Проблема пьянства в армии во время Первой мировой войны распространялась и на Русский экспедиционный корпус. В 1915 г. Первая мировая война была в полном разгаре. К этому времени стало ясно, что российской императорской армии не хватает боеприпасов и вооружения. Военная промышленность Российской империи не смогла оперативно перейти на такую мощность работы, которая бы удовлетворяла потребности сражающейся армии в вооружении и боеприпасах. И тут на помощь, как казалось на первый взгляд, пришел главный тогдашний союзник Российской империи по Антанте – Франция. Представитель военной комиссии сената Франции Г. Думерг выдвинул властям Российской империи очень интересное предложение – Франция предоставляет России необходимое количество боеприпасов и оружия, а взамен российская императорская армия направляет на Западный фронт 400 тыс. военнослужащих – офицеров, унтер-офицеров и рядовых. Ведь во Франции недостатка вооружения не было, зато требовались боеспособные и смелые солдаты, а качество российских воинов всегда было известно в Европе.
Царское правительство с предложением Думерга сразу же согласилось. Уже в январе 1916 г. была сформирована 1-я особая пехотная бригада. В ее состав входили два пехотных полка, а командиром бригады был назначен генерал-майор Н.А. Лохвицкий, командовавший бригадой в составе 24-й пехотной дивизии. Поскольку через Восточную Европу, где шли бои с немцами и австро-венграми, перебросить бригаду на Западный фронт не представлялось возможным, пехотные полки бригады по железной дороге из Москвы через Самару, Уфу, Красноярск, Иркутск и Харбин доставили в порт Далянь, а далее на французских кораблях через Сайгон, Коломбо, Аден и Суэцкий канал в Марсель. В порт Марселя русские солдаты прибыли 20 апреля 1916 г. Из Марселя их перебросили на Западный фронт.
Также в июле 1916 г. на Салоникский фронт (Греция), где сражались войска западных союзников, была направлена 2-я особая пехотная бригада российской армии в составе 3-го и 4-го особых пехотных полков и Маршевого батальона. Командиром бригады был назначен генерал-майор М.К. Дитерихс. В августе 1916 г. через порт Архангельска во Францию была направлена 3-я особая пехотная бригада российской армии, которой командовал генерал-майор В.В. Марушевский. Наконец, в середине октября 1916 г. в Салоники из Архангельска прибыла 4-я особая пехотная бригада под командованием генерал-майора М.Н. Леонтьева. Таким образом, в Европу из России были переброшены четыре пехотные бригады. Естественно, ни о каких 400 тыс. человек речь и не шла. Несмотря на внушительные мобилизационные ресурсы Российской империи, столько солдат перебросить на помощь французам российские власти не могли при всем своем желании. Поэтому всего в Европу было переброшено 45 тыс. солдат и унтер-офицеров и 750 офицеров российской армии. Из них 20 тыс. человек сражались во Франции, а остальные – на Балканах.
Проблемы с вином начались уже по дороге во Францию. Так, солдат царской армии П.Ф. Карев вспоминал, что французы выделили русским солдатам винную порцию, а русское командование решило ее не выдавать: «Охрана „Сантая“ была усилена, его провожали пять военных кораблей. Меры предосторожности увеличились, все было наготове. На судне много говорили о какой-то знаменитой германской подводной лодке, свирепствующей в Средиземном море. Французские матросы рассказывали, что она потопила не один десяток торговых и военных судов союзников. Для уничтожения этой подводной лодки союзный морской флот принимал все меры, но неуловимый пират продолжал наводить страх… Однажды два солдата спросили у боцмана, сколько выдается вина французским морякам? Боцман ответил: „Литр в день…“. И русским солдатам французское правительство также отпустило виноградного вина по литру на день на каждого солдата. Бочки с вином находятся в трюме судна, но выдавать вино запретил полковник Дьяконов, из этих запасов только офицеры пьют. Разговор с боцманом солдаты передали своим товарищам, и вскоре друг от друга о запасах вина в трюме узнали все… Более ловким и любопытным удалось даже тайком проникнуть в трюм и убедиться, что там действительно много бочек, наполненных вином. Нашлись умельцы открывать бочки без шума. Ночью, осторожно пробравшись в трюм, они вскрыли одну бочку, и через час были все пьяны. Скрыть от других эту неожиданную попойку среди моря, конечно, было нельзя. На следующую ночь новой группой солдат была вскрыта вторая бочка, затем третья, четвертая и за одну ночь успели вскрыть и выпить семь бочек. Все это пока проделывалось только первой ротой, остальные об этом не знали и участия в попойке не принимали. Не знало пока и начальство. Ему и в голову не могло придти, что происходило в трюме. Вечером и ночью попойка возобновилась. За ночь было выпито более десятка бочек. Сильно подвыпившие солдаты разговаривали громче, раздраженно. Более трезвые, успокоив их, укладывали без шума спать. За два дня до прихода в Марсель был отдан приказ: всем побрить головы, усы и бороды, скатать шинели по специально установленной мерке, выдать всему полку перешитое в Самаре обмундирование, а старое сдать в хозяйственную часть. Так же было приказано искупаться на палубе и надеть новое белье, вычистить сапоги и бляхи поясков. Подпрапорщикам предлагалось приготовить роты к смотру, назначенному на следующий день. После прочтения приказа полк зашумел. У каждого нашлось дело… Всюду можно было видеть целые пруды гимнастерок, брюк, шинелей, сапог и белья. Заработали сотни бритв, срезая растительность солдатских голов и подбородков. Водокачки работали; без перерыва, подавая воду для купающихся. По всей палубе стоял такой шум и гам, что трудно было понять разговор человека, стоящего рядом. Взводные командиры выдавали новое обмундирование, отбирали старое, которое сейчас же упаковывалось в кули и ящики. К вечеру полк выглядел совершенно по чиному. Каждый из нас был чисто выбрит, с небритыми лицами остались лишь те солдаты, у которых были особо красивые усы и бороды. Сапоги ярко начищены. Гимнастерки и брюки – новые, из хорошего сукна. Новые, с блестящими бляхами пояски, подтянутые туже обыкновенного. Внешний вид у солдат был праздничный, но в душе у каждого скребли кошки»[424].
Тайная попойка продолжилась. «Вечером, после поверки, посещение трюма продолжалось. Каждая группа человек в десять-двенадцать „обрабатывала“ отдельную бочку. Осторожность стала соблюдаться меньше, каждый старался сообщить своим товарищам, находящимся в других ротах и не знавшим об открытии винного погреба. Эта ночь была особенной. Полк, казалось, хотел выпить все, что полагалось ему за все сорок три дня пребывания на судне. Полуголодные солдаты быстро пьянели. Некоторые стали запевать песни, но и это не навело начальство на подозрение, и солдаты продолжали пить до самого рассвета. В девять часов тридцать минут утра весь полк выстроился на палубе. Лица у большинства солдат были измятые, опухшие. Ротные командиры, удивленные плохим видом солдат, не могли понять в чем дело. Ровно в десять часов из центральной части судна вышел полковник Дьяконов в сопровождении всех офицеров штаба. При его появлении оркестр, состоящий из восьми заплатанных инструментов, захрипел марш. Ротные подали команду: „Смирно!“. Солдаты замерли. Полковник по лестнице спустился на палубу и направился к первому батальону. Как и всегда, он подошел вначале к первой роте и принял рапорт от ее командира, подполковника Юрьева-Пековца. Выслушав рапорт, Дьяконов поздоровался с ротой. Солдаты ответили нестройно, хриплыми голосами. Это покоробило полковника. Дьяконов привык слышать от первой роты всегда четкий ответ на свои приветствия; немного успокоившись, он прошел вдоль строя четырех взводов. Солдаты в новом обмундировании стояли стройными рядами, вытянувшись в струнку. Обойдя взводы, полковник вышел вперед, остановился перед фронтом роты и произнес речь. Он говорил о том, что завтра будем высаживаться в Марселе, указывал, как нужно вести себя во Франции, чтобы „не запачкать честь и славу русской армии“. Первая рота, говорил он, всегда должна быть примерной ротой полка, как в мирной обстановке, так и в бою. Он называл солдат боевыми орлами и благодарил за службу, обещая всегда и всюду чутко относиться ко всем нуждам солдат… Рота молчала, Дьяконов, поблагодарив роту еще раз, хотел идти дальше. Но в этот момент солдат первой роты второго взвода Петрыкин, стоявший во втором ряду, громко и отчетливо проговорил: „Ваше высокоблагородие, разрешите вам задать один вопрос!“. Полковник разрешил. Отчеканивая каждое слово, Петрыкин оказал: „Ваше высокоблагородие! Вы упомянули сейчас, что первая рота должна быть примерной ротой полка, и обещаете чутко относиться ко всем нашим нуждам. Я должен зам сказать, что первая рота была и будет передовой и в дальнейшем, если вы действительно сдержите свое слово и будете входить в нужды солдат. Но я осмеливаюсь сказать вам, что вашим обещаниям трудно верить. Нам кажется, что ваши обещания останутся только обещаниями. Это я говорю потому, что во время нашего пути вы не только не старались облегчить наше тяжелое положение, но даже запретили выдавать то, что положено было русским солдатам от французского правительства!“»[425].
Дальше началось избиение командира полка. «Полковник, наверное, первый раз за всю свою службу армии услышал такие твердые, уверенные слова упрека от рядового солдата. От этих слов его передернуло, руки, сжатые в кулаки, задрожали. Он быстро подошел и, остановившись перед Петрыкиным, скомандовал: „Два шага вперед – марш!“. Петрыкин немедленно исполнил приказание. Очутившись вне строя, на расстоянии полушага от Дьяконова, он ловко приставил левую ногу к правой, взял под козырек и вытянулся на месте. „Что я запретил выдавать?“ – закричал Дьяконов. „Вино, ваше высокоблагородие! – быстро и громко ответил Петрыкин. „Рраз! – начал считать полковник, ударяя Петрыкина по щеке. – Ддва!“. Кровь потекла из носа и рта Петрыкина, но он не упал, а продолжал крепко стоять, опустив руки по швам и не стараясь даже стереть с лица кровь. Полковник стоял против солдата, дрожа от злобы, но бить больше не бил. Он смотрел на него безумными глазами и молчал. Тогда, смерив полковника взглядом, Петрыкин спокойно произнес: „Ваше высокоблагородие, когда и родился, то бабушка моя оказала: „Семен, не спускай никому!“ – и размахнувшись, он сильно ударил по уху Дьяконова, который, отскочив на насколько шагов, падая, сбил с ног офицера. Пенсне полковника разбилось вдребезги. Несколько офицеров бросились к Дьяконову на помощь, другие, обнажив шашки, кинулись на Петрыкина. Но он, предупредив их, моментально ушел в строй, на свое место. Они попытались через строй пройти за Петрыкиным. Это им не удалась. Окружив их плотной стеной, солдаты закричал: „Долой оружие! В ножны шашки!“. Какой-то офицер, видимо с перепугу, выстрелил из нагана. На выстрел сбежались другие роты первого батальона, а потом – второго, и третьего. Весь полк сбился в одну громадную толпу и вырвать Петрыкина солдаты не дали. Офицеры, взяв на руки полковника, быстро ушли в свои каюты. Смотр на этом закончился. Принять какие-либо серьезные меры к солдатам офицеры не решились в этот момент. Волновался весь полк. Офицеры ждали бунта и нападения, готовили оружие, но солдаты, поволновавшись, разошлись»[426].
Закончилось все всеобщей попойкой солдат. «Весь день, вечер и ночь на палубе не было видно ни одного офицера. Во время обеда и ужина ни один подпрапорщик не присутствовал, вечером не было даже обычной поверки и молитвы. Солдаты, говоря о Петрыкине, старались предугадать, как с ним поступят по приезде во Францию. Событие дня встряхнуло всех. Мы почувствовали себя как-то свободней, замечания или наказания делать было некому. Полк разъединился на два враждебных лагеря и каждый из них жил своей, обособленной жизнью. Солдаты разгуливали свободно по всему судну, часто заглядывали в трюм, а некоторые, более смелые, решили пить открыто на верхней палубе. Выкатив из трюма несколько бочек с вином, садились вокруг них во всевозможных позах с котелками в руках, заменявшими стаканы. Последнюю ночь на «Сантае» солдаты провели особенно весело и шумно. Пили во всех ротах. Повсюду раздавались песни, под гармошку откалывали гопака. Полк представлял из себя не воинскую часть, а ярмарочную толпу. Царская дисциплина, построенная на мордобитии, дала свои плоды. Полк отборных лучших солдат превратился в пьяную толпу, не желающую никого признавать и никому подчиниться. Солдаты громко кричали, о том, что если возьмут Петрыкина из полка, то никто не должен идти на фронт. Только перед рассветом закончилась гульба. На палубе, в трюмах валялись опрокинутые бочки, помятые котелки. Пьяные лежали на каждом шагу, спали не раздеваясь. Горнист второй роты как-то сумел запутаться ногами в цепях подъемной лебедки и висел вниз головой. Из бочки с выбитым дном торчали четыре ноги: две в сапогах и две босые. Санитар Храмов привязал себя веревкой к главной мачте и спал сидя, держа в руках спасательный пояс. Рядовой первой роты Кривопалов спал в шинели, которую прибил к палубе гвоздями, чтобы не свалиться в море. Кашевар Юшкин сидя уснул в большой кастрюле с фасолью. Младший унтер-офицер Костяев нагой, но почему-то в сапогах и фуражке, закусив зубами конец брезента, так в него завернулся, что его нашли и освободили только на следующий день, когда полк высаживался в Марселе, за что он был потом разжалован в рядовые»[427].
Ф.Ф. Юсупов оставил воспоминания, составленные со слов его отца – тоже Ф.Ф. Юсупова, о том, как воевали союзники России. «В… 1915 г. государь послал моего отца с миссией за границу. Матушка переживала. Она знала мужнины чудачества и отпускать отца одного боялась. Страхи, однако, оказались напрасны. Поездка прошла благополучно. Началась она в Румынии. Румынского короля отец знал лично. В ту пору Румыния была к войне не готова, не зная, кого счесть неприятелем. Отец переговорил с королем Каролем в присутствии премьер-министра Братиану, открыто рассказал о намерениях России и был заверен, что вскоре Румыния вступит в войну на стороне союзников. На отца огромное впечатление произвел королевский дворец в Синайе, особенно покои королевы с деревянными крестами, цветами, звериными шкурами и человеческими черепами. В Париже отец встретился с президентом Пуанкаре, несколькими высокопоставленными лицами и французским главнокомандующим генералом Жоффром. Главнокомандующему в его ставке в Шантийи он вручил Георгиевский крест, пожалованный генералу государем императором. Отец побывал в окопах и восхищался мужеством и боевым духом французских войск. Посмеялся он и шутливым листкам у входа в укрытия. Только французы и могли написать их: „Память о Мари“, „Лизетта“, „Прощай, Аделаида“, „Скучно без Розы“. В тот же вечер, обедая в „Ритце“, он удивился, увидав в зале множество английских офицеров в безупречных мундирах. Покидали они фронт в три часа пополудни, ели в парижских ресторанах, ночевали экономии ради в автомобилях и на другой день утром возвращались на фронт. Глядя на них, невозмутимо покуривающих трубку, не верилось, что через несколько часов они окажутся на передовой. Лондон жил методичней и строже»[428].
И.Г. Эренбург писал о том, что русское командование стремилось избежать излишних контактов с французами. «Боясь „растлевающего“ духа, русское начальство всячески пыталось изолировать своих солдат от французов. Русским было запрещено продавать вино. Конечно, все напитки они втридорога доставали через французов. Но когда русские солдаты приходили на отдых в деревню, будь то даже ночью, начальство барабанным боем собирало жителей и предупреждало: пришли русские, им нельзя продавать вина. Непонимающие высокой политики, французские крестьяне решили, что так могут предупреждать лишь о приходе разбойников. А потом, какие же эти люди, которым страшно дать стакан вина? Запирали покрепче ворота и с опаской посматривали на русских дикарей. Плохую роль сыграли и переводчики – французы, знающие русский язык. С солдатами они обращались возмутительно. Один раз при мне переводчик начал ни с того, ни с сего ругать площадной бранью степенного солдата, застывшего в страхе. Отвратительные и без того слова звучали особенно гнусно в устах иностранца. Я не выдержал и спросил, почему он позволял себе так говорить с русскими? Француз пожал плечами: „Но с ними иначе нельзя. Спросите об этом ваших же офицеров…“. Эти переводчики своей грубостью возмущали солдат против французов, и они же рассказами о дикости и зверстве русских восстанавливали против них жителей»[429].
Однако постепенно неприязнь к французам проникла и в солдатскую среду. «Вначале русские с благожелательным любопытством подходили к французам, потом отношения испортились. Русские почувствовали презрение и „оскорбились“. К тому же многое в французском характере не понравилось нашим. Жаловались: „Есть у нас деньги – они с нами, нет – до свиданья…“. „Поставлю я бутылку – сидит, как увидит донышко – слова не скажет, простыл след. Разве мне вина жалко? Обидно мне, будто я не человек…“. „Он говорит: „товарищ”. А какой он товарищ? Нет у них этого. Каждый сам по себе…“. „Больно заносчивые. Увидал кашу – это, говорит, только свиньи едят. Я вот тоже видел, как они улиток жрут, а такого слова не скажу“. „Нас ругают: „Грязные! Свиньи!”. А вы поглядите: сам напомажен, а целый год в бане не был. Только видимость одна. Они грязь не смывают, а внутрь загоняют…“. Французы, в свою очередь, естественным, разумеется, непониманием русских нравов еще более обостряли рознь. Наши солдаты на одном передовом посту завели обычай каждый день ругаться с немцами. После обеда это происходило. Покажется немец утром или вечером – сейчас же убьют. А в полдень ничего, и сами вылезают. Начинают ругаться: кто – по-русски, с толком, а кто – „швейн“. Поляки среди немцев были, тоже по-русски здорово ругались. Так целый час забавляются. Раз увидал это француз-адъютант. „Что ж вы не стреляете?“. „Нельзя, потому мы ругаемся“. Француз сам выругался, схватил винтовку и ранил одного немца. Русские возмутились: „Не дело это. Теперь они на нас подумают…“. Много недоразумений было из-за пленных. Русские к ним относились ласково, давали суп, табаку. Французы толковали это как симпатию в „бошам“. Вот одна из происходивших часто сцен: русские ведут в штаб пленного немца. По дороге – француз. Он начинает ножом отрезать пуговицы с шинели немца. „Ты это, собственно, зачем?“. „Сувенир“. „Вот что выдумал! Это ты оставь. Не лето теперь. Без пуговиц ветер гуляет. Слышь? Оставь его!“. Через минуту – драка. Французы негодуют: „Русские дружат с бошами“. Русские неохотно сдавали пленных французам. „Это – наши. Мы взяли. А они, небось, где сидят, да еще над ними куражатся. Пустой народ!»[430].
Впрочем, в ряде случаев французы оказывали положительное влияние на русских. «Несмотря на недружелюбные чувства, русские многому научились во Франции. „Это у нас все норовят драться. А у них скажет „мои женерал” и все выложит, как следует. Так прямо стоит – и никаких. В кафе еще придет, а там хоть полковник, хоть генерал сам – все равно сидит, кофе пьет. Умиляла французская вежливость: „Зайдешь в лавочку – сейчас тебе: „мосье”. Приятно. У нас я хоть на сто целковых куплю, никто мне такого слова не скажет“. Сами заражались учтивостью. Любили заходить в кафе компанией и угощали друг друга по очереди кофеем. И то, что хозяйка приветливо улыбается, и то, что они пьют не чай и не водку, но кофе, приводило их в торжественное настроение. Пили и благодарили друг друга: „мерси“. Дивились, что французы много пьют, а никогда пьяных не видно. „Устройство! Меня возьми – выпью, так тошно станет, беспременно полезу драться. А он пьет и песенки ноет – и ему весело, и глядеть одно удовольствие…“»[431].
Русских солдат «очень… поражали француженки. „Я вот в Шадоне с одной сговорился, а подступить боюсь. Не наша баба. И шляпка на ней, и все говорит, говорит… Такую не облапишь“. В парижском кафе видел я двух русских и с какой-то уличной девицей. Один выругался – товарищ цыкнул на него. „Так она же по-русски не понимает“. „Все-таки при ней неудобно“. Оба чинно улыбались. Вероятно, бедная барышня никогда в жизни не сидела с такими церемонными кавалерами»[432].
И.Г. Эренбургу удалось побывать и во французском вагоне-ресторане. «"Который час?“. „Половина шестого“. „Чорт! Ведь в восемь поезд из Ша-лона“. Этот разговор происходит не в буфете, но в воронке, вырытой снарядом, в полуверсте от немецких окопов. Мы спешим, путаемся по траншеям и по проходам. „Не зажигайте спички, оттуда видно“. „Теперь свернем направо – здесь часто падают…“. Грязь. Потом грузовик. Уезжаем. Останавливаемся. Нельзя зажигать фонарей. Какая-то деревушка. Штаб. Снова едем. Уж скоро восемь. Еле поспели. Вваливаемся усталые, грязные в вагон-ресторан. На столиках – цветы, и ярко горят электрические лампы. От тепла, от света, от людского говора – одуреваем. Все вместе за столиками – от дивизионного генерала до нашего кашевара Булю, который решил ради такого события истратить десять франков. Одиннадцать часов. За потными стеклами реют огни Парижа. В шесть мы еще укрывались от снарядов. Булю купил за франк сигару и наслаждается. Маленький Кири изучает электрический вентилятор. Вот дама в углу с офицером. Как давно мы не видели дам, да еще в большой шляпе!.. Это рай или болото? „Скажи, Булю, отчего сердце, увидев смерть, не забыло уюта. Отчего до последней минуты привязано оно тысячами нитей к этим пустым, ненужным и трижды дорогим вещам?“»[433].
Известный российский прозаик и публицист Н.А. Афиногенов был рядовым в Экспедиционном корпусе Русской армии во Франции и оставил воспоминания о жизни русских солдат на Западном фронте: «У французов были прекрасные полковые кооперативы, в которых мы потихоньку, через „черных“, брали вино и другие продукты, покупали французские газеты, в которых жадно искали сведений о России; почта с родины до нас не доходила, письма попадали вскрытые, замазанные, повычеркнутые, так что оставались только бабьи поклоны… Жили, наблюдая чужую жизнь, а эта жизнь была интересна. Артиллерия французская превосходна – на один немецкий выстрел отвечали десятью. Саженные, глубокие окопы с траверсами (элемент открытых фортификационных сооружений в виде поперечного вала, который располагают на протяженных прямолинейных участках для прикрытия входов, защиты от рикошетов. – Прим. автора), отличными ходами сообщений, с маленькими мулами для переноски тяжестей, прекрасные шоссейные дороги, прямо подходящие ко второй линии, железные узкоколейки, деревни, за шесть миль от позиции живущие полной мирной жизнью: с кафе, магазинами, театрами и т. д. Аэропланы, десятками вылетающие на обследование. Бесчисленные автомобили ежедневно подвозят все необходимое для частей войск… Пайки выдавались нам обильно, а мы, по обыкновению, жадничали и „копили экономию“, которой и накопили до трехсот тысяч франков на полк. Варили всего одно блюдо, в которое складывали все – и мясо, и рис, и зелень. Солдаты получали 35 франков в месяц, как все колониальные войска, и, конечно, расходовали все деньги на питание. Хлеб выдавался белый роскошный. Поп, было, выпросил черный, о чем писал целый доклад французскому начальству, доказывая, что русский солдат привык к черному, но он обходился дороже, да и любовь русского солдата к черному хлебу была сомнительна, а потому попова затея не прошла, хотя выдавали раз в неделю черный хлеб, к которому никто не притрагивался, а берегли от других дней белый. Солдаты покупали все. Вино – франк бутылка, виноград, фрукты – кило 80 сантимов, разные консервы, все, что попадало на глаза и под руку, и не оставляли от жалования себе ни копейки про запас, что, конечно, очень удивляло бережливых французов… Иногда брали в складчину на все жалованье вина, чтобы хоть раз напиться всласть, да так и пропивали все деньги, а пьяны не были… Когда наш командный состав видел, что солдат несет бутылку вина, то бутылка тут же разбивалась, а солдату давали 25 розог; солдат, конечно, шел покорно на кобылу. А в следующий раз сливал вино в банку, в которой хранилась маска от газов… И при газовых атаках погибал без маски»[434].
С.М. Тебеньков также в качестве рядового попал во Францию в середине войны. «Волею, как говорится, судеб в Первую мировую войну, в 1916 г., в составе Русского экспедиционного корпуса он попал на Западный фронт, во Францию, где участвовал в помощи войскам союзников – в кровопролитных боях в провинции Шампань. Помощь русских войск тогда переломила ход боевых действий – немецкие соединения были отброшены от Парижа. Однако после наступившего перемирия судьба солдат экспедиционного корпуса сложилась драматически, они стали заложниками обстоятельств. Февральская, а затем Октябрьская революции закрыли перед солдатами, воевавшими за веру, царя и отечество, путь на родину. Из нескольких десятков тысяч солдат, сражавшихся во Франции, далеко не все смогли возвратиться домой, а отправка «счастливчиков» растянулась вплоть до 1925 г.»[435].
По мнению С.М. Тебенькова, неумеренная выдача «винной порции» иногда приводила к трагедиям. «На Верденском участке редко-редко замолкает орудийная, пулеметная и винтовочная пальба. До Вердена – совершенно близко, не более 10–15 километров. К обеду 4 числа принесли коньяк – полную флягу. Черпай, сколько душа требует, и бери в свою флягу, сколько хочешь, хоть в запасные бутылки лей. Мои друзья полные кружки и фляги набрали. Во время обеда стали пить. Я им говорю: „Не пейте, не пейте коньяк, наверное, будем наступать“. Но напились вдрызг. Я ни одной капли не выпил. Выпивать перед наступлением – хуже нет. Ведь верно пословица русская говорит: пьяному и море по колено… Выходим гуськом к проходу. Только начали выходить, как жахнет из орудий. Настоящий гром, земля стонет. Я вышел наверх окопа, но как ахнет снаряд вблизи меня, так я и упал обратно в окоп: голова закружилась. Ищу, где бы найти убежище, и вижу проход в него. Но тут как рванет трехдюймовка, я еле-еле успел схорониться. В убежище темным-темно. Почиркал спичкой, а там полно солдат, русских и французов. Сел на брусок рядом с французским солдатом. Попросил его немножко подвинуться. Дотронулся до его плеча, а он упал на проволочную сетку. Оказалось – мертвый. Земля дрожит под ногами. Народ гибнет – ой, ой, ой… Некоторые повисли на заграждениях да там и остались. Как мой взводный командир, старший унтер-офицер, полный Георгиевский кавалер… 4 апреля 1917 г. нашел в окопе убитым и своего ротного командира, поручика Правосудовичева. Я взял его револьвер, но скоро его отобрали мои новые командиры, не пришлось мне револьвер долго хранить. На следующий день в километре от передовой построили нашу роту. И оказалось, что из 200 штыков после боя осталось всего 17. Остальные 183 человека остались меж двух окопов. А кто их убрал и похоронил – нам не известно»[436].
Солдатам и без того жилось несладко. «Жалованье солдатское между тем уже два месяца не получали. Полковника, который приехал вербовать солдат в формируемые „батальоны смерти“, с машины стащили: „Когда будешь жалованье выдавать?“. „Буду, буду, – говорит, – но сейчас денег нет“. Кто-то из солдат крикнул: „Снимайте погоны с дьявола“. Сняли погоны. „Братцы, умоляю, отпустите живым! – взмолился полковник. – Господа солдаты, сегодня уже поздно принести зарплату, банк закрыт, а завтра – точно, честное слово, приеду“. Отпустили под честное слово. На другой день, к часам 12, приехал, привез жалованье за два месяца. Но в „батальон смерти“ ни одного солдата завербовать не смог»[437].
К концу войны солдат союзников раздражало буквально все. «В лагере Лякурно находились солдаты из трех держав – Франции, Америки и России – союзников против немцев. Французов не было, были лишь негры из колоний – Алжира, Туниса, Марокко. А также солдаты из Канады. Вечерами обитатели лагеря посещали пивнушки. Выходцы из Африки там крепко напивались, часто случались драки, доходило до рукопашной. Пьяные нещадно колотили французский комсостав. Как-то попал я в наряд в штаб полка. Под вечер ко мне подходят два солдата-негра. Я было испугался, но они приобняли меня и говорят: „Сольда бон-бон, а франс сольда буржуа капут!“. После революции в России мы, русские солдаты, в лагере уже не подчинялись никому. А африканцев за провинности наказывали, заставляли бегать на плацу по часу и два. Ужасно это было. Как-то вечером пришлось наблюдать, как солдаты-негры бросились на французского офицера, ехавшего по мосту маленького канала. Велосипед разбили вдребезги и бросили в канал. Следом полетел туда и офицер. Но канал был неглубокий, офицер смог выбраться… Помню, пошли в кинематограф. Народу в дощатый барак набилось до отказа, большинство – русские солдаты. Вдруг начали показывать картину „Наполеон в Москве“. Что тут началось! Все русские солдаты с первых же кадров вскочили, сняли экран и от возмущения порезали его на лепестки. Заодно поломали все скамейки. Лишь сам барак после киносеанса остался цел»[438].
По мнению И.Г. Эренбурга, война ускорила эмансипацию французских женщин. «Кроме немногочисленных „embusques“ (embusques – по-французски – засады. – Прим. автора), в тылу остались старики, ребята и женщины. Женщины – главная сила, строители жизни. Проскучав, протомившись, проплакав первые месяцы, они потом быстро вошли во вкус самостоятельной жизни. Почти все пошли работать, а труд теперь хорошо оплачивается. В рабочих кварталах многое изменилось. В квартирах стало уютнее, появилась новая мебель, безделушки. Ломбарды отмечают массовые выкупы старых закладов. Магазины на окраинах бойко торгуют столиками „Louis XV“ (Людовик XV. – Прим. автора), пейзажами в золоченых рамах, усовершенствованными кофейниками. Работницы покупают модные шляпы, духи, лайковые перчатки. Прежде в кафе и в барах рабочих кварталов бывали только мужчины. Теперь там к шести часам – женский клуб. Стоят у стойки и за рюмкой „Пикона“ беседуют о фильме „Красная маска“, о новом главнокомандующем, о политике Англии, о ценах на уголь. Фабричные города в районе Сан-Этьен и Лиона переполнены приехавшими из деревень женщинами и чужеземными рабочими. Модные и парфюмерные магазины, кафе и притоны торгуют во всю. Среди женщин быстро расцвел алкоголизм. Они сходятся каждый день с новым иностранцем. Эти города стали очагами сифилиса, который отсюда течет в села и фермы. Эмансипация женщин, о которой столько говорили, произошла невольно и быстро. Вкусив свободы, женщина больше не вернется на кухню ждать мужа целую неделю – усталого и злого, а в субботу – пьяного, веселого и тоже злого. Уж теперь, встречаясь в кафе, женщины с опаской обсуждают: что будет, когда война кончится и „они“ вернутся? „Они“ – это мужья. „Я теперь зарабатываю восемнадцать франков в день. Из вчерашней получки я купила себе на платье, ребятам носки, поднос и портрет Жоффра (Ж. Жоффр (1852–1931) – маршал Франции. – Прим. автора). Каждый день бываю в кафе, по пятницам в кино, в воскресенье мы едем все за город. Я живу свободно с Жюлем, а Жюль надоест – возьму другого. Когда „он“ вернется, пусть приспособляется. Мужчины, приезжая в отпуск, замечают перемену и недовольны ею: „Мы в траншеях дохнем, а вы наслаждаетесь“. Им не нравится, что жены уходят из дому, не говоря куда, бывают в кафе, имеют политические суждения и вообще отбились от рук. Утешаются: „Вот кончится война, вас прогонят с мест, тогда другое запоете“»[439].
Нехватка женщин на фронте чувствовалась очень остро. «В полуразрушенных деревнях, под регулярным обстрелом германских батарей, остались лишь немногие смельчаки. Солдаты, придя на отдых, сейчас же идут искать, – кто остался и чем торгует. Ибо все, что остались, торгуют – торгуют вином, спичками, колбасой, бисерными веночками, женщинами. На всю деревню, на весь баталион две-три женщины: товар редкий и дорогой. Вильикур. Маленький домик, случайно уцелевший рядом с разгромленной церковью. У калитки толпятся зуавы. Спрашиваю: „Что здесь?“. „Это хвост. К старухе. Что делать? Во всем Вильикуре только одна баба и та в бабушки годится“. В раскрытое окно видна старая крестьянка с желтым пергаментным лицом. У нее усы, на подбородке и в ушах растут большие черные волосы. Она поит молоденького франтоватого зуава кофеем из пузатой чашки в цветочках. Кажется, это действительно бабушка потчует вернувшегося домой внука. Но потом достает зеркальце, пудреницу и с ужимками обезьяны пудрится, приговаривая: „Если ты дашь луи – я буду с тобой, как с офицером. Другие подойдут. Ну, поцелуй меня! Ты можешь меня звать – Гортензия“. Зуав мычит. Товарищи у окна хохочут, ругаются и нетерпеливо окликают его. Хвост растет. Немного дальше в тыл – и все „благоустроеннее“. В каждом городке публичный дом, и ходят туда по расписанию. В Маи, где вместе стояли французы, бельгийцы, сенегальцы и наши, русские, – каждый народ имел свой день. Бельгийцы ходили по вторникам, русские – по пятницам. Об этом заботились власти. Были и особые любители, жаждавшие обойти закон. Один русский брал у бельгийца напрокат шинель, чтобы попасть „сверх нормы“ в бельгийский день. Женщин доставляли в достаточном количестве: они являлись частью великолепного военного аппарата, как сапоги или замороженные австрийские бараны. После революции, в июле месяце, на отрядном съезде русских солдат официально был включен в порядок дня „вопрос о публичном доме“. Выяснилось, что французская администрация согласна привезти в Ля-Куртин публичный дом лишь в том случае, если русские обещают нести внутренние караулы. „Мы можем нести караулы только снаружи. Требование караулов внутри оскорбляет честь армии“, – гордо воскликнул один оратор. На что другой, менее искушенный во фразеологии, чистосердечно заявил: „Чего зря болтать? „Честь!”. Сам знаешь, без караулов нельзя. Забыл что ли, как душат девочек?..“. Места в этих публичных домах часто освобождаются. Прибывают другие. „Душат“ ли или просто не выдерживают тело и душа столь рьяного служения отечеству – кто знает? Об их смерти никогда не говорится в официальных бюллетенях, и никто не награждает их крестами»[440].
Американский писатель и журналист Д. Рид писал о том, что Румыния долго колебалась по вопросу: какую сторону выбрать – Антанты или Тройственного союза. «Сколько темных дельцов успело разбогатеть за кулисами политической жизни! Балканская политика в значительной мере зависит от личных видов; газеты являются органами отдельных лиц, назначивших сами себя партийными лидерами, – и это в стране, где новые партии родятся ежечасно за кружкой пива в ближайшем кафе. Например, La Politique («Политика») – орган миллионера Маргиломана, недавнего вождя консервативной партии, положение которого теперь сильно поколебалось. Он так рьяно выступал за французскую ориентацию, что злые языки поговаривали, будто он посылал свое грязное белье стирать в Париж, но его заполучили немцы. Его союзнические избиратели раскололись при Филипеску, неистовом враге Германии, у которого есть свой орган – Journal des Balkans («Балканская газета»)… Кроме того, есть еще Independent Roumaine («Независимая Румыния»), принадлежащая семье премьер-министра Братиану, председателя либеральной партии, находящейся сейчас у власти, который в начале войны был германофилом, но затем стал умеренным сторонником союзников, и La Roumaine («Румыния»), орган Таке Ионеску, вождя консервативных демократов, который является в стране наиболее влиятельной силой, выступающей на стороне союзников. Консерваторы – это крупные помещики, либералы, это капиталисты.
Консервативные демократы – почти то же самое, что у нас (в Америке) прогрессисты. Крестьянская социалистическая аграрная партия в счет не идет. Но все внутренние программы были забыты перед вопросом: на чьей стороне выступит Румыния в этой войне? Два года тому назад король Карл созвал в Синае совещание министров и партийных вождей и произнес речь, в которой защищал немедленное выступление на стороне центральных держав. Но когда дело дошло до голосования, то только один из участников совещания поддержал короля. Это был первый случай за все время его царствования, когда ему посмели противоречить, и несколько дней спустя, не успев вернуться в столицу, он умер. Фердинанд, теперешний король, находится в таком же положении, и даже в еще более затруднительном, так как женат на англичанке. Через голову короля и народа разыгрываются жаркие битвы между могущественными финансовыми интересами и амбициями политических жуликов»[441].
Каждая страна пыталась привлечь Румынию на свою сторону. «Между тем непрерывный поток русского золота наполнял жаждавшие карманы, а постоянные методические тевтонцы создавали общественное мнение своим собственным неподражаемым способом. Тысячи немцев и австрийцев, одетых по-праздничному и с портфелями, разбухшими от денег, обрушились на Бухарест. Гостиницы были полны ими. Они занимали лучшие места на всех театральных представлениях, неистово аплодируя немецким и румынским пьесам и освистывая французские и английские. Они издавали германофильские газеты и бесплатно раздавали их крестьянам. Они скупили рестораны и казино, столь дорогие румынскому сердцу. Магазины наводнили по пониженным ценам германскими товарами. Они содержали всех девиц, закупили все шампанское, подкупили всех государственных чиновников, до которых только могли добраться. Широкая национальная агитация началась с „наших бедных угнетенных братьев в русской Бессарабии“ для того, чтобы отвлечь внимание от Трансильвании и возбудить антирусские чувства. Германия и Австрия сулили румынскому правительству Бессарабию, включая даже Одессу, и Буковина была бы тоже уступлена, если бы Румыния на этом настаивала. Союзники же обещали Трансильванию, Банат и плоскогорье Буковины к северу от румынской ее границы. Если даже и было много разговоров в прессе о „спасении потерянной Бессарабии“, бессарабский вопрос был, по правде говоря, совсем не жизненен, в то время как трансильванский вопрос был жгуч и безотлагателен. Кроме того, румыны понимали, что Россия – страна растущая и что спустя сорок лет, даже если бы она потерпела поражение в этой войне, она все равно стала бы такой же, а пожалуй, и еще сильней. В то же время Австро-Венгрия – старая, разлагающаяся империя, которая не может расширяться на восток. Трижды со времени начала войны пыталась Румыния выступить на стороне союзников, и трижды она отступала[442]. Наконец 14 (27 августа) 1916 г. правительство И. Брэтиану объявило войну Австро-Венгрии.
Интересные подробности оставил вице-адмирал Д.В. Ненюков о жизни русских военных в союзной Румынии: «Вообще наши дипломатические сношения с румынами велись довольно оригинальным способом. Официальный представитель – посланник в Румынии Поклевский-Козелл, выполняя инструкции министра Сазонова, сдерживал румынский шовинизм, но у нас был еще другой, неофициальный, представитель, контр-адмирал Веселкин, начальник экспедиции особого назначения на Дунае. Веселкин был личный друг государя и подчинен начальнику Морского генерального штаба, но фактически действовал совершенно самостоятельно, опираясь на свою силу при дворе. Экспедиция, как это уже было сказано выше, имела своим назначением снабжение Сербии боевыми и всякими другими припасами и выполняла эти функции очень хорошо, но после того как Сербия была занята немцами и болгарами, Веселкин остался без дела и, будучи человеком энергичным, занялся дипломатией. Об адмирале Веселкине как об очень оригинальном человеке нужно вообще сказать несколько слов. Он был очень умный и чрезвычайно веселый человек с неисчерпаемым запасом анекдотов, чем привлекал к себе всех, с кем имел сношения. Вместе с тем он не был типичным карьеристом и делал всегда много добра своим подчиненным. Вся беда его была в том, что он не родился в век Екатерины, так как самодурство его не знало границ. Он не признавал никаких правил и законов и действовал всегда по своим личным соображениям. Как пример можно привести раздачу им знаков военного ордена и медалей по своему личному усмотрению не только воинским чинам, но и штатским людям и даже женщинам. Над ним уже военное начальство собиралось наряжать следствие, но приехал государь, и Веселкин подал его величеству список, и на нем было начертано: „Согласен“. Воспользовавшись приездом государя, Веселкин произвел в следующие чины почти всех своих подчиненных, большинство которых не имело никаких прав на производство, и в Морском министерстве прямо за голову схватились, чтобы дать этой каше какие-нибудь законные формы. При нем всегда состояла кучка прихлебателей всяких профессий, составлявших его личный двор и обязанность которых была в развлечении своего покровителя. Тут были и певцы, и музыканты, и просто пьяницы из хороших фамилий. Все они были записаны как рабочие в мастерские и получали паек и жалованье».
Звезда М.М. Веселкина окончательно взошла: «когда в Румынии начали серьезно поговаривать о выступлении, Веселкин приехал в Ставку за получением инструкций. Генерал Алексеев поручил ему построить плавучий понтонный мост для соединения местечка Исакчи в Добрудже с русским берегом Дуная, а от государя он получил в свое распоряжение полтора миллиона рублей для расположения румынского общественного мнения в нашу пользу. Веселкин сейчас же накупил в Москве на 50 тысяч всяких серебряных и золотых вещей и с этим багажом начал действовать. Румыны очень падки на всякие подарки, а Веселкин был щедр, и скоро он сделался персоной грата как в румынском флоте, так и в партии Таке-Ионеску. Он субсидировал две большие газеты и, действительно, много способствовал благодаря своей энергии, обаянию своей личности повышению настроения в Румынии. Поклевский-Козелл, конечно, писал жалобы, что Веселкин ему портит всю его политику; Сазонов жаловался морскому министру, но Веселкин никого не слушал и вел свою линию»[443].
Д.В. Ненюкову пришлось повстречаться и с самим М.М. Веселкиным, что произвело на первого большое впечатление: «В июле месяце, когда выступление Румынии в недалеком будущем стало уже делом решенным, адмирал Русин послал меня на Дунай, чтобы на месте составить план действий для помощи Румынии со стороны Черноморского флота. Я поехал на Одессу и оттуда через Раздельную и Бендеры на Рени. Я сел в обыкновенный вагон первого класса, но вскоре ко мне пришел какой-то господин в форме военного чиновника и предложил пройти в специальный вагон экспедиции, курсирующий постоянно по линии. Он мотивировал свое предложение тем, что здесь меня могут побеспокоить, а в вагон экспедиции никто не имеет права войти без разрешения. Влияние Веселкина начинало, оказывается, сказываться уже с Одессы. Я перешел в вагон, и, действительно, ни одна живая душа не смела туда войти, хотя все вагоны были переполнены. По приезде в Рени сейчас же явился сам Веселкин и повез меня обедать на свой флагманский пароход „Русь“. Я провел на Дунае три дня, и все время были завтраки и обеды с возлияниями, так что я боялся, что заболею от несварения желудка. В особенности мне памятен завтрак в Вилкове в устье Дуная, куда меня Веселкин возил на своей яхте. Там при нас распотрошили только что пойманного осетра, при нас же вынули из него икру, посолили так называемым сладким рассолом и потом на пароходе подали на тарелках к водке. Однако Веселкин успевал не только кушать и пить. Он совмещал в себе все свойства энергичного администратора, помпадура щедринского типа и нормального кутилы. Дисциплина у него, по крайней мере наружная, была самая строгая. И офицеры, и нижние чины тянулись и отдавали честь, как в Петербурге. Я видел развод караулов, и ей-богу он происходил, как во времена императора Николая I, и все это с ополченскими частями, которых у него было шесть рот. Как он все это устраивал, я просто диву давался. Одновременно он был и Аракчеевым, и демагогом, и, например, разрешил, в противность всем уставам, нижним чинам курить на улице. В конечном результате его все любили, несмотря на порку, потому что в нем чувствовали сердце и широкую русскую натуру»[444].
В 1915 г. в греческих Салониках побывал Д. Рид, на которого этот город произвел странное впечатление. «Шпионы наводняли город. Немцы с бритыми головами и сабельными шрамами выдавали себя за итальянцев; австрийцы в зеленых тирольских шляпах сходили за турок; глупо выдававшие себя своими манерами англичане пили в грязных кофейнях, болтая и подслушивая разговоры на шести языках; изгнанники магометане старотурецкой партии составляли по углам заговоры; греческие сыщики и шпионы переодевались по несколько раз в день и меняли форму своих усов. Иногда со стороны востока на гладкой поверхности моря медленно вырастало французское или британское военное судно, ошвартовывалось в доках и чинилось. Тогда город днем и ночью кишел пьяными моряками. Салоники были чем угодно, но только не нейтральным портом. Кроме расхаживавших по улицам армейских офицеров, каждый день можно было видеть приход английского судна с обмундированием для сербского фронта. Ежедневно в темных горах по направлению к северу исчезали вагоны, нагруженные английскими, французскими и русскими пушками. Мы видели, как английская канонерка в специальном вагоне пустилась в дальнее путешествие к Дунаю. И через этот же порт провозили французские аэропланы с пилотами и механиками; проходил русский и английский флот. С утра до вечера текли беженцы: политические изгнанники из Константинополя и Смирены; европейцы из Турции; турки, боящиеся великого разгрома, когда падет империя; левантийские греки. Из Лемноса и Тенедоса беженские лодки занесли чуму, захваченную среди индийских войск и распространившуюся в скученных нижних кварталах города. Постоянно можно было наблюдать по улицам скорбные процессии: мужчины, женщины и дети с окровавленными ногами ковыляли возле разбитых повозок, наполненных поломанным домашним скарбом жалкого крестьянского хозяйства; сотни греческих монахов из монастырей Малой Азии, в поношенных черных рясах, в высоких пожелтевших от пыли скуфьях, с рогами, обмотанными тряпками, и с мешком за плечами. В обшарканных дворах старых мечетей, под колоннадой синих и красных портиков, женщины в покрывалах с черными шалями на головах тупо смотрели перед собой или тихо плакали о своих мужьях, взятых на войну; дети играли среди заросших травой гробниц хаджи; барахло в скудных узлах кучами валялось по сторонам»[445].
В Сербии, по свидетельству Д. Рида, не было ограничений на продажу спиртного. «В сумерки мы сидели за столиком кофейни на большой площади в Лознице, пили турецкий кофе и ели черный хлеб и каймак – очаровательный желтый сыр. В сумеречном вечернем свете волы лежали около телег, а крестьяне, одетые в белый холст, разговаривали, стоя большими группами. Из десятка дверей питейных лавок вокруг большой площади выливались потоки желтого света и доносились взрывы скрипки и пения. Мы встали и подошли к одной из них; хозяйка, худая женщина с желтыми волосами, заметила нас и пронзительно закричала: „Чего вы стоите там на улице? Чего не войдете сюда и не сядете за мои столы? У меня есть хорошие вина, пиво и коньяк“. Мы кротко послушались ее совета. „Мы американцы, – объяснил я ей, как мог, – и не знаем вашего языка“. „Это не причина, чтобы вам не пить! – нагло закричала она и шлепнула меня по спине. – Какое мне дело, какой язык вы запиваете!“. Внутри играли двое цыган – один на скрипке, другой – на кларнете, а старик-крестьянин, откинув назад голову, пел в нос песню о бомбардировке Белграда. Над острыми изогнутыми крышами домов к западу от круглого купола греческой церкви распространялся мрак по теплому желтому небу, большие деревья очерчивались, подобно кружеву, по небосклону, где уже зажигались бледные звезды. Узкий серп месяца поднялся над затемненными Боснийскими горами, далекой родиной сербской песни»[446].
Солдат Русского экспедиционного корпуса В.И. Новиков попал в Грецию через Францию. «В Марселе, в котором мы остановились по пути в Салоники, в то время находились африканские войска. Одеты они были кто во что. Многие солдаты ходили босиком. Нас, русских, не пускали прогуляться по городу, хотя свободного времени было порядочно. Кормить стали еще хуже. Из Марселя на русском пароходе „Адмирал Чихачев“ через военный порт Тулон мы отплыли в Грецию. В Тулоне французы не приняли от нас с парохода двух опасно больных, ссылаясь на то, что под видом больных могут скрываться шпионы. Через город Бон и через острова Милос и Скирос (путь наиболее безопасный от нападения неприятельских подводных лодок) мы направились в Салоники. В то время в Салониках находились солдаты различных национальностей: русские, английские, французские, сербские, арабы и негры… Война посеяла нищету также и среди местного населения. Много бедноты приходило к нам просить хлеба. Приходили большей частью дети и жены сербских солдат. Из Салоник мы выехали во Флорину и недалеко от города расположились в палатках. Местность вокруг была гористая, на некоторых горах виднелся снег. Утром мерзли ноги, а днем, несмотря на то, что было уже 15 октября, стояла жара. В город нас не пускали. Говорили, что там находится Ставка командующего союзными армиями. В 30 км от нас – позиция. Каждый день играла полковая музыка, „подбадривая“ уезжающих на фронт солдат французской армии, которых отправляли по нескольку эшелонов в день. Каждый день летали аэропланы. Иногда происходили воздушные бои. Здешние русские солдаты рассказывали нам, как они в июне 1917 г. вступали в город Афины. Сначала туда направились англичане и французы, но греки стали в них стрелять. Русских же встретили с музыкой и без боя отдали арсенал и весь город. Голодовка в городе тогда была большая – женщины продавались за кусок хлеба. „Батька наш духовный, – рассказывали товарищи, – согрешивши, получил в наказание венерическую болезнь“. Деревня, в которой расположился наш батальон, называлась „Песочия“. Дома у местных жителей крыты черепицей. У домиков огороды и садики. Македонцы очень трудолюбивы и почти не употребляют спиртных напитков. Как видно из разговоров с ними, до войны они жили неплохо… Вскоре меня послали работать на кухню. Работа с 6 часов утра до 7 часов вечера, к концу дня я настолько уставал, что еле двигался. Однако я имел возможность хоть вечерком посидеть над обрывом у Средиземного моря и немного отдохнуть на чистом воздухе. От трудной работы хотел было бежать с кухни, решив лучше отсидеть в одиночке, но потом раздумал. Нам пятерым, работавшим на кухне, дали 15 франков на вино, а французскому повару… 6 франков. Так „щедро“ расплачивались… с теми, кого заставляли работать сверх человеческих сил. Они думали, что вино зальет глотки, из которых иначе вырвется крик протеста против невиданных притеснении»[447].
Иногда на греческий фронт отправляли в качестве наказания. Солдат П.Ф. Карев рассказал об одном таком случае: «Получив оружие в Марселе, солдаты осмелели. В саду Мирабо они жили настолько свободно, что офицеры опасались заходить к ним в палатки. Многие солдаты уходили в город. Чтобы запугать, усмирить солдат, полковник Краузе приказал стрелять боевыми патронами по тем, кто будет замечен на стене сада. Возвращенных из города солдат ставили под винтовку с полной выкладкой. Скоро вся центральная часть сада была заставлена наказанными. Ночью солдаты самовольно разошлись по палаткам. Об этом донесли Краузе. Озверевший таким поведением рядовых, он бегал по саду, избивая каждого встречного. В одном глухом месте на полковника неожиданно наскочила группа вооруженных солдат. Молча, без шума она исколола штыками Краузе насмерть и скрылась никем не замеченной. Виновников так и не нашли. Вечером следующего дня солдаты были отправлены в порт. Предназначавшийся смотр полку был отменен. В похоронах полковника Краузе солдаты не участвовали: их спешно погрузили на пароход и отправили в Салоники, а затем дальше – на македонский фронт, на передовые позиции, не дав солдатам отдохнуть. Это было безумством со стороны высшего начальства полка, ибо солдаты должны были вести бой в совершенно неизвестной местности, без какой бы то ни было ориентировки, без учета неприятельских сил. Все, что осталось от 3-го полка, это – громадный деревянный крест, поставленный на высокой горе, на месте боев. На кресте была прибита доска с надписью: „Помни Мирабо“. Это была месть царских опричников за убийство полковника Краузе. В Россию же семьям убитых солдат было сообщено, что они пропали без вести»[448].
Разложение царской армии в 1917 г., в полной мере проявившееся в России, не обошло и русские войска во Франции, хотя падение дисциплины и боевого духа происходило не только среди русских частей. Провалившееся наступление на Западном фронте Ж.Р. Нивеля, главнокомандующего французскими армиями, весной 1917 г. только обострило и до того сложное положение на передовой и в тылу всех воюющих стран. Дисциплина разваливалась. Достаточно сослаться на два приказа, где говорится о наказаниях за пьянство. В первом, № 13 от 24 января 1917 г. по 3-й Особой бригаде, некий нижний чин, напившийся «до нетрезвого состояния», подлежал аресту на 20 суток. Согласно второму приказу по той же бригаде, № 42 от 21 февраля 1917 г. (то есть спустя месяц), за один день патруль задержал в общей сложности 13 пьяных военнослужащих, двое из которых были задержаны лично командиром бригады генералом В.В. Марушевским. В итоге наказанию были подвергнуты только четверо, на которых налагалось строжайшее взыскание; под арест попали четверо командиров рот, в которых служили «напившиеся до бесчувствия». «С прочих нижних чинов не взыскиваю, так как целиком возлагаю всю вину и ответственность за них в данном случае на их непосредственных начальников»[449].
Большие потери русских войск во время провалившегося наступления французского генерала Р.Г. Нивеля послужили последней каплей, переполнившей чашу терпения солдат. С этого времени начинается полный крах боеспособности русского военного контингента во Франции. Русские солдаты настойчиво требовали прекращения их участия в войне на французском фронте и немедленной отправки в Россию. Однако вместо попыток разрешения внутренних проблем в Особых дивизиях, из Петрограда приходит приказ от военного министра А.И. Гучкова о продолжении войны.
После весенних боевых действий русские бригады отвели в тыл, под Нефшато, где началось полное разложение войск. В Особые бригады хлынули нескончаемым потоком агитаторы с антивоенными и пацифистскими взглядами. Даже Временное правительство способствовало проникновению антивоенных и большевистских идей в солдатскую массу. Для дальнейшего разрешения проблемы с русским военным контингентом 1-ю Особую дивизию решили временно разместить в одном из внутренних военных лагерей во Франции – в Ля-Куртине (департамент Крез), где до прибытия русских войск содержались германские военнопленные. Именно в Куртине в июне-июле расположилась русская дивизия, прибывшая из лагеря под Нефшато – 135 офицеров и 16 187 солдат. Отныне она выводилась из состава действующей армии и передавалась в подчинение тылового управления командующего XII военным округом генерала Л. Комби, назначившего военным комендантом лагеря подполковника французской службы Фарина. Для наблюдения за русскими войсками генерал разместил около лагеря два полка. Однако спасти дивизию уже было почти невозможно. Она постепенно превращалась в самоуправляемую вольницу со своими законами и обычаями. Вместо военного командования власть в полках захватывали солдатские комитеты.
В 1-й Особой дивизии образовались две большие группы. Их объединяло только одно – требование возвращения в Россию. Но если первая требовала сражаться только в России, вторая выражала согласие принять участие в борьбе и на французском фронте, если прикажет Временное правительство. Первого мнения придерживалась большая часть всех русских солдат 1-й Особой дивизии (преимущественно 1-я Особая бригада). В это время французское правительство вело долгие переговоры с Временным правительством по поводу отправки 1-й Особой дивизии в Россию. Между договаривающимися сторонами возникли разногласия. Временное правительство не желало, чтобы 1-я Особая дивизия прибыла в Россию, так как она непременно оказалась бы еще одним источником напряжения в стране. Поэтому Петроград пытался разрешить проблему другими способами. Так, Временное правительство решило послать 1-ю Особую дивизию на Салоникский фронт, но из-за нежелания французского командования иметь недисциплинированные войска в одном месте от данного проекта отказались.
Немного позднее представители Временного правительства во Франции, генерал М.И. Зенкевич и комиссар Е.И. Рапп, дали приказ начать подготовку к новому выступлению на фронт. Такой приказ вызвал сильное недовольство части войск. 1-я бригада, где большая часть личного состава состояла из рабочих Москвы и Самары, придерживалась самой жесткой позиции неповиновения и требований отправки в Россию. Бойцы 1-й бригады выбрали Временный дивизионный совет солдатских депутатов. Главным требованием восставших была отправка домой. Просочились слухи, что Совет готовится напасть на 3-ю бригаду и разоружить. Бригада ночью ушла в другой лагерь, в Фельтен. 1 августа М.И. Зенкевич и Е.И. Рапп потребовали в течение 48 часов сдать оружие и выйти из лагеря в местечко Клерво. Кто не явится, подлежат военному суду как изменники родины и Временного правительства. Солдаты и не думали никуда идти. М.И. Зенкевич и Е.И. Рапп резко сократили продовольственный паек восставших, ас 1 сентября вообще прекратили подвоз еды. Одновременно вокруг Ля-Куртин сосредоточивались верные Временному правительству русские войска, отряд французских войск – до 6 тысяч штыков.
11 августа для переговоров с 1-й бригадой прибыли представители 2-й артиллерийской бригады, которые услышали тот же ответ: «Оружия не сдадим, а в Россию вернемся». В ответ на нежелание сдавать оружие 14 августа генерал М.И. Зенкевич приказал уменьшить дневные рационы питания и прекратил поставку фуража для трех тысяч лошадей. Французские военные власти не рвались наводить порядок в лагере Ля-Куртин, а русское командование более не могло полагаться даже на лояльную 3-ю бригаду. 21 августа командование сократило отпуск продуктов в два раза. Солдаты вынуждены были питаться продуктами, хранившимися на складе, и забивать лошадей. 27 августа генерал М.И. Занкевич сообщил о согласии Временного правительства на возвращение бригады в Россию по частям и без оружия. Но солдаты в очередной раз не пошли на уступки и потребовали одновременного выезда всех частей.
3-й бригаде пообещали возвращение домой после подавления мятежа. К операции были привлечены французские части. Ближайшие к лагерю деревни были эвакуированы. На высотах вокруг Ля-Куртинского лагеря были размещены орудия калибров 58, 120 и 240 мм. Командовать операцией должен был полковник Н.Н. Бобриков, которого по этому случаю произвели в генерал-майоры. 11 сентября лагерь был блокирован, и начались демонстративные обстрелы из стрелкового оружия. 15 сентября Ля-Куртин подвергался ружейно-пулеметному обстрелу, а 16 сентября открыли огонь орудия 2-й артиллерийской бригады. Утром 17 сентября артиллерийский обстрел усилился. В 11:00 17 сентября над казармами были подняты белые флаги и начались переговоры о сдаче. На этот раз М.И. Занкевич не стал выслушивать возражения представителей Совета. Новые угрозы отбили желание сдаваться. Брошенные на лагерь «батальоны смерти» были отражены контратакой 1-й бригады, которая при этом понесла большие потери. 8 тыс. человек были захвачены атакующими. 18 сентября обстрел продолжался, прерванный только удачной вылазкой осажденных. 19 сентября оставшимся в лагере солдатам удалось отразить еще одну атаку. 20 сентября после артподготовки осаждающим удалось прорваться в Ля-Куртин, который был полностью занят в 11:00. Из 12 907 солдат, предположительно находившихся 15 сентября в осажденном лагере, 20 сентября были зарегистрированы 8 515 арестованых мятежников. Некоторые были арестованы позже. В итоге после всех попыток миротворчества в Ля-Куртине погибло около 1 500 человек. Французские войска в обстрелах лагеря почти не участвовали, а наблюдали со стороны за небольшой русской гражданской войной на территории Франции.
Дальнейшая судьба солдат и офицеров Русского экспедиционного корпуса сложилась по-разному. Около 400 человек-куртинцев попали в тюрьму и ссылку. Из остальных сформировали маршевые роты (без оружия) и временно оставили в лагере. До прибытия американских подразделений французское правительство в соответствии с инструкциями от 24 декабря 1917 г. взяло на себя содержание, довольствие и командование русскими войсками и разделило весь контингент на три категории: 1) бойцов добровольческих батальонов, полностью подчиненных французской дисциплине, для отправки на французский фронт; 2) военных рабочих для использования внутри страны и в зоне военных действий, но вне неприятельского обстрела; 3) тех, кто не захотел войти ни в одну из этих категорий, «неблагонадежных». Последние подлежали отправке в Северную Африку на принудительные работы. В результате 500 человек остались воевать на французском фронте, 1200 стали добровольными рабочими, рассылавшимися в различные регионы Франции отрядами по 500 человек, и почти 12 тыс. отправили в Северную Африку. Впоследствии «Легион чести» увеличился до 1 500 человек за счет русских, переведенных из Французского иностранного легиона, а также тех, кто, устав от тягот службы в рабочих ротах, согласился вновь взять в руки оружие.
Летом 1919 г. началась активная репатриация Русского экспедиционного корпуса, прежде всего с Восточного фронта, по Черному морю в южные порты России. Она была увязана с репатриацией русских военнопленных из Франции и центральных держав. Согласно приказу А.И. Деникина, всем офицерам, находившимся в Балканских странах, предписывалось присоединиться к белой армии на юге России. В связи с репатриацией солдат в порты, бывшие под контролем деникинских войск, Г.В. Чичерин не раз направлял соответствующие ноты протесты французскому правительству, в одной из которых, в частности, говорилось, что «подвергая опасности жизнь русских солдат, оно подвергает той же опасности жизнь своих собственных граждан» в России.
20 апреля 1920 г. в Копенгагене советским и французским правительствами было подписано соглашения о возвращении на родину граждан этих стран (россиян из Франции – к 15 сентября, из Алжира – к 20 сентября 1920 г. в количестве 22 тыс. человек). Проведенный французами опрос оставшихся в Алжире русских свидетельствовал, что 96 % опрошенных изъявили желание уехать в Советскую Россию, менее 4 % предпочли районы, контролировавшиеся антибольшевистскими силами.
14 сентября 1920 г. Народный комиссариат иностранных дел РСФСР послал ноту премьер-министру и министру иностранных дел Франции А. Мильерану, в которой высказывались опасения, «как бы несколько десятков тысяч русских не остались помимо их воли во Франции и в Алжире». Французская сторона называла цифру в 47 тыс. русских, якобы вернувшихся из Франции в Россию. По российским данным, их число не превышало 15 тыс. (включая солдат, выданных Францией генералу А.И. Деникину). По данным советской стороны, на март 1921 г. во Франции, в лагерях Северной Африки и на Балканах продолжилось насильственное задержание 25 тыс. русских военных. В соответствии с конвенцией от 28 марта 1921 г. подлежали отправке из Турции на родину чины бывшего экспедиционного корпуса в Салониках, солдаты иностранного легиона в Сирии и наряду с ними военнопленные, паломники, направившиеся в Мекку еще до империалистической войны. В ноябре 1924 г. группой русских военных из состава бывшего экспедиционного корпуса в Париже был создан Союз возвращения на родину, имевший филиалы во многих городах Франции. В 1937 г. эта организация сменила свое название на Союз друзей советской родины.
Введение «сухого закона» в России в начале Первой мировой войны не слишком помогло солдатам и офицерам избавиться от вредных привычек, в данном случае пьянства. Если в период существования винной порции в армии пьянство носило официальный, так сказать, организованный характер, то после запрета на употребление спиртного оно приняло стихийное направление. При этом продолжалось производство спиртосодержащих материалов и самого спирта, так как он был нужен для производства пороха. Первая брешь в «сухом законе» была пробита при помощи одеколона, который выпускался в таком виде, чтобы его можно было употреблять внутрь. За этим последовало ужесточение правил продажи алкоголя. В итоге за несколько месяцев распитие относительно безвредного, «питьевого», одеколона сменилось употреблением политуры и денатурата. Весь этот поток алкогольных суррогатов хлынул в действующую армию, существенно понизив ее боеспособность. В частности, в братаниях с солдатами вражеских армий не последнюю роль играли спиртные напитки, которыми противник «угощал» русских солдат. В период Февральской революции 1917 г. солдаты часто выступали инициаторами разгромов винных складов. Все это способствовало разложению и деградации российской армии.