К книге
Когда не поздно проститьСергей Кулаков Когда не поздно простить. Глава одиннадцатая
73%
Сергей Кулаков Когда не поздно простить. Глава одиннадцатая
11

В три часа дня с двумя полными сумками Римма входила к матери.

Купила все, что хотела, и по мелочи еще кое-что набрала. Еле дотащила, ручки у пакетов рвались. Но была довольна, очень хотелось все это принести.

Мать, маленькая, легкая, чистенькая, как букетик сухих трав, смотрела на сумки, на Римму, улыбалась укоризненно. Но ничего не говорила. Понимала, что не следует говорить.

Она все понимала, и Римма любила ее за это. А за что обижена была — об этом сейчас не думала. Не надо было думать, так она чувствовала. Потом об этом. Лучше бы никогда, но никогда не получится, так что лучше уж потом.

— Привет, — она поцеловала мать в морщинистую щеку, ощутила ее родной, знакомый, как вся эта квартира, запах — запах когдатошнего счастья. — Как дела?

— Хорошо, — отозвалась мать, обнимая ее.

Она отвела взгляд, взяла одну из сумок.

— Тяжело…

В незаконченности фразы явственно звучало «зачем?», но Римма решила не замечать. Так настроилась не замечать. Так лучше. Сохраннее для них обеих.

Но отведенный взгляд заметила. И сделала вывод.

— Ты одна? — спросила она.

— Витя скоро зайдет, — ответила мать твердо.

— А, — головой кивнула Римма.

И тут же заметила пару ботинок, двумя бесполыми бомжиками притаившимися в углу, куртку на крючке — разлетайку драную.

«Вечно как оборванец, — подумала Римма, давя в себе приступ ненависти, и не справляясь с этим. — Старый уже, а все в обносках. И болезни его не берут…»

Болезни брали, она знала. И сердце у Виктора было плохое, и почки беспокоили, песок шел. И зубы гнили, десны, ну, это понятно. На головные боли жаловался — еще бы, не жаловаться! Но жил и жил, пил и пил. И ничто из приобретаемых хворей на останавливало его на пути, однажды и бесповоротно избранном. Такая сила воли — и на что? Поразиться можно.

— Он поселился уже у тебя? — спросила Римма.

— Нет, почему? — возразила мать поспешно. — У себя живет. Ну, бывает, переночует иногда. Но заходит часто! Помогает мне.

— Еще бы! — усмехнулась Римма.

— Вы же давно не виделись, — примирительно сказала мать. — Чаю попьем, поговорим.

— Угу, — буркнула Римма.

Уже хотелось уйти, но сдержалась. Решила: на час ее хватит, час выдержит. А там — ходу. Пускай они тут тешатся, ей тешиться нечем.

Она принесла пакеты в кухню, принялась заваливать продуктами стол. Мать стояла рядом, смотрела, взглядом не одобряя всю эту роскошь.

Чтобы не стоять над душой, присела на стул.

— Кушать хочешь? — спросила она. — Я ленивцы с творогом сделала, как ты любишь.

Римма эти ленивцы обожала — из детства, из счастья. Мать знала и делала к ее приходу специально. Не будь Витьки — Римма не отказалась бы. Но варить, пировать долго, и это явный знак примирения. А примирения Римма не планировала. Еще чего! Ее не обмануть, она только эти ботинки увидела — внутри все сжалось.

Так что сами ешьте, спасибо.

— Нет, — сказала она. — Я поела. Не хочу.

— С собой тогда возьмешь, — попросила мать.

Этот голос… Как откажешь? Какой твердости надо быть? Нет, такой твердости, не создано еще на земле.

— Ладно.

Римма выложила, наконец, все принесенное, начала загружать холодильник, тумбу стола, полки навесного шкафчика — занимала себя действием. Отвлекала от главного, ненавистного. Неизбежного, — спасибо маме.

— Как ты вообще? — спросила она.

— Хорошо, — ответила мать. — Все в порядке.

Она улыбнулась, увидев недоверчивый взгляд Риммы. Улыбка не врала — врать она не умела.

«Может, и правда хорошо, — подумала Римма. — Зимой ей всегда легче».

— А ты, Риммочка? — спросила мать, внимательно глядя на нее. — У тебя все хорошо?

— Нормально, — пробасила Римма.

Мать не отводила глаз, что-то почувствовала.

Римма поняла, заворочалась беспокойно, задвигалась быстрее. Не хватало, чтобы мать начала допытываться. Лгать ей мучительно, хотя и привычно. Не лгать, о чем тогда говорить? О Валере? Гм. О Сашке? Разволнуется, она такие вести слишком близко к сердцу принимает. О ссоре с Толиком? Ну, можно в крайнем случае о ссоре. Но и то лучше не надо. Придумать что-нибудь о работе. Мать не поверит, но успокоится. Поймет, что если Римма не хочет говорить правду, значит, справляется с тем, что ее по-настоящему беспокоит, и, значит, настоящего беспокойства это не представляет. Хотя лучше все-таки о себе не говорить. Опасная территория. Зайти — можно наступить на мину, и уже не спрыгнешь с нее, целой.

Когда-то Римма выкладывала все и не примерялась. Швыряла оптом, как сейчас продукты на стол, и даже если просыпалось, не замечала. Главное было поделиться. С самым близким, самым понимающим, самым любимым человеком! Потом начала дозы правды уменьшать: появилось, что скрывать. Потом жалеть стала, беречь, еще больше урезала откровенность.

А теперь, если что и говорила, то избирательно. То есть, почти ничего из настоящего. Так, мелочи, едва капли материнского волнения стоящие. Та, правда, все равно волновалась, ей мало надо было. Но Римма знала, что волнует, а что убивает, и убивающее держала далеко, как можно дальше. В недоступности.

Хватит одного — Витьки. А она уж как-нибудь со своими проблемами сама справиться, взрослая.

Правда, рассказать хотелось ужасно. Хотя бы про Сашку, про ссору его с отцом, про задумку нелепую насчет института, не было сил держать при себе.

Римма уже и взглянула на мать, примеряясь, и подумала мимолетно, что такие вести она выдержит и даже рада будет послушать, развлечься, принять участие в сильной, молодой жизни, дать совет, и приготовила первые фразы, неопасные, шутливые даже, вроде: «А Сашка-то, мам, знаешь, что удумал…»

Но тут звякнуло, захрустело в дверном замке — Витька. Пришел. Можно сказать, следом прибежал. Как следил все равно! А может, и следил — прятался во дворе, за сараями, курил, ждал, когда в подъезд зайдет. Он знал, что Римма никогда не опаздывает: легко отследить.

Но сейчас Римма чуть ли не обрадовалась, вовремя подоспел. Столько у нее внутри скопилось, боялась, начнет говорить и не остановится. Выложит матери, по старой привычке, и нужное, и ненужное.

А кому, как не ей?!

Но Витька пришел. Уж при нем-то ни слова. Да и матери знать лишнее ни к чему. Помочь не поможет, а чем она может помочь? Переживаниями своими, давлением, бессонными ночами? Вот этого как раз и не нужно, спаси Бог от этого.

И Римма отвернулась, глянула в коридор, где бесшумно возился, раздеваясь с улицы, Виктор. Был он в приличном пальто, в новых ботинках, — откуда?

Ясно, откуда. Иждивенец проклятый…

Мать задвигалась, забеспокоилась так же бесшумно, как Виктор. Даже вышла, забежала вперед, перед Риммой, прозрачным своим телом создавая для сына защиту от нее.

Римма поняла, усмехнулась, покачала головой: мама. Сколько ты его будешь защищать? И ревности даже, обиды не испытала. Жалость только, зачем?

Показался Виктор, двинул сразу в кухню, здороваться с сестрой.

— Привет, — улыбнулся он оставшимися по краям обветренного рта зубами: проваленный забор, за которым — пустырь и помойка.

— Привет, — ответила Римма, не улыбаясь, но и не выказывая враждебности.

Окинула взглядом нелепую фигуру.

Виктор, в покойного отца, был долговяз, на голову выше их с матерью. Но ссохся, ссутулился чуть не до горба и не распрямлялся уже. Привык так ходить: бутылки, окурки собирать. Под ноги глядеть, чтобы не упасть. Хотя падал, весь побит был, переломан. Голова торчала вперед, как из черепашьего панциря. Взгляд едва уловишь, все время уходит вниз и в разные стороны. Щеки, впалые, с желтизной никотиновой, коробятся виноватой улыбочкой, Римму передернуло от этой улыбочки.

Но одет он был чисто: брюки, свитер в полоску — черное с белым, носки без дырок. Мать позаботилась, понятно. И по виду трезв. Но это только по виду. Ибо пьян он был всегда, даже если и был трезв. Одно лишь состояние признавал он за истинное, к нему стремился всегда и неизменно, и мнимая его трезвость была лишь ненужной ему случайностью: он терпел ее, как терпят люди физическую боль, изнемогая под незаслуженным бременем.

— Давно не виделись, — сказал Виктор, сомкнув губы, но так же приветливо, счастливо даже, улыбаясь.

— Давно, — отвернулась, чтобы не видеть этой улыбки, Римма.

Она отступила, села на стул между столом и холодильником, как в пыточное кресло. Но отступать было некуда, не удирать же в зал или в спальню. Или сразу на выход. Решила молча вытерпеть все, посидеть и уйти. Не шуметь, не огорчать мать, попить чаю, послушать, о чем говорят, и тихо удалиться. Достойно, так сказать.

Но на мать уже злилась: зачем свела? К чему эти встречи? Сколько встречались, ничего хорошего не вышло.

Или вправду верит, что Виктор изменился?

Это же сколько веры в человеке!

С ума сойти.

Виктор присел на стул с краю от стола, медленно, трудно, заплел ноги кренделем. Застыл. Он всегда так сидел — выжидая. И всегда знал, чего.

— Вот, собрались, — сказала мать, не давая возникнуть неловкой паузе. — Давно так не сидели.

— Вот и я говорю, — сказал Виктор.

Он покосился на Римму.

Она молчала. Злилась на себя все больше: зачем пришла? На Виктора не смотрела не нарочно, просто не могла. Знала, что если будет видеть его перед собой, что-нибудь обязательно скажет. Нехорошее. Хорошее не могла: после всех лет язык отвык. А плохое не хотелось, мать огорчится. Мать ждала радости, тихой, заслуженной. Готовилась к этой радости, верила. Ну, и пусть радуется.

— Римма столько вкусного принесла, — объявила мать. — Витя, ты же любишь виноград?

— Люблю, — ответил послушно Виктор.

Римма усмехнулась: знаем, что ты любишь.

— Как Дашенька? — спросила мать, моя виноград. — Как она себя чувствует?

— Хорошо, — ответила Римма.

— Никогда не позвонит бабушке, — не жалуясь, с легкой улыбкой, заранее оправдывающей внучку, говорила мать. — Я бы ей позвонила, но она же занята все время.

— У нее работы много, — подтвердила Римма.

— Не бережет себя, — посетовала мать. — Все-таки в ее положении надо быть поосторожней.

— Срок еще небольшой, — заметила Римма.

— А когда ей? — полюбопытствовал Виктор.

«Тебе-то какое дело?» — едва не вырвалось у Риммы.

Не из грубости. Просто знала, что ему действительно нет ни до чего дела, убедилась. Он давно выпал из жизни, из простых ее интересов, и любопытство его — лишь способ вызвать симпатию у того, чей кошелек или карман может приоткрыться навстречу его желанию. Один расчет, то есть. И полное равнодушие к чужим проблемам, кроме своей, единственной.

Но вот спросил и смотрит, ждет. Понимает, что мать слушает, и знает, что Римма, жалея мать, вынуждена будет вести это подобие беседы.

Нарочно злит ее? Мстит за презрение, слишком явное с ее стороны? А черт его знает. Он может и мстить. Он все может. Он живет в своем узком, суженом до микроскопичности, мире, и правила этого мира известны только ему одному.

А может, и правда поговорить хочет после вчерашнего. Вчера ведь пил, Римма сходу почувствовала запах. От одного этого ее трясти начинало. И то, что он лез с разговором, именно это, скорее всего, и значило — развлекается.

«Скотина неблагодарная», — выругалась про себя Римма.

— Через пять месяцев, — сказала она, сдерживая голос, который, помимо ее воли рвался к более широкому — в смысле диапазона — применению.

— Летом, значит, — подсчитал Виктор.

— Летом, летом, — подхватила мать.

Она поставила на стол фрукты — большую вазу, полную экзотических плодов, смотревшихся на пустынной этой кухоньке излишне роскошно. И вся квартира была такая же, как кухня: бедная, узкая, две крохотные комнатки — мышьи норки. Нужных предметов минимум, мизер даже. Здесь всегда жили бедно, Римма помнила. Даже когда еще жив был отец, не жировали. А потом… Куда уж. Поесть бы нормально, да шоколадка на праздник — вот и все жирование. Но было, было хорошее! Детство было, юность, солнце в окнах, надежды безудержные. Мать была рядом, милая, родная… Отец тихий, добрый. Съел отца рак, не пощадил, и сорока еще не было. Витька. Да, Витька. Когда-то и он был родным человеком. И дружили, и жили как родные. Он и добрый был когда-то. Потом все смёл, негодяй, уничтожил начисто. Убил.

Теперь вот сидит, щерится беззубой пастью.

— Угощайтесь, — сказала мать.

Виктор потянулся желтыми пальцами к винограду, отщипнул ягодку, положил в рот. Начал мять беззубыми деснами, но Римма видела: это ему неинтересно. Как и все остальное. Одна мать думала (все еще думала!), что он способен испытывать то, что испытывает, например, она. Наивная. Как же неистребима была ее наивность! Римма и поражаться устала. Нет, посидеть еще немного и уйти. Невмоготу все это.

Витя, прожевав и протолкнув в горло виноградину, как винную пробку, выпрямился и застыл. Ждал чего-то. Исполнил долг честно, мать видела, и ждал.

Мать, глянув на него, засуетилась, полезла в нижний шкафчик, куда не заглянула еще Римма, и достала бутылку вина. Достала и поставила на стол.

— Вот, — улыбнулась она торжественно.

Римма глянула на бутылку. На мать.

Опять на бутылку.

Большая. Вермут. Крепкий. Восемнадцать градусов. Импортный, недешевый.

Не может быть. Это что, шутка такая?

Римма снова посмотрела на мать.

— Ты что? — спросила она.

— А что? — возразила та. — За встречу. Я сама купила, ты не думай… И предложила я!

Римма на Виктора даже не смотрела. Знала, что увидит там счастье. Да могла бы и раньше понять! Если он так сидел, ждал, значит, знал, чего ждет.

Все знали, одна она, как всегда…

— А что прятаться, Риммочка? — спросила мать. — Так только хуже, ты же знаешь. А так мы все вместе, за встречу, в семейном кругу… Да, Витя?

— Да, — ответил мертвый, потусторонний голос.

От этого голоса Римма очнулась. Глянула на ненавистную рожу.

Дождался. Победил.

Виктор на нее не смотрел. Взял молча бутылку, не дожидаясь ничьего разрешения: это мое. Ножом, ловко и привычно, срезал пластик с горлышка.

— Здесь штопор нужен, — сказал он.

Мать бросилась вправо, влево, застучала ящиками стола, нашла штопор.

— Вот!

Виктор так же молча, уверенно заработал штопором, выгнув по-собачьи свой горб, затем уперся, напрягся и со шлепком выдернул пробку.

Римма вздрогнула. Она беспомощно наблюдала за происходящим, не зная, что ей делать, что говорить. Больше всего потрясло предательство матери.

А что это было, как не предательство? Столько лет вместе боролись, стояли плечом к плечу, бились, держали оборону. И вдруг она сама так просто, будто это и раньше следовало сделать, выставила бутыль, нашла штопор, и — ни слова возражения, предостережения? А Римма? Кто после этого Римма?

Дура набитая. Мать предавала ее весело, спокойно, радостно, и что?

Ничего особенного не происходило. Ничего.

«Сумасшедший дом», — отпечаталось у Риммы в голове.

Виктор между тем налил вино в фужеры, которые уже торопливо расставила на столе мать. Не спрашивал, кому сколько, налил до половины Римме, матери — на донышко, себе — доверху.

— Ну, за встречу! — сказал он дежурный, чтоб меньше тратить времени, тост.

Смотрел при этом только на фужер не отрываясь.

— За встречу, за встречу! — подхватила мать. — Давайте, дети, давно так не сидели. За встречу.

Римма, как околдованная, (ей все еще не верилось в то, что происходит), подняла фужер, чокнулась с матерью. Та улыбнулась ей нежно, благодарно. Римма поняла. Так хотелось матери радости, просвета за долгие эти годы ужаса и страданий, что вот даже такому подобию встречи рада была.

Но разве это — просвет?

Виктор между тем, не глядя, тюкнулся поочередно в их фужеры и тут же залпом, короткими, быстрыми глотками, выпил. Четко это у него получалось, заглядеться.

Выпив, сорвал пару виноградин, кинул в рот. Зашевелил челюстями, как удав, из стороны в сторону. Сел свободнее, расслабился.

Мать тоже пригубила вслед за ним вино и держала фужер перед собой, улыбалась почти счастливо.

Римма вслед за ней сделала машинальный глоток, ощутила на языке горечь напитка и только сейчас поняла, что она делает.

Нет, этого не может быть!

Она стукнула фужером о стол демонстративно.

Мать испуганно посмотрела на нее: не надо!

Римма и не собиралась устраивать ничего «такого». Если вам хорошо, ладно. Только давайте без меня. Я вам принесла две сумки, наслаждайтесь. Раз вам все это нравится, ладно. Но меня избавьте.

— Ну, между первой и второй… — осклабился Виктор, снова берясь за бутылку.

Он потянулся было к фужеру Риммы и удивленно посмотрел на нее.

— Чего ты не пьешь, сеструня? — спросил он. — Вино хорошее. Мать для тебя купила специально. Для меня бы и похуже сошло, ты знаешь.

— Отстань, — мрачно сказала Римма.

Темное, мутное бешенство волной поднималось в ней и уже давило на грудь, на горло — не остановить. Она бы еще сдержалась, если бы сразу поднялась и ушла. Молча.

Но вмешалась мать, захлопотала. Задержала ее.

— Ну что вы, что вы, дети! — взмахнула руками она. — Не надо… Только собрались вместе. Сидим так хорошо. Римма, Витя ведь сейчас почти не пьет.

— Вижу я, как он не пьет, — перебила ее Римма.

— Но он уже стал меньше. Скажи, Витя?

— Да, — ответил Виктор.

Он глянул на Римму и усмехнулся во весь рот. Всем своим отвратительным провалом.

У Риммы потемнело в глазах. Ухмыляется! Сидел бы, голову повесив после всего-то. А он ухмыляется! Все нипочем. Все их слезы, просьбы, унижения, траты — ничего не знает. И плевал он на мать, на болезни ее, по его милости нажитые, на сестру, на семью свою уничтоженную — на всех.

— Зачем ты, мама, поишь эту тварь? — спросила Римма, из последних сил сдерживая голос.

— Римма, — испугалась мать, — зачем ты так!

— А как? — повысила голос Римма. — Он же… Он же издевается над тобой, посмотри! Ты стелешься перед ним, а он только думает, где еще взять.

— Да ладно тебе, Римка! — примирительно мотнул головой Виктор. — Чего ты заводишься?

— Чего? — вскочила Римма. — А того, что я все помню! А ты, мама, если забыла, как тут плакала, как врачей тебе вызывали, как из милиции не вылезала…

Она не договорила, махнула рукой. Не хотелось начинать все сначала, сколько было уже сказано?

— Тебе лишь бы поорать, — вставил Виктор, наливая себе новый фужер.

— Заткнись, скот! — рявкнула на него Римма.

— Римма! — не выдержала мать, впервые, наверное, за последние тридцать лет повысив на нее голос.

— Что?! — не уступила та. — Смотреть, как он пьет и молчать? Этого ты хочешь?

— Ты какая-то злая стала, Римка, — проговорил миролюбиво Виктор.

Он уже налил себе, одному, и поднял фужер. И все остальное его не интересовало нисколько.

— Что? — задохнулась Римма.

Поразило вдруг: Виктор сказал то же самое, что сказала вчера Любка. Раньше бы она и внимания не обратила. Но сейчас вдруг так и резануло: под ложечкой, слева, где поджелудочная железа. Но железа тут ни при чем, а слово… Слово зацепило остро, как рыболовным крючком, — не выдернуть.

— Чтоб ты сдох, — сжав зубы, проговорила Римма.

Она с ненавистью смотрела на фужер в руке Виктора: могла бы, расколола взглядом.

— Римма! — испуганно закричала мать. — Что ты говоришь!

Римма махнула рукой.

— Все, хватит с меня!

Она выскочила в прихожую, запрыгнула в сапоги, набросила шубу, ничего не застегивая, не попадая в рукава, схватила сумку, шапку и судорожным толчком вывалилась в дверь. Мать, побежавшая следом с вытянутой бессильно рукой, остановилась. Поняла, что не удержит.

— Римма… — только и крикнула вслед.

Столько было в ее крике осуждения, вины, боли — просто невыносимой боли!

Но Римма не разбирала. Хватит, устала. Дико устала от всех. Избавьте, прошу. От этого всего избавьте!

А-а-а-а-а-а-а!

Шла по улице, не плакала, нет. Плакать не хотелось. Думать хотелось. Про все сразу. Но главное — про это: «злая». Било в голову, не отставало. Знала про себя, что резкая. Что не смолчит, если тронут. Что не потерпит езды на себе. Это с детства, давно поняла. Насмотрелась на отца, на мать, всегда во всем виноватых, безропотных, как больничные утки. Отец, чуть не с детских лет на заводе пахавший, не мог разве лучшую квартиру выбить? Мог. И дали бы, если бы потребовал. Не хотел. Не умел. Стеснялся требовать.

Мать такая же. Нашли друг друга, божьи одуванчики. Все, что ни происходило, терпели молча. Вот отец до рака и дотерпелся.

А разве можно так, все в себе, все в себя?

Эх…

И Витька в них, добряк бесхребетный. Даже младшие во дворе обижали, Римме приходилось заступаться. Может, оттого и пить начал, что не умел жить в этом мире, родители не научили.

А Римма научилась сама. Она рано поняла, что надо за себя биться, и билась до крови, если надо было.

Но чтобы злой себя считать — никогда! Злые люди есть, да, им и мир принадлежит. Включи телевизор, увидишь. А она — только если свое взять. Не больше. А они: «злая». И хоть Витька и дурак, и алкоголик, и вообще его слушать — себя не уважать, но вот сказал же. Значит, было от чего сказать?

А мать и не возразила.

Мама…

Куда идти, Римма не знала. Бежала, бежала и вдруг остановилась. Куда?

Домой не хотелось. Там Толик со своими обидами и щеками. Сашку надо воспитывать. Еще про Валеру навалится, не отгонишь.

Решила, раз был выходной, дать себе отдых. И сделала самое лучшее, что могла сделать для взвинченной своей нервной системы: пойти по магазинам. Давно толком нигде не ходила, как-то закопалась в домашние дела, со своего района ни ногой, забыла, когда была в центре. Села на маршрутку и поехала в город. Там новых магазинов открылось несколько штук, надо посмотреть. Бутик, сказали, интересный, все из Италии, — надо и туда заглянуть. Обувь поискать: весна скоро. В общем, есть чем заняться до вечера.

Три часа Римма ходила по магазинам с толком. Ничего не купила, но насмотрела многое. И одежду примеряла, и обувь: туфли одни были чудесные. Но туфлей у нее хватало, нужны были босоножки. Босоножки пока не завезли, не сезон, обещали через месяц. Что ж, подождем, не к спеху. Визитку взяла в бутике, бутик понравился. Италия или нет, но вещи хорошо сделаны. Не в московских подвалах шиты, сразу видно. И девочки вышколенные, когда так успели вышколиться? Впрочем, копейку захочешь — научишься.

Так просто побродила по городу. Центр все-таки, не их привокзальная окраина. Ничего особенного, не столица, но все же другое место, люди какие-то более свежие, молодых лиц больше. Отошла. Стало думаться легче, про Витьку вообще забыла. Про Валеру вспоминалось касательно и как-то мало, про домашних больше.

Зашла еще в игрушечный отдел, Алеше ко дню рожденья что-нибудь посмотреть. Подарок-то был уже куплен, огромный робот, двигавшийся, как живой. Целое состояние стоил. Но Римма не поленилась убедиться, что лучшего ничего нет, и только после этого поехала домой.

Решила по дороге помириться с Толиком. Незачем ей накануне комиссии его в состоянии войны держать. Поднимется давление, и кому будет хуже? Ей же и будет, если комиссию не пройдет. А тут еще столько расходов впереди… Сашке доучиться, потом с жильем надо что-то ему думать, если к тому же и женится. Дашке помогать и помогать, второго родит, дома будет сидеть, а Денис, как бы там ни хорохорился, тоже не миллионы в своем банке получает. Самой еще хотелось пожить, запас кой-какой сделать, внуков вытянуть, — на все деньги давай. Так что с Толиком надо срочно мириться.

Да он, поди, и сам уже извелся. Ждет.

А Валера…

А с Валерой как-нибудь само обойдется. Римма решила не ломать голову, не мучать сердце, пустить все на самотек. Иногда мудрее всего. Сперва наладить дома, а потом и в остальном порядок наведется.

Как-то она так в этом уверилась, что успокоилась совсем и по лестнице поднималась чуть не вприпрыжку, весело.

Но, открывая дверь, уловила какой-то непонятный шум. Еще не сообразив, что это, вошла в прихожую и обомлела.

— А я тебе говорю, плевать они на нас хотели! — несся из кухни низкий, тяжелый голос. — Скоро ноги вытирать начнут, вот увидишь…

— Да не, — возражал голос Толика, хрипловатый и пьяный, — куда они без нас? Если мы все вместе будем держаться, ничего нам начальство не сделает. Только главное — вместе, дружно, чтобы не пятились…

Из спальни выскользнул Тишка, но не пошел к Римме. Застыл на месте, делая страшные глаза: караул!

У Сашки было темно. Видно, сбежал к друзьям.

Римма на негнущихся ногах шагнула вперед, заглянула в кухню. И увидела то, что не видела уже лет десять: водку на столе, рюмки, развороченные тарелки с закуской, ломти хлеба, пепельницу и две красные, друг к другу склонившиеся физиономии, ведущие важный и бестолковый разговор.

У Риммы поплыло в глазах.

Не может быть.

Одна физиономия принадлежала Толику, уже совсем пьяному, но еще твердо сидевшему за столом. Вторая — его приятелю Эдику, тоже из машинистов, давно уволенному за пьянство. Теперь он обретался где-то в сторожах, доживал до пенсии, Римма о нем и думать забыла. Полагала, и Толик тоже. Но вот он, сидит за ее столом, тепленький, и орет на всю квартиру, будто у себя дома.

Вот, значит, какую компанию нашел себе муж! Пока она делами занималась, он тут с этим… А она думала — по-хорошему сейчас с ним, планировала примирение. Все решила наладить…

Наладила.

Тишка дважды поднял и опустил голову, как поплавок. Предупреждал: не лезь. В панике был, глаза совсем дикие. Боялся.

Вот алкаши проклятые. Напугали бедное животное. Орут, пьют. Курят! В руке Эдика дымилась сигарета, и он, не глядя, тыкал ею мимо пепельницы.

Ну, это уже слишком!

— О! — увидел Римму Толик и повернул к ней круглое, лоснящееся, как арбуз, лицо. — Явилась…

— Что это ты тут устроил? — стараясь не кричать, но уже понимая, что надолго ее не хватит, спросила Римма.

— А что? — расправил плечи Толик. — Не имею права?

— Привет, Римма, — поздоровался Эдик. — Давно не виделись.

Он изобразил подобострастную улыбку, демонстрируя светское воспитание.

Римма с отвращении посмотрела на него. Физиономия старая, пропитая, щеки в сетке красных прожилок, нос как мокрая кухонная губка, шею скособочило вместе с нижней челюстью. Спиной в грязной рубахе он оперся на белые шелковистые обои. Ноги в линялых носках — на пальце дырка — раскинул по новенькому ламинату. Римма даже не кивнула в ответ, передернулась лишь.

Эдик все понял, засуетился.

— Ладно, Толя, пойду я, — он сделал движение, словно собираясь встать.

Но не встал. В бутылке на столе еще оставалась треть. Вторая, пустая, стояла на полу у стены. И на улице, конечно, пили: там, скорее всего, и начали.

Потом сюда переместились, Толик потащил.

Хозяин.

Нарочно, конечно. Хотел Римме досадить, знал, чем.

Ох, зря он так, зря.

— Сиди! — положил руку на плечо Эдика Толик.

Рука была увесиста: иссохший от возраста и пьянства Эдик прогнулся под ней и притих. А был когда-то дебелый мужчина, Римма помнила.

«Все они так кончают, — подумала она. — Витька, Эдик. Андрей, брат Валеры. И Валера так кончит. Дурни, идиоты. И этот дурак, муж ее. Толстый, ленивый дурак. Предатель. Как все они, предатели».

— Иди домой, Эдик, — сказала она.

Спокойно сказала, но в голосе была такая гроза, Эдик выскользнул из-под руки Толика, вскочил, как мальчик. Но от стола не отходил, и выцветший, трусливый глаз его косил и косил на заветную бутылку.

— Давай, Толя, — заторопился он, не глядя на Римму, — посошок и побегу я. Поздно уже.

— Сиди я сказал! — возвысил голос Толик.

Он с ненавистью смотрел на Римму, на злейшего своего врага.

Но Римма не дрогнула. Наоборот. После дневной ссоры у матери, обиды на Витьку, после рухнувшей надежды все наладить такую испытывала сейчас ярость, ничего равного по силе и желанию все это немедленно выплеснуть она до сих пор не испытывала.

И потому кинулась в бой сразу, и одного лишь боя жаждала ее душа. Пусть все рушится, пусть. Но больше она терпеть не будет. Хватит.

— Иди отсюда! — закричала Римма так, что в ужасе воззрился на нее ко всему привыкший Эдик.

— Да я… — залепетал было он.

— Тебе говорю! — на какой-то летящей всепоглощающей волне завопила Римма. — Вон пошел отсюда! Во-о-он!

— Ты что моих друзей оскорбляешь? — вскочил Толик, опрокинув с грохотом стул. — Кто ты такая!

Стул, должно быть, нанес ламинату немалый ущерб.

В другой раз Римма тут же бросилась бы изучать вмятину, ужасаться испорченной красоте, переживать. Но тут — внимания не обратила. Никакого. Не заметила даже, в такой ярости была.

— Что? — подскочила она по-кошачьи к Толику. — Кто я такая? Это ты кто такой? Лодырь и алкаш! Пропойца!

Видно, со вчерашнего все-таки осталось много. И все это полетело вихрем на Толика, не остановить.

Эдик забыл о посошке, о прощании: исчез в коридоре, робким хлопком двери известив о своем убытии.

Но этого никто не заметил. Толик тоже жаждал схватки, мщения: специально готовился. Основательно.

И был готов еще как!

— Да, пьяница! — не стал он возражать. — А тебе нет до этого никакого дела. Хочу и пью. И буду пить. И никого не спрошу!

— Да? — сверкнула очками Римма. — А работу ты потерять не боишься? Питок?

— Плевал я на твою работу, — огрызнулся Толик.

— Ха! — уперла руки в бока Римма. — Смелый какой. Да тебя в момент турнут, если комиссию не пройдешь. А как ты пройдешь, если пить начал?

— А я и проходить не буду! — заявил вдруг Толик.

— Что?! — засмеялась было Римма.

Но что-то в голосе мужа ее насторожило. Она глянула на него, запнулась, смех пропал сам собой.

— То, — спокойно ответил Толик. — Я решил.

Он оглянулся, поднял табурет, сел за стол. Действовал так независимо и трезво, Римма лишь озадаченно за ним наблюдала.

Толик налил себе водки, выпил, как воду, сморщил нос, понюхав вместо закуски воздух.

— Бросаю я свою работу, — сказал он.

— То есть… как бросаешь? — не поняла Римма.

От серьезности разговора ее ярость приутихла. Они добрались до неприкасаемого — работы Толика, и тут уже начиналась территория, где Римма предпочитала не рисковать. Даже мысленно. Слишком многое от этого зависело — жизнь, практически, чтобы она могла позволить себе здесь даже малейшую легкомысленность. Столько лет она с этим жила — с его работой, столько лет она к этому привыкала, как чему-то неотъемлемому, первостепенному, как дом этот, как дети, как воздух за окном, и вот так теперь этим шутить, бросаться, как ничего не стоящей вещью, дурить?

Но Толик не дурил.

— Так, — сказал он, качнув тяжело, но веско головой. — Надоело мне. Устал. Не могу больше. Выдохся…

Он вдруг по-клоунски развел руки, осклабился и изобразил что-то вроде поклона.

У Риммы похолодело внутри.

Теперь она поняла. Вот в чем была его месть. Не в том, чтобы привести дружка и напиться. Нет. Это была мелочь. Это был лишь повод вывести ее на этот разговор. Хорошо рассчитанный повод, Толик был все же хорошим машинистом и умел маневрировать. Он знал, что она заведет разговор о комиссии, до которой всего две недели.

И он придумал, что ей ответить.

Наверно, долго думал, замышлял. Не вдруг же его озарило. Готовился, ждал, рассчитывал.

До миллиметра все выверил.

Но как же это все мелко! Чисто по-мужски: мелко. Ничтожно и противно.

И сказать нечего. Он бил в самое уязвимое, и знал, что Римма не найдет, чем ответить на этот удар.

И она не нашла.

— Как это, устал? — спросила она стороннее. — До этого не уставал, а тут устал?

— И до этого уставал! — возразил запальчиво Толик. — Еще как уставал. Ты думаешь, это легко сутками мотаться. Знаешь, сколько наших уже списали?

Римма молчала, подавленная открывающейся перспективой, ужасающей.

— А я уже старый, — продолжал Толик с надрывом в голосе. — Мне тяжело. Голова плывет, пути в глазах двоятся… Сколько я еще так выдержу? Нет, не могу больше.

Он замотал головой, затрясся, втягивая воздух сквозь сжатые зубы.

«Пьяная рожа, — глядя на него, с ненавистью подумала Римма. — Пьяная, подлая рожа…»

— Ты понятия не имеешь, какая это работа! — выкрикивал между тем Толик. — Все время на нервах! Те дерут, эти… Комиссия вот еще! Каждый год эта комиссия, ходишь и боишься: комиссия! Не могу больше. Все, бросаю к черту, пусть другие работают. С меня хватит. Наработался! Сколько лет! Другие и половины не выдерживают! И я больше не могу. Не могу! Этот еще все время снится…

Он вдруг как-то сжался, всхлипнул и сильно вдавил ладони в глаза. Широкие его плечи, щеки, уши затряслись судорожно, грозно. Что-то сдавленно захрипело в его горле, точно он хотел прокашляться и не мог.

— А что делать будешь? В сторожа пойдешь? — спросила отрывисто Римма.

Жалко его не было. Нисколько. Пусть бы он тут слезами хоть на всю кухню растекся, не жалко. Себя Римма жалела больше. Себя, детей, дом. Тишку. Но этого борова нет.

Наработался он! Бросать работу надумал. Ну, молодец. Лучше взял бы топор и всех сразу — на куски. А что? Чем потом мучиться, гнить в нищете, лучше сразу насмерть.

Толик справился с собой, поднял лицо — сухое.

— Почему в сторожа? — спросил он, силясь говорить спокойно.

Но было видно: холодное, злое лицо жены действует на него раздражающе, недобро, вынуждает снова нападать и оправдываться.

Оправдываться он не хотел, а приходилось, и это было невыносимо в его нынешнем состоянии.

— А куда? — спросила Римма. — Что ты еще можешь?

— Как что? — возмутился Толик. — Да в депо масса работы всякой! Наладчиком могу пойти, слесарем… Обходчиком. Много чего есть.

— И сколько ты будешь зарабатывать? Обходчиком? — спросила насмешливо Римма.

— Вот! — взвился Толик. — Вот что для тебя главное. Человек для тебя — ноль. Тебе главное — деньги. А на меня тебе наплевать!

— Как и тебе на меня! — парировала Римма.

— Да? — возразил Толик. — Да я только для тебя и делал все тут!

— И что это ты такое делал? — удивилась Римма. — На работу ходил и на диване лежал?

— А это все за чей счет? — обвел взглядом стены Толик. — Не за мой?

— Да, начинай, — снова закипела Римма, — попрекай деньгами. Только это и умеешь. Вчера Сашку довел, теперь до меня добрался. Благодетель!

— Да я на себя копейки лишней не потратил! — закричал Толик. — Только и знаю, что все вам и вам. А ты… Да с тобой поговорить же ни о чем нельзя, кроме барахла твоего. Вечно что-то надо, все хапаешь, хапаешь, никак не угомонишься.

— Конечно, надо! — закричала Римма. — Потому что у меня дети и семья. Ты про детей никогда не думал!

— Кто не думал! — снова вскочил со стула Толик. — Да ты у Дашки спроси! Я же с рук ее не спускал, когда маленькая была…

— Да выросла она давно! — перебила его Римма. — У самой уже маленькие. А ты ничего не замечаешь, знаешь только себя жалеть. Вчера к Алешке даже не вышел!

— Да я из-за тебя не вышел, кобра! — не выдержал Толик.

У Риммы заняло дух от ненависти. Смотрела в толстую, красную физиономию и готова была на все. Сегодня ничего ее не пугало. Сегодня она все могла сказать. Даже про Валеру. Сегодня могла.

И хотела. Так и чувствовала, что подпирает ее злая, ликующая сила. Бросить Толику в лицо это признание, чтобы перекосило его всего, раздуло, чтобы дара речи лишило, и расхохотаться еще сверху: на вот тебе, получи! И чтобы знал, знал, знал…

— Только попробуй не пройди комиссию! — прошипела она, задыхаясь от злобы.

— Что тогда будет? — осведомился с вызовом Толик.

Но было заметно: струсил. Такой он Риммы за все годы не знал. И не слов он ее, конечно, испугался, а вида ее вздыбленного, лица перекошенного. Ясно было: готова на все. Вообще на все.

И Толик, хоть внешне храбрился, внутри дрогнул.

— Увидишь, — пообещала шепотом Римма.

Шепотом — потому что говорить не могла. Горло вдруг сдавило, как петлей, хотела бы кричать, не смогла.

— Да иди ты!.. — крикнул, отшатнувшись от нее, Толик.

Он схватился за бутылку, принялся наливать остатки водки в стакан. Руки тряслись, но он не замечал. Вылил все до капли, выпил.

Римма стояла, молча наблюдая за ним и борясь с комком в горле. Почувствовала: отпускает. Стало легче дышать. Но говорить ничего не стала. Не хотела. Как отрезало высказать. Столько рвалось из нее разного — и вдруг ушло. Силы закончились. Собственная решимость испугала. Особенно про Валеру. Едва ведь не вырвалось. Но осталось внутри, легло камнем и обессилило. И страх охватил неистовый. Казалось, скажи она сейчас хоть слово, кончится ее жизнь.

Но надо было что-то сказать.

И Толик стоял, ждал. Какой-то последней капли. Примиряющей, может быть. Скорее всего, даже примиряющей. Смотрел и ждал.

Но у Риммы уже ни на что не было сил.

Ничего не сказав, она развернулась и ушла к себе. Закрыла на задвижку дверь. И, как была в сапогах и одежде, лицом вниз повалилась на кровать.

Предыдущая главаГлава 11 из 15Следующая глава