Вся земля окунулась в рассол осеннего света и заблестела золотисто-желтым, бронзовым и ржаво-красным цветами. Сапсан, погоняющий птичьи стаи, тонул в высокой синей глубине. Еще выше блестели созвездия золотистых ржанок; по более низкой орбите кружили чайки и чибисы; в небесном мелководье шелестели голуби, утки и скворцы.

Дождевое облако расцвело над северным краем долины и раскрылось во все небо. Под ним, зажатый в темных когтях скворечьей стаи, кружил сапсан. Он дикарски хлестнул по небу, высвободился из плотного кольца скворцов и, великолепный, полетел на юг, взбираясь все выше по единственной светлой грани густой тучи. Он летел прямо на меня – очерченный светом, короткошеий, – и его длинные крылья высоко задирались над круглой головой. Внутренние части крыльев, выгнутые под углом шестьдесят градусов к туловищу, оставались неподвижными; узкие наружные части крыльев загибались выше, черпали воздух и трепетали, как весла, касающиеся скользкой речной кожи. Он пронесся надо мной и поплыл над пустыми полями. Он реял и медленно набирал высоту, сверкая на солнце, как золотисто-красный речной гравий. Самка парила навстречу ему; вдвоем они закружились и исчезли в слепящей белизне юга.

Когда они улетели, сотни рябинников вернулись, чтобы кормиться в боярышнике у реки. Другие остались в желтых пирамидальных тополях, молчаливо наблюдая с верхних ветвей – узкие светлые глазки и свирепые лица воинов. Облачность затягивала синеву. Сияние неба медленно опускалось на землю. Желтая стерня и темная пашня разгорались еще ярче.

В половине второго самец вернулся; я стоял в роще у ручья, а он быстро снижался в моем направлении. Теперь он встречает меня охотнее и не улетает, когда я приближаюсь, – быть может, он озадачен моим настойчивым преследованием. Семь сорок выскочили из травы, встревоженно зарокотали, словно низкоголосые бекасы, закружились, как кулики, и взлетели на дерево. Сапсан на мгновение завис над местом, где они только что сидели. Мечась и качаясь из стороны в сторону, работая крыльями с беззаботной свободой и большой силой, он порывом ветра пронесся над моей головой. Крылья упругие, как ива; тело крепкое, как дуб, – его скачущий прыткий полет был пружинистым, как у крачки. Снизу он был цвета речной глины, охристо-бурым; сверху носил лоск осенней листвы, буковой, вязовой и каштановой. Перья его были тонко прорисованы и мягко затенены; они блестели, как отполированное дерево. Деревья скрыли его от меня. Когда он снова показался, то летел уже на сотню футов выше и быстро двигался к побережью. До заката оставалось два часа, и вода наступала: я подумал, что сокол, наверное, держит путь к эстуарию. Там я его и нашел час спустя.

Северный ветер крепчал, заострял грани холмов и гулял по холодному небу, с которого лился серый свет. Над эстуарием хлестал дождь, в подернутой рябью серебряной воде чернели острова. На севере горели костры, и гремели выстрелы, и сияла радуга. Всадник проехал по болоту и вспугнул сапсана; тот полетел на север, над дымом костров и трескотней ружей, унося в когтях убитую чайку. Коричнево-желтый сокол уже слился с коричнево-желтым осенним полем, а я еще долго видел трепещущие на ветру белые чаячьи крылья.

4 ноября

На северо-западном крепком ветру небо облезло до белизны и уже не защищало глаза от своего холодного сияния. Расстояния тоже сдуло ветром, с земли слезла дымчатая кожица, и каждое дерево, церковь, ферма приблизились ко мне. Я смотрел на эстуарий и видел, как в девяти милях от меня деревья гнутся ко взбитому ветром морю. Новые горизонты оказались бесцветными и суровыми, ощипанными холодными когтями бури.

В пенной воде тлели угольки утиных голов: голова чирка-свистунка – коричнево-зеленая, с бархатистым ворсом; свиязи – медно-красная, украшенная хромовым гребнем; кряквы – темно-зеленая в тени, но лучистая на солнце, то кипящая бирюзой, то горящая бледно-голубым светом[31]. Самец снегиря долго сидел на столбе возле воды, но вдруг вспыхнул, как чудесный фейерверк, и взлетел.

Самка сапсана два часа зависала в буре, тяжело хлопая крыльями, медленно продвигаясь над ручьями и солончаками. Едва ли она отдыхала – ветер был слишком сильным для парения. Она держалась морской дамбы, пролетала вдоль нее тридцать ярдов, а затем снова зависала на месте. Потом она зависла надолго и опустилась до шестидесяти футов; снова зависла и опустилась до тридцати футов; снова зависла и полетела в одном футе над высокой травой, покрывающей дамбу. Так она зависала две минуты, мощно взмахивая крыльями, чтобы удерживаться на одном месте. Стебли травы качнулись и примялись – что-то пробежало между ними. Хищница распростерла крылья и нырнула в траву. Послышалась возня, что-то пробежало по склону и скрылось в канаве у подножья дамбы. Птица взлетела и продолжила терпеливое зависание. Вероятно, она охотилась на зайца или кролика. Я находил останки и того, и другого; мех был аккуратно ощипан, кости вычищены добела. Еще я находил селезня кряквы, в смерти унылого и жалкого.

На закате над болотом пролетел самец сапсана. Он гнался за стаей бекасов. На ветру бекасы стучали крыльями, словно скользящие по льду камни.

6 ноября

Туман и густые серые тучи накрыли и ослепили утро. Но когда полил дождь, туман рассеялся. Множество птиц полетело на запад от реки, среди них возвышались золотистые ржанки. Из-за дождевой завесы их голоса горевали по красоте ultima thule[32].

Сапсан, пока я преследовал его по размокшей пашенной глине, был возбужденным и буйным. Под проливным дождем он мелькал впереди меня, порхал от куста к столбу, от столба к забору, от забора к проводам. Я с трудом шел следом, волоча на ботинках глиняные грузы. Но оно того стоило, потому что сапсан, устав от перелетов, не улетел с поля. После часовой погони он позволил мне наблюдать за собой с пятидесяти ярдов; а ведь вначале двести ярдов были для нас пределом. Он сидел на столбе и через плечо озирался на меня. Но стоило мне сделать резкое движение, как он зашевелил крыльями, прыгнул и повернулся ко мне лицом. Все произошло очень быстро. Казалось, из ниоткуда возник его двойник.

Вскоре он снова забеспокоился. Закричали куропатки, и он перелетел ближе, чтобы их рассмотреть. Он резко и жестко ударял загнутыми вниз крыльями, будто пытаясь лететь по-куропаточьи. Потом реял на подрагивающих жестких крыльях и вновь был похож на куропатку. Нападения так и не случилось. Не знаю, была ли эта мимикрия намеренной, неосознанной или просто случайной. Когда я снова увидел его десять минут спустя, он летел со своей обычной непринужденной удалью.

Дождь прекратился, небо прояснилось, и сокол полетел быстрее. В два часа дня он помчался на восток сквозь арканы скворечьих стай. Он без труда поднялся над скворцами – золотисто-красный отблеск над чернотой. В преследовании скворцы взяли его в кольцо, а он изящно занырнул под них. За рекой он рухнул до самой земли, и скворцы, как брызги, разлетелись по сторонам. Они не могли обогнать его. Он двигался свободно. Ветер обтекал его крылья, как вода – спину ныряющей выдры. Я поднял с реки семь крякв. Они взлетели надо мной и медленно закружили на запад. А на восток, куда улетел сокол, они не продвинулись и на ярд. Пробегая полями, перебираясь через ворота, проезжая на велосипеде по тропам, я преследовал сокола на своей низкой скорости. Он, к счастью, не улетел слишком далеко. Он делал остановки и гонялся за каждой птичьей стаей, какую только видел. Нападения не были серьезными, он еще не начал охоту. Так же щенок игриво скачет за бабочками. Но рябинники, чибисы, чайки и золотистые ржанки были рассеяны, и загнаны, и доведены до паники. Грачи, галки, воробьи и полевые жаворонки вытряхивались из борозд и, как опавшие листья, летели во все стороны. Небо свистело и осыпалось птичьим дождем. И с каждым броском, нырком, зигзагом игривость сокола убывала, а голод нарастал. Сокол полетел над холмами. Он выискивал добычу среди колючих садов и зеленых мшистых дубрав. Скворцы поднимались в небо, как лучи черных прожекторов, и рассеянно носились, отыскивая сокола. Вяхири возвращались с востока, словно спасаясь от боевых действий, и низом пролетали через поля. Тысячи вяхирей принялись есть желуди в лесах, и сокол нашел их. Стая за стаей с ревом взмывала в небо – со всех деревьев и из всех подлесков, сколько я мог видеть. Они держались очень тесно, кружили и вертелись, как чернозобики. В небе собралось пятьдесят стай, мельтешащих в вышине над холмом или сбегающих к восточному горизонту. В каждой стае было не меньше сотни птиц. Сапсан продолжал очищать холм от голубей, по очереди пикируя на каждое дерево, проносясь по просекам, порхая между деревьев, змеясь от одного сада к другому, пролетая по краю неба зубчатой чередой прыжков, нырков и свечек. Все кончилось внезапно. Он ракетой взмыл в небо, описал великолепную параболу, нырнул в голубиное кучевое облако. Одна птица отстала. Смертельно раненная, она выглядела изумленной, как человек, падающий с дерева. Земля настигла и раздавила ее.

9 ноября

На вязе у реки трещала и глядела в небо сорока. Тревожно перекликались черные дрозды. Сорока, как только над ней пролетел самец сапсана, забилась в кусты. Тусклый день вдруг осветился, сапсан одиноким лучом мелькнул в облаках. Потом за ним сомкнулись серые тучи, и он пропал. В страхе перед соколом птицы все утро жались друг к другу, но я так и не увидел его. Если бы я тоже боялся, то, уверен, видел бы его чаще. Страх высвобождает силу. Человек стал бы более терпимым, менее капризным и самодовольным, если бы у него было больше страхов. Я имею в виду не страх перед неосязаемым, удушье интроверта, а физический страх, пробирающий до холодного пота страх за свою жизнь, страх перед грозным зверем, неотвратимым, щетинистым, клыкастым и жутким, идущим за вашей солоноватой горячей кровью.

На полпути к побережью я увидел, как чибисы при приближении сокола взметнулись вверх. Они держались небольшими стайками, и вскоре в небе оказалось десять таких стаек, растянувшихся на милю вокруг. Те, что поднялись раньше, летели выше и держались свободнее. Они реяли на ветру на огромных кругах, полмили в поперечнике. Стайки, спугнутые позже, летели ниже, на более быстрых и узких кругах. Они держались теснее, так что между птицами почти не оставалось просветов. Когда сокол скрыт от вашего глаза, стоит оглядеть небо; страх перед ним обязательно отразится в других птицах. Насколько же небо значительнее земли.

Во время отлива эстуарий, обдуваемый тоскливым восточным ветром, распростерся под обвислыми сланцево-серыми тучами. Длинные грязевые пустоши блестели глубоко вырезанными на них серебряными ручьями. Болота были сочно-зелеными. Пасущаяся скотина чавкала копытами в кратерах темной грязи. У морской дамбы лежало несколько жертв сапсана. Первыми я нашел останки чернозобика, погибшего не более часа назад. Кровь в его теле еще не застыла, его запах был свежим и чистым, как запах скошенной травы. Крылья и блестящие черные ноги были нетронуты. Рядом лежала кучка пушистых коричнево-белых перьев. Голова и бóльшая часть мяса на туловище были съедены, но белая кожа – пупырчатая после тщательного ощипывания – осталась на месте. Чернозобик не сменил свое брачное оперение. Это отличало его от остальной стаи; вероятно, из-за этого сокол и напал на него.

Позже над болотом низом пролетел сам сокол. Он возвращался к убитому чернозобику. Застигнутая врасплох озерная чайка отчаянно взлетела прямо перед ним. (Наверняка выражение «застигнуть врасплох» придумали сокольники, не так ли?[33]) Чайка не была схвачена, потому что на бешено хлопающих крыльях взмыла вертикально вверх. Сокол успел подлететь снизу и когтями вырвать несколько перьев из ее груди, но потом полетел своей дорогой. Чайка закружила в вышине над эстуарием, а сокол приземлился на морскую дамбу. Я пошел к нему, и он не поспешил улететь. Когда я был уже в двадцати ярдах, он зрелищно взвился, закружил и улетел прочь. Словно огромный бекас, он завертелся и заплясал над приливной волной. Его очерчивала белая вода. Он парил, задирая над сильным телом тугие крылья – как крылатый шлем воина-викинга, отлитый в бронзе.

11 ноября

В угрюмых тучах – пучки солнца, в пепельном небе – чайки, белые как кость. У реки, в высоких зарослях вяза верещат воробьи.

Я шел медленно и опасливо, вокруг дрожали тени ветвей. Выглянув из-за дерева, я увидел самца сапсана, который примостился на столбе всего в пяти ярдах от меня. Он обернулся, и мы оба застыли от неожиданности. Свет утекал, и сокол превратился в темную фигурку на фоне белого неба. Кряжистая совиная голова вертелась, и качалась, и дергалась по сторонам. Она выглядела ошеломленной и глупой. Сокол был поражен внезапной встречей с чертом. Темные усы топорщились на бледном лице сибиряка, выглядывающего из-под густых мехов. Крупный клюв приоткрывался с тревожным беззвучным шипением, выпуская в холодный воздух облачка пара. Нерешительный, изумленный, возмущенный сокол мог только горбиться на столбе и тяжело вздыхать. Потом он собрался с мыслями и в одно мгновение беззвучно взлетел; он извивался и кренился над утесами и излучинами реки, будто уворачиваясь от выстрелов.

Проследовав за ним полями и заливными лугами, я нашел восемь недавно убитых птиц: пять чибисов, камышницу, куропатку и вяхиря. Из травы поднялось множество рябинников. Золотистых ржанок и чибисов, а также чаек и полевых жаворонков стало больше, чем неделю назад. Пятнадцать больших кроншнепов кормились на стерни у ручья, среди больших стай скворцов и домовых воробьев.

В час дня я спугнул сокола с придорожного столба. Он низом полетел на запад, над глубокой бороздой перепаханного поля. В сотне ярдов от него я заметил красную куропатку. Она глядела в другую сторону, не подозревая об опасности. Сокол медленно спланировал, небрежно протянул лапу и, пролетев прямо над куропаткой, легонько пнул ее в спину. Она забарахталась в пыли, забила крыльями, потом выпрямилась и, сбитая с толку, посмотрела по сторонам. Сокол, даже не обернувшись, летел дальше. Вокруг другие куропатки подняли шум. Он спикировал и сбил с ног еще одну птицу, бежавшую к своей стае. Потом он улетел к реке. Сапсаны подолгу зависают над куропатками или наблюдают за ними со столбов и изгородей. Они заинтригованы их нескончаемой ходьбой, их нежеланием летать. Иногда это игривое любопытство перерастает в серьезное нападение.

12 ноября

Эстуарий совсем тихий; туманные горизонты слились с белой водой; везде покой, только утки переговариваются во время своего заплыва по прибывающей воде. Длинноносые крохали уплыли на глубокие места, чтобы нырять там за рыбой. Они вдруг сгибались пополам, бултыхались вниз, очень ловко и быстро уходили под воду. Выныривали, глотали рыбу, осматривались, и с их клювов капала вода; добычливые и щеголеватые утки-подводники.

Краснозобая гагара, перепачканная нефтью, застряла в грязевой яме. Виднелась одна ее голова. Гагара все время кричала, ее страдальческое ворчание переходило в протяжный стонущий свист.

Я пошел вдоль морской дамбы, между болотом и водой. Болотные совы высовывались из травы, вертя лохматыми неухоженными головами, и их желтые глаза светились по-гоблински. Впереди летел зеленый дятел, петляя между столбами, прицепляясь к ним, как мох, и снова пускаясь в тяжелый полет. Болото огласила хриплая жалоба бекаса. Я нашел шестерых жертв сапсана: двух озерных чаек, травника и чибиса – на дамбе; кулика-сороку и тулеса – на галечном пляже.

С юга прилетела овальная стая куликов; юркие компактные птицы, их крылья мелькали в тусклом свете белыми штрихами; десять больших веретенников. Они пронзали воздух длинными, как у меч-рыбы, клювами, а длинными ногами тянулись назад. Они кричали на лету – резкое голосистое клокотание, языческий смех, словно большого кроншнепа скрестили с кряквой. Они были зеленовато-коричневыми, цвета тростника и солончаков. Сухие на вид, хрупкие, костлявые птицы, вытянутые до крайности; очаровательные в своей нелепости. Они не приземлились, а только покружили и отправились обратно на юг. Летом их брачное оперение отливает огненным рыже-красным. Они кормятся на глубокой воде, пасутся, как скот, и их красные отражения будто шипят и прогорают на водной глади.

С большого заболоченного пруда доносилось бормотание стаи чирков-свистунков, словно где-то вдалеке настраивался оркестр. Чирки скользили и метались по воде, оставляли позади себя рябь, тормозили, поднимая фонтанчики брызг. Они взмыли, как только в небе показался летящий к морю сапсан. Когда сапсан добрался до пруда, они уже пересекли половину эстуария; их тихие вскрики звучали глухо, как далекий лай гончих собак. Сапсан исчез. Чирки вскоре вернулись. Они налетали и кружились над болотом, поднимались и падали, жужжали, колебались, отскакивали, как пущенные по льду округлые камешки. Постепенно они перешли на свои мелодичные кормовые позывки. Я подошел к пруду. Пара чирков поднялась и полетела прямо на меня в своей обычной глуповатой манере. Утка села, а селезень полетел дальше. Внезапно осознав, что остался один, он развернулся. В тот же миг сапсан взвился над болотом, распустил когти и вцепился в него. Чирка подбросило и закружило, как если бы бык насадил его на рога. Он рухнул в воду с брызгами крови, сердце его было разорвано. Я ушел, предоставив соколу заниматься своей добычей. Утка полетела обратно к пруду.

13 ноября

Я спугнул двух вальдшнепов из грабовой рощи, где они спали под ежевичными сводами. Они взмыли вертикально вверх, прямо к солнечному свету, и их крылья издавали резкий распарывающий звук, как если бы рвались на свободу. Я видел их длинные, указывающие вниз клювы, отливающие розовым и коричневым; их головы и грудки были расчерчены коричнево-палевой полоской, напоминающей светотень на лесной подстилке. Ноги сначала безвольно болтались в воздухе, но потом подобрались. Темные глаза, крупные и влажные, светились мягким карим светом. В верхушках грабов затрещали и зашуршали сучья. Вальдшнепы вырвались из рощи, понеслись над деревьями, петляя и сверкая на солнце, как подрумянившееся жаркое. На черной земле под кустами ежевики, где они таились, я нашел паучьи отпечатки их лапок.

Под линией электропередачи, на затопленном поле между двумя рощами, я нашел останки съеденного сапсаном грача. Грудина была зазубрена вдоль киля – соколиный клюв отщипывал от нее куски. Лапки были рыжими, хотя должны были быть черными. Объеденное тело и череп грача выглядели трогательно маленькими по сравнению с массивным тяжелым клювом.

К четырем часам в лесу собрались сотни трескучих дроздов-рябинников. Они выбрали на деревьях места повыше, повернулись к солнцу и замолчали. Потом они полетели на север, к месту ночевки. Они набирали высоту и перекликались, их нестройные шеренги все больше растягивались; под ними сияло солнце. А гораздо выше них, под синим куполом остывающего неба праздно кружил сапсан. Вместе с ними он уплывал к мертвенному северному свету.

За полчаса до заката я зашел в сосновый лес. Под деревьями было темно, но на просеке, по которой я шагал с западной стороны, еще было светло. Снаружи было холодно, а в лесу еще тепло. Сосны рдели в иссиня-черной тени собственных ветвей. Лес весь день хранил мрак и теперь, казалось, выдыхал его. Я тихо шагал по просеке и слушал раскатистые крики ворон, доносившиеся будто из подземелья. Я остановился посреди леса. По лицу и шее пробежал холодок. На сосне в трех ярдах от меня сидела серая неясыть. Я затаил дыхание. Сова не двигалась. Я слышал каждый шорох так громко, как если бы и сам был совой. Она смотрела на свет, отраженный в моих глазах. Она ждала. Ее белая грудь была испещрена рыжевато-бурыми стрелками и крапинами. Рыжина вокруг ее головы образовывала ржавую корону. Лицо, закрытое шлемом, было бледным, аскетичным, получеловеческим, горестным и отстраненным. Глаза были темными, напряженными, недобрыми. Из-за этого гротескного шлема казалось, что какой-то заблудший рыцарь уменьшился и обратился в сову. Я вглядывался в виноградно-синие глаза, окаймленные огненным золотом, а совиное мрачное лицо растворялось в сумерках; одни глаза светились жизнью. Сова постепенно распознавала врага: понимание отразилось в ее глазах, тенью растеклось по каменному лицу. Но удивление прогнало страх. Она и теперь не спешила улетать. Мы не сводили друг с друга глаз. Ее лицо походило на маску: жуткое, опустошенное, скорбное, как лицо утопленника. Я пошевелился, стоять неподвижно стало невмоготу. Тогда сова резко повернула голову, прошаркала по ветке, как бы чувствуя неловкость, и тихо улетела в лес.

15 ноября

Выше Южного леса по глубокой долине протекает ручей. Северный склон долины покрыт редколесьем с ржавчиной прошлогоднего орляка, серебряными березами, зелеными замшелыми дубами. Южный склон – пастбище, уже многие годы остающееся неизменным, богатое червями, окаймленное низкими живыми изгородями, рябое от коренастых дубов. Две сотни чибисов и множество дроздов-рябинников, белобровиков и черных дроздов на слух искали червей, пока я спускался к ручью, громко журчащему в тишине утреннего часа. Долина не была распахана, и я посчитал, что сапсан, скорее, будет искать чибисов на верхних пастбищах.

Издалека раздалось громкое постукивание. Это мог бы быть певчий дрозд, колотящий улиткой о камень, но звук доносился откуда-то сверху. В дубовых зарослях малый пестрый дятел сел на боковую ветку, уцепился за самый ее кончик и долбил клювом по мраморному галлу[34], пытаясь добраться до личинки. Для дятла длиной в шесть дюймов этот нарост был как большой набивной мяч для человека. Дятел так и сяк качался на ветке, повисал вниз головой, атакуя ветку под разными углами. Он отвел голову на два дюйма назад и застучал по ветке со свирепостью кирки. Когда он останавливался и осматривал желтый нарост, его черные блестящие глаза сощуривались. У него так и не получилось его пробить. Тогда он перелетел на другой дуб и предпринял новую попытку. Его перестук все утро разносился по полям. Я пробовал стучать по галлу ногтем и острым камнем, но не смог воспроизвести громкую, слышную за сотню ярдов трескотню дятла. Он не дичился меня, но если я подходил слишком близко, прекращал свои занятия и забирался выше по ветке. Я отходил в сторону, и тогда он возвращался. Когда в лесу закричали сойки, он прекратил долбить и прислушался. Малые пестрые дятлы остерегаются хищников; они сбегут от кукушки, спрячутся от сойки и вороны.

Сойки весь день шумели в лесу, выкапывали желуди, которые закопали месяц назад. Когда одна сойка находила желудь, остальные гонялись за ней. У ручья, там, где течение тормозили ветки и палая листва, кормились несколько вальдшнепов. Своим появлением я спугнул другую, гораздо большую группу вальдшнепов, прячущихся в зарослях орляка. Днем они любят лежать на поросших орляком склонах, лицом на юг или запад, часто возле молодых каштанов или невысоких берез, реже – под падубом или сосной. Некоторые предпочитают папоротнику заросли ежевики. Вальдшнепы поднимаются внезапно, когда вы уже некоторое время простояли рядом, в каких-то пяти ярдах от них. Они подождут минуту-другую, пока неопределенность не станет невыносимой. Больше птиц можно спугнуть, если часто останавливаться. А если просто продираться через лес, вы поднимете только тех, что окажутся у вас прямо под ногами. Иногда, когда вальдшнеп делает первый рывок вверх, удается на мгновение уловить его окраску. Подсвеченные желтым светом, коричневые, палевые и каштановые оттенки его спины вдруг рельефно выделяются, словно ковер из палой листвы. Посередине полосатой спины и за головой проступает зеленовато-бронзовый оттенок наподобие патины. Может показаться, что вальдшнепы сразу улетают вглубь леса, на самом же деле они резко опускаются и ищут укрытие, как только их заслонят деревья. Внезапные зигзаги и нырки на открытой местности тоже обманчивы. Вальдшнепы могут некоторое время лететь низко, а потом снова подняться, как только скроются из виду. Тысячи лет упражнений в побегах выработали эти умелые приемы. Со временем можно научиться распознавать места, где прячутся вальдшнепы, но их катапультирование из папоротников или зарослей ежевики каждый раз поражают. Редко когда вы успеете посмотреть в нужном направлении.

Везде, где есть черви и грязь, найдется свой вальдшнеп. Беглый вальдшнеп полетит вдоль излучин ручьев и оврагов, мимо заброшенных прудов и раскисших просек – к своей обители в орляке.

Пока садилось солнце, чибисы все громче кричали свое «пи-вит». Я увидел из-за дубов и берез, как темный серп сапсана взмывает по зеленому склону долины. Дрозды-рябинники спасались в деревьях. Некоторые, как желуди, глухо валились в папоротники. Сапсан развернулся и начал охоту. Он круто набрал высоту и сразу сорвал с ветви одного рябинника – так же легко, как ветер подхватывает сухой лист. Убитая птица беспомощно болталась в его когтях, как на виселице. Сокол полетел к ручью, у самой воды ощипал ее и съел, и ветер разнес кругом ее перья.

16 ноября

Долина была тиха, приближена линзой тумана, увенчана холодной адамантовой глорией[35]. Пятьдесят серебристых чаек летели на север вдоль синей сосульки, расклинившей облачность. Они влетали в этот зазор голубого неба, торжественно-крылатые и мрачные, великолепные предвестники завтрашнего дня.

К десяти часам голубой клин расширился, и побежденные облака сгрудились на востоке. Чибисы и золотистые ржанки на кругах спускались ко свежевспаханному полю возле реки, чтобы кормиться. Слабое утреннее солнце коснулось ржанок, тусклых на темной земле. Они засияли позолотой, их кости будто засветились сквозь прозрачную кожу и перья. До этого сапсан сидел на сухом дубе, сгорбленный и вялый, но теперь озарился багрянцем и золотом, совсем как пузатые огоньки рябинников в кустах возле реки.

Стоило мне отвести взгляд, как сапсан слетел с ветви, и началась паника. Южное небо оказалось заполнено ярусами, лабиринтами вьющихся птиц: семьсот чибисов, тысяча чаек, две сотни вяхирей и пять тысяч скворцов взлетали расходящимися спиралями и вихрями. Над ними кружили три сотни золотистых ржанок, которые становились заметны, только когда поворачивали и вспыхивали на солнце. В конце концов я обнаружил сокола там, где меньше всего ожидал: он был прямо над моей головой. На самом деле, там и стоило начинать поиск.

Он летел на юг, набирая высоту: четыре легких удара крыльями и парение, непринужденный ритм. С земли казалось, что крылья лишь слегка загибаются и расправляются, раз за разом подергиваются легкими пульсациями. За соколом увязалась ворона, и вдвоем они понеслись зигзагами. Сокол забирался выше, летел все быстрее; но мелькание его крыльев было таким легким и ловким, что он казался почти неподвижным, а ворона смещалась от него назад и вниз. Он слился с белым солнечным маревом, и тут навстречу ему поднялась стая скворцов, будто подхваченная вихрем. Он описывал круги на большой скорости, круто разворачивался, клонился влево и вправо, выводил затейливые восьмерки. Резкие маневры сбили скворцов с толку. Они бешено неслись следом, но не вписывались в его повороты. Казалось, что он раскачивает их на леске, то встряхивая, то снова собирая вместе. Птицы забрались очень высоко по южному небу и вдруг пропали, поглощенные туманом. Этот уклончивый полет – забава, которую сокол мог в любой момент прекратить, – напоминает один из его охотничьих приемов и наводит ужас на птиц внизу. Скворцы опасаются окрикивать летящего хищника, вместо этого они летят к деревьям или уносятся на ветру.

Час спустя на юге и западе снова началась паника. В вышине кружили ржанки и чайки, черные дрозды трещали, петухи перекликались между фермами, расположенными в полумиле друг от друга. Сапсан опустился на сухой дуб, и все птицы разом умолкли. Он отдохнул, почистил перья, недолго поспал, а затем полетел полями, лежавшими к северу от реки. Там работали тракторы, и сотни чаек, белых как мел, пестрели на черно-коричневой земле. Среди сморщенной темноты пашен еще блестели редкие сухие стерни, но вязы стояли голые, а тополя были укрыты желтыми лохмотьями. Гончие собаки бесшумно прочесывали сырые поля. Охотники и их помощники молчаливо ждали. Бесстрашный заяц сидел в борозде в акре от меня, его большие раскосые глаза блестели, длинные опущенные уши слушали ветер. Самка сапсана взлетела и зависла над зайцем. Она вздрогнула от далекого выстрела и потеряла высоту, как подстреленная. Она снизилась до земли и перешла на быстрый бреющий полет. В жизни не видел, чтобы сокол летел так низко. На краю поля росла высокая трава, и птица задевала ее крыльями. Она пряталась за каждым углублением и неровностью. Она скрывалась в канавах, раздвигала траву своими крыльями, как веерами. Она летела, задирая крылья, так что киль ее грудины рассекал траву или скользил в дюйме над землей. Вдруг она будто рухнула на пашню и пропала. В радиусе четверти мили не было ни одной подходящей присады, но птица исчезла, и я нигде не мог ее найти, хотя обшарил все поле. Изящная, как лунь, тихокрылая, как сова, но летящая с удвоенной скоростью, она была еще и, как лиса, ловкой в искусстве скрытности и камуфляжа. Она вцепляется в кучерявую шерсть земли так же, как скачущий заяц вцепляется в ветер.

Бесшумные чаячьи спирали покинули поля и улетели на юг. В ясном зените льдисто-голубого неба засверкали цингулумы[36] золотистых ржанок. Солнце наконец выбралось из тумана, крепнущий северный ветер был очень холодным. Гончие взяли след зайца и устремились за ним по испещренной листьями пашне. Охотники бежали следом, и гудел рожок. Сапсан-самец на низких кругах двигался к северу. Он походил на воздушного змея цвета стерни – бурого, желтого, в темно-коричневую полоску, – будто вырезанного из земли, над которой он пролетал. Он медленно набирал высоту и парил на ветру. Самка присоединилась к нему, и они закружили вместе, хотя и в разных направлениях: он летел по часовой стрелке, а она – против. Их извилистые траектории переплетались и пересекались, но никогда не совпадали. Приблизившись к реке, где стоял я, они быстро набрали высоту. Солнечный свет начистил глянец их оперения до теплого красно-золотого оттенка; перья самки было чуть более темными. Птицы проплыли у меня над головой на трехстах футах, неспешно кренясь на неподвижных твердых крыльях, причем самец держался футов на тридцать выше самки. Они глядели на меня сверху вниз и так склоняли свои большие головы, что те казались маленькими и утопленными между дужек их крыльев. Благодаря полностью расправленным и раздутым напором воздуха перьям соколы казались крепкими, широкими, мощными. Палевые подкрылья были покрыты затейливым ситом бледно-коричневых и серебряно-серых линий, которые контрастировали с пестринами цвета красного дерева на темном янтаре их груди. Сжатые лапы сияли на фоне белых пучков нижних кроющих перьев хвоста. Скрюченные пальцы были узловатыми и ребристыми, похожими на золотые гранатки.

Они улетели к югу от реки, и красные куропатки начали перекликаться. Соколы по очереди взмывали, замирали на мгновение, планировали вниз на размашистых кругах. Два раза самец игриво спикировал на самку, почти задел ее, проносясь мимо. Он был легче ее по телосложению, на два или три дюйма короче, с относительно более длинными крыльями и хвостом. У него было изящество и утонченная сила, у нее – мощь и основательность. По мере того как они исчезали в вышине и уносились на юг, перспектива сплющивала их круги в эллипсы, а позже – в прямые линии, расчерчивающие небо туда и обратно. Их курс казался поразительно неизбежным, словно они двигались по невидимым нитям или следовали хорошо знакомому маршруту. Именно эта прекрасная точность, эта предопределенность движения делает наблюдение за сапсанами таким захватывающим.

Теперь самец, набирая высоту, удалялся от самки на восток, а она на кругах уходила на запад и держалась ниже. Между кругами она неподвижно парила на ветру. После очередного захода она повернула и направилась вниз. Было в этом движении что-то сдержанное и угрожающее, и я сразу понял, что она будет пикировать. Она неслась к земле, закручиваясь по спирали, под углом в сорок пять градусов, мерцая в воздухе, плавно и несуетливо, на полусогнутых крыльях. Падая, она медленно провернулась вокруг своей оси и, совершив полный оборот, описала идеальную дугу и перешла в отвесное падение. Произошла легкая заминка, как если бы прорвался непрочный воздушный барьер, и после этого ее падение стало ровным. Теперь ее крылья были отведены вверх и назад, загнуты внутрь; они трепетали, как плавники, и ее обтекаемое тело пронзало воздух. Крылья походили на оперение стрелы, распушившееся вокруг крепкого древка. Она припустилась к земле; рухнула; исчезла.

Минуту спустя она поднялась – невредимая, но без добычи – и полетела на юг. На фоне синего неба, белого облака, синего неба, темных холмов, зеленых полей, коричневых полей она светло мерцала, мрачно сияла, вертелась и падала. И вдруг холодный, перехватывающий дыхание воздух стал совершенно чистым и сладким. Щебет мелких птиц смешался со звонким лаем гончих и гулким топотом преследуемого зайца. Тот промчался через живую изгородь, прыгнул в реку, как комок бурой земли, и поднял брызги. Он переплыл на другой берег и доковылял до укрытия.

На востоке, где по-прежнему кружил самец сапсана, в небе парили еще и чайки, и ржанки, и кроншнепы. Сокол мерцающим пятнышком пропадал над холмами, потом гордо планировал к морю. Встревоженные птицы вернулись на землю, и тогда великий полет окончился.

Я последовал за самкой сапсана и в половине четвертого снова нашел ее. Густые скворечьи тучи выкурили ее с ясеня возле брода, и тогда она низом понеслась над полями, где вовсю работали тракторы, где происходило выкапывание и погрузка сахарной свеклы. На расчищенной земле кормились сотни чаек и чибисов; они поднялись в воздух, и я потерял среди них самку. Десять минут спустя она полетела на северо-восток, на большой высоте миновала реку, чернея на фоне лимонно-желтого неба. Потом отклонилась на восток, взмыла выше и ускорилась, будто приметив добычу.

Гончие узкими тропками идут через холмы домой, охотники устали, помощники разошлись, заяц остался цел и невредим. Долина тонет в тумане, желтое орбитальное кольцо горизонта смыкается над солнечной роговицей[37]. Восточный хребет расцветает пурпуром, потом чахнет, превращается в недружелюбную черноту. Земля выдыхает в холодные сумерки. В лощинах, скрытых от вечерней зари, ложится иней. Совы просыпаются и ухают. Первые звезды повисают на небе, потом летят вниз. Как сокол на присаде, я слушаю тишину и всматриваюсь в ночь.

18 ноября

Утром я шел на восток вдоль морской дамбы, от эстуария к морю. Под высокими облаками вода была бледно-серой и белой. Когда небо прояснилось и выглянуло солнце, вода покрылась морщинами и прожилками. Вдоль линии прилива кормились кулики, чайки и грачи. Кустарники возле дамбы наполнились жаворонками и вьюрковыми птицами. Три пуночки, коричневые и белые, как песок под их ногами, побежали по белой гальке и песку, как кулики, не желая летать. Все же, когда они добежали до темной земли, то сразу со звонкими трелями взлетели. Длинные крылья с белыми полосками вспыхнули в солнечном свете. До земли доносился перезвон их резких чистых голосов.

Все утро у меня было то настороженное, тревожное чувство, которое бывает, когда поблизости сокол. Я чувствовал, что еще немного – и я увижу его; он едва опережал меня во времени и пространстве, каждый раз уходил за горизонт, стоило мне подняться на очередной изгиб зеленой земли. В час дня я шагал на юг. Солнце было ослепительным. Мне вдруг почудилось, что я шагаю прочь от сокола, а не навстречу ему. Я снова пошел полями в сторону эстуария – не задумываясь, двигаясь по самой грани мысли, смиренно наблюдая и впитывая день. Свернув в проход в живой изгороди, я застал врасплох крапивника. Он дрожал на ветке в мучительных колебаниях и не мог решиться, то ли ему улетать, то ли оставаться; его разум заикался, раскалывался от страха. Я пошел своей дорогой, и тогда крапивник успокоился и запел.

В половине третьего я дошел до эстуария. Стоял высокий прилив. В синей, без облачка воде скользили белые чайки и спали утки, а на солончаках сгрудились кулики. Я медленно шагал на запад вдоль морской дамбы. Свет этим ноябрьским холодным днем уже шел на убыль, а небо покрылось бледным золотом. От самого Северного моря над речной долиной протянулся сияющий свод, а в зените свет осыпался хлопьями и серел. Это был последний охотничий свет – призыв, столь же внятный голодному соколу, как гончей собаке внятен сигнал к началу охоты.

Ручеек чернозобиков утек с солончаков и раздулся над водой светлым серебряным парусом, двигающимся в сторону острова. Вдалеке над птицами летал сапсан – маленький темный шарнир в безукоризненном небе. Мгновение – и трепетные крылья полетели копьем. Против солнца сокол был черным и резким, а потом он перелетел солнце, стал коричневым и не таким грозным. Он нырнул, и островные птицы разбрызгались. Он кружил над ними, и они, как волны, откатывались в стороны. Его крутая восходящая спираль перешла в немое крещендо. Поднялись чайки. Сокол остановился, завис над ними, потом нырнул, понесся вниз, пролетел под ними, снова взмыл по огромной U-образной кривой, расклинивая воздух, как человек-ныряльщик расклинивает воду. Чайка неловко отскочила от сокольих когтей. Сокол ушел вверх и растаял в сереющем восточном небе.

На светлом западе тысячи чибисов кружились над покоем эстуария – текучие переменчивые эскадрильи. Мягкие крылья чибисов вздымались и опускались в такт, как весла баркаса.

21 ноября

Голые, суровые, будто выкованные деревья выступали над горизонтом долины. Холодный северный воздух преображает и проясняет, он подобен ледяной линзе. Сырые пашни темны, как солод, а стерни поросли сорняками и раскисли. Бури унесли последние листья. Осень повержена. Пришла зима.

В два часа со стерни поднялась трескучая галочья тьма, она расползлась по небу с шумом, с каким костяшки домино стучат по кабацкому столу. Вяхири и чибисы летели на юг. Сапсан был рядом, но я его не видел. Я спустился к ручью и пошел полями между двух рощ. На стернях и пашнях я вспугивал полевых жаворонков, дособирающих урожай[38]. Светило солнце. Деревья окрашены, как бурый гравий на дне чистого ручья. Дубы в обоих рощах обросли золотыми гривами. Зеленый дятел взлетел с мокрой травы и, будто притянутый магнитом, прилепился к стволу дуба. Его макушка тлела киноварью, а спинка была мшисто-горчичной – точно так же посреди темного леса светится алый мухомор. Внезапно раздался сигнал тревоги, задыхающийся сдавленный крик сообщал: замечен сокол. Рябинники замолкли и, сидя на перекладинах голых лип возле моста, вперились в небо.

Я взглянул на запад и увидел, как сапсан поднимается над кедром у далекой фермы – лучистый в темном облаке грачей, реющий среди потоков золотистых ржанок. На севере хмурилась дождевая туча; сапсан золотистым нимбом засиял на ее фоне. Он скользнул над стерней, и воробьиная волна ринулась к живой изгороди. На секунду крылья сокола заплясали в погоне, замелькали связкой бешеных взмахов, которые застыли в моей памяти в образе оленьих рогов. Потом сокол как ни в чем не бывало полетел к реке.

Я последовал за ним, но не нашел. Сумерки и закат встретились в речном тумане. В живой изгороди среди сухой листвы копошилась землеройка. Как только прокричал домовой сыч, она притаилась. Водяные полевки бежали по ветви куста, нависающей над рекой, но услышали крик и тоже замерли. Когда крик смолк, они нырнули в воду и уплыли к своему укрытию в камышах. Я шагал вдоль зарослей. Меня напугал вспорхнувший с земли вальдшнеп. Он полетел, и я увидел на фоне неба длинный опущенный клюв и тупоконечные, будто совиные крылья, а затем услышал присвист и гортанное хорканье его брачного призыва; странный звук для холодных ноябрьских сумерек. Вальдшнеп враскачку полетел на запад, а над ним звездой заблестел сапсан – темная резная фигурка спускалась по бледно-шафрановой вечерней заре. Обе птицы исчезли в закате, и более я ничего не видел.

24 ноября

В лучах утреннего солнца, на теплом южном бризе сапсан облетал долину. Я не видел его, но его передвижения по небу отражались на земле беспокойными взлетами ржанок, белыми кружениями чаек, рокочущими серыми облаками вяхирей, сотнями зорких птичьих глаз, вглядывающихся в вышину.

Когда все стихло, самец и самка сапсана полетели низом над широкими пустыми полями. Бок о бок двигаясь против ветра, они поднимали со стерни золотистых ржанок. Они и сами были окрашены в ржаночьи цвета и вскоре скрылись за горизонтом бурых полей.

Дождевые тучи сгустились и полетели ниже, поднялся ветер, все вокруг заострилось. Я потревожил самку сапсана, сидевшую на дубе у бродовой тропы. Она сразу полетела на северо-восток, пересекла ручей и зависла над садом. В перерыве между зависаниями она парила и кружила, пытаясь набирать высоту, но безуспешно. Она медленно перевалила через восточный холм. Среди садовых птиц не было паники, но многие рябинники и вьюрковые взлетали и бесцельно метались под самкой сапсана, как будто не могли определиться, то ли налететь на нее всей стаей, то ли нет. Сапсан, зависающий на месте, непонятен для большинства птиц. Когда он летит быстро, они знают, что делать, но когда он лежит на ветру, как пустельга, птицы не так тревожатся. Только куропатки и фазаны сразу распознают опасность. Этот охотничий прием угрожает им больше других птиц, и они либо припадают к земле, либо бегут в укрытия. Зависающую над ними пустельгу они игнорируют.

Шагая полями к югу от проселочной дороги, я поднял трех больших кроншнепов. 21‑го числа на том же месте их сидело четверо; одного, может быть, с тех пор убил сапсан. Когда кроншнепы с криками взлетели, в сотне ярдов к западу появился самец сапсана. Чибисы, сидящие у него на пути, сразу взмыли со стерни. Но они недооценили силу ветра и оказались в воздухе слишком поздно. Сокол сделал свечку, и ветер наполнил его сложенные чашечками крылья, как паруса. На мгновение он застыл, а потом резко прижал крылья к бокам и, пронзая ветер, понесся вниз на последнего чибиса из нестройной стайки. Скользящий удар был нанесен так быстро, что я и не заметил его. Я увидел только, как сокол летит по ветру, унося добычу.

Проливной дождь продлился один час и загасил день. Долина превратилась в размокшую грязную губку. У меня над головой пролетели шестнадцать крякв, просвистела свиязь. Снова начался ливень, и гулкие сумерки наполнились хлюпающими криками бекасов.

26 ноября

На рассвете грачи и чайки пролетают дождливый город: грачи летят к эстуарию, чайки – прочь от моря. В нижних садах под шум прибоя пели просянки. Налетал мелкий дождь, усиливался свет дня. Кулики сгрудились на тонущем берегу – темные головы на фоне белой воды. Тулесы кормились, подавшись вперед, как легавые собаки, вслушивались в сырую землю, как дрозды на газоне. Осторожный шаг, подергивание головой, напряженная тщательность; потом клюв, как орудие фехтовальщика, резко и пружинисто втыкается в землю и достает пронзенного червя. Исландские песочники отдыхали. Они прикрыли свои раскосые монгольские глаза и стали похожи на спящих хаски. Пока я пробирался через липкую глину на верхушке морской дамбы, с воды поднялось пятьдесят птиц. Серые птицы, летящие под чистым белокаменным горизонтом, под высоким серым небом. Они жались к окропленной дождем белизне воды, к промытому берегу, к черно-сиреневым водорослям, к полынно-зеленым островам и к мерному пучению моря.

Шесть бакланов съежились у линии прибоя, как почерневшие пни. Еще один баклан отдыхал поодаль, раскинув крылья, будто герб всего Северного моря. Мимо полетели длинные клинья черных казарок. Гортанное квохтанье их переговоров было слышно и за милю. Их растянутые черные цепочки скребли по днищу неба.

На гальке трепетали крылья птиц, убитых соколом: свиязь и шесть озерных чаек были лежалыми, уже подтухшими, а длинноносый крохаль погиб всего три дня назад. Удивительно, что сапсан убивает крохаля – птицу, чье мясо сильно отдает рыбой и на человеческий вкус кажется совершенно непотребным. От крохаля остались только крылья, кости да клюв. Даже череп был начисто обглодан. Эту узкую голову с клювом-пилой и доисторической зубчатой ухмылкой соколу не удалось проглотить. Самка сапсана наблюдала за мной со столбов на дальних солончаках – съежившаяся, угрюмая под темным дождем. Изредка она перелетала с места на место. Она уже покормилась и не знала, чем себя занять. Позже она улетела в сторону от моря.

В болоте стояли большие улиты; похожие на старцев, седые и замшелые, они наклонялись на полусогнутых тонких ножках и хватали пищу. Где их окраска не была серой, она была белой; унылые свинцовые птицы, призраки летней зелени, в полете прекрасные и отчужденные. С пыльно-серого неба моросил медленный дождь. Обманчивое прояснение в одиннадцать часов дня оказалось предвестием затяжного ливня. В течение часа, пока серость не накрыла все вокруг, вода сияла, как молоко или перламутр. Море дышало тихо, как спящая собака.

28 ноября

Все было неясно в тракторогудящей безотрадности этого мглистого дня. Холодный северо-западный ветер дул слабо и неуверенно.

В одиннадцать часов сапсан взлетел на высокую опору линии электропередачи, протянувшейся через всю долину. Он был размыт туманом, но расторопные кивки и взмахи его крыльев узнавались мгновенно. Двадцать минут он наблюдал, как по окрестным полям кормятся ржанки, а потом полетел на юг, к следующей опоре. На фоне белого неба он вырисовывался совой, округлая утопленная голова переходила в плечи, туловище сужалось к короткому тупоконечному хвосту. Он снова полетел на север, поднявшись над туманными петлями реки. Сквозь мглу мерцал красно-золотистый лоск его оперения. Долгие мощные взмахи крыльев несли его вперед легко и величаво.

При таком слабом свете я уже не мог преследовать его. Я спустился к ручью в расчете на то, что позже он явится туда на купание. В боярышнике возле Северного леса ругались черные дрозды и зяблики, а на ольхе сидела и разглядывала что-то внизу сойка. Под прикрытием живых изгородей я медленно подошел к густым зарослям боярышника. Я пробирался сквозь кусты, пока не увидел быструю воду ручья, на которую и глядела сойка. Сквозь решето колючих веток я заметил самку сапсана. Она стояла на камнях в нескольких дюймах от воды и глядела на свое отражение. Она медленно пошла вперед, пока ее крупные морщинистые желтые лапы не погрузились в воду. Она замерла и осмотрелась, потом задрала крылья за спиной и пошла по броду, опасливо ступая по гальке, будто боясь поскользнуться. Когда вода дошла ей почти до плеч, она остановилась. Сделала несколько глотков, погрузила голову под воду, поплескалась, окунулась с головой и похлопала крыльями. Черные дрозды и зяблики перестали кричать, а сойка улетела.

Птица пробыла в воде десять минут. Она двигалась все меньше, а потом вразвалку вышла на берег. Попугаичья походка стала еще более неуклюжей из-за тяжести намокшего оперения. Она как следует отряхнулась, попрыгала, похлопала крыльями и грузно взлетела на сухую ольху, нависающую над ручьем. Черные дрозды и зяблики снова начали перебранку, и вернулась сойка. Самка сапсана вся вымокла и казалась весьма недовольной. Ее грудь была объемнее, а спина шире, чем у самца, между ее плечами бугрились мышцы. Она была темнее расцветкой и больше походила на типичные изображения молодых сапсанов в книгах. Сойка принялась раздражающе порхать вокруг нее, и тогда она тяжело полетела прочь, на север, а сойка глумливо завизжала ей вдогонку.

Я нашел ее на сухом дубе к северо-востоку от брода. То дерево стоит на возвышенности, и с его верхних ветвей сокол видит западную речную равнину на несколько миль вокруг. Поглядев по сторонам и вверх, птица начала чистить перья. Пока не закончила, она ни разу не подняла голову. Сперва были вычищены перья на груди; потом – подкрылья, брюхо и бока, именно в таком порядке. Она яростно ковырялась в своих лапах, иногда приподнимая одну, чтобы получше ее ухватить. Она чистила и точила о кору свой клюв. Урывками она проспала до часу дня, а потом быстро улетела на восток.

29 ноября

В полдень со стороны суши явился сапсан; я стоял на морской дамбе возле солончаков, и он пролетел очень близко от меня. За дамбой он набирал высоту, ложился на ветер, несся вниз и взмывал в диком U-образном вираже. Он проделал это трижды, а потом полетел назад тем же путем. Я думал, что он пытается спугнуть с берега добычу, но, добравшись до того места, я никого там не нашел. Может быть, он упражнялся в меткости, атакуя столб или камень, но я не мог взять в толк, зачем было настолько целенаправленно налетать на эти точки и возвращаться в исходную позицию.

Я пошел дальше, на восток. Светило солнце, но ветер дул холодный; хороший день для сокольего парения.

Три часа спустя я вернулся к солончакам и у основания морской дамбы, возле отметки полной воды, нашел останки чомги. Это была тяжелая птица весом фунта два с половиной, и она, вероятно, была убита пикированием с серьезной высоты. Теперь же она весила меньше фунта. Грудина и ребра оголены, позвонки длинной шеи тоже тщательно вычищены. Голова, крылья и желудок нетронуты. Выставленные напоказ внутренние органы слегка парили на морозном воздухе – они были еще теплыми. Несмотря на свою свежесть, они неприятно, затхло пахли. На людской вкус все поганки отдают тухлой рыбой.

На закате, когда я переходил болото, с крыши хижины поднялись два сапсана. Усталые, с наполненными зобами, они улетели недалеко. Они уже поделили чомгу, а теперь вместе устраивались на ночлег.

30 ноября

У реки – две убитые птицы, зимородок и бекас. Бекас, скрытный даже в своем посмертии, лежал наполовину погруженный в подтопленную траву. Зимородок светился в грязи у самой реки, словно лучистый глаз. Он перепачкался кровью, покрылся пятнами того же кроваво-красного цвета, что его короткие лапки, застывшие и красные, как палочки сургуча. Холодный в плещущейся речной воде, он был как мертвая звезда, чей бирюзовый свет еще мерцает сквозь многие световые годы.

Во второй половине дня я пересекал поле, которое от Северного леса шло на подъем, и увидел развевающиеся на ветру перья. Тело вяхиря лежало грудью вверх среди белого пушистого ощипа. Голова была съедена. Мясо было содрано с шеи, грудины, ребер и таза, даже с плечевого пояса и кистевых суставов. Этот сапсан хорошо питается. Он знает толк в разделке. Остов весил всего несколько унций; выходит, с птицы был снят почти фунт мяса. Кости по-прежнему были темно-красными, а кровь еще не засохла.

Вдруг я согнулся над убитой птицей, как сокол, крыльями прикрывающий добычу. Мои глаза вращались и высматривали, нет ли поблизости ходячих человеческих голов. Я неосознанно подражал соколиным движениям, будто исполняя первобытный ритуал; охотник превращался в того, на кого охотился. Я вгляделся в лес. Сокол сидел согнувшись, наблюдая за мной из своего тенистого укрытия, вцепившись когтями в шею сухой ветви. В эти дни мы с ним живем общей жизнью, исступленной и полной страха. Мы избегаем людей. Мы ненавидим внезапные всплески их рук, безумие их размашистых жестов, их нелепую походку марионеток, их бестолковые запинающиеся повадки, надгробную белизну их лиц.

1 декабря

Сапсан невидимо парил в голубом зените мглистого неба и над витками взлетающих чаек совершал большой круг на восток. Полчаса он праздно летал под утренним солнцем на холодном юго-восточном ветру, а потом с чудовищной силой обрушился на ручей, и разлетевшиеся птицы озарили небо, как осветительный снаряд. Бекас просвистел на ветру, как пуля, а грохотание крыльев вяхирей сменилось протяжным вздохом их улетающих стай. Когда я добрался до моста, черные дрозды все еще трещали, но небо было пустым. Деревья к югу были четко обрисованы низким солнцем и увешаны голубями, как черными плодами.

Напряжение медленно спадало, двадцать минут продлился тревожный покой, и голуби стали возвращаться на поля. Чайки и ржанки снова следовали за плугом. Мигрирующие чибисы, безмятежные и тихие, на большой высоте двигались на северо-запад. Вяхири летали то между двумя лесами, то между лесами и пашнями. Они ни на мгновение не останавливались, белые полоски крыльев мелькали на солнце – соблазн и вызов для бдительного сапсана.

Я то и дело всматривался в небо и проверял, не парит ли там сокол, изучал каждое дерево и куст, из-под каждой ветви осматривал мнимую пустоту неба. Так же скрытно сокол искал свою добычу, ускользал от врагов, и это был единственный способ найти его и разделить с ним охоту. Бинокль и соколья бдительность возмещают ущербность человеческой близорукости.

Наконец очередная из далеких голубеподобных птиц, которые до сих пор и правда оказывались голубями, оказалась сапсаном. Он летел над Южным лесом и планировал на теплом воздухе, который поднимался над окруженной посадками равниной. Резко очерченный и золотистый в лучах солнца, он плыл на восходящих воздушных потоках благодаря колебаниям мускулистых крыльев, подобных рыбьим плавникам. Он парил – крошечная серебряная чешуйка в лощеном голубом небе. Крылья напряглись и изогнулись, он заскользил на восток, темным клинком рассекая голубой лед. Он снижался в солнечном сиянии и сменял цвет, как осенний лист: от блестящего золота к пожухлому желтому, от охряного к бурому – и вдруг черной точкой замелькал на горизонте.

На юге прогорало белое пламя, а солнце сверкало все ниже. В вышине пролетели две галки. Одна нырнула, вошла в штопор, сделала мертвую петлю и, как подстреленная, полетела на землю – трепещущий комок косточек и перьев. Она только притворялась мертвой. В футе от земли она расправила крылья и легко, с чудесной беспечностью совершила посадку.

Следуя за неугомонной ржанкой, я перешел ручей и на живой изгороди к западу увидел самку сапсана. Я пошел за ней по пятам, но она перебиралась с дерева на дерево, все время держась солнечной стороны, поэтому она ясно видела меня, а я оставался ослепленным. Когда заросли кончились, она перелетела на дерево возле ручья. Она казалась сонной и вялой, едва-едва вертела головой. Ее глаза покрылись карей керамической глазурью. Они пристально смотрели в мои глаза. На мгновение я отвернулся. Она тотчас улетела. Я повернул голову и не нашел ее. Соколы неохотно улетают, когда на них смотрят. Они ждут, пока не спадут оковы взгляда.

Чайки медленно летели на восток, яркое солнце просвечивало их крылья насквозь. В три часа самка сапсана покружила среди чаек и принялась парить. На эстуарии стояла полная вода. Кулики взвивались и падали над ручьями и солончаками, словно кровь в бьющемся сердце. Я знал, что она увидит их – увидит тысячи чаек, продвигающихся к полному до краев морю, и я думал, что она последует за ними на восток. Не теряя времени, я вскочил на велосипед и поехал так быстро, как только мог, к маленькому холму в шести милях отсюда. С холма открывался вид на эстуарий. Дважды я останавливался и искал ее. И обнаружил кружащей в вышине над лесистым хребтом, летящей, как я и надеялся, на восток. Когда я добрался до холма, она уже перевалила через него и снизилась.

В световой линзочке, которую мой телескоп добывал из трех миль расстояния, залитого солнцем и искаженного воздухом, я видел, как блестящая вода эстуария потемнела и забурлила от птиц, как соколий острый крюк взмывал и падал, следуя зубчатому полотну ее пикирований. Потом темная вода снова просветлела, и все стихло.

2 декабря

Стояла малая вода. Грязь блестела, как мокрый песок, а полосы гальки вдоль синих лагун мерцали. В таком ярком свете цвета обжигали глаз. В темном поле, будто слоновая кость, белело сухое дерево. Голые деревья стояли на земле, словно светлые прожилки увядших листьев.

Сапсан взмыл над эстуарием, и небо наполнилось крыльями куликов. Он нырнул в густую тьму больших кроншнепов, потом снова вырвался на свет, обогнул их снизу и, когда они взлетели, взлетел из-под них и с сокрушающей силой ударил одну птицу в грудь. Та свалилась под морскую дамбу. Тельце было обезображено, оно будто сдулось. Сапсан спланировал к нему и крючком своего клюва кольнул мертвого кроншнепа в грудь.

3 декабря

Над болотами весь день висели низкие тучи, а с моря надувало мелкий дождь. Развезло тропы и землю вокруг морской дамбы; густая охристая грязь походила на краску; тягучая липкая грязь прорастала на болоте, как грибок; осьминожья грязь цеплялась, и хлюпала, и засасывала; скользкая грязь, текучая и коварная, как нефть; застойная грязь; злобная грязь; грязь на одежде, в волосах, в глазах; грязь, добирающаяся до костей. Зимой на восточном побережье – неважно, выше или ниже приливной черты – человек ходит или по воде, или по грязи; он не найдет здесь суши. Грязь – это отдельная стихия. Ее можно полюбить. Можно стать похожим на болотную птицу, которая счастлива только в тех краях света, где встречаются суша с водой, где нет тени и некуда спрятаться от страха.

В устье эстуария суша с водой сливаются воедино, и глаз видит только воду да сушу, всплывающую из-под воды. Серо-белые горизонты – как пришвартованные плоты. В сумерках они уплывают, и тогда остается только водосуша, и ваше ухо, и свист свиязей, и плач кроншнепов, и чаячьи крики.

На севере был сокол; он покружил над возвышенностью и улетел на ночлег. Но он был слишком далеко, чтобы я ушел от отступающей воды. Вечером тысячи чаек прилетели к чистому безопасному морю.

5 декабря

Холодное угрюмое солнце опаляло белые кораллы заиндевелых живых изгородей. В притихшей долине не было движения, пока изморозь не стаяла и не испарилась и с деревьев не закапало. Вокруг, как в пещере, гудели голоса с оживившихся ферм. Сапсан пригрелся на стоге сена возле дороги. Он слетел со стога и спустился к реке.

Через полчаса я увидел его возле моста – он сидел на проводе. Потом он низом полетел над канавой, крыльями смахивая изморозь с закоченелого тростника. Он извивался и зависал над камышницей. Та скользила и металась по льду, между стеблей, и у сапсана не выходило ее поймать. От полыньи взлетели четырнадцать чирков-свистунков и сотня чаек. Ослабевшие от голода бекасы сидели в заиндевелых полях и робко подавали голос.

В час дня сапсан полетел на восток и на сильных решительных крыльях перевалил через подсвеченные солнцем гребни тумана.

8 декабря

Золотая листва солнечного света падала в утренний туман. Под голубым небом влажно блестели поля. Самец сапсана взлетел с вяза у реки к туманному свету и высоко, хрипло, сдавленно прокричал – «ки-ирк, ки-ирк, ки-ирк, ки-ирк, ки-ирк». Колючий варварский голос.

Он летел над северной стерней, спиной к солнцу, бил крыльями, в бодрых реяниях набирал высоту. В его крыльях была упругость и напряжение, и это означало, что он увидел добычу. Вяхири на стерни перестали кормиться, подняли головы. Сокол медленно кружил в двухстах футах над ними, а потом вдруг подался вверх и нырнул. Он рубанул по воздуху, снова взмыл, и голуби под ним бросились врассыпную. Он снова подался вверх, припустил вниз по трепещущей крылатой спирали и врезался в дребезжащую сизую птичью массу.

Птицы поднимались со всех окрестных полей. Казалось, что взлетали сами поля. В этом крылатом бурлении сокол затерялся. Когда суматоха улеглась, его нигде, на несколько миль вокруг, не было видно. Так часто и происходит: незаметное мягкокрылое сближение, атака и скрытный отход за птичьей дымовой завесой.

До эстуария я добрался, когда там стояла полная вода. Тысячи искристых чернозобиков шипели и метались над синей водой. В переполненных бухтах плавали черные казарки и свиязи. Уже ходили ружейники. Сквозь бронзовые отблески и гул ранних сумерек неутомимо свистели свиязи, а одинокая краснозобая гагара затянула свой заунывный вопль.

Сапсан не вернулся к шумной круговерти эстуария. Он убил утром и теперь благоразумно держался от моря подальше.

10 декабря

Унылый свет, жестокий ветер, сгущающиеся тучи, мокрый снег. Бекасы сгрудились на подтопленном лугу к северу от реки, как маленькие коричневые монахи, удящие рыбу[39]. Они склонялись на своих зеленых полусогнутых ножках, и я мог разглядеть их головы, полосатые, как колорадский жук, и их карие глазки. Они не кормились, а просто склоняли длинные клювы над мутной водой, как бы смакуя ее букет. Пятьдесят птиц поднялись, когда я подошел ближе. У бекасов нет колебаний, нет длительного осмысления; есть только внезапный судорожный прыжок из грязи, стоит только их нервам забить тревогу. Взлетая, они издавали жуткий гнусавый шум, будто в небо взлетела не стайка, а птичий чих. Бекасы держались близко друг к другу и не маневрировали, они удирали быстро и на большой высоте, словно скворцы. Это означало, что рядом сокол.

После долгих поисков я нашел сапсана сидящим в поле на столбе. Он выглядел сонным и апатичным. Он насторожился только к полудню, когда свет уже померк и сумерки окутали дальние деревья. Он покружил над лугом, на котором отдыхали бекасы. Ни один бекас не поднялся, покуда сокол не спикировал. Тогда все они разом, как хлопушка, взорвались и затрещали в воздухе. Сокол погнался за последним взлетевшим бекасом. Вдвоем они метнулись в небо, нырнули в поля, пронеслись сквозь ивняк. Сокол повторял каждый поворот, каждый изгиб; он не отставал от бекаса, но и не обгонял его. Вдруг он прекратил погоню и бросился на сотни рябинников, которые толклись над рекой. Он все еще летел по-бекасьи, дергаясь и скача, как расправленная пружина. Он разогнал их всех, но толком ни разу не напал.

Десять минут сокол отдыхал на столбе, а потом ровно полетел против ветра, низом пересек темные туманные поля. Он был едва заметен, голова и хвост были совсем невидимы. Он походил на ската манту, плывущего над морским дном. Чайки летели на юг, к месту ночлега. Они проносились быстрыми стаями по тридцать-сорок птиц, стараясь не пролетать надо мной. Едва завидев меня, они бросались врассыпную, направо и налево, как вяхири. Никогда раньше не видел, чтобы чайки так себя вели. Из-за частых нападений сапсана по утрам и вечерам они одичали и в любом движении снизу подозревали опасность.

Я последовал за сапсаном на восток. У меня над головой, улетая к реке на ночлег, с треском и свистом проносились рябинники. Я спугнул с небольшого ручья черныша. Он взвился в сумерки, закричал, закрутился, раскачался, как подвыпивший бекас. Его криком было дикое свистящее «ту-лу-вит», неописуемо торжественное и безутешное. Когда черныш взлетел, сапсан спикировал, но промахнулся на целый ярд. Сапсан, может быть, и сам следовал за мной в расчете, что я подниму для него добычу. Все его сегодняшние пике были медлительными и неточными. Вероятно, он не был голоден, но по привычке продолжал ритуал охоты и убийства.

После заката небо прояснилось. В вышине раздавался звук, похожий на чирканье спичек. Множество грачей и галок неспешно летели на запад, шумно переговариваясь; далекие в холодных синих сумерках; маленькие, как первые звезды.

12 декабря

Высокие облака заволокли небо, утро побелело, солнце скрылось. С севера поднялся холодный ветер. Свет горизонта был ясным и живым.

На обочине дороги между двумя фермами лежали останки серебристой чайки: половина – в траве, половина – на пыльном щебне. Сапсан убил чайку ночью или в утренних сумерках, когда на дороге еще не началось движение, но счел ее слишком тяжелой, чтобы уносить в безопасное место. Проезжающие машины расплющили ее в лепешку. Искромсанная плоть была еще влажной от крови, а окровавленная шея не увенчивалась головой. Эти проселочные дороги, отсыпанные щебнем, в глазах соколов наверняка подобны галечным пляжам; а укатанные асфальтовые трассы блестят, как пласты гранита на вересковых пустошах. Для соколов все чудовищные человеческие артефакты – вещи естественные и непорочные. Предмет неподвижен – значит, он мертв. Предмет движется, потом останавливается и более уже не движется – значит, он умирает. Для сокола движение подобно цвету; оно полыхает в его глазу багровым пламенем.

Я нашел ту чайку в десять часов, а сапсана – четверть часа спустя. Как я и ожидал, после такого сытного завтрака он улетел недалеко. Он сидел на дереве возле бродовой тропы, понурый и насквозь мокрый, с запачканными растрепанными перьями. Его хвост болтался, как мокрый зонтик. Тот пруд – маленький и неглубокий и содержит обыкновенный человеческий мусор; колеса от детских колясок, трехколесные велосипеды, битое стекло, гнилая капуста и канистры из-под моющих средств; все это покрыто соусом сточных вод. Вода стоячая и маслянистая, но сокол, может быть, и купался в ней. Обычно он предпочитает чистую проточную воду определенной глубины – и готов пролететь ради нее большое расстояние, – но порой будто намеренно выбирает сточные воды.

На юге три трактора распахивали большое поле. Один из них ездил взад-вперед в нескольких ярдах от сокола и нисколько его не беспокоил. Соколы часто выбирают поля, где работают тракторы, потому что там все время происходит птичье движение. Всегда есть за кем понаблюдать или, если сокол проголодается, кого убить. Соколы уяснили, что пугающая фигура человека безобидна, пока трактор едет. Они не боятся самоходных машин, потому что поведение машины предсказуемо, в отличие от поведения человека. Но как только трактор встает, сокол настораживается. А если водитель выходит, сокол перебирается подальше. На поле возле пруда так и случилось – через полчаса после того, как я туда пришел. Сокол медленно полетел на юго-восток, размахивая крыльями, как тяжелыми громоздкими веслами, и сел отдохнуть на верхушку придорожного вяза. Он не видел моего приближения, пока я не оказался почти под самым деревом. Тогда он разинул клюв, и вздрогнул, и полетел обратно к пруду. Он, как и раньше, двигался медленно и опасливо, как бы боясь что-то расплескать, и парил на поникших крыльях, сложенных вялыми плебейскими дугами. В конце каждого глубокого гребка кончики крыльев чуть касались воздуха, и этот тяжелый полет вымокшего сокола походил на вороний.

Я нашел его съежившимся на дубе, который нависал над тропой между прудом и бродом. Когда я проходил под деревом, он не шелохнулся. Его глаза были прикрыты, ветер трепал сохнущие перья; он сидел прямо и задеревенело, казался истрепанным и оцепенелым, как если бы давно умер и был уже поеден молью. Я хлопнул в ладоши, и он вздрогнул, улетел к перелеску возле брода. Оттуда его тоже прогнали, он прилетел обратно на дуб. Это переселение повторилось трижды. Тогда я оставил его в покое и стал наблюдать с опушки. Он еще поспал, проснулся в час дня, почистил перья и осмотрелся. Оперение подсыхало и светлело. Хвост расчертили палево-коричневые полоски; охристые спина, мантия и лопатки были усыпаны крапинами и окаймлены жженой сиеной. Полоски были плотными и узкими, все оперение лучилось красным золотом. Макушка была бледно-золотистой, с редким коричневым крапом. Кончики сложенных крыльев заходили чуть дальше кончика хвоста; крылья были исключительно длинными даже для самца сапсана.

Он оставил дерево в половине второго, но вороны тут же пригнали его обратно. Он громко кричал на лету: резкий, надсадный вопль. Усевшись, он снова закричал: более глубокий, более вызывающий клич. В два часа дня он забеспокоился, задвигал головой вверх и вниз, начал переминаться с лапы на лапу. Ему потребовалось несколько минут на подготовку, но наконец он взлетел и был быстр и решителен. Он развернулся на восходящей дуге и, споро ударяя крыльями, взмыл над Северным лесом; раньше-то он просто поглаживал воздух. Галки, которые весь день беззаботно играли и кормились на пастбищах у ручья, теперь в панике взлетали, кружили в вышине и бросались врассыпную.

Дождь лил уже целый час, но я оставался у рощи и выжидал. В три часа сапсан вернулся, по-дикарски понесся против холодного северного ветра, раскидывая в стороны чаек и чибисов. Один чибис отстал от стаи, и худощавый коричневый сапсан сел ему на хвост, прижавшись к земле, как бегущий заяц. Они кружили, словно связанные невидимой нитью, то сближаясь, то расходясь. Чибис закладывал резкие развороты, а сокол описывал более широкие дуги и снова на бешеных крыльях увязывался за ним. Вдруг нить оборвалась. Сокол взмыл в небо, чибис метнулся вперед. Сокол завалился на бок и спикировал, будто провалившись в дыру в небе. А после – ничего. Совершенно ничего. Какой бы ни была концовка, все завершилось. Остались тишина и свист ветра. Путаное кружение охотника и жертвы будто застыло в темном воздухе.

Поднимаясь по тропе от брода, я увидел крыло, трепещущее в серой кроне остриженного ясеня. Когда я подошел на два ярда, сапсан тут же слетел и забарабанил крыльями в горячечной попытке удрать. Секунду он был совсем близко от меня, и я успел разглядеть атласно гладкие подкрылья и плотный подбой оперения в коричневых и кремовых крапинах. Он полетел на юг полями, беспорядочно петляя и кренясь из стороны в сторону. Его лапы свисали, и между ними что-то белело, что-то трепетало, как бумага. В бинокль я увидел, что он уносит мертвого чибиса. Он так ухватил птицу, что та висела у него под хвостом – грудкой вверх, головой вперед, а крылья ее распахнулись и показали черно-белые подкрылья. Неся груз весом в полфунта, сокол летел легко, но все же его беспокоил крепкий ветер. Под порывами ветра его полет слегка проседал, и крыльям приходилось бить быстрыми короткими джебами. Он приземлился на дерево возле тропы. Когда пять минут спустя я потревожил его, тушка чибиса уже уменьшилась и не так отягощала сокола. Он перелетел на другой ясень, тоже остриженный, и я позволил ему доесть добычу. На ближнем поле все еще пахали три трактора.

На закате десять кроншнепов поднялись и, громко крича, полетели на восток. Тракторы возвращались на ферму. Последние чайки улетали на юг. Сапсан покружил в высоких сумерках и пропал в темноте холма. Он ушел, и долину оживили тихие кличи проснувшихся сов.

15 декабря

Теплый западный ветер налетал и гремел над речной долиной, и воздушные гребни разбивались о черный волнорез лесистого хребта. Суровый горизонт, окаймлявший воздушную массу, был неподвижен и тих. Но на моих глазах его безмятежность отступала, открывая взору наваждение вязов, дубов и кедров, ферм и жилых домов, церквей и опор линии электропередачи, покрытых, словно мечи, серебряной чеканкой.

В одиннадцать часов самец сапсана взмыл над рекой, молотя выгнутыми крыльями навстречу буре. Сизые облака проносились над его темной фигуркой. Дикие сапсаны любят ветер так же, как выдры любят воду. Это их стихия. Только в ней они по-настоящему живут. Все дикие сапсаны, которых я видел, летали во время бури дольше, и выше, и дальше, чем в любое другое время. Они избегают бури, только когда купаются или спят. Сапсан реял на двухстах футах. Расправив под накатами воздуха крылья и хвост, он описал размашистую дугу. Его круги вытягивались на восток, сила ветра раздувала их до эллипсов. Под ним взлетали сотни птиц. Самое захватывающее в соколе – это то, как он творит жизнь на неподвижной земле, чародейски поднимает в воздух целые стаи. Все чайки, чибисы и вяхири, которые кормились на большом поле между дорогой и ручьем, разом взлетели, стоило соколу закружить над ними. Ферма скрылась будто за белой простыней – настолько тесно друг к другу полетели птицы. Темный среди белых чаек, сокол рухнул и раскидал их, как брызги белой пены. Я опустил бинокль и увидел, что птицы вокруг меня тоже смотрят на сокола. В кустах и деревьях сидело много воробьев, скворцов, черных и певчих дроздов, и все они глядели на восток, кричали без умолку. И пока я спешил на восток, в каждой живой изгороди сидела стайка мелких птиц, визжащих свое предостережение в пустое небо.

Когда я шел мимо фермы, стая золотистых ржанок поднялась, как облако порохового дыма. Сперва стая неслась низом, а потом медленно набрала высоту, словно цельное золотое крыло. Добравшись до бродовой тропы, я увидел, что все деревья у пруда заполнены вяхирями. Никто из них не пошевелился, когда я прошел мимо, но с последнего дерева вдруг взлетел сапсан. Он взмыл против ветра и закружил на восток. Голуби тут же оставили деревья, где были в относительной безопасности, и полетели к Северному лесу. Они прошли ниже сапсана. Он мог бы спикировать на них, если бы захотел. Вяхири очень быстры и осторожны, но, как и чирки-свистунки, они порой совершают роковую ошибку, летя навстречу опасности, а не прочь от нее.

На длинных дугах и касательных сокол забирался все выше. Пролетая в пятистах футах над ручьем, он внезапно, без предупреждения, рухнул. Остановился, задрал крылья, нырнул прямо к земле. Казалось, он разделился надвое, и туго натянутый лук его крыльев запустил, как стрелу, туловище. В его падении было окаянное ускорение, он будто был низвергнут с неба. Позже мне было трудно поверить, что все это произошло на самом деле. Самые лучшие пикирования всегда таковы, и часто они бьют мимо цели. Через несколько секунд сокол поднялся над ручьем и снова закружил на восток, взмывая все выше над темными лесами и садами, пока совсем не скрылся из виду. Я обыскал поля, но так и не нашел его добычу. Вяхири в боярышнике и бекасы на топях сидели смирно, страшась сокола. Они не полетели, даже когда я проходил совсем близко от них. Куропатки жались друг к другу в самой высокой траве.

Начался дождь, и сапсан вернулся к ручью. Он слетел с вяза возле моста и сразу затерялся в шуршании и блеске дождя, в сыром трепете ветра. Сапсан был худым, яростным, очень диким. Как только дождь прекратился, заревел буйный ветер. Трудно было выстоять на открытом месте, и я укрывался с подветренной стороны деревьев. В половине третьего сапсан помчался по восточному небу. Он поднимался вертикально вверх и, как лосось, прыгал по огромным воздушным волнам, разбивающимся об утес Южного леса. Он нырнул в ложбину волны, потом круто поднялся на ней и выскочил, ликующий, на раскинутых крыльях. На пятистах футах он завис, сложив хвост, отведя крылья далеко назад, так что их кончики почти касались кончика хвоста. Он выполнял неподвижное горизонтальное пикирование, устремившись вперед со скоростью встречного ветра. Он качался, и кренился, и дрожал, ложась в бейдевинд на воздушном море, а его крылья хлопали и выгибались, как мокрая парусина. Вдруг он метнулся на север, резко вошел в вертикальное пике, высоко вскинул крылья, съежился и рухнул.

Он рухнул так быстро, так яростно выстрелил с неба в темный лес, что его черная фигура растворилась в сером воздухе, исчезла в сияющем облаке скорости. Падая, он утягивал за собой небо. Это было окончательно. Это было гибельно. Ничего больше не было. Ничего больше не могло быть. Сумерки опустились рано. В почти кромешной темноте перепуганные голуби тихо рассаживались по деревьям, а под ними на просеке остался лежать окровавленный ощип.

17 декабря

Низкое солнце слепило, юг горел полярным огнем. Северный ветер был холодным. Ночной иней еще не стаял; ломкий под утренним солнцем, он белел на траве, как соль.

Самка сапсана неуверенно взлетела против ветра и зависла над тихими белыми полями. Воздух по крайней мере еще час будет недостаточно теплым для парения; до тех пор она просто коротала время. Ее зависания были бесцельными. Она лениво перелетала с дерева на дерево. Скуку сокола, который уже искупался и почистил перья, который не голоден и не хочет спать, как будто можно самому почувствовать, наблюдая за ним со стороны. Сокол слоняется без дела и бедокурит, лишь бы чем-то себя занять.

Утро было странным и призрачным, очень чистым и новым. На заиндевелых полях было тихо. Солнце не давало тепла. Где сошел иней, там от сухой травы несло сеном. Золотистые ржанки были где-то поблизости и тихо посвистывали. Пела просянка. Ледяной северный ветер разбивался о плотную решетку живой изгороди, но все-таки проникал в ее просветы. Вальдшнеп выпорхнул из темноты канавы на жгучий бледный свет. Он полетел на север, сперва ударяя крыльями глубоко и резко, а потом – слабее и мельче. Самка сапсана последовала за ним, неспешно и незаинтересованно. Она не возвращалась, и тогда я спустился к реке.

В полдень она поднялась с ивняка и набрала против ветра высоту, то планируя, то описывая весельные гребки кончиками своих крыльев. Они мелко дрожали, будто безвольно колебались на ветру. Возросшее солнечное тепло сообщило ей, что пора воспарить. Она осторожно, на ощупь пробиралась вперед, пока не нашла первый поток теплого восходящего воздуха. Очень медленно она спланировала над сухим дубом, а потом расправила крылья и хвост, легла на ветер. Она реяла на юг на размашистых дугах, кружила в сотне футов надо мной. Ее длинная мощная голова походила на щучью голову, попавшуюся на крючок и выглядывающую из тростника. Голова медленно проворачивалась, осматривая поля. Темно-коричневые полоски усов глянцевито блестели по обеим сторонам клюва, словно полоски отполированной кожи. Большие темные глаза и лоскуты белой обнаженной кожи перед ними блестели, как мокрый кремень. Низкое солнце распалило сокольи краски: медь и ржавчина сухой буковой листвы, блестящая коричневая сырая земля. Это была крупная ширококрылая птица – без сомнения, самка. Она по-канючьи расправляла длинные крылья и набирала высоту на теплом воздухе, который восходил от тающего инея и парящих под солнцем полей. Она реяла на тугих поджарых кругах; еще немного, и я бы услышал шипение и шелест расступающегося перед ней воздуха.

Она быстро кружила на юг, уточняя свое направление малыми дугами. Я опасался упустить ее в солнечном сиянии, но она забралась еще выше него. Она полетела быстрее, ударяя крыльями между краткими парениями, хаотично меняя курс. Иногда она кружила то влево, то вправо, а иногда – подолгу по часовой стрелке. Кружа в разные стороны, она пристально смотрела внутрь, то есть вниз; кружа в одном направлении, она смотрела наружу, то есть прямо перед собой. Ей удавалось легкими кренами входить в острые виражи. Над крышами ферм теплый воздух поднимался быстрее. Молотя крыльями в манере водокачки, круто забираясь в вышину, она набрала тысячу футов и отклонилась к юго-востоку. Потом кружение прекратилось. Она реяла по белой глади неба. На полпути к лесу она снова закружила, набрала еще пятьсот футов. Дымка и расстояние почти скрыли ее. Вдруг она свернула и очень быстро, дико колотя крыльями, полетела на север. Она пролетела милю гораздо быстрее, чем за минуту, и рассекла небо от Южного леса до реки, все время следуя изгибам ручья, пока, окруженная облаком белых чаек, не врезалась в горизонт. Во время этого длительного перелета – более трех миль над долиной – она так быстро забралась в вышину, что перспектива не успела приблизить ее к земле. Я видел ее только против неба. Чтобы отслеживать ее движение, мне приходилось опускать бинокль на тридцать – сорок градусов и ловить наземные ориентиры. Она вся была солнцем, и ветром, и чистотой неба.

Птицы еще волновались, когда я добрался до места ее посадки. На краю долины кружили чайки; с востока улетали чибисы. Далекая, как звезда, она реяла к эстуарию – пурпурный огонек, вспыхивающий и гаснущий в морозном небе.

18 декабря

Тихий восточный ветер заморозил траву, и деревья, и кромку стоячей воды. Солнце уже не могло их растопить. Оно светило с кобальтового неба, которое на изгибе окрашивалось бледной сиренью, а потом падало к холодным белым горизонтам.

Водохранилище, неподвижное, как лед, мерцало под солнцем и рябило утками. Десять больших крохалей оторвались от воды, разбрызгивая хрустальную пену, и восхитительно взмыли в небо. Все они были селезнями. Длинные красные клювы, зеленые гладкие головы и тонкие сильные шеи летели впереди тяжелых обтекаемых туловищ, похожих на бомбы, и черно-белых мелькающих крыльев-плавников. Утки были великолепны, имперски-величаво они плыли по самому краю неба.

Над неподвижной водой не переставая свистели крылья гоголей. Когда гоголи не летали, селезни кричали свое носовое «унг-ик» – тонкий дребезжащий клич – и так трясли темными головами и массивными клювами, что желтые кружки́ их глаз безумно мигали на солнце. Лысухи сгрудились в кучу, как улитки на блюде. Лутки-селезни – белые арктически-призрачные птицы, увитые черными прожилками – погружались и всплывали, словно льдины, или же ослепляли небо, словно снегопад.

Я так и не увидел сапсана, хотя он все время был неподалеку. Я нашел убитую утром озерную чайку, еще влажную и окровавленную. Нетронутыми остались голова, крылья и лапы. С остальных костей было счищено все мясо. Останки пахли свежо и сладко, как фарш из говядины и ананаса. Запах был соблазнительным и ни капли не отдавал тухлятиной или рыбой. Будь я голоден, я мог бы и сам доесть эту чайку.

20 декабря

После полудня туман рассеялся, и от солнца разошлась лучистая рябь. На дерево возле ручья села цапля. Ее свисающие лапы вертелись, как при педалировании, как ноги человека, который спускается по чердачной лестнице и нащупывает каждую ступень. Цапля коснулась верхней ветви, потеребила ее своими паучьими пальцами, медленно опустилась на своих ногах-ходулях, при этом сгорбившись и сморщившись, как сломанный зонтик.

Пока я проходил мимо Южного леса, там кричали домовые сычи. Ветра не было. В полях, где уже растаял иней, кормились птицы. Певчие дрозды скакали по земле и накалывали выползающих на поверхность червей. Есть в дрозде что-то совершенно холодное – в том, как он бесконечно долго вслушивается, а потом колет сквозь травяной ковер; его неподвижный глаз остается слеп к тому, что он натворил. Желтоклювый самец черного дрозда вытаращил свои крокусовые глаза, как маленький обезумевший пуританин с бананом во рту. Я зашел в лес.

Заиндевелые листья хрустят. Писк синиц, кормящихся на верхних ветвях, тоже нарушает тишину. Подлетает желтоголовый королек – зеленое пятнышко посреди темного леса, в знак обета он носит на голове золотистую тонзуру[40]. Большие глаза блестят, осматривают каждую веточку, прежде чем он решит, куда прыгнуть дальше. Он ни на секунду не замирает, то и дело ловко хватает насекомых. Когда он близко, хрупкие сосульки его клича звенят с поразительной силой, но как только королек отдалится, его становится едва слышно. Фазан внезапно поднимается из орляка, ракетой взмывает между верхушек деревьев – с таким дрожащим звуком, будто внутри барабана колотится туго завязанная резинка.

Лесные лощины блестят, словно стоячая вода. Березовые кроны тонут в винной дымке. Самец вьюрка кричит свое скрежещущее носовое «ииз-иит», взмахивает и дергает хвостом. Нижние части его тела рыжие и белые; рыжина светится, как закатное солнце на серебряных чешуйках березовой коры. В своем замкнутом полете чечетки разносят вокруг грубоватые резкие трели, повисают вниз головой, расклевывают березовые сережки, несутся дальше. Между деревьями порхает дрозд-белобровик. Над его глазами – соломенного цвета полоски, и оттого глаза кажутся раскосыми. Красные пятна на его крыльях походят на размазанную кровь.

Вяхири, невинные обжоры, поднимаются серым дуновением с каждой промерзшей пашни. Подрумяненные лучами низкого солнца, они рано улетают на ночлег. Они усаживаются на верхушки деревьев, и румянец превращается в пурпур. Их цвет почти такой же, как у лилового ободка ясного неба там, где только что зашло солнце. Соколы следуют за голубиными стаями, как индейцы когда-то следовали за стадами бизонов, как львы следуют за зебрами. Вяхири – их домашняя скотина.

Вдоль кромки леса к озеру летят кряквы. Смотря на них в бинокль, я первый раз за день вижу самку сапсана; она кружит очень высоко, мелькая и скользя в уходящем свете. Она пикирует и увеличивается – так же увеличивается зрачок, когда сияние дня переходит в сумерки. В небе она размером с жаворонка, потом – с сойку, а теперь – с ворону, а теперь – с крякву. Кряквы брызгами разлетаются прочь от нее и взмывают, когда она проносится между ними. Она взлетает на новой дуге, снова падает, подлетает под стаю, инерция пикирования выталкивает ее вверх, она врезается в крякву, и та превращается в облако перьев. Сцепившись, они парят над лесом, а потом резко снижаются к холодной просеке. Вдоль кромки леса к озеру летят кряквы. Ничего не изменилось, хотя одна из них пропала.

Над крутым склоном холма летят на ночлег рябинники. Уже совсем стемнело. Высокие седые сосны стоят с ископаемой безмятежностью. Они возвышаются над холмом, и кажется, что за ними могут быть только каньоны, и туман, и ничего больше. На их ветвях повисла тишина. Воздух на вкус холодный и металлический. Самец сапсана тенью взмывает к деревьям. Он вскрикивает, и его зов похож на лязг опускных ворот в крепости. Сверкающие глаза щурятся, на время сна зачехляются веками. Сокол распушает перья, кажется трогательным и безобидным. Не расслабляются только его бронированные лапы и серповидные пальцы; ни разу за его жизнь они не расслабятся.

21 декабря

Вяхири клубились над полями между рекой и ручьем. Сотня крякв пролетела прямо сквозь кружащие стаи чибисов и чаек. Где-то посреди этого шипящего вьющегося крылатого дыма то кричали, то затихали большие кроншнепы. Самец сапсана парил на восток по спокойному ясному небу. С солнца медленно сползала мгла.

Деревья возле ручья покрылись вяхирями, как лишайником, и стали совершенно серыми. За целый час ни один вяхирь не взлетел с дерева, а некоторые птицы просидели там еще дольше того. Все леса к северу и югу кишели вяхирями. Они покрыли все живые изгороди, повисли гроздьями на садовых деревьях на склоне холма, а верхние леса за холмом стали из-за них серыми и мутными до самого горизонта. Только очень смертоносный сокол мог согнать с полей три тысячи вяхирей, просто паря над ними. Мог целый час продержать их, перепуганных, по укрытиям.

Я ждал на мосту. Птицы замолкли, стояло безветрие. Солнце светилось во мгле, как пылающая луна. Я затаился в своей неподвижности. После часа дня небо прояснилось, и с севера задул ветер. Чибисы промчались над Южным лесом, низом полетели над полями. Мне пора было уходить. Я поднимался на холм, высматривая на деревьях сокола. Широкие пастбища спускаются к верхней части Южного леса, а на дальнем их краю растет единственный дубок. На его верхней ветви темнел неестественный нарост. При взгляде в бинокль нарост превратился в спящего сапсана, который во сне походил на милую, круглую, свернувшуюся калачиком совушку. Туман рассеялся. Ветер гнал по небу плешивое руно облаков. Сокол взглянул на небо, на холодное ясное послеполуденное солнце. Зимой в это время дня можно увидеть, как на западе свет сворачивается, и осыпается, и прогорает холодным ртутным мерцанием. Вас вдруг одолевает чувство, что «уже слишком поздно». Это чувство, я уверен, знакомо и соколу. Без четверти два, после долгой разминки и топтания на месте, он слетел с дерева – хлестая крыльями, нетерпеливо вытягивая шею вперед.

Он нашел над фермой теплый воздух и набрал высоту. Двадцать минут я смотрел, как он охотится над узкими лесистыми долинами и над холмом. Он двигался по сложному шаблону пересекающихся колец, похожих на ячейки сетки-рабицы, и тянул эту проволоку то влево, то вправо. Первую треть каждого круга крылья ударяли резко и глубоко, в четком прыгучем ритме. Потом они изящно распрямлялись в строгую черту; едва помахивая ими, он парил. К концу круга сапсан заводил крылья за спину, наизготовку. На прямых крыльях он летел быстрее, чем на машущих. Каждый круг был чудесно плавным.

На восьмистах футах восхождение прекратилось. Сапсан тщательно осматривал долину, двигаясь все так же плавно. Взлетали галки и голуби, но серьезной паники не было. В саду за моей спиной черные дрозды трещали уже целых полчаса. Южнее леса, там, где склон был укрыт от ветра и хорошо освещался даже низким солнцем, сокол вдруг снова набрал высоту, удлинил свои реяния и закружил шире. Он двигался на юг на тысяче футов, медленно скользя по ветру. Над парком он нашел еще один поток теплого воздуха и кружил на нем, покуда не стал совсем далеким и маленьким. Над пастбищным участком он подался вниз и стал медленно падать к горизонту. Потом снова взмыл по сверкающей резьбе; ритм и легкость его полета завораживали; его длинные крылья были неутомимы. Он трепетал, извивался, мерцал над остроконечным холмом, а когда он уже опускался за холм, расстояние в один миг затушило его. Он оставил в барочном синем небе затухающую вязь своей мощи и точности, своего упругого жилистого полета.

22 декабря

Самый короткий день: мутный, холодный, с проблесками света незадолго до сумерек. У ручья лежала добыча: большой кроншнеп, чибис, вяхирь, галка и две озерные чайки. В час дня сокол раз за разом пикировал на увертливую чайку. Рваным зигзагом он опустился за северный склон холма, и больше я его не увидел.

После захода солнца я еще долго прождал на склоне, размышляя о сапсанах. Теперь в Англии их зимует совсем немного, а гнездится и того меньше. Десять, даже пять лет назад все было совсем иначе. Сапсанов видели почти каждую зиму: на болотах в северном Кенте, от Клиффа до Шеппи; в долине Медуэя; над искусственными озерами в долине Колна, на бесплодной равнине Миддлсекса; вдоль Темзы от Лондона до Оксфорда; над меловыми холмами Беркшира и Уилтшира; возле утесов Чилтерна; на высоких Котсуолдских холмах и в глубоких долинах котсуолдских мелких рек; по широким пологим долинам Трента, Нена и Уза; на низинных болотах, в сухом Брекленде и у берегов Уоша; вдоль восточного побережья, от Темзы до Хамбера. Это были традиционные зимовья, которые сапсаньи династии помнили и посещали; а теперь они покинуты, потому что нет потомков, древние гнезда пустеют, сапсаний род прерывается.

В восьмидесяти милях отсюда строго на запад местность резко поднимается, и после Оксфорда этот подъем возобновляется. Нити горизонтов разматываются холмами, земля встает известняковыми грядами и нависает зеленой волной над долиной Северна. Своеобразие Котсуолда – в воздухе и камне; в чем-то очень холодном и чистом. Я помню, как на тех холмах зимовали сапсаны. Они сидели на горбатых известняковых грядах. Даже в поздних сумерках известняк светился; когда уже все поля погружались во тьму, он мерцал, как если бы внутри медового камня медленно угасала свеча зари. Сапсаны геральдическими знаками сидели на верхушках буков и видели, как опаленные буками горизонты окружают зимнее небо, то самое безмерное небо Котсуолда, в котором стаи ржанок подобны обломкам вздымающихся складок земли. Котсуолд – это место своеобразное, отрешенное, далекое. Там свой особенный свет, и холод, и небо, и самодержавие облаков. На такие вещи не набросить сетку слов. Помню, как в такой же морозный день я речной долиной преследовал сапсана. Холмы замерзли; ледяной ветер ощупывал мое лицо. Но когда я на велосипеде съехал в долину, то опустился в такой холод, который не мог себе представить. Лицо будто покрылось наледью. В воздухе пахло железом, твердым и суровым. Это походило на погружение в ледяные зеленые толщи моря. С нежностью и ностальгией вспоминаю те зимние дни, те морозные поля и сверкающих над ними воинственных соколов. Жаль, что к тем дням нет возврата.

Южные меловые утесы; небо, словно синий дым, клубится вокруг солнца; с северо-востока дует холодный крепкий ветер. Но с подветренной стороны утесов воздух жаркий и душный, как нагретая солнцем парусина. Ветер налетал с суши и ревел над морем, кромсал волны в пенные клочья. Море было холодной зеленой стеной, переливающейся изумрудом и малахитом, с темными глазурными прожилками кобальта, а вдали море растворялось в дымке из аметиста и пурпура. Все было зеленой пеной, и царственными красками, и белыми волнами, шипящими и набегающими на каменистый берег.

Я карабкался по меловым валунам и скользким камням, брел по песку – твердому, первозданному, прохладному, отформованному волнами. На утесах шумели галки и серебристые чайки. Чистая металлическая песня берегового конька лилась по склону утеса. Вода отступала. День становился жарче и удушливее; ветер гудел и с высоты двухсот футов лупил море. От белых утесов отражались тепло и свет; камни слепили и обжигали. Мои глаза болели от того, что раз за разом утыкались в раздражающую белизну мела. К трем часам я потерял надежду увидеть сокола. Но потом с последнего перед гаванью высокого бастиона невозмутимо слетел самец сапсана; он скользил и парил на ветру, уже скрывался за светлой морской дымкой. Я подошел к утесу. Самка слетела с выступа на верхушке утеса и полетела за самцом. Вместе они набрали высоту и растаяли в далеком небе.

В последующие дни я видел их много раз. Они держались возле своей гнездовой ямки, но в ней не было ни яиц, ни птенцов. Целыми днями они сидели на утесе или парили над морем. Их охота проходила над сушей рано утром и поздно вечером и не занимала много времени. Они казались скучающими, бесплодными; в их действиях не было никакого смысла.

Сверху они были цвета глубочайшей морской синевы; снизу – как грязновато-белая затененная меловая скала. Они часами парили в бурном воздухе, над утесами и отмелями, может быть, пытаясь прогнать незваных гостей со своего гнездового участка. Невидимые даже в подзорную трубу с шестидесятикратным увеличением, даже в самом чистом летнем небе, они лениво реяли над блестящей водой пролива. У них не было песен. Их кличи были грубыми, уродливыми. Зато бесконечной тихой песней было их парение. Что им оставалось делать? Они стали морскими соколами; ничто не держало их на суше. Подлый яд[41] горел в них, как огнепроводный шнур. Их жизнь была одинокой смертью, и ей не суждено было обновиться. Им оставалось только славить небо. Они были последними представителями своей расы.

23 декабря

Яркий морозный день медленно, час за часом, тускнеет. Гаршнепы шатко взлетают от кромки тихого пруда, над вихрами тростника, над оправой темного льда. Слабо вскрикивают, неуклюже виляют, на робких крыльях набирают высоту, рассеянно спускаются в укрытия, как будто настолько ослабли, что им невмоготу лететь дальше. Мне не удается снова их спугнуть. Бекасы вспыхивают и тут же гаснут. А гаршнепы подолгу горят и мерцают, пока не исчезнут.

Черныш взлетает с ручья и порхает над самой моей головой – упругокрылый, нервный, сумасбродный, как стрекоза. Белая грудка сияет между черных перьев. Размером всего лишь с дрозда, стройный, будто бы хрупкий, он мечется по воздуху, как петарда-лягушка. Его полет всегда такой же изломанный. Эти рывки и увертывания не вызваны страхом; это его обычные повадки.

В Северном лесу тихо. Я смотрю, как кормится пищуха. Ее клювик изогнут так же свирепо, как клюв сокола, – острый коготь, опасный шип. Она забирается на верхушку одного дерева, слетает к корням другого и так пересекает лес, с востока на запад, не пропуская ни одного дерева, никогда не осматривая одно дерево дважды. Только если следить за ней долгое время, можно понять, насколько же она методична. Если она вдруг пропустит несколько деревьев, то обязательно к ним вернется. Широко расставив свои паучьи лапища, она садится на кору верхом, по-лягушачьи скачет по коре вверх, выковыривает из всех щелей насекомых, озаренных ее яично-белой грудкой. Ее клювик предназначен для бережного прощупывания, но она может и копать им, и колотить, и ловить на лету насекомых. Пищуха охотится на слух и на глаз, склоняя голову над корой, вслушиваясь и вглядываясь. Цепляясь за дерево, она может опираться о ствол хвостом, но делает так не всегда; часто между хвостом и деревом остается зазор в дюйм—другой. Она может лазать по дереву боком или вниз головой, как поползень[42]. Там, где дерево ветвится, она колеблется, по очереди косится на каждую ветку, прежде чем выбрать путь. Из ее разинутого клюва доносится пронзительный писк. Нижняя часть ее тельца белая, но кое-где, словно очищенная луковица, она подернута зеленью. Отметины на ее сложенных крыльях похожи на выцветшие крылышки мотылька. Цветом они как дерево – сочетание серого, коричневого и палевого. Они исчерчены тенями, как изломы и трещины древесной коры. На солнце пищуха серебрится, как водяная землеройка. Подобно землеройке, она спрячется в тишине, если над ней будет летать пустельга.

Свет проникает на опушку леса, озаряет вечерние поля. Из грабового лесного сердца доносится крик серой неясыти. Вибрирующий стон; долгая пауза затягивается почти невыносимо; но потом сова отпускает струны своей дрожащей глухой песни. Эхо разносится по ручью, крошит замерзший воздух. Я смотрю на причудливый свет в западном небе. Цапля, черная на желтом фоне, с изогнутой шеей и резным кинжальным клювом, тихо опускается в темную пропасть ручья. Небо заполняется вечерней зарей.

Сапсан мягко скользит, раздвигая сумерки своими тихими крыльями. Он рассматривает созвездия из крошечных глаз, замечает на болоте планетарный глаз вальдшнепа, глядящий куда-то вверх. Он расправляет крылья и летит на этот блеск. Вальдшнеп взлетает, уклоняется от сокольего клинка и отскакивает в сторону. Его догоняют и срубают. Он падает с хлюпающим ударом. Сапсан приземляется на обмякшую птицу, сжимает ее шею в своем клюве. Я слышу, как хрустит кость, – будто плоскогубцы перерезают колючую проволоку. Он подталкивает клювом убитую птицу. Ее крылья трепыхаются, потом тело переворачивается на спину. Я слышу, как выдираются перья, как рвется плоть, как хрустят и щелкают хрящи. Я вижу, как с блестящего клюва сокола капает черная кровь. Я выхожу из темноты леса к более бледным теням. Сокол слышит это, поднимает голову. Его глаза, подведенные белыми кругами, в сумерках кажутся огромными. Я подползаю ближе, колени намокают в болотистой земле. Хрустит тонкий лед. Там, где раньше светило позднее солнце, проступает иней. Сокол хватает добычу, глядит вверх. Нас разделяют какие-то четыре ярда, но это огромное расстояние. Его не преодолеть, как не преодолеть тысячефутовую расщелину. Я ползу, как раненая птица, спотыкаюсь, растягиваюсь на земле. Сокол наблюдает за мной, вертит головой, глядит то одним глазом, то другим. Свистит выдра. В холодной колючей глубине ручья что-то плещется. Сокол удерживается на узкой грани между любопытством и страхом. О чем он думает? Думает ли он вообще? Такая встреча для него в новинку. Ему непонятно, как я сюда добрался. Я пытаюсь скрыть бледность своего лица. Ему не страшно. Он глядит, как блестят белки моих глаз. Ему непонятно стаккато их мерцания. Если бы я смог их остановить, он бы остался. Но я не смог. Дуновение крыльев. Он улетел в лес. Кричит сова. Я стою над его добычей. В красном льду отражаются звезды.

24 декабря

С востока налетел крепкий ветер, и день стал твердым, как безупречный кристалл. От земли поднимались световые столбы. Беспощадно-ясный воздух был плотным, звонким, холодным, чистым – и еще далеким, как лицо покойника.

Возле ручья на заледенелой стерне лежала цапля. Ее крылья вмерзли в землю, а половинки клюва смерзлись друг с другом. Открытые глаза были живыми, а остальное тело было мертво. Все в ней было мертво, кроме страха перед человеком. Приблизившись, я увидел, как ее тело жаждет полета. Но оно не могло лететь. Я даровал ей покой, и тогда мучительный солнечный блеск в ее глазах затянулся облаками.

И боль, и смерть не так ужасают дикое животное, как человек. Краснозобая гагара, перепачканная похабной нефтью, способная шевелить только головой, барахтающаяся на волнах, оттолкнется клювом от морской дамбы, если вы потянетесь к ней. Отравленная ворона, разинувшая рот и беспомощно катающаяся по траве, плюющаяся желтой пеной, будет раз за разом бросаться вверх, на падающую стену воздуха, если вы попробуете ее поймать. Кролик, раздувшийся от миксоматоза, – один только слабый пульс, дрожащий внутри мохнатого пузыря с костями, – почувствует, как от ваших шагов сотрясается земля, и будет искать вас своими незрячими гноящимися глазами. А потом, дрожа от страха, забьется в кусты.

Мы убийцы. От нас разит смертью. Мы носим ее с собой. Она пристала к нам, как наледь. Мы не способны ее отскоблить.

В полдень над холмом взмыл сапсан, и чибисы заструились по небу. Во время утренней миграции они прибыли сюда с юго-востока, и сокол взлетел им навстречу. Он спикировал. Вяхирь рухнул с неба будто замертво, но в последнее мгновение расправил крылья и с глухим стуком приземлился на обледенелую землю. Десять минут, разинув клюв и глядя в небо, он сидел на одном месте. В белом поле он светился пурпурно-серым огоньком, похожим на брокколи[43].

Узкой рощей я спустился в лощину. Свет просеивался сквозь кроны ясеней и грабов. С крутых склонов лощины уже стаял иней, и на них кормилось много птиц. Из зарослей ежевики у ручья вырвался вальдшнеп. Едва слышно затрепетали крылья. Сумрачное облачко мелькнуло в зарешеченном свете, словно тень птицы, пролетевшей гораздо выше. В тридцати метрах от меня оно взмыло и уселось на ветвь дуба. Это был ястреб-перепелятник. Память о такой минуте будет радовать нас всю жизнь, хотя ее краски и потускнеют – совсем как птичье чучело за стеклом витрины. Мой глаз смотрел в подзорную трубу и, казалось, вплотную приблизился к ястребиной голове. Пропорциями она походила на куропаточью или куриную; на макушке она закруглялась, а на затылке перья собирались в хохолок. Крючковатый клюв вдавлен в лицо. Серо-коричневые перья исчерчены рябью, покрыты палевыми крапинами; хороший камуфляж на фоне древесной коры или пестрого, залитого солнцем полога листьев. Приземлившись, перепелятник подался вперед, вытянул шею и осмотрелся. Голова быстро и проворно дергалась из стороны в сторону. Глаза казались крупными относительно изящной, несколько приплюснутой головы. Темные зрачки окружала широкая желтая радужка. Его глаза были пылающей пустотой, ужасающим безумием, жгучей желтизной, кипящей и клокочущей, как серные кратеры[44]. Они мерцали в полумраке, как студни, сваренные из желтой крови.

Безумие в ястребиных глазах угасло. Перепелятник расслабился и почистил свои перья. Потом его глаза снова загорелись. Он тихо слетел с ветви и понесся на восток. Он набирал высоту и опускался, следуя изгибам земли, пролетая над самыми верхушками грабов, петляя между высокими знаменами дубов. Он не парил. Он взмахивал крыльями быстро, размашисто и так же тихо, как сова, и мягко рассекал воздух растопыренными кончиками первостепенных маховых перьев. Кормясь желудями или лесными орехами, вяхири не видят перепелятника до тех пор, пока он не обрушится на них из-за дерева. Вяхири борются, но ведь они – почтенные безоружные создания и не способны ничего противоставить его жестоким когтям. Их опрокидывают на землю и казнят разрубающим клювом.

Ястреб-перепелятник прячется в сумерках; в подлинных сумерках, в предрассветных сумерках, в пыльных паутинных сумерках орешника и граба, в густых мрачных сумерках ели и лиственницы. Он исчезает в кроне, как будто его туда забросили, и мне вспоминается, как я палкой сбивал с деревьев каштаны. После очередного броска палка застревала в ветвях, и с ней уже ничего нельзя было поделать. Ястреб-перепелятник такой же: вы видите, как он влетает в чащу, но не видите, как он ее покидает. Вы его теряете.

В три часа я вышел из леса и увидел над ручьем сапсана. Он кружил на запад. Его спина и кроющие перья крыльев блестели на солнце, будто покрытые твердыми хитиновыми чешуйками. Они мерцали среди иссиня-черных первостепенных маховых перьев, как золотисто-красная кольчуга.

С заходом солнца от земли поднимается холодный воздух. Жгучая ясность света только усиливается. Свет на южном краю неба темно-синий, бледно-лиловый, фиолетовый, но потом он оскудевает до серости. Ветер стихает, и неподвижный воздух замерзает. Восточный хребет чернеет цельной глыбой; он покрыт налетом, как кожица виноградины – пылью. Запад ненадолго вспыхивает. Тягучий холодный янтарь вечерней зари отбрасывает четкие лунные тени. В том, как свет ложится на поля, есть какая-то животная тайна; свет похож на застывшую мышцу, которая на рассвете пробудится и снова сожмется. В этой густой тишине меня так и тянет лечь на землю, чтобы составить компанию и утешить тех, кто сейчас, у подножия солнцестояния, умирает в холодных дебрях: тех, кто спасся от сокола в небе, от ястреба в лесной тьме, от лисы, горностая и ласки, бегающих по мерзлым полям, от выдры, плывущей в ледяном ручье; тех, чья кровь убегает от охотника-мороза, чьи слабые сердца задыхаются в когтях заморозков.

27 декабря

В Южном лесу лежал глубокий снег; из-за него деревья выглядели черными и суровыми, а тихие птичьи переклички замолкли. Ветки дрожали на ветру, нарушая таинство света. Ястреб-перепелятник пронзительным кличем возвестил свою тревогу. Это было тонкое гнусавое щебетание, кошачья волынка, песня козодоя, ускоренная на магнитной ленте, нарастающая и спадающая, смазывающаяся и затихающая, скулящая и нисходящая до тишины.

Перепелятник тихо выскочил из деревьев, стряхивая с себя снежную пыль. Он вылетел на просеку, которая спускалась к ручью по безопасному склону. Солнце уже растопило снег, и в палой листве кормилось много птиц. Когда все птицы поднялись, с высокого дерева сорвался сапсан. Он ни на кого не нападал. Перепелятник, не понимая опасности, летел дальше. Сапсан развернулся и бросился на него. Перепелятник вцепился крыльями в воздух, укрылся под деревьями. Сапсан погнался за ним. В тишине грабов яростно хлопали крылья. Сапсан держался верхушек деревьев, перепелятник пробирался сквозь более густые нижние ветви. Сапсан был быстрее, ястреб – ловчее. Ястреб сел на ветвь, сапсан сделал то же. В снежной мгле они уставились друг на друга: рыжие глаза перепелятника глядели вверх, в мрачные, карие, с белыми ободками глаза сапсана. Глаза перепелятника горели, как угли далекого костра. Захваченные своим причудливым конфликтом, птицы совсем не замечали меня.

Десять минут длилась эта погоня, стремительное кружение между терновниками, ясенями и грабами. В таком тесном пространстве сапсан не рисковал пикировать. Перепелятник был в безопасности, пока оставался в укрытии. Но он не понимал, что находится в безопасности. Он не мог чувствовать себя в безопасности, пока над ним нависал сапсан. Вдруг он выскочил из леса и понесся над полями. Сапсан налетел на него с высоты верхушек деревьев, поймал его прежде, чем он преодолел сотню ярдов, и приземлился с ним на снег.

Позже я нашел его. Это был взрослый самец перепелятника. Серые крылья, как чешуйки буковой коры, лежали рядом с ободранным ивняком его блестящих желтых костей и закатным оперением его тигриной груди[45].

29 декабря

Поля покрылись трехдюймовым слоем снега, сверкающего под бессильным утренним солнцем. Из-за морозов многие птицы улетели или замолкли. В холодном напряженном воздухе не было ни воли, ни покоя.

Возле дороги галка прыгала с ветки на ветку и горланила свое «чэк, чэк» – резкий трескучий крик, похожий на стук дерева о дерево и означающий, что она заметила сокола. Когда я спускался к ручью по занесенной снегом тропе, с дерева возле моста ко мне слетел самец сапсана. Он пролетел над моей головой, глядя то по сторонам, то вниз. Я вдруг понял, что он мог отслеживать мое прибытие в долину. Может быть, предсказуемость моих передвижений сделала его более любопытным и доверчивым. В его глазах я мог быть связан с постоянным беспокойством добычи – другими словами, я будто стал разновидностью хищной птицы. Из-за снега мне будет трудно подбираться к нему так же близко, как раньше.

Белый свет исходил от снега и отражался на соколиной груди бледно-золотистым сиянием, в которое, казалось, были глубоко врезаны темно-коричневые и палевые перья гривы. Макушка сокола светилась, как бледно-желтый полумесяц с инкрустацией слоновой кости и золота. Две сотни притаившихся крякв были черными разводами среди снежной белизны; вяхири и полевые жаворонки были точками и мелкими кляксами. Сокол смотрел вниз, видел всех птиц, но не нападал. Он съежился на дереве возле дороги, сидя спиной ко мне, и походил то ли на брюкву, то ли на огромного медного жука-листоеда. Он не видел, как я подхожу, но услышал хруст под моими ботинками и обернулся. Он полетел прямо на восток, четко выделяясь на фоне белого снега и яичной белизны неба, и скоро скрылся за чертой темного леса.

Вот как он летел. Внутренние части крыльев поднимались под углом сорок пять градусов к телу. Они двигались неразмашисто. Когда внешние части крыльев уходили назад, внутренние слегка подергивались вперед. А когда внешние шли вперед, внутренние, наоборот, отклонялись назад. Внешние части крыльев, гибкие, как ива, мелькали в быстром загребающем ритме. Каждый взмах был неповторимым. Глубина, скорость и окружность взмахов менялись до бесконечности. Порой одно крыло врезалось в воздух глубже другого, и тогда сокол кренился и раскачивался. Высота полета тоже все время менялась; то она возрастала, то уменьшалась. У этого сапсана есть необычайная сила, а его стиль до странности индивидуален; он скользит и покачивается при каждом взмахе вперед, при каждом чудесном оттягивании назад его длинных заостренных весел-крыльев.

Я последовал за ним на восток, но так и не смог разыскать. На севере над белыми снежными облаками нависало обратным затенением[46] густое иссиня-серое небо. Облака были блестящими, мягкими и очень далекими. Весь день в лесу происходила пальба, а к вечеру ружья высовывались из каждой живой изгороди. Вяхири не находят здесь ни еды, ни отдыха. Тысячи вяхирей улетают на север, но тысячи остаются здесь. По канавам кормилось несколько хилых дроздов – тонкошеих, с рыхлыми впалыми боками. Две тощие цапли бродили по мелководью ручья, там, где стоячую воду еще не затянуло льдом. Всплеск бирюзы застыл в образе зимородка, сидящего на камне, а потом растекся и исчез за излучиной ручья.

Я избегаю людей, но теперь выпал снег, и прятаться стало тяжело. Заяц бросился прочь от меня, поджав уши – обидно большие и приметные. Я использую все возможные укрытия. Я будто нахожусь в незнакомом городе в то время, когда там происходит восстание. Отовсюду гремят ружья, по снегу топочут сапоги. Возникает неприятное чувство затравленности. Но так ли оно неприятно? Сейчас я так же одинок, как сокол, которого преследую.

5 января

Над тропами, проложенными сквозь десятифутовые сугробы, нависали кривые снежные столбы[47]. Дороги покрылись льдом, непрозрачным и блестящим, и стали похожи на замерзшие реки. В заметенных живых изгородях искрились щеглы. Чайки и вороны патрулировали белые пляжи полей в поисках выброшенных на берег трупов. Сотни вяхирей улетали на северо-восток под низкими облаками, сквозь туман.

Треск черного дрозда в полдень у брода стал первым птичьим звуком, который я сегодня услышал. Крик прекратился, когда к туманному северу медленно полетел сапсан. Возле фермы две тысячи вяхирей кормились брюссельской капустой. В каждый росток вцепилось по три-четыре птицы, еще несколько порхали вокруг или сидели в снегу в ожидании. Окрестные поля почернели от голубей. Птицы закрыли собой снег. Звучали выстрелы, и многие птицы падали замертво. Остальные с ревом взлетали. Белое небо стало черным, а черная земля побелела. Даже на расстоянии мили крылья грохотали, как взлетающий самолет, а за сто ярдов грохот был невероятным. Это была гремящая лавина, которая разносилась эхом и заглушала залпы оружия и крики людей. По лесам и садам сидели тысячи отчаявшихся птиц. Огромные стаи перелетали на север и северо-восток, ища конец белизне. Ружья косят их, как кавалерию под Балаклавой[48]. Охваченные голодом, они растеряли всю свою сообразительность. На фермах сложены целые груды их тел. Их лица посерели от усталости, глаза вымокли от горечи поражения.

Над ручьем зависал зимородок. Его туловище будто подвесили между двумя серебряными сферами воды – настолько быстро хлопали его крылья. Зимородок сделал нырок, и его клювик ударился об лед с громким щелчком, похожим на треск ломающейся кости. Он увидел подо льдом рыбу, но он не понимал, что такое лед. Он лежал на животе, то ли оглушенный, то ли мертвый, распластавшись, как цветастая жаба. Минуту спустя он с трудом поднялся в воздух и вяло полетел вниз по течению.

Кое-где еще остались полыньи, но скоро и они замерзнут. Прошлым летом зимородки гнездились на берегу ручья, который течет через Южный лес к реке. Болотистая почва под высокими худыми деревцами желтела калужницей. А дикие гиацинты на высоких склонах[49] нависали над этой желтизной, словно голубая дымка. Дрожащая пронзительная песня зимородка – насвистывая ее, он будто бы глубоко вдыхал и выдыхал, – доходила до меня через лес, по извилистому ручью. Вдруг зимородок появился прямо передо мной. Он повисел в воздухе и бесшумно полетел назад. В зимородке, как в блестящих надкрыльях жужелицы, отражалась зеленоватая рябь воды. Он лучился, как светлячок; он будто находился под водой, внутри серебряного воздушного пузыря. Изумрудно-синей дымкой он наплывал на отраженное солнце. А теперь он медленно умирает в слепом блеске снега. Скоро он будет погребен во льду, который ему не по силам пронзить. Он застынет ледяным светом в той самой пещере, в которой родился.

Белизна, как грибок, нарастает на моем глазу и болью распространяется по нервам.

9 января

Первый раз в этом году вышло солнце. Это был самый ясный, самый холодный день в моей жизни. К северу от бродовой тропы по колено в снегу стояла цапля. Крепкому ветру не удавалось ее раскачать; даже ее длинные серые перья не колыхались. Царственная и насмерть замерзшая, она стояла на ветру в своем хрупком ледяном саркофаге. Казалось, нас уже разделяли многие династии. Я пережил ее так же, как неугомонная обезьяна пережила динозавра.

Хилая камышница крадучись пересекла замерзший ручей. Ее робкие артритные шаги были походкой умирающего, но все равно на нее нельзя было взглянуть без смеха. Снегири, кормящиеся почками, разукрасили белые сады. Из канав выскакивали вальдшнепы, и вокруг них разлетался рыхлый снег.

В час дня над тропой порхал нетопырь. Он так вился и бросался из стороны в сторону, будто ловил насекомых. Но ни одно насекомое не стало бы летать в такой мороз. Может быть, солнечный свет не до конца разбудил нетопыря и ему снилась летняя охота.

По белым полям были раскиданы черные булыжники птиц; громоздкие очертания крякв, камышниц и куропаток; продолговатые вальдшнепы и голуби; крапины и полоски дроздов, вьюрковых и жаворонков. Укрытий не осталось. Хищники чувствовали себя вольготно. Их глаза, как потрескивающий проектор немой киноленты, отображают черно-белую карту. Движущаяся чернота – это и есть добыча.

Самец сапсана вскочил на ветер и взобрался на бурный птичий поток. Птичья волна поднялась, и он поразил ее в самое сердце, погасил ее пульс, так что птицы попа́дали обратно в снег. Но один вяхирь полетел вместе с соколом; обмякший и едва трепыхающийся в капкане его лап, он обронил несколько красных перьев и несколько капель своей медлительной крови.

18 января

Тихо, туманно, безоблачно; солнце побледнело и съежилось в белом небе. Замерзшая река треснула и раскололась на хрусталики льда. К вечеру на ней снова была печать неподвижности. Некоторые пруды промерзли насквозь. Если изъять из прудов весь лед, в них не останется ни капли воды.

В три часа дня я увидел на том берегу реки самца сапсана. Он зависал, и нырял, и метался над снегом странным образом – скача с мягкой танцевальной легкостью, словно огромный козодой. Темная фигурка на фоне низкого солнца, он мелькал и отплясывал в своих собственных сумерках, такой же беспорядочный и резкий, как черныш, которого я утром видел у реки.

Подойдя ближе, я понял причину его выходок. Он гонялся за тем самым ослабевшим чернышом, покуда тот не выбился из сил. Черныш летел ниже сокола, метался и напряженно взмахивал крыльями. Его крылья походили на широко расставленные лапки водного жука – на добычу, которую в такой мороз ему никак не найти.

Его полет все слабел, пока, обессиленный, он не грохнулся в снег. Сокол набросился на него, ощипал, съел за какие-то пять минут и улетел. Снег в последних лучах солнца пылал красным, тлел рыжим, а потом снова побелел. Уже в поздних сумерках убитая птица, протравившая снег своей ярко-рыжей кровью, мерцала алым угольком.

25 января

Сегодня прошел десять миль вдоль реки. Горизонты затянуты дымкой, дует легкий северный ветер, над головой – холодное солнце и синее небо. Я брел, по колено проваливаясь в ослепительный снег. Серебристые чайки в снегу были спокойны, как верблюды в пустыне. Они взлетали вяло, двигались неохотно и медлительно, как скотина, уступающая дорогу. В снежном мерцании их белизна была призрачной, бестелесной. Все чайки жались к населенным пунктам; в полях не осталось ни одной. В канаве сгрудились пятнадцать камышниц. Рябинники взлетели на иву и стряхнули с ее ветвей снег. Они осунулись, и их громкий крик казался слишком зычным для их усохших тел. На льду, спотыкаясь и скользя, плясала белая трясогузка. Возле ферм вяло кормились галки и грачи. В незамерзшей воде плавали малые поганки; они ныряли, как только видели мое приближение. Они походили на крошечные кораклы – коричневые, толстодонные, кастрюлеобразные[50].

Посреди поля под кустами боярышника прижались друг к другу шестеро зайцев. Трое побежали влево, трое – вправо. Выстрелы затрещали, как лопающиеся льдины. У меня над головой пролетел сапсан; он уносился прочь, мелко размахивая крыльями, как чирок-свистунок, когда тот круто взлетает с земли. Вяхири, как застывший пурпурно-серый дым, заполонили ивы. С поросшего кустарником острова шумно поднялись шесть фазанов. Двое мужчин яростно рубили серпами ежевику, а после жгли ее, и в синем морозном воздухе клубились дым и их замерзшее дыхание. Крупный кулик медлительно перелетел через реку и совершил посадку на живую изгородь. Внешние белые перья его хвоста расправились и засияли, когда он садился. Похоже, что это был дупель.

Полевые жаворонки, луговые коньки, тростниковые овсянки и зяблики сидели, едва живые, в прибрежных деревьях. Крапивник прошел по крыше деревянной колокольни, крадучись, как пищуха, и юркнул в щель абасона[51]. Камышница лапками вперед нырнула в куст боярышника; рыхлый снег зашипел и брызнул во все стороны. Колтуны чертополоха здесь и там протыкали снежную плоскость. Трое щеглов кормились семенами чертополоха, искривляя свои шеи и всколупывая клювами каждое семечко. Как мухоловки, они порхали и зависали над головками чертополоха. Их позывки звенели в морозном воздухе.

Послеполуденное солнце снизу вверх освещало летящих на юг чаек. Они казались почти прозрачными, неземными в священных лучах, просвечивающих их тонкие кости, их воздушный костный мозг.

На снегу бок о бок лежали две мертвые цапли. Они походили на пару ветхих костылей; безглазые трупы были истерзаны зубами, и клювами, и когтями всех мастей. След выдры вел к щучьим костям и замерзшей лужице рыбьей крови. Вдруг щука утащила под воду камышницу. Рыба вылезла из полыньи и схватила птицу; та опрокинулась и затонула, как торпедированный корабль.

Я стоял у деревянного сарая и взвешивал в руке замерзшую сморщенную белую сову. Я достал ее из-под крыши, как какой-то цветочный горшок. Она была холодной, и сухой, и ломкой и умерла уже давно. Что-то ударилось о крышу сарая, заскользило вниз и упало к моим ногам. Это был вяхирь. Из одного его глаза, как красные слезы, потекла кровь. Жутковатым неровным кругом она растекалась по лицу. Другой глаз дико глядел, и птица кружилась по снегу. Вяхирь все бил крыльями, хотя половина его мозга умерла. Когда я поднял его, он продолжал вращаться, как игрушечный поезд, сошедший с рельсов. Я убил его, бросил на снег и пошел своей дорогой. Сапсан прощебетал и на кругах спустился к добыче.

Долгая белизна дня пошла на убыль, окрасилась в закатные цвета. Чахлое умирающее солнце было похоже на ссохшееся яблоко. В сумерках снегопад затенил крутые тропинки под елями. Рябинники и белобровики – только несколько усталых птиц – опустились в темную долину, может быть, в свой последний раз. Песня серой неясыти дрожащим лаем прозвенела сначала с остролиста, потом с сосны. Наступила ночь. Лиса кричит и вспыхивает в свете карманного фонарика на снегу прямо передо мной. Она сверкает глазами, стоя на ковре из медно-красной стружки окровавленных фазаньих перьев.

Кровавый день; солнечный, снежный и кровавый. Кроваво-красный! Вот так бесполезное прилагательное. Ничто другое не будет таким же дивно-красным, насыщенно-красным, как растекшаяся по снегу кровь. Чудно́, что глаз может любить то, что ненавидят разум и тело.

30 января

На восходе я смотрел через заиндевелое окно, как на яблонях кормятся снегири и как на их грудках полыхает огонь. На восточном краю неба чадило красным дымом солнце.

Шел снег, пели зарянки; в остальном стояла тишина, подобная стальному обручу, стянувшему голову. Из живой изгороди выскочил домовый сыч. Он выбежал на середину дороги, остановился, посмотрел на меня – сердитое пернатое лицо под суровыми бровями. Он походил на сверкающую отрубленную голову, глядящую снизу вверх с заметенной дороги. Потом сыч бешено полетел обратно в заросли, внезапно осознав, что натворил. День был изнуряющим, свинцовым и холодным.

Спускаясь с холма, я опрометью пробежал мимо сарая. Тюки и ошметки соломы замелькали в моем глазу массой желтизны, похожей на копну чьих-то волос. Разлетелись и зачирикали воробьи. Когтистый серый росчерк ястреба-перепелятника мелькнул перед моими глазами, как хлесткая ветка. Пикирующей птицей я вылетел из-за поворота дороги и спугнул перепелятника вместе с его добычей.

Всю дорогу до берега я видел на фермах стаи воробьев и вьюрковых, а между ферм их почти не было. Вихрь щеглов поднялся из снега и влетел в теплынь амбара, танцуя легко, как снежинки, и звеня, как дождь по жестяной кровле.

На сером море блестели льдины и пеганки, одинаково белые и яркие. Слабые, голодные жаворонки вели себя очень вяло. По канавам и солончакам, где из-под снега кое-где торчали пучки растительности, кормились маленькие птицы. Стояла горькая тишина, происходило медленное умирание. Все тонуло в сером холодном лунном море.

10 февраля

День был совершенным, солнце сияло безупречно, синее небо было без единого облачка. Крылья ворон и сланцевые кровли, как магний, горели белым огнем. Снег укутал сияющие леса, серебряные и лиловые, и они чернели там, где врезались в сплошную небесную синеву. Воздух был холодным. С севера, как ледяное пламя, налетал ветер. Откровение было дано, миг сотворения наступил, радуга встала над скалами и отлилась в леса и реки.

Сапсан долиной улетал на север. Он был в полумиле от меня, но я мог разглядеть его коричнево-черные крылья, сияющую золотом спину. Бледно-кремовые кроющие перья походили на пучки соломы, вплетенные в основание хвоста. Решив, что он вернется на попутном ветре, я отправился к полю возле реки, чтобы наблюдать оттуда. Я встал за зарослями боярышника и, защищенный от пронизывающего ветра, смотрел сквозь кусты на север. К полудню над горизонтом задымились кучевые облака. Первые были совершенно белыми, а те, что пришли позже, были серыми и более крупными. Там, где уже растаял снег, поднимался теплый воздух.

Высокий и невидимый сокол, должно быть, сделал где-то в вышине разворот, потому что в час дня он снова против ветра полетел над пустыми полями. Он летел на двухстах футах и быстро набирал высоту. Он легонько загребал крыльями, а потом парил. При каждом парении он поднимался против ветра еще на пятьдесят футов. На пятистах футах он широко расправил крылья и хвост и закружил на неспешных величавых дугах. Каждый такой растянутый пышный круг поднимал его еще на сотню футов, при том ветер плавно сносил его на юг. Какие-то полминуты – и он уже летел в два раза выше, совсем крохотный, и виднелся далеко за рекой; еще полминуты – и на двух тысячах футах над полями его едва можно было разглядеть. Башня из теплого воздуха, по которой он так высоко забрался, остывала на ветру. Он быстрее замахал крыльями в промежутках между парениями, полетел на более узких кругах. Радость превратилась в охоту. Он был быстрым и проворным, он плел в небе изящные восьмерки и петли. Его крылья вдруг взметнулись назад от порыва упругого воздуха. Он перелетел через солнце и исчез, но я снова нашел его по ту сторону – взбирающимся все выше и выше. Черный дрозд в зарослях за моей спиной, похоже, только что его заметил. Несмотря на огромное расстояние, он кричал изо всех сил и, мучимый тяжелым предчувствием, прыгал с ветки на ветку. Сокол уже сделался совсем маленьким, и я подумал, что он держит путь к побережью, но, почти скрывшись из виду, он плавно развернулся и, снижаясь на ветру, полетел обратно, так что скоро я снова смог различить очертания его крыльев. При менее выигрышном освещении я бы совсем его не увидел, ведь я разглядывал птицу с расстояния полумили, задрав голову вверх под углом шестьдесят градусов.

Опершись о ненадежный воздушный столб, он завис без движения; его крылья подергивались и гнулись. Пять минут он оставался неподвижен, впившись, как заноза, в синее небо. Его тело напрягалось, голова вертелась из стороны в сторону, хвост раскрывался веером и вновь сворачивался, а крылья хлопали и трепетали, как парусина под порывами ветра. Он сместился влево, помедлил, потом повернул и ринулся вниз. Ошибки быть не могло – это было началом исполинского пикирования. Знамение такого легкого начального падения ни с чем не спутать. Он снижался плавно, под углом в пятьдесят градусов; управляя скоростью, но не медля; изящно и чудесно выверенно. Он не делал резких движений. Угол падения становился все круче, пока он наконец не пропал, и тогда осталась только совершенная соколья дуга. Он медленно вращался, как бы с удовольствием, как бы ликуя в предвкушении нырка. Лапы растопырились и засверкали золотом, а когти тянулись к солнцу. Он перекатился в воздухе, и тогда лапы погасли, направились к земле, снова сомкнулись. Тысячу футов он падал, и изгибался, и медленно вращался, и распрямлялся. Скорость все возрастала, он мчался вертикально вниз. Ему предстояло упасть еще на тысячу футов, и теперь он падал отвесно, похожий на крошечное полыхающее сердце. Он все отдалялся от солнца, становился все меньше и темнее. Куропатка, притаившаяся на снегу, посмотрела вверх на черное сердце, что раскрылось над ней, и услышала шипение крыльев, перерастающее в рев. Через десять секунд сокол достиг земли, и все великолепные покровы, все арки запрестольных образов, все необъятные веерные своды его полета поглотило огненное коловращение неба.

А для куропатки вдруг скрылось солнце. Разрывающая воздух поганая чернота распростерла над ней крылья, рев затих, сверкающие ножи вонзились, жуткое белое лицо приблизилось – крючконосое, и носящее маску, и рогатое, и пучеглазое. А потом наступила выламывающая хребет агония, и лапы мотыжили снег, и снег забивался в разинутый клюв и заглушал немой крик, пока милосердный соколий серп не проткнул натянутую шею и не вырвал трепещущую жизнь.

А сокол, усевшись на свою обмякшую добычу, занялся распарыванием и выдиранием удушливых перьев, и горячая кровь капала с крючка его клюва, и ярость угасала в нем, сокращаясь до твердого ядрышка в его груди.

А для стороннего наблюдателя, который уже много веков защищен от такого голода и такой ярости, такой агонии и такого страха, осталась память о том, как с неба обрушился рубящий удар, и заместительная радость ни в чем не повинного охотника, который убивает только с помощью своего знакомца[52] и желает, чтобы тот оставался сытым.

17 февраля

Поля на холмах испещрены коричневыми и белыми крапинами, но в низинах по-прежнему залегает снег по щиколотку глубиной. Вода просачивается по узким канальцам сквозь шестидюймовый слой льда.

В долине не осталось ни черных, ни певчих дроздов, ни зарянок, ни лесных завирушек, ни крапивников. Из сотен полевых жаворонков, которые жили здесь по осени, остались только две слабые птички. Из стаи в триста зябликов осталось всего трое. Галок стало в два раза меньше. Пальбу и снегопад пережили полсотни вяхирей, но и они совсем худые и ослабшие. Вороны следуют за ними повсюду, дожидаются их смерти. Две пары снегирей пережили зиму. В лесу водятся лазоревки, черноголовые гаички и стая длиннохвостых синиц. На полях у ручья я вижу восемьдесят крякв и сорок красных куропаток.

Я нашел останки тринадцати вяхирей и одной кряквы; все они были недавно убиты сапсаном, ощипаны и съедены им прямо на снегу. Одна кряква лежала в поле, в сотне ярдов от кромки Южного леса. Сбив свою добычу, сапсан приземлился в четырех ярдах от нее. На снегу остались две борозды с глубокими отпечатками. По сторонам – легкие отметины от кончиков его крыльев. Неглубокие следы вели к добыче и скучивались вокруг нее. Едва намеченные параллельные линии обозначили, где кончик сокольего хвоста волочился по снегу. Отпечатки трех передних пальцев были короткими и тупыми; задний палец оставил след длиной в три дюйма и глубже впечатался в снег. След лисы вел к добыче и обратно в лес. Лиса почуяла утиную кровь и, когда сокол окончил кормление, пришла обглодать кости.

22 февраля

Робкая оттепель продолжается, и птицы возвращаются в долину. Сегодня на деревьях возле ручья сидело три сотни рябинников. В лесу летали черные дрозды и зяблики, пел полевой жаворонок. Сотня крякв, двадцать вяхирей и лебедь-шипун кормились вокруг наваленного горкой картофеля. Когда я подошел ближе, они все вместе взлетели, единой стаей совершили маневр и вместе же вернулись к пище. На снегу было много лисьих и заячьих следов, а кое-где снег был примят: животные катались по снегу, похоже, просто ради удовольствия, так же, как это делают собаки.

Я нашел еще несколько жертв сапсана: шестерых вяхирей и грача. Один из вяхирей был убит всего час или два назад; снег еще впитывал его кровь. Крылья, грудина, ноги и таз лежали посреди ощипа. Глубокие отпечатки морщинистых сапсаньих пальцев чередовались с паутинными следами вороны и подушечками лисьих лап. Лиса с вороной, похоже, пытались отогнать сокола от добычи. Большой участок снега был истоптан их лапами. Чешуйчатые кольца и бугристые подушечки на лапах сапсана, которые помогают ему удерживать добычу, оставили на снегу вмятины. Эти странноватые следы толстых шишковатых пальцев сильно отличаются от следов других птиц. Приложив руку к тому месту, где только недавно сидел сапсан, я почувствовал глубокое родство, отождествление. Следы на снегу удивительно трогательны. Они кажутся почти постыдным предательством тех существ, которые их оставили. В следах будто остались их беззащитные частички. Долина покрыта следами птиц, которых убил мороз, и теперь солнце медленно разрушает эти жалкие памятники.

В полдень самец сапсана покружил в туманном свете и унесся прочь на юго-восточном ветре. Я пытался преследовать его, но снег был слишком глубоким. Канавы и овраги наполнились снегом и стали незаметны. Ненароком можно было провалиться в снег по макушку.

После полудня погода прояснилась. Домовые сычи кричали, сороки вспыхивали на солнце, а мигрирующие чайки кругами двигались к северо-востоку. Они пролетали высоко, и без бинокля их было не разглядеть. С пустого неба доносились их громкие гогочущие крики.

27 февраля

Стоят ясные дни. Холодный восточный ветер швыряет свои копья, в бескрайних небесах висит теплое сияющее солнце. Снег убывает, и пересохший глаз снова видит зелень. Странную, незнакомую зелень – словно зеленый снег выпал на белые поля.

Вернулись две сотни вяхирей, снова замелькали сойки, рябинники почувствовали себя вольготно. Лесные завирушки кормятся вдоль троп, и повсюду летают черные дрозды. Весь день пели певчий дрозд и четыре полевых жаворонка. Я подшумел семь пар красных куропаток и множество их стаек.

На полях вдоль ручья и между двумя рощами лежало три десятка убитых птиц: двадцать шесть вяхирей, камышница и три рябинника. Почти все они были старой добычей, только теперь с них сошел снег. Один совсем свежий вяхирь, ощипанный и съеденный, лежал на единственном участке ручья, еще покрытом льдом. За последние два месяца вяхири сильно исхудали, и сапсанам приходится убивать больше птиц, чтобы получать необходимое питание.

В три часа дня самец сапсана кружил среди грачей к востоку от брода. Позже я увидел, как его бронзово-коричневая спина, освещенная желтым солнцем, поблескивает в кроне дерева. Он сидел на дубе и сиял, как огромная перевернутая золотая груша.

2 марта

Сегодня был восьмой подряд безоблачный день, и лощеная синева неба сияла так, будто впредь она никогда не будет сокрыта. С юго-востока дул сильный холодный ветер, но благодаря солнечному теплу снег казался поверженным и ветхим. Снег водой уходил вниз, а земля всплывала.

В полдень из Северного леса вылетели вяхири и галки, а вороны с карканьем расселись по своим постам на верхушках деревьев. У моста зяблики непрерывно кричали целых десять минут, их монотонное «пиньк, пиньк» медленно затихало среди залитой солнцем тишины. Я ничего не видел. Предположив, что сокол мог парить на ветру, я искал его севернее брода и полчаса спустя нашел на сухом дубе. Он взлетел против ветра и принялся кружить. Крылья махали все слабее, и скоро только их кончики едва трепетали. Я думал, что он будет парить, но вместо этого он споро полетел на юго-восток. Тропа, разделяющая Северный лес пополам, опускается и поднимается вдоль длинного оврага; крутые склоны защищают его от ветра. Сапсан разузнал, что над этими солнечными безветренными склонами поднимается теплый воздух, и теперь он часто прилетает сюда, когда желает воспарить.

Он медленно плыл над садом и кружил на ветру, круто кабрируя на каждом долгом круге. Он летел от холодного белого южного неба к теплому синему зениту, с легкостью и мастерством совершал восхождение на изгибаемом ветром столбе теплого воздуха. Когда он закружил высоко надо мной, его длиннокрылая тупоголовая фигура сжалась, уменьшилась и потемнела до кремнистого острия. Он зависал и парил в небе, праздный, бдительный, вышний. Сокол смотрел вниз и видел, как большой сад под ним сжимается до темных ветвящихся линий и полосок зелени; как темные леса смыкаются и тянутся по холмам; как зелено-белые поля становятся коричневыми; как разматывается серебряная нить ручья и змеевик реки; как вся долина выравнивается и расширяется; как далекие города окрашивают горизонт; как эстуарий разевает свой серебряно-синий рот и высовывает языки зеленых островков. А еще дальше, далеко впереди, он видел море – яркое и совершенно ровное, как будто очерченное циркулем, и нависающее ртутным ободом над коричнево-белой землей. Море тоже взлетало, нагнетая бурю полыхающего света и гремя своей свободой перед прикованным к суше соколом.

Он смотрел на все это лениво, безразлично, и кренился вдоль мерцающей прицельной черты, намеченной его фовеальными ямками, и высматривал рябь или взмах крыльев, на которые мог бы наброситься. Я наблюдал за ним с тоской. Он будто сообщал мне свое лучистое, никем не разделенное видение земли по ту сторону холма.

Он перелетал через солнце, а я отвернулся, чтобы смахнуть жгучий пурпур со своих глаз. Когда я снова его разыскал, он был в вышине к западу от солнца, сокрытый суровой синевой неба. Бинокль привлек его внимание. Сокол походил на стрелку компаса, указывающую на север; он уравновесился и стал то парить, то зависать без движения. Он смыкал и отводил назад крылья, а потом раскрывал и тянул крылья вперед, простирая их широко, как сова. Его хвост сперва заострился стрелой, потом раскрылся широким веером. Я видел промежутки в его крыльях: перья, которые он сбросил в декабре, еще не отросли заново. Совершая под солнцем вираж, он сверкал, как белая сталь. Под ним было две тысячи футов залитого солнцем воздуха, он командовал птицами долины, и ни одна не смела пролететь под ним. Он нырнул и, пролетая поперек солнца, начал медленное снижение против ветра. Мне пришлось отпустить его на волю. Обернувшись, я увидел сквозь зелено-сиреневую туманность кружащегося света только темное пятнышко, падающее с солнца на землю, вспыхивающее, и поворачивающее, и летящее вниз в необъятной тишине, которая мгновение спустя взорвалась суматошными криками и хлопаньем крыльев.

Я снова почувствовал вес своего тела, как если бы долго плыл по воде, а потом меня выбросило обратно на берег – сухого, одетого и бесславного. Сокол парил целых двадцать минут; все это время в живой изгороди за моей спиной ругались черные дрозды, а в полях кричали куропатки. Его пикирование, как смерть, заставило их замолчать. После того, как оно началось, тишину нарушали только шепот и шелест тающего снега – слабая дрожь, похожая на трепет мыши в сухой траве, – и журчание каменистого ручья, несущего талую воду вниз по склону.

Сокол улетел, а я бродил по полям в тумане своей удовлетворенности, дожидаясь его возвращения. Обычно он по несколько раз за день возвращается на любимые присады. Хотя я не встречал его с конца декабря, было очевидно, что он меня помнит и подпускает к себе относительно близко и безбоязненно. Запели певчие дрозды, лазоревки и большие синицы; забарабанил большой пестрый дятел. Всю вторую половину дня сотни мигрирующих чаек кружили в вышине на северо-востоке, паря и перекликаясь.

В три часа я ощутил легкое покалывание на задней стороне шеи; оно означало, что за мной наблюдают. Это ощущение было, наверное, очень острым у первобытного человека. Не оборачиваясь, я бросил взгляд через левое плечо. В двухстах ярдах на низкой горизонтальной ветви дуба сидел сокол. Он сидел лицом на север и через левое плечо поглядывал на меня. Озадаченные и заинтригованные друг другом, мы дольше минуты не двигались с места и разделяли странную связь, которая всегда возникает при совпадении поз. Как только я шагнул ему навстречу, он поднялся и полетел через северный сад. Он охотился, а охотник никому не доверяет.

Полчаса спустя он прилетел с востока, скользнул над садом и резко приземлился на яблоню. Во время посадки он никогда не сбавляет скорость заранее; в футе от намеченной присады он просто расправляет крылья, чтобы затормозить, и мягко садится. Я стоял на юго-западной окраине сада, спиной к солнцу, потому сокол не обратил на меня внимания. Его длинные желтые пальцы шарили по обрезанной ветви дерева, голова дергалась и вертелась, перья на макушке вставали дыбом. На белых щеках рельефно выступали темные усы. В его глазах светилась ярость. Я знал наверняка, что он охотится. Все птицы в саду говорили об этом. Куропатки кричали, черные дрозды бранились; сорокам, сойкам и воронам на дальних деревьях хватало смелости только тихо переругиваться и бормотать.

Сокол спустился к ручью, перелетел его и набрал высоту, рыская и взмывая поперек ветра, кренясь и наматывая крутые спирали. Легкие крылья быстро хлопали, словно он выбивал их на ветру. Солнце уже садилось, воздух сильно похолодал. Я не предполагал, что на таком холоде сокол сможет парить, но на трехстах футах он выровнялся и на долгих легких кругах поплыл прочь. Когда он был уже очень высоко и далеко за рекой, более чем в миле от меня, и я едва мог его различить, птицы в саду запаниковали еще сильнее. Они приседали и без конца вопили в дикой тревоге. Если сокол в небе – неважно, насколько далеко, – ни одна птица не чувствует себя в безопасности; но стоит ему исчезнуть из виду – и о нем тут же забывают.

После долгих кружений и зависаний он увидел на юго-востоке добычу и в долгом нисходящем скольжении полетел к ней. До захода солнца оставалось два часа; западное небо покрылось пеленой золотого света, а широкие пашни подернулись серой дымкой. Сокол снижался, продираясь сквозь крепкий ветер, то взмахивая крыльями, то паря, и его скорость все возрастала. Он подался вперед, перешел к мягкому быстрому снижению. Он все больше выгибал крылья и отводил их назад, пока не превратился в летящее копье. Стая скворцов взлетела прямо перед ним и ринулась на юг. Через секунду сокол несся за ней. Он нагнал скворцов мгновенно, будто они и не трогались с места. Прорезав одним ударом ослепительное небо, он погас во мраке деревьев. Больше я его не видел, но после того, как он исчез, еще долго птичьи облака поднимались и опускались над южным горизонтом, как невозмутимые клубы дыма над яростью и огнем сражения.

5 марта

Теплый южный воздух выветривает остатки неолитического снега. Осыпаются снежные курганы, которые когда-то вздымались к небу. Вся долина рябит от талой воды. Канавы стали ручьями, ручьи – реками, реки – цепочками подвижных озер. Вернулись чибисы и золотистые ржанки. Стаи чибисов весь день перелетали на северо-запад. Я смотрел на них в бинокль и замечал более крупные стаи, пролетающие гораздо выше них и невидимые невооруженному глазу.

К половине четвертого я отчаялся найти сапсана и угрюмо сел на перекладину ворот возле сухого дуба. Когда внезапно он пролетел мимо, взмахи его крыльев вознесли меня до небес. Была какая-то пылкая бодрость, ритмичное рвение в его стремглавном, пронзающем, ныряющем, кренящемся, вьющемся полете. Он сел на дерево и оглянулся на меня. Я был обнаружен. Он сидел на низкой ветви, согнувшись в неловкой позе, которая означала, что он охотится. Нелегко было его различить среди сплетения сучковатых ветвей. После пятиминутки вынужденного отдыха он полетел дальше на восток, к саду. Взмывая и падая, он прокатился по ветру, а потом бросился на рябинников, взлетевших с деревьев. Я преследовал его длинными садовыми дорожками. Черные дрозды не переставая трещали, несколько сотен рябинников полезли в драку, и тогда сокол улетел. Я пошел обратно к воротам.

В половине пятого, когда сапсан вернулся, над ручьем поднялось и рассеялось облако галок. Подгоняемый южным ветром, он великолепно парил, складывал крылья высокой буквой «V» и на скорости покачивался. Он припустил к северному саду, промчался над пограничными тополями, описал огромную, сверкающую крыльями параболу. Больше я его не видел.

Во время дневных хождений я нашел сорок девять убитых птиц: сорок пять вяхирей, двух фазанов, красную куропатку и черного дрозда. Только последние две птицы были недавней добычей; остальные долго пролежали в снегу.

6 марта

Возобновляется теплый южный ветер, греет солнце, воздух светел и ясен. На тропах пели обыкновенные овсянки, а по садам сидели стаи зябликов. Озерные чайки прилетали в долину с юга и парили над рекой. Они поворачивали вместе с рекой, над хребтом закручивались спиралью и уплывали к северо-востоку. Они кружили выше, чем стаи чибисов, которые снова прилетают сюда с побережья. Некоторые чибисы слетали вниз и присоединялись к птичьим сборищам на полях, но большинство продолжали путь на северо-запад.

К двум часам я обошел все обычные присады сапсана, но так и не нашел его. Стоя в поле возле северного сада, я закрыл глаза и приказал своей воле кристаллизоваться в световую призму соколиного разума. Одетый в теплую одежду, твердо стоящий на ногах в высокой, пахнущей солнцем траве, я вошел в соколиную кожу, кровь и кости. Земля стала веткой под моими лапами, солнце на моих веках стало тяжелым и теплым. Как сокол, я слышал и ненавидел человечьи звуки, чувствовал безликий ужас каменных обиталищ. Я задыхался в мешке его страха. Я разделял тоску по первобытной родине, известную одному лишь охотнику. Я плыл под равнодушным небом, один на один со зрелищем и запахом добычи. Я улавливал притяжение севера, любовался загадочными чаячьими перелетами. Я разделял его странную тягу к исчезновению. Я опустился на землю и заснул сном сокола, легким как перо. А потом я разбудил его своим пробуждением.

Он рьяно вылетел из сада и закружил надо мной, глядя вниз, на землю, и его сияющие глаза были бесстрашными и спокойными. Озадаченный, любопытный, он снижался и вертел головой. Дикий сокол будто горестно метался над клеткой ручного сокола. Вдруг он дернулся в воздухе, как подстреленный, затормозил и отпрянул от меня. В надрывном страхе он испражнился и исчез прежде, чем белое блестящее ожерелье его помета упало на траву.

7 марта

День нескончаемого ветра и дождя. Я провел его с подветренной стороны дуплистых деревьев, в сараях и амбарах, под поломанными телегами. Однажды я то ли увидел сокола, то ли мне это показалось: далекая стрела, размытая миллионом дождевых призм, вонзилась в дерево.

Неутомимые полевые жаворонки пели, пока было светло. По садам шепелявили и дудели снегири. Порой из своего дупла печально кричал домовый сыч. Вот и весь день.

8 марта

Вышел из дома в четыре часа. Концовка ночи была темной, с запада дул теплый влажный ветер. В долгих и тусклых предрассветных сумерках кричали совы. В шесть часов пропел первый жаворонок, и скоро в просветлевшем воздухе их пели уже сотни. Они взлетали прямо со своих гнезд, а в бледное небо возносились последние звезды. Когда свет усилился, закаркали грачи, со стороны моря полетели чайки. Запели зарянки, крапивники и дрозды.

Я заблудился на низинных болотах возле берега. Дождь проплывал над полями водянистой зеленой дымкой. Звук и запах воды были повсюду, земля погрузилась в себя, замкнулась, утонула в тишине. В этом блуждании, пускай и ненадолго, я по-настоящему освободился от оков знакомых дорог и ослепляющих городских стен.

К семи часам небо снова прояснилось. Я взобрался на береговую дамбу, как раз когда восходило солнце. Вскоре оно – огромное, рыжее, враждебное, летучее солнце – проткнуло кромку моря. Когда оно тяжеловесно поднялось в небе, свет вспыхнул и разлетелся вдребезги. Солнце уже не было шаром.

Полевой лунь поднялся с присады на солончаке и полетел к дамбе. Он летел низом над увядшей травой, и стебли травы колебались на сквозняке, поднятом его крыльями. Его окраска сливалась с травой: серо-коричневые, палевые, рыже-коричневые цвета. Кончики крыльев были черными, а длинный коричневый хвост – полосатым, испещренным светлыми и темными крапинами. У основания хвоста сверкало яркое белое пятно верхних кроющих перьев. Лунь медленно летел против ветра, все время держался низко, дважды взмахивал крыльями, а потом складывал их за спиной буквой «V», так что темные первостепенные маховые перья раскрывались и загибались вверх. Потом он завис и, закладывая длинные виражи, заскользил вдоль дамбы. Он перелетал от одного края дамбы к другому над травой, еще блестящей от дождя. Легко, мягко, бесшумно он реял над склоненной травой и высматривал добычу между раздвигающихся стеблей. Он унесся прочь и пропал так же внезапно, как с заходом солнца пропадает тень.

Ветер стихал, а воздух нагревался. Солнце светило сквозь пергамент высоких облаков. Пространство удлинялось. Горизонты заострялись по мере того, как утро набирало силу. Я видел, как за вересковой пустошью убывает серое море, как пенная полоса пережевывает кромку блестящей грязи. На далеких возвышенностях теснились среди пустых полей фермы и деревни. Травники беспокойно носились над широким рвом, идущим вдоль дамбы. Снова собирался дождь, но пока все было тихо.

В половине одиннадцатого с полей поднялись тучи мелких птиц, и сквозь них, то подныривая, то взмывая, стрелой пронесся дербник. Он был худым узкоплечим соколом и летел на малой высоте. Он пронесся над морской дамбой, вильнул над солончаками и взмыл по спирали, так что его продолговатое, похожее на жало туловище закачалось между мелькающих острых крыльев. Он летел быстро, но широкие круги давались ему с трудом, подъем получался медленным. На трехстах футах он описал длинную дугу и уравновесился, полузависнув в воздухе. Потом он против ветра полетел вперед, навстречу полевому жаворонку, который пел над полями. Он увидел, что жаворонок взмыл ввысь, и сделал круг, чтобы набрать высоту перед атакой. Сзади крылья дербника выглядели совершенно прямыми. Казалось, они работают мелкими взмахами, в лихорадочной пульсации, намного более частой, чем у любого другого сокола. Он нагнал жаворонка за несколько секунд, и они вдвоем стали падать в западном направлении, дергаясь и скручиваясь, и при том жаворонок продолжал петь. Он походил на деревенскую ласточку, которая гналась за пчелой. Они зигзагами пронеслись вниз по небу, и вскоре я потерял их в зелени дальних полей.

Их быстрый, изворотливый, пляшущий полет был ловким и изящным. Трудно было поверить, что его движущей силой был голод, а итогом – смерть. Убийство, следующее за охотничьим броском сокола, становится настоящим потрясением – сокол как будто сходит с ума и убивает того, кого любит. Птичье стремление убивать и спасаться от смерти создает великолепное зрелище. Чем выше эта красота, тем ужаснее гибель.

9 марта

Когда я шагал по дамбе возле северного края эстуария, утреннее солнце было низким, ослепительным, а ветер был холодным. Самка сапсана напугала меня своим внезапным прыжком из-за подветренной стороны дамбы, где она пряталась. Я шел прямо над ней и смотрел сверху вниз на ее размашистые крылья и широкую сутулую спину. Она поднялась совершенно бесшумно, словно болотная сова, и упорхнула прочь через болото, яростно раскачиваясь из стороны в сторону, кренясь между двух вертикальных плоскостей, попеременно становясь в воздухе на кончик то одного крыла, то другого. Отлетев уже далеко, она скользнула в траву. Мне не удалось снова ее найти. Она не услышала меня на дамбе, потому что во сне пригрелась на солнце – должно быть, после купания.

Днем полил сильный дождь. Она сидела на сухом дубе и наблюдала за куликами; те на время прилива слетались на солончаки. Когда я уходил, она все еще сидела на дубе, хмурая и съежившаяся под проливным дождем. Позже приплыли свистящие свиязи, а болтовня куликов зазвучала еще громче.

10 марта

Под утренним мраморным солнцем выросли столбы белых облаков. Ветер разрушил их, превратив в струи дождя. Прилив наполнил эстуарий сине-серебряным светом, но позже свет потускнел и истончился до серости.

Самка сапсана низом пролетела над болотом, подныривая и рыская против ветра так, будто лавировала между невидимых ветвей. Она летела, как большой сонный дербник. Солнце сияло на роскошном глянце ее спины и крыльев. Оперение было глубокого чалого окраса, как у красного комолого вола, как у бурой пашенной земли к северу отсюда. Первостепенные маховые перья были черными с синим отливом. Коричневый завиток усов в виде запятой темнел на белом лице, как ноздря. Когда крылья двигались вперед и назад, между ними под оперением играл бугорок мышц. Она была одновременно кроткой и угрожающей, как самка бизона. Холеные травники стояли в зарослях и смотрели, как она пролетает мимо них. Они стояли совершенно неподвижно, если не считать нервного подергивания ярко-рыжих лапок.

Час спустя, вырвавшись из суматохи и воплей больших кроншнепов, она медленно закружила над болотом. Она парила в восходящем потоке, который был увенчан белым облаком-бутоном, истрепанным северным ветром. Расправив жесткие крылья, она набирала высоту в летном трансе, восходила по воздуху, как отшествующий бог. Я смотрел, как она исчезает в безмолвии неба, и разделял с ней восторг и безмятежность этого медленного восхождения. Ветер расширял и растягивал ее круги, она забиралась все выше, пока не превратилась во всего лишь острую песчинку, прорезающую белое облако, в пятнышко на синем небе.

Она реяла лениво; далекая враждебная птица. На двух тысячах футов она выровнялась на ветру. Белое облако, оставшееся у нее за спиной, пересекало эстуарий и уходило на юг. Ее крылья изогнулись назад. Она плавно заскользила по ветру, как по невидимой струне. Это господство над ревущим ветром, эта царственность и благородная мощь полета заставили меня громко кричать и плясать от восторга. Я подумал, что теперь знаю о сапсанах все; нет больше необходимости преследовать их; никогда больше я не захочу их разыскивать. Конечно же, я был неправ. Одного раза всегда недостаточно.

Уже гораздо севернее она подалась вниз и сквозь солнце и тени медленно заскользила к земле. Стоило ее крыльям взметнуться вверх и назад, как она полетела быстрее. А потом – еще быстрее, и все ее тело вытянулось и сжалось. По роскошной дуге она ринулась к земле. Я вытянул шею, глаза следили за последним отвесным рывком ее падения. Я видел, как позади нее вспыхнули поля; потом она исчезла за вязами, живыми изгородями и хозяйственными постройками. И у меня не осталось ничего, кроме гудящего ветра, сокрытого солнца, моих замерзших и онемевших шеи и запястья, моих слезящихся глаз и исчезнувшего великолепия.

11 марта

Провел этот день на южной стороне эстуария. Гулял по отсыревшим полям и высматривал соколов в длинных живых изгородях и теплом, увешанном жаворонками небе. Так ни одного и не увидел, но день все равно был счастливый.

К западу от равнины эстуария лежат маленькие куполообразные холмы, разделенные глубокими долинами. В шесть часов вечера за холмами светило закатное солнце, а долины были темными и мрачными. Ниже тропы, на которой я стоял, в темных кронах деревьев мелькнул самец сапсана – он кружил, поднимаясь к свету. Он летел стремительно, закладывал острые виражи, взвивался спиралями, его крылья хлопали и дрожали. Вскоре он оказался в вышине у меня над головой. Ему видны были холмы, нисходящие к тенистым долинам, леса на дальних возвышенностях, города и деревни, пока еще освещенные солнцем, обширный эстуарий, переходящий в синеву и в серую тусклость моря. Все, что было скрыто от меня, ясно сияло перед его всевидящим глазом.

Пружина его спиралей вдруг выстрелила вперед, и он с диким напором рванул на север. Он нырял, извивался, рыскал, и его длинные крылья скакали по воздуху. Он летел с исступлением голодного сокола.

Свет гаснет, и добыча скрывается в сумерках, и последний жаворонок поднимается в воздух, и давно позабытая ночь бросает черную тень на ослепительное сияние глаза.

Измученный сокол летел, опаляя небо. Он видел, как на земле закипает птичье движение. Истошные крики золотистых ржанок разнеслись по зеленой поверхности нижнего воздуха. Сапсан зашипел среди них, как пылающая головешка.

12 марта

Долину затопило, и теперь сапсан летает охотиться и купаться на более высокой, более зеленой местности к юго-востоку отсюда. Проезжая между долиной и длинным узким эстуарием, я увидел, как он реет на крепком северном ветру. Он взмывал, и зависал, и уходил на юг. Подгоняемый попутным ветром, я изо всех сил крутил педали и мчался по извилистым тропам, следил за раздвоенным пятнышком в вышине, терял его, снова нагонял, когда пятнышко замедлялось и кружило над стаями кормящихся чаек и ржанок. Грачи сидели у своих громоздких гнезд на высоченных вязах, венчающих холмы, и гортанно каркали на мартовское солнце. Деревья расплывались угольно-черными кляксами на фоне ясного зеленого света.

Я перемахнул через холмы и, уже спускаясь в глубокую долину, увидел, как сапсан по вееру солнечных лучей ныряет к дальним болотам. Я мчался по лестерширам быстрого зеленого света[53]. Искристая влага с зеленых полей орошала мой глаз. Колеса гудели, вырывались из-под меня; порывы ветра несли меня вниз. Это была охотничья скорость, грохочущая погоня за крылатым хищником, который и сам спешил к своей добыче. Мне вспомнилось, как ребенком я скакал по весенним зеленым лугам; по запущенным угодьям довоенных лет; по разросшимся живым изгородям и великолепным зарослям сорной травы, над которыми вспыхивали хищники и стайки вьюрковых.

Дальние холмы поворачивали, кружили, раздвигались по сторонам; вдруг длинная серебряная лента эстуария засияла вдоль всего горизонта, как луч солнца, а все дальние болота разом полетели к синей полоске моря. Я затормозил и стал смотреть на зеленое болотное буйство. Сапсан повернул в сторону световой щели, в которую превратилось море, и помчался над зеленой землей, как быстрый рикошетящий огонек.

13 марта

У брода пел свои переливчатые песни первый в этом году дрозд-деряба. Потом он умолк и бросилась в рощу. Оттуда донеслась его сухая трескучая брань; скоро он уже гнался за сапсаном, который летел к сухому дубу.

Этого самца я видел впервые; его крылья были короче, и сам он был сбит плотнее, чем та птица, что зимовала в долине. В его окрасе было больше темно-коричневого, без рыжих и золотых тонов. На его крыльях и хвосте были прорехи – там, где после линьки еще не отросли новые перья. Долгое время он ничего не делал, только, запрокинув голову, поглядывал в небо, на плывущие в вышине пятнышки мигрирующих чаек.

После часового безделья он мягко соскользнул с дерева и сел на поле зеленой озимой пшеницы. Он почти сразу взлетел, и в его когтях болтался толстый красный дождевой червь. Уворачиваясь от атак крикливой чайки, он отвел голову назад, к своей поднятой лапе, и в три укуса съел червя. Он вернулся на дуб, а чайка улетела. Чайки уже неделю или даже дольше кружат над этими полями и время от времени ловят червей. Может быть, наблюдательный сокол занялся тем же из любопытства. Ближе к вечеру он трижды спускался к полю, ловил и ел червей. Шел дождь, и множество червей выползало на поверхность земли.

Между этими вылетами сокол спал, положив голову себе на грудь, – неприметный, как сова. Проливной дождь не потревожил его, он так и сидел на ветви весь взъерошенный и насквозь мокрый. В ранних сумерках он перелетел на более высокую присаду – вяз на окраине северного сада. Пристроившись под тем вязом, я наблюдал за соколом сквозь дождливый тусклый свет. Он был очень сонным, но все-таки просыпался от малейших звуков и шорохов, пристально глядел вниз на стайки кричащих куропаток. Перья его свисали, как вымокший мех. Он походил на индейца-следопыта, который с головой завернулся в лохматую бизонью шкуру.

14 марта

Вода отступала с сияющих серебристо-голубых отмелей на южном краю эстуария. Полосы ила разрастались и желтели на солнце. Три больших кроншнепа приземлились на ил и опасливо подошли к кромке воды. Они беспокойно водили головой из стороны в сторону, как олени, нюхающие ветер. Их оперение было цвета песка, и ила, и гальки, и прошлогодней травы на солончаках. А их лапки были цвета моря.

Сапсан пролетел мимо них и завис над морской дамбой, где в траве затаились куропатки. Этот самец львиного окраса был свирепым и гордым, он глядел вниз своими блестящими, темными, будто разжиженными глазами. Где его широкие крылья стыковались с грудью, там нижние перья, как шкура снежного барса, были испещрены ромбовидными крапинами. Янтарный сокол блеснул на солнце и полетел прочь от моря.

Я поднялся на холм к востоку от ручья и увидел самку сапсана. Она отдыхала на ветви дуба. Ее перья вымокли. Она искупалась на затопленном поле и теперь сушила их. Ее крупную грудную клетку покрывали коричневые и бурые наконечники стрел, а нижние перья, свободно вывешенные над веткой, были темными, совсем без желтизны. Шишковатые лапы блестели, как отполированная латунь. Голова все время двигалась. Со своей высокой ветви самка видела всякое движение на полях, у ручьев, на много миль вдоль охристого побережья.

Я подошел совсем близко, когда она удосужилась посмотреть на меня обоими глазами. Я сделал еще несколько шагов. Без колебаний и суеты она расправила крылья и позволила легкому ветру унести ее прочь. Первостепенные маховые перья, длинные и острые, вытянулись в стороны, а широкие веерообразные второстепенные раскрылись, и их бледная полосатая поверхность задрожала на ветру. Изящные перья скользили на ветру, крупная птица удалялась от дерева и гребла над ручьем навстречу синеве водовоздуха. Ветер подхватил ее и развернул, и вот она уже неслась по небесной ленте над эстуарием, а потом – по светлому моренебу за ним.

Опустились тяжелые тучи, и день померк. Болотная сова, горчично-желтая в закатном свете, взлетела из канавы и поднялась, как плавучая луна. Ни звука – только шелест травы, раздвигаемой крыльями. Обратив на меня свою кошачью морду, она замахала пестрыми змеиными крыльями и полетела над топью.

В ручье серела и мерцала полная вода. Болотная сова медленно реяла над своим отражением, и казалось, что это две совы летят навстречу друг другу с обеих сторон водной глади. Но потом одна сова поднялась над морской дамбой, а другая нырнула в глубину.

15 марта

Сияющий юго-западный штормовой ветер, преломленный свет, теплые белые облака. В бурном воздухе кружились ржанки. Их золотистые туманности рассеивались в синих просторах северного неба. Небесный горизонт пролегает гораздо дальше земного. Высоколётные птицы подолгу сияют в этой светлой короне, тогда как низколётные уже давно померкли за железным ободом земли. Чибисы поднимались к парящему соколу – крючковатый клюв, острые убранные когти, – как рыбы, всплывающие из глубины, чтобы поймать пеструю блестящую мушку. Чибисов заманивают в небо и убивают там. Если они доберутся до вышины, то будут в безопасности, но по пути их настигнет смерть.

В половине первого темно-коричневый самец сапсана сел на орешниковую изгородь, разросшуюся с востока на запад и делящую северный сад пополам. Он пригрелся на солнце после купания, а другой сапсан, золотистый самец, в это время охотился в долине. Время от времени он взлетал против сильного ветра, зависал и планировал обратно к изгороди. К двум часам он бил крыльями уже решительнее, проделывая себе путь резкими частыми джебами. На мгновение он завис, потом на наполовину сложенных крыльях спикировал к земле и, опустив лапы, раскинув крылья, нырнул в сухую траву между яблоней. Потом он взмыл, тяжело хлопая крыльями, и сел возле ручья. Он нес в когтях красную куропатку и длинный красный стебель щавеля. Куропатка потянулась к щавелю, чтобы полакомиться семенами. Сокол заметил движение, набросился на нее прежде, чем она закончила кормиться, и поднял в воздух вместе со стеблем.

Час спустя он вернулся и приземлился на яблоню на краю пашни. Я присел и начал, никак не скрываясь, с тридцати ярдов наблюдать за ним. После двух минут беспокойного вглядывания он полетел прямо на меня, будто намереваясь напасть. Но, не долетев, он поднялся против ветра, завис в двадцати футах надо мной и посмотрел вниз. Я чувствовал себя так, как, должно быть, чувствует себя мышь, которая тщетно прячется в низкой траве, сжимаясь в комок страха и надежды. Бритвоострое соколье лицо ужасно приблизилось. Остекленевшие нечеловечьи глаза, такие чужие и отстраненные, вращались коричневыми шарами в глазницах над полосками усов. Барсучий окрас лица резко выделялся против неба. Я не мог отвести взгляд от сокрушительного света этих глаз, от пронзающего роговидного клюва. В капкан этих глаз попадается множество птиц. Погибая, они оборачиваются и глядят на сокола. Неудовлетворенный, сокол вернулся на свое дерево, а я ненадолго оставил его в покое.

С двух до пяти часов он то отдыхал в зарослях орешника, то зависал над садом. Я не терял его из виду. Он всегда садился на самые высокие ветви, какими бы тонкими и ненадежными они ни были. Ветер раскачивал ветвь вместе с птицей – вверх и вниз, в одну и другую сторону. Сокольи голова и шея гротескно наклонялись и скручивались, но глаза всегда оставались на одном уровне. Он будто высматривал что-то из-за преграды. Крупные лимонно-желтые лапы неуклюже держались за тонкую ветвь, одна лапа ухватывалась выше другой, и их глянцевитые чешуйчатые кольца блестели на солнце. Когда он озирался на меня – сонный, с полным зобом еды, – он был толстым, бочкообразным, бескрылым. Кремового цвета горло покрывали редкие коричневые крапины, а грудные перья были охристыми и рыжевато-бурыми, с продольными шоколадного цвета швами. Как потускневшая бронза, они поблескивали на солнце. Темно-коричневые половинки усов опускались от более светлых полос над глазами. Пестрины на макушке соединялись в древесный узор – рыжевато-коричневый, палевый, сероватый, светлеющий к затылку. Глаза-бусины, карие, как солодовая лесная грязь, были глубоко посажены в глазницах, обтянутых бледно-бирюзовой кожей. Восковица была желтой, основание клюва – серым, загнутый кончик клюва – иссиня-черным.

Он едва ли смотрел на меня, не обращал внимания на движение моих рук. Он наблюдал за высокой травой и слушал. Слушал подобно сове, что ощетинивает лицевые перья, поднимает и опускает кроющие перья ушей[54]. Раз он съел бóльшую часть куропатки, он не мог быть голоден. Все же он оставался настороже и не прекращал охоту. Он поглядывал на чаек, которые парили к северо-востоку. Они признали его и заголосили, улетая прочь. Порой он поворачивал голову вправо и осматривал северную часть сада. Вдруг он снова взмыл и завис надо мной, с любопытством и безразличием глядя вниз. Так мы разглядываем рыб, настолько отделенных от нас сверкающей поверхностью воды, что нет никакого смысла их бояться, разве что если мы поскользнемся и упадем. Его кремово-желтые подкрылья были покрыты мелкой сеткой, сплетенной из коричневой, с серебряным отливом лески. Подмышечные перья и внутренние половинки больших кроющих перьев крыла были испещрены темно-коричневыми крапинами и крупными ромбовидными отметинами.

Неспособный из-за крепкого ветра парить, он упрямо, с удивительной силой и искусством зависал в воздухе. Зависнув по очереди над каждой частью сада, он исчерпал свой охотничий порыв, хотя так и не перешел к нападению. В половине четвертого он сидел на дереве, а в вышине над долиной кружили сотни ржанок. Тем временем другой самец сапсана вышел на охоту. К четырем часам садовый сапсан притих и перестал зависать. Он неспешно слетел к вязу. Почистив перья, он широко разинул клюв и, как воркующий голубь, раздул горло. Это лягушачье зевотное раздувание и сдувание горла продолжалось минут десять, все это время он изгибал шею и одной лапой очесывал перья на горле. Наконец он отрыгнул погадку из непереваренных костей и перьев и тут же заснул. Полчаса спустя он перелетел через поле, сел на сухой дуб и, совершенно спокойный, снова заснул.

Ветер стихал, тучи становились крупнее и темнее. Золотистый сапсан, как луч света, низом пронесся над полями и взлетел на самую высокую ветвь вяза. Его долгие гребущие взмахи были совсем не похожи на короткие джебы коричневого сапсана. Они отличались друг от друга, как борзая от колли. На какое-то мгновение он сел – в дерево словно вонзилась золотисто-рыжая стрела, – а потом помчался на север. Коричневый сапсан так и спал на дубе; он не видел, как явился и улетел другой сокол.

После пяти часов ветер унялся. Сумерки были совсем тихими. Освободившись от бури, долина медленно поплыла на юг.

16 марта

В шесть утра, за час до рассвета, я остановился, чтобы понаблюдать за сипухой. Она скользнула к дороге, белая и четкая в сером полумраке, пересекла ее и тихо опустилась к реке. Над росистыми полями повисло тяжелое дыхание тишины. Вторая сова поднялась из зарослей травы и пролетела над первой. Круглое лицо медленно обернулось, большая склоненная голова посмотрела изумленно. На грустной шутовской маске блеснули глаза-черносливины. Потом длинные белые крылья взметнулись и понесли сову в пихтовый лес, откуда еще не ушла ночь.

У эстуария день был холодным и ясным. Я видел, как начала отступать полная вода, как кормились и отдыхали кулики, пока утки спали, и как солнце двигалось на запад над островами, увенчанными вязами.

За час до заката я лежал на каменном склоне морской дамбы, лицом к разгорающемуся рыжему солнцу. Вода все еще отступала с заиленного берега. Холодный воздух стал резче и запáх наступающей ночью. Грохоча, как падающий в море утес, все птицы до единой взлетели. Берег просветлел, а небо потемнело от крылатой тучи. Свиязи выскочили из болота за дамбой и пролетели надо мной. Раздался громкий шлепок, будто доска плашмя упала в грязь, разбрызгался по земле помет, засвистели крылья. Свиязи веером разлетались кто куда. Одна птица упала на болото, с которого только что взлетела; она сморщилась и обмякла; узкая голова с золотой макушкой повисла на дрожащей шее. Свиязь походила на набивную куклу; будто бы из нее сейчас посыплются опилки, а не закапает кровь. Так она и лежала на болоте, смятая и загубленная.

Пока я был рядом, сапсан не спускался к добыче. Я не видел его. Он совершил убийство прямо у меня над головой, но все-таки я не разглядел его, настолько быстрым и внезапным было пикирование. (Когда я пришел к тому месту на следующее утро, он уже съел добычу. Обезглавленная свиязь жертвенно лежала навзничь. Мерцали на солнце кремово-белые кости, темнели пятна крови, развевались на ветру мягкие перья.)

В сумерках я снова видел сипуху, она охотилась между дорогой и рекой. Двадцать минут она облетала луг, двигаясь вдоль длинных ломаных линий. Она летела в шести футах над травой, взмахивая крыльями быстро и равномерно. Почему-то это ровное биение успокаивало меня. Сгущались сумерки. Сова выросла и побелела. Восходящая луна всплывала над деревьями и из насыщенно рыжей становилась желтой. Сова присела отдохнуть на столбе ворот, и я увидел сквозь серую дымку над полем, как ее кроткая задумчивая маска рассматривает меня. Из сердцевидного диска этой маски торчал, как коготь, крючковатый клюв. Темные глаза окаймлялись перьями винного цвета. Первый холодок коснулся весеннего вечера. Сипуха пролетела надо мной и вдруг закричала. Хриплый крик растянулся до вопля, а потом лопнул и сменился тишиной. Но не той же тишиной, что стояла прежде.

17 марта

Серый восточный ветер разметал свитки и столбы облаков, и небо стало бескрайним. Вместе с ветром усиливался свет. Все время после полудня он был ярким, а за час до заката сменился туманом и мглой.

Я дошел до места, где мягкий речной свет эстуария встречался с бледной яркостью моря. Крупная самка сапсана низом полетела к цепочке порожних грузовых судов, пришвартованных на глубоком участке реки. Она уселась на мачте одного судна, просидела там пять минут и полетела к южному краю эстуария.

К половине пятого свет совсем потускнел. Над топью охотилась болотная сова. Под ней пролетела сипуха, и бо́льшая сова злобно набросилась на меньшую. Сипуха нырнула в траву и десять минут не вылезала из нее. После этой стычки совы держались порознь, на разных сторонах болота. По мере того как свет застывал, коричневая сова исчезала, а белая становилась еще белее. Они охотились совершенно одинаково и, вероятно, на одну и ту же добычу.

Тучи вяхирей поднялись с деревьев возле фермы в полумиле к западу. Тысяча птиц взлетела, сцепилась, взорвалась клокочущей волной. Где-то там промышлял сапсан, но я был слишком далеко и не видел его.

В ранних сумерках я пересек болото и по тропе пошел к деревне. Меня остановил поразительно громкий крик, резкое «чоу-вик». Это одинокий чибис кричал, низко пролетая над западным полем. Позади него блеснула золотом стройная фигурка сапсана. Над самыми бороздами он гнался за чибисом. Крылья расклинивались у него за спиной, бешеные длинные гребки приближали его к добыче. Чибис отрывался на крутых поворотах; сапсан тут же догонял его, поворачивая на более широких дугах, но быстрее. Чибис уже подлетал к кустам, еще немного – и он бы укрылся в них, но сапсан сделал свечку, тенью завис на фоне неба и спикировал. Удар был ужасающим. Чибиса впечатало в землю. Обе птицы упали; одна – обмякшая в своей смерти, другая – напряженная от ярости и перегрузки. Слишком надолго этот одиночный чибис оторвалась от стаи, забывшись в своем брачном полете и пении. Ухватив мертвую птицу, сапсан темными полями полетел к болоту, где продолжала охотиться белая сова.

20 марта

Утренняя морось стала туманом, туман сменился облаками, но день остался сырым и пасмурным. Дул холодный северо-восточный ветер.

Темно-коричневый самец сапсана вернулся в сад в одиннадцать часов, сел на вяз, отрыгнул погадку и снова улетел. В траве под вязом я нашел несколько его погадок. Во всех были кусочки мышиных костей и меха, а также перьев вяхирей. В половине первого он снова объявился. До сумерек он оставался в саду или где-то поблизости. Теперь посередине каждого его крыла было по два иссиня-черных взрослых пера, а в хвосте – два сине-белых полосатых пера.

Три с половиной часа он охотился с высоких присад на пирамидальных тополях, или ольхах, или дубах возле ручья. Он вглядывался в траву. Ему была важна высота присады. Он садился на самую высокую ветвь тополя, осматривался и перелетал на другое дерево, на несколько дюймов выше предыдущего. После долгих наблюдений и прикидок он в конце концов садился на самое высокое дерево. Его лапы работали точно и проворно. Они надежно цеплялись даже за самую тонкую подвижную ветку. Много раз я стоял в каких-то двадцати ярдах от его присады и наблюдал за тем, как он оглядывает сад. В нем не было страха. Я пробовал хлопать в ладоши и кричать – он опускал на меня взгляд, но всего лишь на секунду. Даже без бинокля я мог рассмотреть его глаза, его оперение. А в бинокль я видел мельчайшие черты, например, щетинки у основания клюва[55]. Перья спины, мантии и второстепенные маховые перья были густо испещрены темно-коричневыми и палевыми полосами с рыжим отливом. Верхние кроющие перья хвоста были однотонными, рыже-коричневыми, более светлыми, чем мантия и остальной хвост; первостепенные маховые перья были черными. Плечевые перья выделялись: окрашенные в черную и золотую полоску, с золотистым сатиновым отливом, они блестели даже издалеке, даже при тусклом свете.

Соколиная голова не замирала ни на секунду; он подолгу во что-то вглядывался, а потом вдруг взлетал против ветра, зависал на двадцать-тридцать секунд и возвращался на присаду. Он не пикировал, даже совсем не атаковал. Но далекие куропатки кричали каждый раз, когда он взлетал, а те, что сидели поблизости, прятались в высокой желтой траве, и я вспугивал их, проходя мимо. Сокол не проявлял к ним интереса и спокойно возвращался на свое место. Из всех кустов на него верещали воробьи; они возбужденно прыгали, задирали кверху сердитые мордочки. Он не обращал на них внимания, как не обращал внимания на мое праздное, смотрящее куда-то вверх лицо. Он был фанатично сосредоточен на своей охоте, до странности неудачной или, быть может, притворной.

Между двумя и тремя часами дня он был еще бдительнее и беспокойнее. В три часа он улетел на юго-восток и скрылся из виду. Его садовая охота, очевидно, закончилась. Еще час спустя он приземлился на сухой дуб, на котором оставался до сумерек. Он поймал и съел шесть червей. Каждый раз он опускался к пшеничному полю, хватал червя когтями и возвращался с ним на ветвь дуба. Удерживая червя одной лапой, он неспешно, в четыре или пять укусов, поедал его. Его движения были медленными и обдуманными. Он имел вид гурмана, который наслаждается сезонным деликатесом. Более существенная добыча была съедена ранее. Черви, как и мыши, были всего лишь лакомством, перед которым линяющие сапсаны не могут устоять.

21 марта

На опушке Южного леса лежала серая неясыть, она умерла уже давно. Я приподнял ее широкие крылья, и с них, словно пыль, посыпался пух. Я отбросил легкую иссохшую тушку, но длинные когти жутковатым образом зацепились за обе мои перчатки, будто в них еще теплилась жизнь. Хрящеватые мощные лапы оперены до самых кончиков пальцев и оканчиваются крючьями, острыми и твердыми, как стальные иглы. Они кажутся нетленными. Кости рассыплются, перья развеются, над тушкой вырастет высокая трава, но когти сохранятся.

Под терновником возле ручья я нашел недавно убитого вяхиря. Лепестки цветов падали на его высыхающую кровь. Пешеходная тропа пролегает между двумя лесами, она отделена от них небольшими полями, живыми изгородями и перелесками из дубов и вязов. К югу от тропы стоит сухой вяз – двадцатифутовая развалина почти без ветвей, с расщепленной, похожей на сломанный зуб вершиной. На этом замшелом клыке отдыхал золотистый самец сапсана. Когда я приблизился, он полетел на восток, сделал круг, спустился обратно ко мне чередой крутых скольжений и торможений. Я стоял возле вяза и наблюдал за его снижением. Большая овальная голова, подвешенная между жестких крыльев, стала еще больше, а потом показались глаза, бесстрашно глядящие сквозь темное забрало. Глаза не расширились от страха, сокол не бросился в сторону; он просто продолжил плавно снижаться и пролетел в каких-то двадцати ярдах от меня. Он смотрел на мое лицо. Его голова поворачивалась, и, пролетая надо мной, он удерживал меня в поле зрения. Он совсем не пугался, когда я поднимал бинокль или переменял позу. Он был то ли безразличен, то ли умеренно любопытен. Думаю, он начал считать меня полусоколом-получеловеком; он снисходил до того, чтобы время от времени пролетать надо мной и рассматривать; но полностью доверять мне нельзя; быть может, я – сокол-калека, неспособный взлететь и грамотно убить, непредсказуемый сокол с дурным характером.

Скоро высокие белые облака разошлись и растаяли на солнце. Я преследовал сокола в надежде, что он начнет парить. В половине второго, утомившись от погони, он медленно заскользил в вышину, на теплом воздухе расправил крылья и скрылся из виду. Кружась и рея, он взмыл в небо; мои глаза сперва видели только острую точку, пронзающую синеву, а потом – ничего. Я воспользовался биноклем и снова отыскал его; он описывал длинные изящные дуги, прорезáл белые перистые облака над лесистым хребтом. Я лежал навзничь на сухой земле и смотрел, как он медленно уменьшается и пропадает. Он чертил в небе чу́дные узоры и закорючки, и они пропадали так же быстро, как волны, набегающие на берег. Солнце было теплым, живые изгороди зеленели, жаворонки пели, пролетая под парящим соколом. Земля наконец снова окрепла духом.

Сокол улетел к светлому воздуху над холмами, а я спокойно лежал и, окруженный отзвуками с полей, ждал его возвращения. Двадцать минут спустя он прилетел с восточной стороны и начал постепенное снижение. Он рыскал на ветру, выписывал восьмерки, раз за разом пересекал пешеходную тропу и кружил над полями по обе ее стороны. Выполнив эти фигуры, он полетел вдоль тропы, отведя назад крылья, двигаясь против ветра очень плавно и споро. Потом неспешно приступил к новым фигурам. Длинная прямая тропа служила ему ориентиром. Так он спустился на тысячу футов, но, даже пролетая у меня над головой, он все равно оставался точкой в небе. Смотря в бинокль, можно было разве что распознать в нем сокола. Легко, величаво он подчинял и оседлывал ветер, умиротворял его мягкими взмахами крыльев, успокаивал его порывы, преодолевал провалы в бурных воздушных потоках.

Внезапный выпад, крутое скольжение вниз, к Северному лесу, – и леска обрывается. Сокол уходит на глубину, как сорвавшаяся с крючка рыбина. Вяхирь летит над лесом, озирается, судорожно петляет, все никак не садится. Темное пятнышко сокола приближается, приобретает цвет и отскакивает, как ружье после выстрела, когда золотистые лапы выбрасываются вперед. Серые перья разлетаются, падают на землю. Голубь замертво валится сквозь ветви. Сокол исчезает. Воздух стал пустым и вялым.

Ближе к вечеру я нахожу убитого; вяхирь лежит навзничь на зеленом болотце, между высоких тощих берез и грабов. В грязи глубоко отпечатались соколиные следы, а лапки голубя совсем чистые. Птица выскоблена до скелета и теперь походит на лодочку, вырезанную из слоновой кости.

22 марта

Облака высокие, ветер холодный, горизонты дочиста выметены ветром. В двенадцать часов садовый сапсан отдыхал на своем насиженном вязе, над кричащими черными дроздами и зябликами. Он взлетел против ветра и завис, трепеща в крепких объятиях воздуха, и между растопыренными перьями его крыльев и хвоста светилось небо. Утомившись, он полетел на юг, на малой высоте скользнул над садом и поперек полей. Сотни кормящихся галок и вяхирей бешено взвились, поднялись в вышину, рассеялись и больше уже не вернулись к тому месту. Галочьи спирали двинулись на восток, вяхири скрылись на западе.

Сапсан вернулся в сад и целый час вел наблюдение с верхушек деревьев. Когда вороны прогнали его с тополя, он полетел быстрее, забил крыльями глубже и решительнее. Он стал активным и бдительным. У сапсана часто бывает так, что он уже проголодался, но все равно колеблется, не решаясь начать охоту. Если же его тревожит человек или птичья стая, он тут же отбрасывает колебания и начинает поиск.

Оторвавшись от ворон, он снова полетел к вязу, на котором я его уже видел. Он устроился выше, чем до этого, и, подавшись вперед и беспокойно переставляя лапы, завертел головой. Когда он слетел с дерева, расправил крылья и заскользил вниз, его взгляд уже был нацелен на что-то в саду. Он летел опасливо, тихо, против ветра; медленно реял над открытой местностью. Зависнув на двадцати футах над землей, он изящно упал на добычу. Потом грузно поднялся и полетел между деревьев, унося в лапах красную куропатку – то ли самца, то ли самку из пары, которая чересчур удалилась от своего укрытия. Я побежал за ним. Он обронил куропатку, но тут же бросился за ней. Он подобрал ее молниеносно. Не успел я моргнуть глазом, как он метнулся вниз и снова взмыл. После этого сапсан покинул сад и пересек ручей, ударяя крыльями быстро и размашисто, опускаясь почти до самой земли, снова набирая высоту, то проседая, то подлетая в воздухе, как дятел. Красная куропатка весит от фунта до полутора. Сапсан нес ее по меньшей мере милю, со скоростью между тридцатью и сорока милями в час.

23 марта

По сравнению со вчерашним днем, сегодня будто наступило другое время года. День согрет крепким западным ветром и мягким светом, который позже угаснет до душистых желтых сумерек. Триста золотистых ржанок кормились на лугу возле реки вместе с чибисами, чайками и рябинниками. Как скот на выпасе, они неспешно двигались по траве. Потом все птицы до единой взлетели – будто сеть натянулась под ними и всех разом подбросила в воздух. Птичья мелюзга бросилась в деревья, а чайки и ржанки – в небо. Шестеро бекасов полетели вслед за ржанками; они не отставали от ржанок в их высоких круговращениях.

Сквозь эту дрожащую паутину крыльев я видел, как сапсан вспыхнул на солнце и одна ржанка кубарем полетела вниз. Когда спустя долгое время я ее отыскал, сокол уже улетел. Удар был нанесен снизу. На ее боку виднелся разрез, сделанный будто узким клинком. С грудки была выедена часть мяса. Одна ее лапка оказалась высохшей, нерабочей. Удивительно, как в большой стае внешне одинаковых птиц сапсан безошибочно определяет слабую или увечную. Малейший физический недостаток или броское оперение могут привести птицу к катастрофе, несмотря на все ее попытки спастись. Бывает и так, что больная птица просто решает не бороться за жизнь.

Как только я вошел в сад, темный сапсан поднялся, вспыхнул на ольхе по ту сторону ручья и начал наблюдать за мной, шагающим между яблоней. Он перелетел в заросли орешника, а я сел в двенадцати ярдах от него. Какое-то время мы смотрели друг на друга, потом сокол потерял интерес и стал что-то высматривать в траве. Когда он полетел мимо меня, по резким скованным взмахам его крыльев я понял, что он увидел добычу. Он завис, нырнул в траву и снова поднялся, держа в лапе мышь. Он унес ее к сухому дубу и там стал есть, то и дело проворачивая свою голову и озираясь на сияющее южное небо, где кружили чайки и парил в сторону берега золотистый сапсан. Когда длинная вереница птичьих облаков ушла за холм, сапсан вернулся к ручью.

Пока он зависал над садом и отдыхал в ольшанике, я держался к нему очень близко, но он все равно не обращал на меня внимания. Вдруг он начал рассматривать траву у моих ног. Он то ли увидел, то ли услышал движение, о котором я не имел никакого понятия, хотя был всего в двух ярдах от него, а сокол – в тридцати. Глаза сокола долго отслеживали движение. Потом его голова дернулась вверх, и вот он уже летел над полем, зависал над травой, на десяти ярдах или даже меньше. Он накренился, сложил крылья, спикировал. Удар был нанесен всего с шести футов, но техника пике одинакова что для шести футов, что для шестисот. Он стремглав влетел в траву, но удар был бесшумным и мягким, будто совиным. Он с легкостью поднялся, зажав в когтях убитую крупную мышь; он унес ее к яблоне и проглотил в два приема – сперва голову, потом тельце. Все это произошло в каких-то двадцати ярдах от меня, но мне даже не пришлось замирать.

Десять минут он отдыхал, а потом лег на ветер над северной частью сада, между прудом и зарослями орешника, там, где трава не такая высокая. Прочесывая землю, он казался еще внимательнее обычного. Вторая мышь только раззадорила его голод. Полчаса он без отдыха зависал на порывистом ветру. Спикировал он только раз, да и то промахнулся. Тихий сад был залит бледным янтарным светом. Единственными звуками были приглушенные расстоянием песни дроздов, редкие крики камышниц, скрип и шелест ветвей на ветру. Единственными движениями были беззвучные удары длинных соколиных крыльев, несущихся по светлой просеке. Беззвучными они были для меня, а для мышей в низкой траве, для куропаток, забившихся в высокую траву между деревьев, крылья разрезáли воздух с обжигающим воем циркулярной пилы. Тишина для птиц ужасающа; если рев над их головами затихает, то они ждут удара. Точно так же во время войны нас ужасала внезапная тишина, в которой на нас летела бомба. Мы знали, что это летит смерть, но не знали, куда и на что она упадет.

В теплом свете безоблачной весны сапсан сиял и, как заходящее солнце, мелькал между яблоневых ветвей. Когда я проходил по саду, он следовал за мной, зависал у меня над головой в надежде, что я вспугну для него какую-нибудь птицу. Вдоль ручья, по кочкам и сквозь заросли ежевики, проскакал горностай, унося в зубах водяную полевку. Он держал ее высоко, чтобы она не волочилась по траве. Полевка – обмякшая, толстая, дряблая в своей смерти – была в два раза крупнее стройного горностая. Он походил на тигра, несущего в зубах вола. Я не стал мешать соколу в его терпеливой охоте, а горностаю – в трапезе.

В распоряжении одного сапсана – безоблачное небо, обширная долина, холмы, эстуарии, даже море; двадцать миль райских охотничьих угодий, миллион птиц на выбор, десять тысяч футов теплого ветра, на котором он может парить. А у другого сапсана, такого же сильного[56], с таким же острым клювом и цепкими когтями, будет только тихий уголок сада, акр травы да яблонь, несколько мышей, черви, может быть, также куропатка, а после – сон. Он будто загипнотизирован симметрией этой рощи. Он похож на игрока, который не может не бросить кости еще и еще раз, в надежде, что ему улыбнется удача.

Я шел вдоль ручья к сухому вязу, чтобы проверить, не вернулся ли с побережья золотистый сапсан. Его там не оказалось, и я присел подождать на краю поля. На голой земле передо мной отпечаталась тень большого дуба, и я видел очертания птичек, порхающих в кроне призрачного дерева. Я уже начал засыпать, как вдруг зимородок пролетел у меня над головой и спустился к ручью. Никогда раньше я не видел зимородка на фоне неба; они всегда представали предо мной подсвеченные отраженным в реке светом. Зимородок пролетал в вышине над сухой землей и выглядел на фоне матовых облаков куда более хрупкой и не такой великолепной птицей. Дикие животные по-настоящему живут только там, где им место. Вдали от своего места они могут существовать на правах экзотического вида, но наблюдатель задастся вопросом: где же их утраченный дом?

В час дня сапсан прилетел с восточной стороны и устроился на дубке на дальнем конце поля. Я крался, скрытый тенью терновой изгороди, пока не оказался в каких-то сорока ярдах от него. Солнце светило у меня за спиной. Сапсан повернулся лицом к солнцу и скоро почувствовал сонливость, слабость в ногах. Он поджал одну лапу под себя и уснул. Но он часто просыпался, чистил перья, смотрел по сторонам. Соколы спят чутко. Они просыпаются, если лист зашевелится на ветру, если зашепчет трава, если тень удлинится или оторвется от дерева. Они беглецы, сбежавшие от всего, кроме страха.

Солнце клонилось к закату, и сокол сиял в янтарном свете. Каждое его перышко было гладким, лощеным или же рябило на ветру. Он сиял в переплетениях ветвей, как прекрасный медный сосуд, покрытый золотом. Большие глаза чуть выдавались в месте соединения вертикальных усов и горизонтальной полоски темных перьев. Сизая голая кожа вокруг глаз отливала белизной, когда сокол поворачивал голову. Дубы и вязы, небо и облака в небе отражались в этих сепийных глазах, как если бы на глазури, гладкой, как яичный белок, были нарисованы миниатюры. Глаза смотрели на удивление вяло. Иногда их словно затягивала сиреневатая пленка, подобная минеральному покрытию бинокулярных линз или налету на темной кожице сливы.

Между половиной четвертого и четырьмя сокол оживился: он расправлял хвост, переминался с ноги на ногу, озирался, задирал голову к небу. Без всякого предупреждения он взмыл, покружил над полем и, будто намереваясь парить, перешел к долгому скольжению. Но затем он вдруг спикировал, и, проследив за его полетом, я заметил пару пустельг, летающих над самым ручьем. Сапсан атаковал их, и обе пустельги нырнули в крону дерева. Позже самец, отчаянно вереща, улетел на юг, а самка осталась на дереве. Сапсан полетел на север, унося в когтях мышь, которую обронила одна из пустельг. Он напал на них, потому что теперь охраняет свою территорию и не потерпит на ней других хищных птиц. Если бы не оброненная мышь, он мог бы и убить одну из пустельг. Но он не устоял перед инстинктивным желанием броситься за мышью, поймать ее на лету.

Сапсан вернулся на свое дерево, но ничуть не расслабился. В его глазах больше не было апатии. Теперь они светились коричневатым блеском, подобным зимнему солнцу, пробивающемуся сквозь толщу леса. Сапсан на кругах поднялся к теплой голубой дымке и уплыл прочь. Воздух был тяжелым и сладким, ветер разносил его, как пыльцу.

Я понимал, что сегодня он не вернется, и все птицы в округе тоже это понимали. Снова начались перемещения вяхирей. Их стая пересекла поля между двумя лесами, держась низко, не поднимаясь выше ярда над землей. Птицы опасались сапсаньего пике, ведь уже многие из них погибли, перелетая из одного леса в другой. Пустельги, робко покрикивая, ушли к сухому вязу. В крапиве возле дерева я нашел погадки, оставленные и пустельгами, и сапсаном. В сапсаньих было много перьев вяхирей и несколько острых камешков, восьмая доля дюйма в поперечнике. Купаясь в ручье, сапсан глотает такие камешки, чтобы помочь пищеварению.

Еще целый час я осматривал далекие хребты, пока вокруг меня мирно пели и кормились птицы. Плененный горизонтами, я завидовал соколу, его безграничной небесной воле. Соколы живут на изгибах ветра. Их шарообразным глазам незнакома серенькая пологость, которую видит человек.

На эстуарии продолжался прилив. Над сушей угасал свет, но у меня над головой небо озарялось блеском обильной воды. Сапсан то и дело обрушивался на рассеянные племена сонных куликов. Их крылья улетали к закату, как дым жертвенного костра.

25 марта

Белые волны катились по расплавленной водной синеве, обжигали теплую морскую дамбу. Вода поднималась. Солнце и птичьи потоки освещали эстуарий. Пеганки плавали в ручьях и заливах или же, крупные и белые, отдыхали на зеленых болотцах. Пели травники и жаворонки. Чибисы кувыркались и плясали. Галстучники то созерцали волны, то проносились над ними серебряным косяком, как летучие рыбы. Один летел вдоль истончившейся береговой кромки и, покачивая и вращая крыльями, гулко распевал: «кук-а-ду, кук-а-ду, кук-а-ду». В вышине над водой проплывала медлительная величавая шилохвость – по-дворянски изящная, коричнево-белая, отстраненная и тонкошеяя. Лесная опушка островов смягчала углы морской дамбы, которые иначе проткнули бы горизонт. Цветение далекого миндаля походило на сияние кораллов.

Куропатки с сухим жужжанием попарно взлетели с дамбы. Их надтреснутые крики сперва звучали совершенно несинхронно. Потом дробные махи крыльев выдавили из них единый гортанный крик, затихавший, пока они перелетали лесополосу и снижались к укрытию. Куропатки были похожи на механические игрушки, которые затихнут, как только у них кончится завод.

Пока весенний прилив смывал солончаки, кулики поднимались в небо, скользили по небу серыми и серебряными дисками, проливались на землю дождем и снова, как волны, поднимались ввысь. Я все время слышал странные храпящие звуки и бульканье – будто кто-то шумно вдыхал воздух и полоскал горло. То и дело я видел в воде дорожки пузырьков. Наконец из моря вынырнула темная усатая тюленья морда, а за ней – и вся гладкая, обтекающая водой голова. Тюлень поглядел на меня, сделал вдох и нырнул. Он лениво плескался и кружил по заливу, а потом вернулся к эстуарию. Хорошо живется тюленям здесь, на мелководье. Не только тюленям, но и многим другим водным и воздушным созданиям. Похоже, что их жизнь лучше нашей. Ведь у нас нет своей стихии. Когда мы падаем, нам не на что опереться.

На гальке бугром лежала мертвая морская свинья – тяжелая, как мешок цемента. Гладкая кожа покрылась розовыми и серыми пятнами; язык почернел и стал твердым, как камень. Пасть разинулась, как старая, утыканная гвоздями подметка. Зубы походили на застежку-молнию на жутковатом чехле от ночной рубашки.

Я нашел пятнадцать убитых сапсаном птиц: трех озерных чаек, травника и свиязь – на гальке; пятерых чибисов, двух свиязей, грача, галку и пеганку – на болоте. К пеганке вела длинная дорожка из перьев, вырванных пикирующим ударом. Озерная чайка была ощипана и съедена на аккуратной зеленой лужайке перед летним бунгало. Она лежала точно посередине, на кучке белых перьев, – как сухой цветок среди разбросанных лепестков.

Ближе к вечеру над эстуарием пролетела самка сапсана; стройная, величавая, крупная, как большой кроншнеп. Гораздо выше летали стайки тулесов; они сверкали в высоких солнечных лучах, как рыбы-лоцманы, плывущие перед акулой. Самка скользнула по воздуху и начала парение. Подхваченная теплым западным ветром, она на кругах набрала высоту и исчезла в голубой дымке далекого неба. Ничего не происходило. Вода убывала, и кулики заполонили расширившуюся береговую черту. Со стороны суши прилетали чайки. Полчаса спустя я наблюдал в бинокль за скворечьей стаей, летавшей в вышине у меня над головой, как вдруг заметил за ними неподвижную темную точку. Она не двигалась, но росла. Она росла очень быстро. Это была самка сапсана в своем ужасающем пикировании. Она неслась прямо на меня и не была похожа на птицу. Она походила на падающую голову – голову акулы, которая валится с неба. Голова издала слабый вздох, который быстро огрубел, перешел в вой, подобный завыванию ветра в проводах. Когда самка летела над берегом, ее на секунду заслонила морская чайка. На солнце блеснул желтый чаячий клюв с красным пятном; холодные тусклые глаза смотрели вниз. Чайка выглядела, как всегда, сурово-безразлично. Прозвучал хлопок. Чайка прогнулась, как раскаленный металл. Голова дернулась и опала. Самка сапсана ударила ее в шею.

После долгого, вполне размеренного снижения ее итоговый бросок был ослепительно быстрым. Задними когтями она зацепила и разорвала чайке шею, а после удара отскочила от жертвы, как щепка от разрубленного полена. Потом изящно прогнулась и, восстановив управление, поднялась над водой. Чайка со ста футов медленно спланировала вниз и распласталась на гальке. Самка сапсана села рядом и стала кормиться. Вся плоть была съедена. Голые кости смотрели в небо, как ребра потерпевшего крушение корабля.

27 марта

Из дубка, растущего в живой изгороди возле морской дамбы, доносились мягкие задумчивые мычащие звуки. Дерево было дуплистым, с коротким пузатым стволом и кроной, разросшейся вокруг большого дупла. Подойдя к дубку, я увидел над стволом макушку домового сыча. Он знал, что я здесь, и спустя минуту перешел на высокую ветку, чтобы лучше меня рассмотреть. Нас разделяли какие-то десять футов. Сыч моргнул; сперва обоими глазами, потом только левым глазом. Он согнул колени, словно совершая быстрый реверанс, и вытянул шею, так что та стала тонкой и длинной. Пушистые белые полосы над глазами задвигались и сморщились. Потом, будто смутившись, он вдруг отвел глаза.

Глядя на свои переступающие лапы, сыч забрался чуть выше по ветке и обернулся, чтобы еще раз рассмотреть меня. Я медленно поднял бинокль. Сыч вздрогнул и втянул голову в плечи. Но он был таким же любопытным, как я, и несколько минут он глядел прямо в линзы бинокля. Огромные круглые глаза были светлыми, хотя и совершенно невыразительными, как бы нарисованными на лице. Черный зрачок был той же ширины, что ярко-желтая радужка. Сыч часто моргал, и серые мигательные перепонки на его глазах отвратительно щелкали, будто это были глаза куклы. Казалось, он не был сосредоточен на мне. Я мало что для него значил. Я был как фотография-обманка; если предмет на ней нельзя узнать, то и какая разница, что он собой представляет. Интерес сыча ослабевал, он уже отводил от меня глаза. Потом он совсем обо мне позабыл и спустился в свое дупло. Я был снаружи, а он внутри дерева, и ему не о чем было со мной разговаривать.

Лапы сыча удивительно толстые и сильные для такой маленькой птицы. Они кажутся волосатыми и из-за этого походят на лапы четвероногого животного. На присаде птица кажется совершенно непропорциональной – будто голова на двух лапах. Не стоит приписывать птицам человеческие черты, но все-таки за домовыми сычами очень забавно наблюдать. В полете они – совы как совы, но в покое – прирожденные клоуны. Конечно же, они этого не понимают. Что делает их еще смешнее; ведь они кажутся вечно возмущенными, негодующими, переполненными желчью. Нет ничего смешного в их острых когтях и разящем клюве. Они убийцы. Для того им и нужны такие инструменты. И все же я громко смеюсь всякий раз, когда вижу вблизи домового сыча.

На исходе дня, перед началом охоты, их облик совершенно другой. Их весенняя песня – восходящая, глуховатая, полная нежной грусти – исполняется на единственной ноте деревянного духового инструмента. Она похожа на крик далекого кроншнепа, услышанный во сне[57]. Через поля и долины совы переговариваются друг с другом, в деревьях сгущаются сумерки. А потом наступает весенняя ночь, пахнущая холодной травой.

Оставив сыча в его чутком сне, я пошагал вдоль морской дамбы к устью эстуария. Тихий свет блестел на отступающей воде. По перепаханному полю проскользнуло нечто змееподобное. Это был горностай; двигаясь страстно и быстро, он по запаху преследовал добычу. Он носился вверх-вниз по бороздам, перескакивал через гряды, возвращался по собственным следам, петлял, извивался, продвигался все дальше вглубь поля, а потом возвращался к его краю. Он пригибался, бросался вперед, прыгал и ползал, дрожа от возбуждения, видя запахи во всех их оттенках. Он походил на человека, ищущего выход из лабиринта. В несколько прыжков он перебрался на болото, и я увидел, как его рыже-коричневая спинка, словно волна, устремилась к пасущемуся кролику. Тот раздулся от болезни и был беспомощен, как увязшая в болоте корова. Горностай не стал его убивать. Кролик выжил, защищенный ужасом своей одинокой смерти.

Пара широконосок приводнилась на заводи, шлепнувшись в воду после долгого торможения. На брюхе селезня светился епископский пурпур. Он плавал, глубоко осев в воде и свесив на сторону тяжелый клюв, похожий на отвисшую щеку бладхаунда; его темно-зеленая голова лоснилась.

На галечном пляже я нашел останки двух вяхирей, которых сапсан убил совсем недавно. Действуя, как какой-то извращенный урод, весенний прилив вывесил обезглавленную тушку морской чайки на витке колючей проволоки возле дамбы. Это была замечательная добыча даже для сокола. Морская чайка обычно весит от четырех до пяти фунтов, а самка сапсана – вполовину меньше. Распотрошенная чаячья тушка весила столько же, сколько нетронутый вяхирь. Эти крупные чайки – беспорядочные, неразборчивые убийцы. Я не сожалел о смерти одной из них.

Стая из двадцати малых веретенников кормилась у воды, вместе с большими кроншнепами и тулесами. Один веретенник очень беспокоился. Он носился над отмелями, бешено нырял и ввинчивался в воздух, размахивал и ударял длинным клювом, как фехтовальщик рапирой. Он летал от одной группы куликов к другой, то падая, то возвышаясь над ними, вспугивал чернозобиков, поднимал с солончаков уток. Казалось, он намеренно изображал нападения хищника. Его действия удивительно походили на охоту сапсана. Если бы я не видел, какой длины у него клюв, то с большого расстояния принял бы его за сокола. По совпадению, час спустя со стороны суши прилетел самец сапсана. Он набросился на куликов точно так же, как это делал веретенник. Потом несколько минут преследовал другого веретенника. Скрываясь за островом, сокол продолжал гнаться за ним.

В четыре часа пара сапсанов парила над эстуарием. Цапля прервала кормежку на мелководье, поднялась и тяжело полетела к своему гнезду. Я ждал, что оба сапсана картинно спикируют на нее, так, как это часто описывается в книгах по соколиной охоте. Но они не спикировали. Самка совсем проигнорировала цаплю. А самец спустился к ней и напал снизу, при этом стрекоча, как обезьянка. Цапля отрыгнула рыбину, и он тут же кинулся вниз. Он нырял еще несколько раз, все пытаясь ухватить рыбину, но безуспешно. Тогда он снова взмыл в небо, воссоединился с самкой, и они на кругах улетели за северные болота.

В конце дня на воде играл лунный свет. Зажигались самые яркие звезды, кричало множество птиц, мерцали над эстуарием огни. На западе горели рыжие облака.

28 марта

Весь день крепчал юго-западный ветер. Теплый, нагретый солнцем утренний воздух восходил к облакам. В одиннадцать часов двести вяхирей с громыханием поднялись из сада, когда с юга прибыл темно-коричневый челиг. Я только что вошел в сад с восточной стороны. Мы встретились у ручья. Час он парил и, перебираясь с дерева на дерево, наблюдал. Он поймал мышь. Ко мне он, казалось, был равнодушен, но когда я двигался, все же держал меня в поле зрения, то преследуя, то залетая выше. Он нашел для меня определение, но я не знаю, какое именно. Может быть, я – его медлительный неуместный спутник, Калибан для его Ариэля[58].

Каждый раз, когда я его видел, он пытался парить, но погода не способствовала этому. Его попытки были неубедительными и робкими. В половине первого он попытался снова. Он поднялся на триста футов, развернулся и заскользил на ветру. Он хотел выйти из глиссады и на кругах набрать высоту, но двигался слишком быстро. Он мелькнул над садом, отвел крылья назад и приземлился на орешник. Еще через полчаса беспокойных перелетов и зависаний он вернулся на живую изгородь. Я сидел, привалившись к яблоне, и рассматривал несчастного сутулого сокола. Солнце припекало, трава была сухой и теплой. Пели полевые жаворонки, в вышине проплывали белые облака. Внизу, у ручья, кричал зеленый дятел. Сокол взглянул на небо, переступил с ноги на ногу, посмотрел вниз, на изгородь, и взлетел. Добычи он так и не нашел. Но он летел очень легко и бодро, его крылья будто плыли по ветру. Он петлял и взвивался, как бекас, касаясь воздуха искусно и мягко, так чтобы цепляться крылом за самые тонкие дуновения.

На нижнем склоне сада есть небольшая ложбина, где не растут деревья, а трава там чахлая и низкая. Ложбина укрыта от ветра, и из нее поднимается теплый воздух. Сокол расправил хвост и крылья, описал над ложбиной длинный медлительный полукруг и повернул на ветру. Он поднимался все выше и улетал прочь. Вскоре он стал черным пятнышком в вышине над северной окраиной сада. После многих недель засад, ожиданий и зависаний он освободился, поплыл, воспарил: он вырвался на свободу.

Внезапный крутой поворот – и он замер лицом к ветру, на высоте тысячи футов. Пять минут он неподвижно провисел в воздухе на напряженных, загнутых назад крыльях; черный якорь, зацепившийся за белое облако. Он смотрел вниз, на сад, и вертел головой – угрожающий, готовый напасть, словно голова змеи, выглядывающая из-за камня. Ветер не мог сдвинуть его с места, тепло солнца не могло его поднять. Он надежно закрепился в небесной расщелине.

Вдруг он сорвался с места, расправил крылья и на медленных кругах набрал высоту. Потом замедлился, нашел равновесие, остановился. Теперь он был песчинкой, похожей на зрачок далекого глаза. Он безмятежно парил. Неожиданно – как если бы резко прервалась музыка – он приступил к снижению.

Скользя вперед, кренясь влево, он снизился на двести футов и замер. После долгой неподвижности он, отклоняясь вправо, спустился еще на двести футов и снова замер. Следуя этому вертикальному зигзагу, опираясь то на одно крыло, то на другое, он медленно спускался по отвесному небосклону. Без колебаний и перестраховок. Просто падал, а потом замирал. Так же паук спускается по своей паутинке, а человек – по канату. Наконец долгий выдох его снижения закончился. Он снова оказался в густом земном воздухе.

Я ожидал, что он будет отдыхать, но над пашней, не желая покидать теплое небо, он снова набрал высоту. Из-за своей неопытности он поднимался медленно. Крылья напрягались и расправлялись до предела, голова тянулась вперед, глаза смотрели вверх. Уже после первого широкого круга он освоился. Расслабившись, он взглянул вниз. Он поравнялся с большим белым облаком и длинными размашистыми кругами полетел на север. Все же ему не хотелось покидать сад, и он отделился от облака. Медленно скользнул обратно, преодолел тысячу футов светлого воздуха и, наконец, уселся на дереве у ручья. Там он отдыхал после сорока минут полета. Он не спал, но когда я подошел ближе, не заметил меня. Он смотрел перед собой. Глаза были открыты, но расфокусированы. Он полетел на юг, двигаясь как лунатик, и зачарованно глядя куда-то вперед. Крылья едва касались воздуха. Солнце освещало его, и он сверкал, как щит из серебряной воды, а пурпурные и коричневые перья влажно блестели, как потемневшая после дождя пашня.

За тополями он снова начал кружить и набирать высоту. Теперь он летел наперерез ветру, споро поднимаясь на северо-запад в вышине над далекой речной долиной. Скользя, кружась, зависая, гребя крыльями, он будто освобождался от своей одержимости садом. Свобода! Нельзя понять, что такое свобода, пока не увидишь сапсана, который вырвался в теплое весеннее небо и странствует по самым дальним областям света. Его воинственное восхождение совершалось по откосам речного воздуха. Подобно дельфину в зеленых морях, подобно выдре в беспокойной воде, он плыл по небесной лагуне к белым рифам перистых облаков. Когда мои руки устали и я опустил бинокль, сокол стал крошечным пятном, растворился, пропал из области зрения. Но я снова нашел его. Он увеличивался, медленно и неуклонно рос. С тысячи футов он нырнул обратно в сад. Он еще не был готов покинуть сад насовсем. Из точки он превратился в размытое пятно, в птицу, в хищника, в сапсана; крылатая голова мчалась сквозь ветер. С рывком, со вспышкой, с хлопаньем крыльев он сел в зарослях, в десяти ярдах от меня. Он чистил перья и осматривался; торжественный получасовой полет не утомил его, не подверг испытанию. В его распоряжении была целая долина, а он взял и вернулся в сад, туда, где стоял я. Здесь есть связь: неуловимая, неопределенная, но существенная.

Время – четыре часа дня. Солнце еще греет, небо почти безоблачно. Он смотрит куда-то вверх. Я тоже смотрю вверх и замечаю самку сапсана, которая на широких кругах заходит с восточной стороны. В прямом свете ее сжатые лапы и светлые перья штанов мерцают, как золото и слоновая кость. Она похожа не на пернатого полокостного хищника, а на отлитый из бронзы ацтекский идол. Она увидела кружащего самца и, чтобы присоединиться к нему, покинула эстуарий. Вот зачем он вылетал из своего сада. Он снова поднимается в вышину, и они реют вдвоем, прямо над моей головой. Ветер относит их в сторону, они то и дело вскрикивают, и возгласы разносятся по кремнистому небу. Сапсаны часто кричат, когда впервые прибывают к своему зимовью, и позже – когда покидают его. Нестройные круги сужаются. Вот птицы кружат на огромной скорости, одна гораздо выше другой. Потом на долгих размашистых дугах они поднимаются по юго-восточному небу, скольжения чередуются с рубящими взмахами крыльев. В каждом движении – настойчивость и мощь. Солнце с ветром не управляют ими. Они нашли собственный источник силы и, наконец, определились с курсом.

Теперь им видно нидерландское побережье, расположенное в сотне миль отсюда. Им видны витиеватые устья Шельды[59], белые линии дамб и далекое мерцание Рейна, на который уже надвигается ночь. Они улетают от знакомых узоров лесов и полей, рек и цветастых ферм; улетают от эстуария, его зеленых островов и ползучей грязи; улетают от коросты солончаков, нечаянной прямизны берега, острых краев суши. Все эти образы сплющиваются в радугу и пропадают за горизонтом их памяти. Им на смену приходят новые образы – пока еще зыбкие миражи. Но протяжная белизна материкового побережья, но далекие острова, теперь погруженные во тьму, но утесы и горы, выплывающие из ночи, обязательно прояснят их.

29 марта

Две сотни золотистых ржанок кормились на подросшей пшенице. Они то вслушивались во что-то, то, как большие дрозды, дырявили землю. Многие уже переоделись в летнее оперение. Их черные брюшки блестели на солнце под горчично-желтыми спинками, как черные туфли, присыпанные лютиковой пыльцой. На берегу реки я нашел останки зайца. Он был мертв уже несколько дней. Сквозь разодранную шкурку виднелись кости. На некоторых тонких костях сапсаний клюв оставил треугольные сколы. Заяц, может быть, был найден уже мертвым и сразу же съеден. Но гораздо вероятнее, что его убили двое сапсанов, охотившихся сообща. Мне не впервой находить такого зайца. Чаще я нахожу их в марте, когда линяющие сапсаны убивают особенно много млекопитающих.

В роще возле реки зарянки пели свою песню – чистую, как родниковая вода, свежую, как хрустящая сердцевина салата-латука. В их песне, как в треньканье клавесина, всегда есть легкая дымка ностальгии. Лес пах корой, золой и прелыми листьями. В конце просеки сиял круг холодного неба. Самец снегиря сел на провисшую ветку лиственницы. Он вытянул шею к более высокой ветке, изящно откусил от почки и принялся задумчиво жевать. Потом наклонился и сорвал почку с нижней ветки. Он был красно-черным толстяком, кормился лениво, лишь изредка напрягаясь, чтобы на хриплом выдохе пропеть свое «ду-дуду», и его горло при этом подрагивало. Он напоминал вола, жующего листья боярышника. Но рывок и поворот клюва, когда он откусывал от почки, напомнили мне сапсана, ломающего шею своей добыче. Что бы ни уничтожалось, сами акты уничтожения не слишком отличны. Красота – это испарения над ямой смерти.

Я пошел к ручью, чтобы отыскать золотистого сапсана. С 24‑го числа я не видел его в долине. В час дня над полями возле Южного леса зависала пустельга. Ее крылья опасливо трепетали на ветру – так пальцы легонько касаются горячего утюга. Крылья колебались, как клинок ножа-ветчинника. Пустельга снизилась и снова зависла, так что крылья выгнулись вверх, их бледные края засверкали. Потом она отвела крылья назад, как парашют, и совершила отвесный нырок. (В отличие от сапсанов, пустельги при пикировании не прижимают крылья к бокам.) В последний момент она выровнялась и с глухим ударом схватила какого-то зверька, притаившегося в траве. Когда она перелетела на кротовину, чтобы начать есть, с ее клюва свисало серое тельце. Стоило мне подойти ближе, как она сбежала, бросив добычу. Зверек оказался обыкновенной бурозубкой, совсем маленькой и легкой. На пушистом сером меху остались отпечатки когтей. Я положил ее на землю в надежде, что птица вернется за ней, когда я уйду.

Я просидел часа два под шершавым вязом возле сухого дерева, но сапсан так и не объявился. В небе надо мной раздался блеющий звук; сперва совсем тихо, а потом громче. Это токовал бекас. Я высматривал его на пятидесяти футах, а нашел почти на пятистах. Юркий, как жаворонок, он охватывал своими кругами большой участок неба. То его огонек разгорался, то он прорезал белые облака черным алмазом. Каждые секунд двадцать он входил в пологое пике и расправлял хвост. Перья так колотились о воздух, будто кто-то наигрывает песенку на папиросной бумаге, заправленной в расческу. Этот звук и называется блеянием бекаса. Можно было различить от восьми до десяти жужжащих нот, из них самой громкой была то ли четвертая, то ли пятая. Звук переходил в крещендо и затихал, когда бекас возобновлял ровное кружение. Звук был оглушительно громким и резонирующим, словно над головой просвистывали гигантские стрелы. Зловещий звук будто предвещал, что с неба вот-вот заговорит оракул. От этого звука было не спрятаться. Покружив и поблеяв минут пять, бекас сел на болотистый берег ручья. В марте, если уровень воды высокий, здесь всегда можно увидеть бекасов, но во время гнездования они сюда не прилетают.

Через полчаса снова раздалось блеяние. Бекас кружил и забирался еще выше, чем до этого, и его едва можно было разглядеть. Я заметил, как мне показалось, второго бекаса, который кружил на меньшей высоте. В бинокль я сразу признал в нем сапсана. Он взмыл к бекасу. Тот не видел опасности, пока сокол не подлетел к нему на пятьдесят футов. Тут его блеяние прекратилось, он извернулся и круто взмыл – так же бекасы обычно взлетают с земли, если их подшуметь. Сокол рвался за ним. Бекас ринулся было вниз, но сокол тут же спикировал и заставил его набирать высоту. Этот маневр повторился раз десять или одиннадцать, и птицы уже почти исчезли в вышине. Над рекой они взобрались на огромную высоту, и я ожидал, что почти обессилевший бекас в последний раз попытается спастись и нырнет к плавням. Он ринулся вниз внезапно, будто сраженный ударом. Он валился вертикально вниз. Сокол падал более умело, постепенно сокращая расстояние до бекаса. На пятистах футах над плавнями два силуэта слились в одну темную птицу. Она снова поднялась, неспеша вернулась к ручью. Сапсан доставил добычу к сухому вязу. Там он ощипал и съел бекаса. Перья сапсана переливались под солнцем, как золотистая пшеница. Он отдохнул после еды и полетел на восток, к своему дереву – одинокому вязу на одном из островков эстуария.

30 марта

До двух часов накрапывал дождь, а потом начался ливень, и поднялся туман, и сквозь него просеивался водянистый свет. В три часа я нашел сапсана; он сидел на вязе недалеко от Северного леса. Из-за сырости он был большим и взъерошенным; он не смог бы улететь далеко. В половине четвертого снова полил сильный дождь. Сапсан терпел его до тех пор, пока не промок насквозь, и тогда полетел к дуплистому дереву и забрался в дупло, чтобы укрыться от ветра. Когда дождь перестал, сапсан медлительно и грузно опустился к стерни, на которой кормились воробьи. Они поднялись, только когда он налетел прямо на них. Он легко поймал одного воробья и отнес его к вязу, чтобы там съесть. Его медлительный грузный полет был точь-в-точь вороньим, и воробьи не распознали в нем хищника.

Выглянуло солнце, и сокол принялся сушить перья. С юга надвигалась гроза. В трескучей мгле я потерял сокола из виду. Из сиреневой тучи полил дождь, и ветер перешел в бурю. Мимо меня, подпрыгивая при каждом всполохе молнии, пробежал горностай. В зубах он нес мертвую мышь.

Когда дождь затих, над мокрой травой поднялся туман. Повсюду пузырилась и рябила вода, но в медленном течении реки она находила успокоение. Сокол улетел. В ранних сумерках стенали домовые сычи.

31 марта

Рассвет был промытым и свежим, только на востоке рассеивался туман, только в небе висели редкие облачка. Припозднившаяся сипуха пролетала над рекой – белая птица и ее черное отражение. Сапсан скользнул над ней и спикировал. Отражения дрожали и сталкивались, как если бы водную гладь разрывала щука. Сова уворачивалась проворно, как чибис, но летела гораздо быстрее; мазки свинцовых белил мелькали над зелеными полями. Сапсан прекратил погоню, набрал высоту на едва прогревшемся воздухе, закружил на восток; сова скрылась в темноте дупла.

Два малых пестрых дятла залетели в лиственничную рощу. Оттуда раздались их резкие, слегка приглушенные вопли. Они звучали смазанно и хрипло, на натужных выдохах; ворчливое сдавленное ржание. Дятлы сидели на высокой ветви, в футе друг от друга, шипели и колотили друг дружку крыльями. Потом отступили, приняв балетные позы. Они встали прямо, развели в стороны листовидные крылья, показав волнистые пестрины на бледных подкрыльях, и направили клювы вверх. Они походили на диковинных доисторических бабочек, которые в душных джунглях уселись на огромном древовидном папоротнике. Один дятел перелетел на сухую иву. Он замедлился в самое последнее мгновение и вцепился в ствол ивы так, будто на его крупных лапах были присоски. Белые полосы светились поперек его темной овальной спины божьей коровки. Спина выглядела так, будто птица прислонилась к окрашенной стремянке и каждая крошечная перекладинка оставила след. Дятел барабанил по сухому стволу долгими дребезжащими очередями, делая лишь короткие паузы. Клюв отскакивал от дерева слишком быстро, чтобы можно было разглядеть отдельные удары; содрогающаяся голова казалась размытой. Эта дробь была чуть медленнее, чем у большого пестрого дятла. Она звучит выше и в конце обрывается, а не затихает постепенно. Со временем эти дроби можно научиться различать. Ухо всегда учится быстрее, чем глаз.

Отбарабанив, дятел стукнул по дереву еще раз десять – медленно, выразительно и очень громко. Он запрокидывал голову и, выпрямляя лапы во всю длину, отклонялся далеко назад. На другой стороне ствола сел второй дятел. Оба на минуту замерли. Потом второй дятел агрессивно замахал крыльями, прогнал первого и занял его место на аба-вуа[60]. Когда малый пестрый дятел подолгу барабанит, его дробь несколько напоминает песню козодоя – как резонансом, так и частотностью. Звук, без сомнения, создается механически – клювом, строчащим по сухой древесине, но он может и каким-то образом отражаться от сиринкса[61]. Это объяснило бы невероятную громкость стука. Самая звучная дробь получается, когда кончики надклювья и подклювья широко разведены.

Пеночки-веснички и теньковки тихонько пели в зеленом сумраке лесистых холмов. Большая голова серой неясыти проскакала вдоль пихтовой посадки. Жужжащая насекомая теплынь окуривала синие тени. Я видел между деревьями малые поля и темную впадину реки. Явился сапсан – он пикировал на чайку. Они неслись, как на кинопленке, мелькая между деревьями, а потом их срéзало темнотой.

На эстуарии было тихо; ни соколов, ни добычи. На болотах перекликалась пара чибисов; самка сидела в траве, а самец пел в токовом полете. Он летал, как безумный клоун, кувыркался рыже-черно-белым клубком. Казалось, что его крылья колесом катились по земле, как лопасти ветряной мельницы. Они изгибались, как плавники, махали по сторонам, как щупальца, когда он кувыркался, взмывая и падая, запутываясь в воздухе.

2 апреля

Весенний вечер; воздух мягкий, просторный; он пахнет мокрой травой, свежей землей и агрохимикатами. Птицы поют меньше. Многие мартовские певчие птицы были в этих краях пролетом и уже вернулись на север. Большинство черных дроздов и полевых жаворонков улетели, но на деревьях у реки еще сидит сотня рябинников. Тростниковые овсянки вернулись на свои гнездовые территории. Каменки звездами рассыпались по темно-коричневой пашне. У реки лежат две жертвы сапсана. Обе – вяхири. Один вяхирь почти не тронут; рыбьи глаза еще светятся напряженной, истовой синевой. Другой как следует обглодан. Он лежит посреди плавней на большой куче собственных выщипанных перьев. Все, что осталось от птицы, – каркас из полых костей.

Мимо проносится деревенская ласточка, пурпурная на фоне ревущей белизны плотины, синяя над зеленой гладью реки. Как часто бывает весенними вечерами, рядом со мной не поет ни одна птица, а вдалеке каждое дерево и куст звенит песней. Похоже, что я, как и все люди, ношу с собой обруч раскаленного железа, сотня ярдов в поперечнике, и этот обруч выжигает все живое. Но если я замираю, он остывает и постепенно исчезает. Семь часов вечера. Под вязами и боярышниками уже наступили сумерки. Птица низом летит над полем, прямо на меня. Словно сова, она скользит над высокой травой. Низкий киль ее грудины касается травы, на лету раздвигает стебли. Крылья бьют легко, задираются высоко, кончики крыльев почти сходятся за спиной птицы. Широкая голова похожа на совиную. Ее тихий скрытный пролет над затененным полем волнительно мягок. Птица глядит вниз, в траву, но изредка поднимает голову, чтобы уточнить направление. Она приближается, и я вижу, что это охотящийся сокол, самец сапсана. Он хочет поднять куропаток, для того и летит так низко.

Он замечает меня и отклоняется вправо, взлетает на высокий шершавый вяз. Бледные лучи уходящего солнца освещают широкую спину; она блестит, как парча с золотой нитью. Сокол бдителен, алчен, подвижен. Вскоре он мягко ныряет и, беспорядочно маневрируя, уходит на северо-восток. Он садится на провод недалеко от поля и сидит там четверть часа. Он то и дело оглядывается через левое плечо, сидит очень прямо и настороженно – громоздкий силуэт в опускающихся сумерках. Потом он низко и быстро пролетает над пашней, за деревьями, и набирает скорость долгими рассекающими махами крыльев. Весенние сумерки; над стальной рекой скрипят крылья летучих мышей; совы лемурствуют и кричат по-кроншнепьи[62].

3 апреля

Теплый день. Ветер постепенно разогнал светлый утренний туман. Облака образовались, но скоро распались обратно на синеву. Рыжая вечерница полчаса кружила над рекой, охотясь на насекомых и попискивая. Солнце светило на ее пушистую коричневую спинку и длинные мохнатые уши. Мне не удавалось найти сапсана.

В Южном лесу шумели большие пестрые дятлы. Семеро из них, вереща, как поросята, вместе слетели с дерева. Они разделились и полетели на тугих расправленных крыльях. Потом расселись по окрестным деревьям, еще побарабанили и улетели кто куда; славные шуты Арденского леса[63]. Если свойства древесины подходящие, то дробь большого пестрого дятла имеет густое глуховатое звучание. Дятел мгновение разглядывает ствол, потом медленно отклоняется назад и начинает долбить. Удары следуют быстрой очередью. Клюв, как мячик, отскакивает от дерева. Потом удары затихают, клюв скачет слабее, уже почти замирает, и барабанная дробь прекращается. Дятел дожидается ответа. Он может прождать, не меняя положения, двадцать минут. Если он услышит ответную дробь, то сразу откликнется на нее.

По коре бука просеменил поползень. Он был совершенно незаметен, пока его песня не зазвенела переливчатым «кви, кви, кви, кви». Его спина сливается с корой, а грудка походит цветом на сухой буковый лист. Потом он пропел громкую пронзительную трель. Звук получался дрожащим, механическим, словно дятел стучал по музыкальному треугольнику.

В начале апреля везде, где только растут грабы, появляются певчие стаи зеленушек. Одна такая стая сонно гудела, лениво щебетала в светлом подлеске Северного леса. Некоторые зеленушки кормились в густой прелой листве вместе с зябликами, большими синицами, черноголовыми гаичками и зарянками. Все это скопище то и дело, сухо шелестя крыльями, взлетало на деревья, а потом по запыленной лестнице солнечных лучей тихо спускалось обратно. Желтый свет мелко рябил от птичьих теней. Летающие стаей птицы будто нанизаны на одно длинное нервное волокно. Они чрезмерно отреагируют на малейшее движение или изменение света. Вдруг среди стаи я увидел дубоноса, массивного и повелевающего, с тяжелым желтым клювом, подобным носу ледокола – будто кабанчика, а не птицу. Он подал голос: громкое отрывистое «цинк», одновременно шипение, и хлопок, и свист. Дубонос исчез. Я стал его искать, но так и не нашел. Я не видел, как он прилетел. Не видел, как он удалился. Как и многие птицы с воинственной внешностью, дубоносы на самом деле осторожны и пугливы.

Густой аромат диких гиацинтов смешался с серным запахом, доносящимся из сада. Самец кукушки летел со стороны реки, неспешно следуя каждому изгибу ручья. Он приземлился в лесу и затянул свою неустанную песню, которую будет петь следующие два месяца. Даже если вы стоите очень близко от кукушки и ясно ее видите, вам все равно будет казаться, что две ее песенные ноты исходят откуда-то издалека. Что вблизи, что на удалении они звучат глухо. Кукушка поет с безумной сосредоточенностью. Глаза по-рыбьи блестят. Рыже-желтая радужка походит на цветную бусину, приколотую к птичьей голове. Самец кукушки – птица навязчивая и блудливая, он вечно распевает свои песни и вслушивается в колокольное завывание своей подруги. Покормившись в лесу, он полетел над полями, и за ним тут же погнался сапсан, который мог поджидать его после того, как услышал и опознал его песню. Кукушка нырнула обратно в лес и больше его не покидала. Соколы убивают и поедают кукушек при первом удобном случае – может быть, потому что считают ее легкой добычей.

Я последовал за сапсаном – им оказался золотистый самец – и пришел к сухому вязу. В течение часа сапсан отдыхал и смотрел в небо. В пять часов он на широких кругах набрал высоту и принялся парить. Его относило на восток, он вскрикивал и смотрел вниз. Он кричал долго – так улетающий сапсан изливает свое горе тому сапсану, который остается. Потом он заскользил прочь, к побережью. Скорость возрастала. Он двигался по необъятной параболе и задолго до того, как закончилось его последнее падение, исчез в суровом ясном свете восточного неба.

Зеленый дятел прокричал и ве́рхом полетел над полями. Сойка летала от одного леса к другому, соблюдая осторожность и перебираясь с дерева на дерево. С октября месяца это была первая сойка, которую я увидел на открытой местности. Длиннохвостые синицы выпрыгивали из живой изгороди и с останков птиц, убитых сапсаном, собирали перья для своих гнезд. Как и я, птицы знали, что последний сапсан покинул долину. У них была свобода, которую я утратил.

4 апреля

Зеленые листья и белые цветы черешен обрамляли зеленую тропу к ручью. Снегири мелькали черными, белыми и алыми комочками, вспыхивали, с хриплыми криками исчезали. А ближе к кромке воды все выцвело, и суша утонула.

Небо было серым, но яркость возвращалась с наступающей водой. Пели жаворонки. Это было лучшее время дня. Из дальних рощ и живых изгородей уже уходили сумерки. Ручьи и заливы были тихими, безмятежными. Птичьи песни и позывки смешивались с шелестом волн. Я пришел искать сапсана. Вчера вечером он улетел из долины. Я думал, что перед долгим перелетом он может задержаться и еще немного поохотиться на побережье. Ветер переменился на северный, день стал промозглым. Но на эстуарии было слишком спокойно, птицы вели себя слишком расслабленно. Без сокола небо было тихим и пустым. На морской дамбе я нашел мертвую черную ворону. Сапсан убил ее несколько часов назад. Черные перья венчали окровавленный скелет. Зловещий клюв, некогда способный проламывать черепа и пронзать глаза, теперь уставился в небо. От птицы остались голова да крылья.

В три часа меня вдруг охватила уверенность, что если немедленно отправиться к побережью в восьми милях отсюда, я найду там сапсана. Такая уверенность озаряет нас редко, но когда она приходит, ее невозможно оспорить – как невозможно оспорить то, что прутик лозоходца клонится вниз. Я пошел.

Дело казалось безнадежным. Холодный северный ветер гнал низкие тучи, свет был совсем плохим. Вдалеке, за солончаками, начался отлив. Поля были такими же серыми, как далекое море. Суша с морем расплющились в бесцветную металлическую пластину. Я люблю запустение, но это было за гранью запустения. Это была мертвенность.

В грязи лежала пеганка, блестящая, как разбитая ваза; черно-зеленая и белая, каштаново-бронзовая, киноварная. С ее грудки были выщипаны перья, с костей сорвано мясо; на внутренностях еще не свернулась кровь. Сапсан кормился недавно; был ли он поблизости? Я взобрался на морскую дамбу и осторожно осмотрелся.

Он был там, меньше чем в сотне ярдов, сидел на проводе, очерченный темным небом. Должно быть, он прилетел туда, пока я был за дамбой. Совсем сонный, он сидел лицом к ветру, дожидался ночи и не хотел улетать. Рядом с ним села просянка и выдавила из себя тонкую надтреснутую песню. Когда я подошел ближе, просянка улетела, а сокол остался. Когда я был в двадцати ярдах, он встревожился. Он сорвался с провода, раз качнул крыльями, повернул и заскользил на ветру. Я побежал по тропе вдоль дамбы и увидел, как он садится на столб забора. Я подходил ближе, а он улетал, перебираясь со столба на столб. Когда забор кончился, он полетел к низкому терновнику на дальней стороне старой морской дамбы.

Скрываясь за низкой заросшей дамбой, я ползу на четвереньках туда, где должен сидеть сокол, и надеюсь, что застану его там. Ломкая сухая трава сладко пахнет. Это весенняя трава, она такая же чистая и колкая, как морская вода. Я зарываюсь в траву лицом, вдыхаю запах, вдыхаю весну. Взлетают бекас и золотистая ржанка. Я лежу неподвижно, пока они не исчезают. Потом снова ползу вперед, ползу очень тихо, потому что сокол слушает. Вокруг опускаются сумерки. Это не краткий приступ зимних сумерек, а долгие медленные сумерки весны. Туман плывет надо рвами, залезает на края полей. Приходится угадывать, где я нахожусь относительно сокола. Еще три ярда, и я решаюсь рискнуть. Очень медленно выпрямляюсь, выглядываю из-за дамбы. Мне повезло. Сокол сидит в каких-то пяти ярдах. Он сразу же меня замечает. Он не улетает, но его лапы вцепляются в колючий кустарник, ребристые суставы напрягаются, мышцы набухают. Крылья опускаются и подрагивают, готовые к полету. Я не двигаюсь и надеюсь, что он успокоится и не отвергнет мой хищный великанский облик. Ветер треплет длинные перья на его груди. Я не могу разобрать их расцветку. В сумерках он кажется намного крупнее, чем на самом деле. Благородная голова склоняется, но потом снова смотрит прямо. Он все-таки решается вверить свою дикость ночи, которая поднимается вокруг нас, как темная вода. Его огромные глаза встречаются с моими. Когда я провожу рукой перед лицом сокола, они смотрят вперед, как если бы видели за моей спиной что-то, от чего нельзя оторваться. Остатки света отслаиваются, рассыпаются. Расстояние движется по смутным очертаниям вязов, и подступает ближе, и сгущается за спиной темного сокола. Теперь я знаю, что он не улетит. Я перелезаю через дамбу и встаю перед ним. А он спит.

Предыдущая главаГлава 6 из 11Следующая глава