Утром пошла на смену. С головной болью, разбитая вся, хотя, проплакав вечер, ночь проспала нормально и встала без пяти шесть, как обычно, даже без будильника.
Но потом запрыгали галопом мысли, начали давить, мучить, спасения от них не было.
Сашка домой еще не вернулся: хорошо ему там гулялось, на даче. Пусть гуляет. Римма рада была, что одна, что никто ее не видит, не лезет в душу. Медленно ходила по квартире, собиралась на работу, что-то поела. Выпила две кружки крепкого кофе. Курила одну сигарету за другой, напрасно. Но в горле стоял неприятный комок, и глубокими частыми затяжками Римма отгоняла его на время.
Толик тоже еще не вернулся из рейса. И не было известно, когда вернется. Раньше он всегда сообщал, Римма готовила ему поесть. Сейчас же молчал глухо. Римма хотела было пожарить ему колбасок или котлет на скорую руку соорудить: он любил ее котлеты, обожал. Потом раздумала. И сил не было, не хотелось ничего по дому делать. И какой смысл стараться впустую, коль даже не соблаговолил хотя бы разок позвонить? Найдет, если захочет, что-нибудь в холодильнике, там никогда пусто не бывает. Пока.
Орхидею проверила. Не уходил белый налет, держался цепко, ел нежное тело цветка. Римма попрыскала на него химическим раствором щедро. Хотя и было видно: не выдержит ее подружка, завянет. Погибнет, то есть.
Все вокруг нее гибнет, все.
Дома находиться было постыло впервые, наверное, за все Риммино здесь проживание. Но и дом, казалось, предал ее, подвел, не уберег от недобрых людей, и даже цветок ее любимый загубил.
Никому веры нет.
Насыпала Тишке в миску сухого корма, тот захрумкал торопливо, словно боясь ее огорчить, налила воды, собралась и ушла на работу.
По дороге вспоминала вчерашнее. Перебирала и так, и эдак — со всех сторон крутила. То ей казалось, что неправа она была. Не сдержалась, нагрубила. Накричала даже на чужих людей. Теперь Алеши ей точно не видать. Денису отец прикажет не водить, тот и не поведет. Он отца как огня боится, а отец теперь — первый враг. Надо было сдержаться. Ради Алеши хотя бы. Как не подумала? Не до того было. Так ее взбесил этот надменный, неумный человек, так невыносимо было слушать его поучения — да просто слышать его голос, — что не сдержалась.
Да и как можно было сдержаться? Если он ребенка просто со свету сживал? То нельзя, это… Повернуться без его ведома нельзя, дохнуть. Садист какой-то. Ну, разве могла Римма не заступиться за внука? Он онемел весь от страха. Да повторись это снова, она повела бы себя точно так же. Будут ее мальчика обижать, а она — терпеть? Хватит, что Дашка молчит, мать. Ну, она-то молчать не будет…
Ах, Дашка, Дашка… Нашла нужное слово для матери. Ударила как ножом. Ей-то уж, что Римма сделала, что злой для нее оказалась? Кажется, все, что могла отдавала. Любая забота, любое желание, любая трата — все ей. И вот получи. «Злая» говорит. И она!
Мать тоже поддержала. Так смотрела, только что вслед за Дашкой это поганое слово не повторила. За Витьку обиделась, понятно. В лепешку готова за него расшибиться. Добрым его называет. Это его-то! Который ее чуть до могилы не довел! Чудеса творятся на белом свете, и не видит никто. Витька, алкаш и негодник, — добрый человек, а она, Римма, всю себя им отдающая, злая.
Да разве так может быть? Да разве ж это не обидно?
Идя деревней, мимо чужих домов и заборов, Римма тихонько плакала. Мороз упал почти до нуля, лицо не обжигало, можно было не опасаться за кожу, но о коже Римма забыла. Ее мир, ее привычное убежище рассыпалось в прах, и чем больше она обо всем думала, тем лучше видела: ничего уже нельзя собрать, спасти.
Валера мог спасти. Если бы пришел, сказал нужные слова, выслушал ее, укрепил своим твердым, одобрительным молчанием — мог спасти.
И Римма надеялась, что он придет. Шла на работу с некоторой надеждой. Не может он столько дней без нее обходиться! Это была какая-то аномалия, это пугало, как нечто страшное и необъяснимое. Валера, о котором Римма знала больше, чем знал он сам, человек, ей до последней черточки понятный, вдруг оказался каким-то темным, неузнаваемым сгустком, в котором не рассмотреть ничего, — мгла.
И поэтому ей еще хотелось, чтобы он пришел. Понять эту неясность, увериться, что он прежний, а стало быть, и все остальное прежнее, и, обретя точку опоры в нем, вернуть на прежнее место и все остальное.
Но Валера не пришел.
Римма напрасно прождала день.
Она почти не была внизу. Ни с кем не хотелось видеться. Особенно противен был Михалыч, руки его шарящие, улыбочка под седыми усами. Не хотела этой улыбочки, мутило от нее.
И Павел раздражал: все всматривался, искал, чем поживиться, таил ухмылку в толстых щеках. Так и казалось: влезает в нее толстыми своими пальцами, растягивает в стороны, смотрит, что там внутри.
Римму передергивало: гады.
Она даже к Пете не заходила: боялась не выдержать, заплакать или накричать без повода на него, безответного.
Она теперь сама не знала, чего от себя ожидать.
И это тоже ее пугало — вместе со всем прочим.
Все вдруг стало другим.
Ближе к обеду позвонила Дашка. Римма не хотела отвечать, но все-таки ответила.
— Как домой добралась? — спросила дочь.
В голосе стояла настороженность — Римма сразу ее отметила и теперь недобро усмехалась: ну-ну.
— Хорошо, — ответила без подробностей.
Дашка помолчала.
— Зря ты так вчера ушла, — сказала она.
— Как? — спросила Римма сдерживаясь.
Не хотела срываться, но Дашка, видно, ничего не понимала и гнула свое.
— Не попрощалась ни с кем, — сказала та.
— А с кем я должна была попрощаться? — насмешливо, закипая, спросила Римма.
— Ой, мама, ну что ты опять! — воскликнула Дашка.
— Что — опять? — спросила сквозь зубы Римма.
— Ну, ты же первая вчера начала!
— Что начала?
— Сама знаешь!
— Ничего я не знаю! — закричала Римма. — Глупая я у тебя. Бестолковая! Злая!
— Мама! — протестующе воскликнула Дашка.
Но Римма нажала отбой и вообще отключила телефон.
Поговорили!
Будет ее учить, соплячка. Отчитывать. Виновата она. В чем это, интересно, и перед кем?
А, что говорить! Чем такие разговоры, лучше вообще никаких. Никогда. Продалась их семейке, вот с ними и оставайся. И нечего названивать, шпионить, доносить потом Денису. Нечего.
Надо было позвонить матери, но Римма не стала. Начнет тоже отчитывать. Пусть уж со своим сынком сидит, на нее жалуется. Плохую.
Всем она плохая.
Пусть.
Валера так и не пришел.
В первой половине дня, дурея от ожидания, Римма сама едва не пошла к нему. Дважды собиралась, и оба раза себя останавливала. Понимала, чем рискует. Если она пойдет, а он снова отвернется, все пропало. Тогда уже точно всему конец. Увидеть его равнодушие, услышать незнакомый, чужой голос и уйти, убежать ни с чем, вынести это в нынешнем ее положении было невозможно. И она боялась.
Конечно, очень даже вероятно, что Валера только и ждет, чтобы она пришла. Соскучился, хочет помириться, заулыбается, что бывало с ним редко, поднимется даже навстречу… И все, кончатся ее страхи, пойдет нормальная жизнь, и все будет, как прежде.
Хорошо, если так. А если все же нет?
И не пошла. Ждала только, ждала — безрезультатно.
После обеда уже и ждать перестала. Поняла — не придет. Добыла до вечера и ушла домой, едва поздоровавшись с Жанкой. Та хотела поболтать — рвалась даже. В дверях остановилась, как бы невзначай, чтобы задержать хоть на минуту. Но Римма протиснулась мимо — опрометью, и черным ходом убралась из котельной.
Снова брела по ночной деревне одна, снова всматривалась в пугающую темноту, но только уже Валеру не поминая, а думая лишь о том, что отныне ее удел — одиночество, и прежней жизни не будет никогда, и надо все начинать сначала, если удастся начать.
Дома были и Сашка, и Толик. Уже вернулся с рейса. Но Толик заперся у себя и не выходил. Выглянул только разок, забрать кружку с чаем, и все. На Римму поглядел молча, не поздоровался, ни кивнул даже головой, как с пустым местом столкнулся. И запер за собой дверь.
Наглухо.
Сашка тоже спрятался в комнате. Боялся, что мать начнет воспитывать. Не стал даже спрашивать про день рожденья Алеши. А может, Дашка уже сообщила, нажаловалась, и у них заговор против нее. Она ведь злая. И потому — закрыть перед ней двери, отгородиться, не разговаривать. Наказать.
Но Римме сейчас так мало было дела до всего, что она только рада была этим закрытым дверям. И хоть выглядели они пугающе, она не сделала никакой попытки что-либо изменить. Не было на это сил, решимости, ничего не хотелось и все стало чужим.
Утром долго лежала в постели. Не вставала, заставить не могла себя. Не было интереса вставать, что-то делать, чем-то занимать день. А вечером — на смену, в ночь, ужасала она ее. Опять сидеть одной в холодной лаборантской, молча, тупо смотреть поминутно на часы и тоскливо ждать, когда пройдет эта нескончаемая смена.
И так теперь будет всегда.
«Уволюсь, — думала Римма. — Нечего там делать. И не пойду в контору, а уволюсь вообще с комбината. Чтоб никого не видеть из этих… Надо работу искать хорошую. Толик уйдет из машинистов, будет получать копейки. На что жить? А мне где работу найти? Сейчас и молодым места нет, а то — пенсионерам без пяти минут. Но с комбината уйду. Я там не смогу больше…»
Римма сжималась в комок, жизнь угрожающе катилась на нее тяжелым катком, вдавливала в землю, лишала самого желания жить.
До вечера все же надо было что-то делать, убивать время. Римма заставила себя налепить котлет, нажарила целую гору — ешьте! Накормила Тишку, он не отходил от нее, искательно и часто заглядывая в глаза. Ангел-спаситель желтоглазый. А может, и ангел. Кто знает, как они выглядят, ангелы?
Осмотрела орхидею: налет не увеличивался, но листья, лепестки слабели, теряли сияние, вид. Все-таки опрыскала их раствором, пусть еще поборются. Шансы есть.
Полила остальные цветы. В комнату мужа не входила, не могла. Боялась, что он скажет что-нибудь или закричит, снова нужно было воевать, отстаивать себя. А Римма уже не могла. Вышел весь боевой пыл, как не было никогда. Что-то теплилось еще на донышке, но так, чтобы как прежде — нет, ничего такого не было в помине. Устала от всего. Да.
Зашла в комнату сына с лейкой в руках.
— Я сам полью, мама! — выскочил навстречу тот.
Римма замерла на пороге.
— Ладно.
Сашка всмотрелся в нее.
— Ты в порядке?
Римма почувствовала, что сейчас расплачется. Только этого не хватало — разреветься перед Сашкой. Он не поймет, броситься утешать, подумает, он явился причиной. Хотя и он тоже, если разобраться. Но сейчас ничего этого, никаких слез, объяснений Римме не хотелось: только не здесь, не сейчас, не сегодня!
— Ты много не лей, — сказала она. — Особенно в кактусы. Немножко…
— Я знаю, мама, — кивал Сашка, внимательно глядя на нее.
Римма увидела его виноватый, сочувственный взгляд, но сквозь сочувствие различила застрявшую соринку испуга и торопливо вышла из комнаты потрясенная.
И этот ее боится!
Да что она, пугало какое, чудище, чтобы ее так бояться? Что они все сговорились против нее? Кто ее так испортил, сглазил, что всем своим самым близким людям она стала чуть ли не первым врагом?
Римма пошла на улицу. Сидеть дома до вечера, думать, глядя в стены, и не находить выхода она не могла. На улице стояла оттепель, можно было гулять хоть целый день, вот и пошла.
В воздухе ощущалась мягкость, особенно заметная после морозов. Ветерок поддувал, но уже с юга, нес обещание скорой весны, обнадеживал запахами талого снега, мокрой коры и черневшими на фоне светлеющего неба ветвями деревьев. И солнышко посвечивало долгожданное.
Будь Римма в другом настроении, шагала бы сейчас и наслаждалась: весна идет. А так брела устало, едва все эти изменения замечая, и думала, думала о своем и не могла остановиться.
С Валерой кончено. Это уже было понятно. Видно, он решил с ней расстаться — и расстался. Соль, работа — это лишь повод, который дал ему нужный толчок. А дальше все пошло, как ему хотелось.
Зачем только ждал? Просто сказать не мог? Разве она не поняла бы? Или он боялся сцен, думал, просить будет, цепляться за него, умолять? Может, правда себе кого нашел, родня свела или дружки познакомили? Римма знала, что его давно хотят женить, мать спит и видит, чтобы он ее бросил: Валера рассказывал. Вот и надумал. Поэтому и не заходил, не звонил, избавился.
Что ж, она его не держит. Пусть живет, как хочет. Он взрослый человек, ему решать. Только… Только как после всего, что между ними было, он так с ней поступил? Разве нельзя было по-человечески? Или он не считает ее за человека, достойного себя? Не уважает совсем, не ставит ни во что?
Презирает?
Судя по его поведению, так оно и есть. И значит, дурой она была, что ждала его, надеялась, слушала каждый стук и замирала, веря и не веря: идет. Он знать ее не хочет, а она ждет…
А как не ждать? После всех этих лет как не ждать? И эту потерю как теперь пережить?
У Риммы темнело в глазах, шаг замедлялся, она смотрела растерянно: где я? Куда иду? Зачем?
Вспомнив, что хотела купить Тишке рулет с гусиной печенью, пошла в сторону вокзала. Магазинчик, где покупала рулет, на той стороне путей, надо перейти. Ничего, Тишка обрадуется — хоть кто-нибудь.
Дошла до переезда: шлагбаум был опущен. Шел поезд по первому пути, пассажирский. Можно было проскочить: шлагбаум закрывал только часть дороги. Но Римма остановилась по привычке, да и спешить было некуда.
Стала смотреть на приближающуюся железную махину состава и думать дальше.
Не только с Валерой кончено. Теперь и дома жизнь пойдет по-другому. Толик, конечно, из машинистов уйдет. Это он не для ее запугивания говорил. Это он уже решил твердо. А человек он был страшно упрямый. Римма помнила, как намучилась с диваном. Три года назад, когда затеяла ремонт, меняла заодно уж и мебель. И старый диван, на котором спал и жил Толик, постановлено было ею выбросить. Диван, хоть и хороший еще, портил весь вид, не шел к обоям, к мебели, и вообще, Римма уже насмотрела новый и все придумала. Но Толик уперся: нет. Ни в какую свой диван не отдам. Мне на нем удобно, я к нему привык, — не трогать. Полгода Римма с ним воевала. И просила, и уговаривала, и скандалила — бесполезно. Уперся — и все. Что ж, поступила просто: когда он ушел в рейс, выкинула злополучный, всю красоту портивший, диван и установила новый — шедевр мебельного искусства. Так чего еще потом стоило этот диван отстоять! Целая история.
Такой человек. Если что вобьет в голову, не вышибить. И уж если сказал, что бросит работу, бросит. А значит, все переменится. Его зарплата — это их фундамент. На нем держался дом. Теперь поплывет дом. Просядет быстро. Жизнь наступит скудная и скучная. Другая. Не та, к которой привыкла Римма и которую считала для себя единственно возможной. И отношения их, и без того не самые лучшие, разваливаться начнут стремительно. Она себя знала, такое ему не простит. В чем и была ценность этого мужчины, которого она не любила и не уважала, так в это в деньгах, что он приносил. Все остальное, кому оно надо?
И ей не надо. И кончится все у них быстро. Или будет вечная грызня — уже начинается.
Сашка институт бросит…
С Алешей видеться будут давать реже… А то и вообще запретят к ней ходит, с учителя станется. А без Алеши, что ее жизнь? Пустота.
С комбината уйдет обязательно. Тем более что Филимонов уже все знает, не придется долго объяснять.
Куда?
Куда-нибудь.
Ах, как это ужасно! Как ужасно и несправедливо.
Кончилась жизнь. Все рухнуло и оборвалось.
И даже орхидея умирает.
За что? Кого она так прогневила, что все это на нее обрушилось? Она ведь все делала правильно. Всегда все делала правильно! Жила, старалась, работала для семьи, для близких своих. Создавала им счастье по кирпичику, по песчинке. Ни у кого ничего не вырывала, только свое брала. Так право имеет на свое-то.
С Валерой втайне от мужа любовь крутила? Так все так делают. Что в этом плохого? Такого, чтоб покарать ее одну? Чуть не все ее знакомые любовниками хвастаются, и ничего, живы и счастливы. За что же она одна все это получает? Ведь никого не обидела, ровно никого не сделала несчастным, никого не подсидела и не предала.
За что же тогда ей все это? За что?!
И ведь не исправить ничего. Где бы она выход ни искала, не было его. Какой-то мрак впереди. Все против нее, и где найти спасение, она не знала.
А было ли спасение?
Черная громада поезда надвигалась медленно, неотвратимо. Вздрагивала земля, когда колеса попадали на стыки рельсов, тяжелый гул локомотива заглушал гудение машин, скопившихся у переезда, резкий свисток сотрясал воздух, предупреждая об опасности.
«Нет спасения, — подумала Римма, глядя как завороженная на катившую прямо на нее массу темного железа. — Все кончено».
Она, словно в забытьи, сделала один шаг вперед, другой — и налетевший поезд качнул ее, как тростинку, с шумом прошел мимо, прогрохотал дальше.
Римма опомнилась, отшатнулась назад, чувствуя, как дико бьется ее сердце, как ослабели ноги и мокрыми сделались руки в перчатках.
— Что это ты, пьяная, Римма? — услышала она чей-то веселый голос.
Все еще не придя в себя, она медленно, через силу, обернулась. Увидела знакомую работницу с комбината — толстуху из формовочного цеха. Та улыбалась ей и кивала дружелюбно.
— Что? — перепросила она.
— Привет, говорю! — радостно поздоровалась женщина из формовочного. — Ты что это, тепленькая сегодня?
— Что? — снова спросила Римма, не слыша своего голоса.
— Смотреть надо, что! — разозлилась толстуха. — Так и под паровоз угодить недолго.
Римма вздрогнула.
— Или ты больная? — присмотрелась к ней знакомая.
Римма пыталась вспомнить, как зовут эту женщину, и не могла. Шумело в голове, стучали вдали колеса, — ничего не соображала. Стояла и качалась, как от ветра.
— Да ты белая вся! — ахнула толстуха.
Римма, ничего не говоря, повернулась и двинулась от нее прочь. Забыла про пути, про магазин, про Тишку, хотела только убежать от этих слов, спрятаться, найти спокойный угол.
Прошла быстрым шагом вдоль привокзальной площади, переходного моста, пошла, не думая, дальше. Куда шла, сама не знала. Но хотела оказаться подальше ото всех. От путей, от поезда, от себя…
Но сил на быструю ходьбу хватило ненадолго. Скоро пошла медленнее, глотая воздух, и с ужасом вспоминая налетающий на нее поезд.
Вдруг подумала, что это тоже выход — смерть.
Одно усилие — и мучения закончатся. Для нее и для всех остальных. Похоронят и забудут. И будут дальше жить. Без нее, злой и никому ненужной.
Представила свои похороны. Детей, оставшихся без нее. Как они жить будут? Дашка ладно, она семейная. А Сашка? Он же мальчишка совсем. Каково ему придется без матери? К кому прислониться? Не к кому. Хорошо, если за ум возьмется. А если нет? Пропадет парень.
И Толик не лучше. Он один жить не сможет, не привык, ему хозяйка нужна. А там на всякую нарваться можно. Он простак, его облапошить — пара пустяков, и какая-нибудь проходимка запросто квартиру у него оттяпает, лишит дома и его, и сына.
А ей-то что? Если она им не нужна никому, зачем ей за них переживать? Пусть живут, как умеют, она уже за них не в ответе.
«А Алеша!» — вдруг вспомнила Римма. Неужели она его больше не увидит? Никогда не обнимает его худенькое, легкое тельце, не поцелует в теплую макушку, не услышит его смех и счастливое бормотанье?
Римма заплакала, с ужасом чувствуя, как быстро она слабеет, как подкашиваются ноги и плывет в глазах.
Впереди она увидела купол старенькой церкви, не размышляя, направилась туда. Нужно было срочно найти убежище, место, где никто ее не видит, где она сможет посидеть и успокоиться, — и церковь, стоящая на отшибе, как нельзя лучше для этого подходила.
Все не по улице бежать, пугая людей своим видом!
Торопливо перекрестившись перед входом, Римма проскочила во внутрь церкви, пробежала дальше, в темноватую глубину, и остановилась. Поискала взглядом, куда бы сесть, увидела скамейку у стены, возле бочка с водой. Но сразу садиться было неудобно, и она принялась разглядывать иконы, лики святых и свечки, мирно горевшие перед алтарем.
Служба давно кончилась. В церкви, кроме нее и двух женщин, никого не было. Женщины негромко, но оживленно переговаривались между собой. Они работали здесь, и одна из них держала в руках швабру: было время уборки. Вторая сидела в киоске, за кассой.
Римма тихонько отошла в сторону, чтобы не торчать посреди зала. Эту церковь она знала, ходила когда-то сюда несколько раз. На Крещение — воды набрать, на Пасху — куличи освятить. Церковь была старая, маленькая, скорее часовня. Стены деревянные, потолки низкие, иконы простые, неяркие. Людей сюда вмещалось мало, все в основном шли в новый, большой собор, построенный три года назад. Но и сюда народ хаживал: старики, да те, кто жил поблизости.
В церкви было тихо, покойно, пахло ладаном и воском. Свечи тепло и ровно горели, воздух был густ и неподвижен, в полумраке стен виднелись лики святых, время здесь замерло и остановилось для всех.
Римма вздохнула, успокаивая свои мысли, повела взглядом по окружающим ее со всех сторон иконам. Молиться она не умела, не знала ни одной молитвы. Но святых различала: читала надписи. Вот Андрей Первозванный. Вот Николай Угодник. Вот… она подошла ближе… Святой Петр.
Рядом с Петром была икона с изображением какой-то старушки. Рисунок стертый, древний, лицо едва разобрать можно было.
А надпись в этих потемках вообще не читалась.
Но Римму поразило лицо. Просто в сердце кольнуло. Вылитая ее покойная бабушка Оля! Баба Оля, как она ее называла. Мамина мама. Она в деревне жила, Римма часто к ней ездила, школьницей, и потом, пока замуж не вышла, не закрутилась.
Точно ее баба Оля была нарисована на иконе. В платочке, с такими же круглыми щеками, с добрым взглядом, с тихой, всепрощающей улыбкой.
Римма шагнула ближе, вгляделась пристальнее. Не может быть: так похожа! Будто с нее писано. Они, правда, все чем-то похожи, старушки деревенские. Но тут — глаза, улыбка… Ни с чем эту улыбку не спутать!
Римма вспомнила: добрая была, не передать! Сколько они шалили, никогда, чтобы крикнуть сердито, наказать. Улыбнется только, покачает головой — все наказание. Пожалеть, если ушибся, если обидел кто или испугал, — первым делом. Она всех жалела. И слово доброе для всех находила. Чтобы о ком хоть раз плохо отозвалась? Да она и не умела, наверное, плохо отзываться, думать даже так.
Римма долго по ней скучала. Потом забывать стала: время шло. Четверть века минуло, немало. А тут разом все вспомнилось. И дом деревенский, просторный, и воля вольная на все четыре стороны, и баба Оля, молоко в подойнике несущая.
«Молочка, Римма, — послышался ее голос. — Молочка тепленького…»
Ах, как ее не хватает! Голоса ее, улыбки, рук…
Добрая была — вот что главное. Бесконечно добрая.
«А я? — вдруг подумала Римма. — А я что? Злая?»
Икона поплыла в глазах, слезы потекли обильно, горячо, Римма едва успела добрести до скамейки, сесть.
И тут уж дала себе волю — без удержу.
Но впервые, наверное, за всю жизнь она плакала не от обиды, не от жалости к себе или досады. Что-то другое поразило и вдруг наполнило странным, разрывающим душу волнением.
И стыдно было так, что она и выразить не могла. Перед бабой Олей, перед матерью, дочкой. Перед Толиком. Валерой. Перед всеми, с кем работала и кого когда-то знала. Что за стыд это был, она не разбирала, да и не могла сейчас разобрать. Но плакала так, словно совершила ужаснейшее преступление, рыдала взахлеб и не могла остановиться…
— Не надо так убиваться, милая, — послышался вдруг чей-то негромкий голос. — Грех.
Римма подняла голову, моргнула, отерла слезы мокрым комочком платка, надела очки. Внутри ее всю сотрясало, она ничего не могла понять, но увидела, что перед ней стоит одна из женщин-прислужниц, та, которая убирала полы.
— Что… вы говорите? — с детскими прерывистыми всхлипываниями спросила Римма.
— Не надо, говорю, так убиваться, — повторила женщина ласково. — Грех это. Нехорошо.
Римма посмотрела на нее внимательнее.
Обыкновенная, среднего возраста, одета совсем просто, в кофточке и черной юбке, в платке темненьком. Римме неловко стало за свою дубленку, за меховую шапку и модные сапоги. Она подобрала раскинутые по лавке полы дубленки и подтянула ноги.
— Умер кто? — спросила женщина.
— Что? Нет! — замотала головой Римма. — Нет.
— Тогда чего же?
Женщина смотрела ласково, просто, не отходила.
Римма вздохнула, приходя в себя. Промокнула остатки слез под очками платком. Всхлипнула в последний раз.
— Вы подождите, скоро батюшка придет, — сказала женщина. — Поговорите с ним.
— Нет! — вскочила Римма. — Не надо.
— Чего так? — огорчилась женщина. — Торопитесь?
— Да, — закивала Римма. — Да. Надо идти.
— Ну, приходите потом. Как сможете.
— Да. Хорошо. Ладно. До свидания. Спасибо вам…
— Помогай вам Бог, — поклонилась женщина.
Римма кивнула, бросила взгляд на икону с ликом бабы Оли и торопливо выбежала на улицу.
В этот день она больше уже ничего не искала, ни о чем не думала. Пришла домой, забрала Тишку и ушла к себе. Там включила телевизор: хотела, чтобы хоть какие-то люди говорили, находились рядом, влезла под одеяло и притихла. Все. До вечера, до смены — все.