К книге
Восставшая из пеплаПоследний рубеж — Волга. V
12%
Последний рубеж — Волга. V
5

Сорок второй год был на исходе. Война достигла своего апогея, начинался ее перелом. В Нагорном люди жили без радио и газет, но и в этих условиях до них доходили слухи о событиях в Сталинграде. Заметно приуныли староста и полицаи, которые уже не так нахально размахивали плетками, сгоняя мужиков и баб на работу; Трудились нагорновцы, как и прежде, в колхозе. Поговаривали о каком-то хозяине, который должен был приехать из Германии, но никак не мог. А после краха гитлеровских планов на Волге приезд некоего хозяина и вовсе оставался неопределенным.

— Ну, что, Егор Иванович, готовишь лапти в дорогу, ох, как бежать придется? подтрунивал над Грихановым Митька. — Плети запасные, лыко, небось, заготовил?

— Пошел ты, знаешь, куда, — сердился полицай.

— На кудыкину гору али как? Не знаю, растолкуй мне, тупоумному, — морочил Митька голову Егору.

— Куда подальше, понял?

— Да не злись, господин полицай!.. Дай покурить, у тебя папиросы славные бывают…

— Папирос у меня сроду не бывало, а если и были бы, не дал бы, — нехотя отвечал Егор Иванович, — я хоть и полицай, а что я тебе или кому плохое делаю? Что я вас плеткой обхаживаю, — характер у Гриханова отходчивый, мягкий. — Вот сигара есть, — примирительно сказал он и полез в карман черной куртки с зеленоватым большим нелепым воротником и такими же обшлагами. — Гляди, какая длинная и кривая, как сабля… А внутри соломинка на всю длину, ишь что придумали мадьяры, а дали мне их немцы… Ну, этот… заготовитель ихний… Блюхер!..

— Не Блюхер, а Блюггер… Темнота!.. Вместо буквы «ха» — произноси «гэ», ясно?

— Пускай будет и «гэ», он и есть на букву «гэ», у людей всю живность поотнимал… Такой паскуда, ей-богу!.. В церкви склад сделал, так чего там только нет… И все наше, сграбастали — и туда!

— А староста брехал: откроем церковь, служба будет! Икону Тихвинской Божьей Матери выставим…

— Ну так не все от Свирида Кузьмича зависит, он такой же подневольный…. Немцы решили склад сделать и сделали… Так вот… На, возьми, — протянул он сигару Митьке, — у меня дома еще есть… пачка целая…Травись, коли хочешь, а я так их держу… Ежели хто попросит!.. Я вот лучше своей махрой позабавлюсь. — И он достал из кармана кисет, оторвал кусочек газеты, насыпал на него крупно нарезанную махорку, скатал ее в трубочку, послюнявил край газеты и цыгарка готова, сунул ее в рот, чиркнул спичкой, вдохнул: — Куда там ихние сигары до нашей цыгарки, до мозгов прошибает…

— Благодарствую, Егор Иванович, родина не забудет твоей щедрости, — беря сигару, ехидно улыбнулся Митька и, оглядываясь по сторонам, шепнул: — Это тебе зачтется, когда наши придут…

— Ты!.. Да как ты! — тоже испуганно стал оглядываться полицай.

— Слыхал, небось, как твоим хозяевам в Сталинграде накостыляли? — не унимался Митька, ему было интересно наблюдать за смятением полицая. — И что Москву немцы взяли — брехня!

— Откуда ты все знаешь, а? Какая сорока на хвосте тебе принесла все это? — полицай не то подозрительно, не то с какой — то грустной надеждой посмотрел на Митьку. — Откуда, а?

— Откуда, откуда, — почесал Митька голову выше виска, — партизаны просветили…

— Но ты брось мне такие шуточки шутить! — пуская дым через ноздри, махнул рукой Гриханов… — Никаких партизан у нас нет… Я сам по лесу шлялся — никого!.. Одни птички тинькают…

— В такую пору-то птички?… В нашем лесу, может, и нет, но балакают, есть такой партизанский отряд… Помнишь секретаря райкома партии?

— Это Морозова, что ли?

— Его, Юрия Федоровича. …Они руководит тем отрядом… Ну, такие слухи ходят!.. Видно, как все вы уши опустили, будто псы бродячие, увидев кого с палкой… Морозов вам надерет уши-то!.. А не он, так другие…

— Ладно, ладно, меня пужать не надо, — нахмурился полицай. — Только ты, Митька, об этом ни с кем не балакай, не все такие, как я, — выдадут, понял?

— Как не понять, Егор Иванович, — Митька закурил сигару, едкий дым, хотя и с незнакомым, но щекочащим ноздри ароматом перехватил ему дыхание. — Фу! Все-таки, скажу я, гадость! Так снаружи вроде и пахнет, а на дым наш самосад ядренее, как затянешься — сразу теплее становится, — он ласково, даже несколько с состраданием и сожалением поглядел на Гриханова. — Я с вами, Егор Иванович, как с родным, душу нараспашку!.. Как там Катька, что-то ее не видать?… Хотя что я спрашиваю: такое время — ни моей гармошки, ни Катиной песни… Одна скукота!

— Видел когда-нибудь летом грозовую тучу?… Так она мрачнее такой тучи, — вздохнул Гриханов. — Как Витька пропал, так и она — сплошная заковыка…

— Почему Витька пропал? — округлил глаза Митька. — Тоже ляпнешь, как в лужу… это самое… Не обязательно пропал!.. Где-нибудь с летчиком в подполье ушел… Слыхал такое слово: «подполье»? Его немцы, как черт ладана боятся… Может, Виктор даже в Нагорном, может, он даже в моей хате… к вылазке готовится, — рассмеялся Митька. — Я им по ночам на гармошке режу, а они пляшут до упаду… Смеются над вами, горе-сыщики!..

— Смешно дураку, что ухо на боку!.. Зубоскал ты, Митька, понял? — с досады махнул рукой полицай. — Гляди, дозубоскалишься!.. Подумают, что правду болтаешь — хватят веревкой за кадык и болтай ногами! — Гриханов сплюнул в сторону и пошел по своим делам.

Сталинградские события наложили отпечаток и на мадьяр, охранявших лагерь. Они стали более уважительнее относиться к нагорновцам. Некоторых из них начальство даже заподозрило в слишком мягком обращении с военнопленными. И, конечно, среди таких неблагонадежных оказался Ласло. Забежав вечером в ближайшую от лагеря хату, он стал греть у печки замершие руки.

— Продрог, Ласло? Садись к столу, угостим чем Бог послал, — обратились к нему гостеприимные хозяева.

— Нe-ет! — отрицательно покрутил он головой и откровенно прослезился. — На фронт… и меня… — Он достал из кармана носовой платок и стал им вытирать намокшие глаза. — Экзекуция! — произнес он с ужасом, имея в виду, что такое наказание придумали начальники для тех, кто стал проявлять мягкотелость.

— Бог даст, живым останешься, — утешали его.

— Я сдамся русским!..

Действительно, дня через два небольшую группу охранников отправили на фронт, дыхание котоpoгo уже все сильнее чувствовалось и Нагорном. Это был пасмурный день с тяжелыми, косматыми тучами, низко и бесконечно ползущими над землей. В пути они теряли легкие белые кружевные снежинки, на которых с севера летела на юг зима. Уже на следующее утро поле широко белело и мелко-мелко искрилось в лучах яркого, но почти не греющего солнца. Ударили морозы, загнав воробьев под камышовые стрехи хат, подули свирепые ветра, заставляя вскипать на дорогах порошу. Мерзли в бараке военнопленные, хлопали ладошами и топтали снег ногами охранники лагеря, которые тоже мерзли, хотя на ногах у них были сплетенные из жгутов соломы чуни. Изготовлять такую чудо-обувь оккупанты заставляли жителей Нагорного и соседних сел.

Нелегко пришлось и группе, которую отправили в окопы. Многих постигла тяжелая доля. Едва добравшись до передовой, группе пришлось тут же отступать. И уже в декабре Ласло и оставшиеся в живых его коллег я вернулись в свою часть. Жители Нагорного встретили Ласло с искренним удовлетворением, наварили ему побольше крумплей, так он называл картошку, отогревали чаем и даже поднесли для «сугреву» стопку первака, oт которого щеки у Ласло зарделись и язык стал спотыкаться.

— Я пушку так, — жестами показывал он, как воткнул свою винтовку стволом в сугроб и поднял обе руки, пытаясь сдаться русским. — Нo «Катюши» пух, пух, пух… Огонь!.. И я бежать, бежать, — жаловался Ласло.

— Ничего, жив остался и скажи спасибо судьбе, — широко перекрестилась сама и перекрестила Ласло Власьевна. — Ты добрый человечек и Господь тебя помиловал.

— А хочешь, предложил Митька, мы тебя спрячем, ни одна собака не найдет, а придут наши тебя даже в военнопленные не запишут… Мы расскажем им, кто ты такой А?

— О, нет, нет, — стал отмахиваться от такого предложения мадьяр обеими руками. — Немцы найдут и — шиссен! — вспомнил он немецкое слово «стрелять». — И вас всех шиссен… Нет, нет!..

И он по-прежнему нес службу охранника.

Все чаще и чаще в Нагорное заглядывали немцы. То раненых привозили. то уставших, измученных боями своих солдат на краткий отдых, размещали их по хатам, выгоняя, как правило, хозяев на мороз. Однако в хату Варвары Поречиной они не заглядывали. Ее облюбовал для проживания унтер-офицер Пауль Блюггер, один из заготовителей продовольствия для вермахта, короче говоря, занимавшийся открытым грабежом. Но и он выгнал вон из дома и Варьку и ее старую тетку Полину Трофимовну.

Мы же в сарае околеем, — жаловалась Варька, встретив на улице бывшего одноклассника Тихона. — Я-то еще как-нибудь выдержу, молодая, а тетя? Она зуб на зуб не попадает… И так круглые сутки, что делать, Тишка?

Тот беспомощно разводил руками, его семью тоже не однажды выгоняли из хаты.

— На все воля божья, Варварушка, — шепелявила тетка Полина Трофимовна.

Отец Варьки ушел на войну в первые же дни ее объявления и как в воду канул, ни одной весточки о себе не подал. Мобилизованные вместе с ним односельчане говорили, что он будто бы попал в окружение под Старой Русой, из которого мало кто вышел живым и здоровым; мать ее перед самой войной умерла от столбняка: на своем же дворе загнала в пятку ржавый гвоздь, кто-то посоветовал ей присыпать рану землей, что привело к заражению и кончине. И теперь Варька жила с теткой, сестрой матери, женщиной весьма набожной и очень переживающей за племянницу.

— Ты только побольше кутайся в тряпье, — советовала тетка племяннице, и личико-то, личико погуще вымазывай сапухой… Купанты приставагь не будут…

И Варька делала все так, как подсказывала Полина Трофимовна: совала руку в дымоход печки над загнеткой и вымазывала сапухой щеки, пока не становилась похожей на шахтера, тальке что поднявшегося наверх из забоя. И бродила она по двору, как тетка, опираясь на палочку, сгорбившись, в истрепанной пиши на голове, ни дать, ни взять — старушка. Словом, и она за время оккупации научилась, как и многие другие женщины и девушки, искусству маскировки.

Пауль Блюггер с нескрываемым презрением смотрел на эту грязную варварку. Он был хорошо упитанным на дармовых харчах, с большой совершенно лысой головой, крепко сидящей на толстой шее, сросшейся с широкими плечами, любившим не только плотно поесть, но и выпить шнапса. Осуществлять заготовку продовольствия для него было проще пареной репы: зайдя со своим неизменным то ли помощником, то ли денщиком Иоганном Шихом в какой-нибудь двор и увидев там поросенка, он, грозно вращая водянистого цвета глазами, произносил одно и то же слово:

— Дойчланд! — А если владелец животного не понимал, добавлял для ясности: — Германия!..

И с этой минуты поросенок становился собственностью Германии. Вдобавок Блюггер, выучивший знаменитое русское слово, требовал:

— Самогон!..

Если у кого таковой имелся, унтер-офицеру подносили бутылку с мутноватой жидкостью, которую он сначала внимательно изучал глазами, к чему подключался и Ших, затем заставлял глотнуть подателя этого напитка, а потом уж и сам пил в полной уверенности, что его не отравят. Таким образом, отобранные у местного населения продукты, Блюггер свозил в церковь, которая, несмотря нам все старания Свирида Кузьмича, не стала храмом, а превратилась в фашистский склад. Там заготовитель с немецкой педантичностью все переписывал, заносил в учетную книгу, готовил соответствующий отчет и подавал его по инстанции начальству.

Он часто заставлял или Полину Трофимовну, или Варьку, кто попадался на глаза, делать уборку в хате: подметать, вытирать окна, засаленный после пирушки стол, мыть посуду, собирать валявшиеся по полу пустые бутылки. Требовал, чтобы печь всегда была натоплена. Рубить дрова Варваре, по ее просьбе, всегда помогал Тихон, который жил на том же проулке, недалеко, в то время как хата Митьки находилась на другом конце села. Блюггер не раз подхваливал Тихона, а как-то раз так расщедрился, что даже дал ему немецкую марку.

Однажды после неудачной заготовительной вылазки по окрестным селам, сильно удрученный и по этой причине перебравший шнапса вместе с конфискованным самогоном, намного больше, чем мог выдержать его арийский организм, унтер-офицер, ввалившись в хату и споткнувшись о пустую бутылку, выкатившуюся из-под стола, заорал благим матом по-немецки, и этот его отчаянный крик услышали в сарае.

— Ой, Господи, Царю Небесный Иисусе Христе, сохрани и помилуй! — кутаясь в старый заплатанный полушубок, перекрестилась в испуге Полина Трофимовна. — Наш-то, наш как разоряется, никак кличет уборку делать в хате! — Ее знобило от холода, донимал приступ жара.

— Сиди, тетя, сиди, — Варька увидела, что тетка пытается подняться на ноги. — Я сама пойду приберу. — Она накинула на голову проеденную во многих местах молью шаль из грубой серой шерсти, которую нашла в углу чулана, надела на плечи видавшую виды стеганную куфайку, так в Нагорном называли телогрейку, и пошла через заснеженный двор в хату.

Пауль Блюггер, откинувшись спиной к стене, сидел за столом и недовольно бурчал, произнося неизвестные Варваре немецкие слова. Должно быть, как поняла она, ругался по поводу беспорядка в хате. Немец брезгливо посмотрел на ее испачканную рожицу. Варька, взяв веник, быстро смела на полу мусор, собрала и поставила в угол батарею пустых бутылок, нагибаясь и показывая Блюггеру круглый зад. Хмель и без того кружил голову унтер-офицера, а тут вдруг животные страсти его так накалились, что он вскочил с места как ужаленный — слишком давно имел он дело с женщинами и готов был броситься, как изголодавшийся бродячий пес на любой кусок брошенного мяса, даже на грязную старуху. Пошатываясь, немец сделал шаг к Варваре, ухватился за рукав куфайки, рванул на себя и, когда одежда слетела с плеч девушки, увидел молодую, стройную фигуру.

— О! Фрау!.. Ду блюмюнд! (Юный цветок.) О! — крикнул он, хватая Варьку за плечи. — Да хаст ду! — глаза его покраснели, как у быка-производителя, вышли из орбит и вспыхнули недобрым огнем. — Айф бейет! — Он схватил девушку и стал подталкивать ее к деревянной кровати, срывая с ее головы старую шаль. Шелковистые русые волосы Варьки, рассыпавшиеся по спине и плечам, еще больше раззадорили унтер-офицера… В его сильных руках она оказалась совершенно беззащитной. Он яростно срывал с девушки остатки тряпья, пока она не оказалась почти голой, повалил на постель и… изнасиловал — грубо, безжалостно…

Полина Трофимовна слышала отчаянный крик племянницы, понимая, что в хате происходит недоброе, проклинала себя, что не пошла сама убирать в доме, и неистово крестилась, обернувшись к темной иконе, висевшей на стене холодного сарая. Ничего другого, более действенного, для облегчения положения племянницы придумать она не могла.

А Блюггер, удовлетворив свою похоть, резким движением руки показал убитой горем и стыдом девушке, чтобы она поднималась с постели, а когда она отошла в сторону, сдернул с кровати простыню с небольшим свежим кровавым пятнышком.

— О! — торжествовал он. — Ду юндфрау! Кейше! (Целомудренная.) — чмокнул он слюнявыми губами, натянул на себя штаны, подошел к столу и отрезал ножом-финкой от увесистого куска тонкую полоску сала. — Шмальц! — сунул он в руку Варьке эту полоску, повторяя: — Ду кейше?! Гартенербере!.. Их абрайзен!.. (Я сорвал клубничку.)

С горькими слезами Варька, опять набросав на себя тряпье, возвратилась в сарай, где дала волю слезам, сдерживая громкие рыдания и пряча лицо в ладони. Полина Трофимовна гладила ее голову и тоже безутешно плакала. На следующий день Варька попросила Тихона, пришедшего помочь ей с дровами, срочно поговорить. По ее испуганному выражению и покрасневшим от слез глазам Тихон сразу догадался, что произошло нечто неприятное.

— Что такое, почему ты как помятая? — поинтересовался Тихон.

— Тишенька, — губы девушки дрожали, слезы вновь затуманили глаза. — Тишенька, я пропала… Я вся в грязи… Немец, — она не договорила и потупила взор. — Фашист проклятый! — всхлипнула она.

Все было ясно без дальнейших объяснений. Тихон скрипнул зубами, сжал кулаки, на лице заходили желваки.

— Ты успокойся, успокойся, Варя, — стал он успокаивать девушку. — Я что-нибудь придумаю…

— Ну что ты можешь придумать!..

— Гада наказать надо!

— Не связывайся, убьет…

— Ну, это еще… бабка надвое сказала!

— Мите, Мите не рассказывай…

— О чем ты говоришь, Варя!

Вечером того же дня Тихон заглянул к Власьевне… Она сидела на лежанке, грелась. В печке весело потрескивали поленья.

— Что, Власьевна, холод берет богатого за живот? — начал весело Тихон, но в голосе его слышались нотки тревоги и грусти, что сразу же уловила хозяйка хаты.

— Ты чего? — насторожилась она, подозрительно рассматривая Тихона.

— А ничего! — продолжал он играть роль не зависимого ни от кого весельчака.

— Так уж и ничего, знаю я тебя, ирода! — усомнилась Власьевна в его ответе. — Больше всего ты саду моему вреда делал… Да Митька шалопай еще…

— Нет, верно, ничего, — Тихон взял короткий железный прут и помешал в печке, дрова загорелись еще сильнее, выплевывая на земляной пол время от времени искры от трещавших в огне поленьев. — Я правду кажу… Мне тех лекарств, какие ты бабам готовишь, не нужно, ко мне гитлеровцы не липнут, я даже от поноса ничего не прошу… И вообще, Власьевна, все эти настойки из травы на самогоне, я лучше бы внутрь применял…

— Ну, ты мне, ирод, зубы не заговаривай, у меня их уже нет… Говори, зачем пришел?

Тихон знал, да этого и сама Власьевна не скрывала, что после прихода оккупантов к ней зачастили бабы с болезнями, которых в Нагорном до войны отродясь не бывало. Цивилизованные европейские насильники владели большим набором таких экзотических болезней. Как женщины ни скрывались, как ни маскировались под немощных старушек, неприятностей у них все же хватало. Власьевна, умудренная опытом и знаниями народных лекарственных средств, была в Нагорном надежным целителем для всех.

— Я погреться пришел, — мялся Тихон. — Бреду так себе, куда паза глядят, вся наша гулидовка в тишине и сугробе нежится, и вдруг вижу из трубы дымок, ну я и…

— Бреши, бреши!..

Наконец Тихон достал из карманов две солдатские фляжки, наполненные крепким самогоном, открыл одну, понюхал.

— Зверь, а не первак! — подмигнул он Власьевне.

Потряс другую фляжку, чтобы был слышен плеск жидкости, затем сунул ее опять в карман.

— В этой самогон пусть останется чистым, как обычно, — похлопал он рукой по карману, — а в этой… А из этой, — поднял он вверх другую фляжку, — чтоб одного глотка хватило… Чтобы глотнул — и наповал!..

— Да ты что же удумал, ирод! — всплеснула руками Власьевна. — Страх-то какой!.. Тишка, враг ты этакий, не толкай меня на смертоубийство… Грех на душу никак не возьму… Нет, нет! — отмахнулась она от парня, как от назойливого слепня, но любопытство взяло верх, и она полушепотом поинтересовалась: — Кого извести-то решил, ирод?

— Ты не так поняла, старая, хочу, чтобы мой… ну, этот… скажем, товарищ… уснул бы быстро, крепко и надолго… Ради шутки поспорили мы… А ты что подумала?… Можешь заварить такое зелье или слабо?… Открою секрет, это мне край как нужно!.. Иначе меня засмеют! — Власьевна раскрыла было рот, чтобы спросить для кого нужен такой отвар, но Тихон решительно уселся за столом. — Не спрашивай, кого я хочу усыпить, не твоего ума дело… Не знаешь и тебе же легче… Не выйду из этой хаты, пока ты не сделаешь мне нужного зелья… Хоть убей меня!.. Бери ножик и режь!.. Все!

— Ирод! — сползла Власьевна с лежанки. — Угрелась было, простуженная спина ломит… — И пошлепала на кухню, обернулась, погрозила пальцем Тихону. — А ты сиди там… Может, я и догадываюсь, кого ты хочешь усыпить, но это не мое дело, я ничего не знаю и знать не хочу…

Спустя два дня, поздним метельным вечером, слегка охмелевший (главное, чтобы изо рта за версту несло самогоном и чесноком), с двумя фляжками в больших карманах, загодя пришитых с внутренней стороны полушубка, Тихон с оглядкой по сторонам, не желая, чтобы его видел кто, подошел к дому Поречиных и постучал в дверь. Окна хаты слабо освещались, значит, горели свечи или керосиновая лампа.

Унтер-офицер был дома один, опять очень расстроенный тем, что ни в Нагорном, ни в Подгорном, ни в других селах он за минувшую неделю ничего не добыл и не пополнил склад в церкви. Оскудели села, во дворах никакой живности, даже привычных криков петухов не услышишь, только еще гавкали по ночам от холода и голода собаки. А ведь отчет начальству о результатах заготовки писать придется все равно, но поверят ли, что брать в селах больше нечего, или припишут ему бездеятельность и мягкость в отношении с местным населением. В любом случае могут разозлиться и отправить его на фронт, чего Блюггер боялся пущет огня: многие его знакомые уже нашли свое последнее пристанище среди засугробленных русских равнин.

Эта невеселая мысль одолевала унтер-офицера, когда он вздрогнул от стука в дверь хаты. Рука его сама собой скользнула к кобуре на поясе и выхватила пистолет. Немного успокоился он, когда увидел на пороге хаты глупо улыбающегося Тихона. Он его знал как родственника хозяев, к тому же ловкого дровосека, словом, парня доброго и безобидного. Тихон ожидал настороженности немца, но не до такой степени, и, дурачась и притворяясь пьяным больше, чем был таковым на самом деле, он опять, улыбаясь от уха до уха, поднял вверх обе руки: сдаюсь, мол, на милость победителя!

— Ду, Тишка?! — твердо выговорил его имя Блюггер, произнеся по-немецки «ты».

— Их, их, Тишка, Тишка, — ответил Тихон с порога, тоже вместо «я» вставляя немецкое «их». — Гер… их майн… их фроинд… Я друг, значит!..

— Я, я! — почему-то вдруг почти воскликнул немец, хотя в душе понимал, зачем ему такой друг понадобился.

И он с удивлением, но уже без опаски наблюдал за подвыпившим непрошенным гостем. Блюггеру показалось, что молодой человек под хмельком просто зашел в хату, увидев в окне свет, — эти русские такие: когда выпьют, всегда собираются вместе, горланят и даже дерутся, чтобы закончить драку новой выпивкой. А может, этот парень просто по пьянке перепутал дома? У русских это тоже часто случается, хотя хорошо известно, что в ночное время местным жителям выходить на улицу запрещалось — за это следовало строгое наказание и за этим должны были следить полицаи. «Придется доложить в комендатуру уезда, что здешний староста плохо выполняет свои обязанности», — решил унтер-офицер.

— Вас браухен зи? — несколько оторопев, спросил немец, пытаясь понять, что хочет этот пьяный Тишка.

Сбиваясь и с трудом подыскивая необходимые немецкие слова, которые зубрил целый день, Тихон стал объяснять унтер-офицеру причину прихода к нему.

— Я знаю… их внесен… у кого имеется… ес гибт… швайн, свинья, — вошел в роль Тихон, — и даже не свинья, а боров… кайлер… гросс кай-лер… Большой боров. — И Тихон, поднимая руку, показал, какой высоты боров: — С теленка… кальб!..

— Швайн?! — оживился Блюггер. — Кайлер!..

— Я, я, — кивал головой Тихон. — Вильдшвайн… кабан… Сало — во!.. То есть шмальц…

— Во? — вскрикнул заготовитель. — Во! — И наконец вспомнил русское: — Где?

— Где, где… я покажу… зайден… Только… только… нур, — приложил палец к губам Тихон. — Нур… тихо… стил, стил… тихо… Их фюрхтен… боюсь… Меня могут убить… тотем! — на память ему пришло, как по-немецки звучит слово «убить», и он протянул руку ладонью вверх. — Только, — жалобно произнес Тихон, — пожалуйства… бите… дайте мне… дебен… немножко марок… Марок! — он щелкнул себя по шее, — на это самое… на шнапс!..

Блюггер вынул из кармана брюк кошелек, долго, повернувшись спиной к Тихону, рылся в нем, как это делают обычно жадные люди, наконец отсчитал несколько бумажек и подал их Тихону, который для убедительности сильно дрожащими руками, как и подобает человеку, зависимому от алкоголя, взял деньги, нежно погладил их другой ладонью, широко и радостно улыбаясь. — Данке шон!.. Теперь будет шнапс… самогон!..

— Самогон! — повторил унтер-офицер. — Гуд! Карашо! — затем быстро оделся и решительно приказал: — Ком!..

Но только они направились к двери, как в хату вошел весь в снегу Иоганн Ших, который с удивлением стал рассматривать Тихона. Блюггер по-своему что-то говорил Шиху, жестикулируя руками. Тот стал по стойке «Смирно!» и щелкнул каблуками сапог. Блюггер явно приказал ему идти вместе, что совсем не обрадовало Тихона, который подумал, что все может сорваться и что такой срыв грозит ему неминуемым расстрелом на месте.

— Ком, шнель! — торопил унтер-офицер. — Дизер во… где это? — на ходу спросил он Тихона.

— Ин дер нохе… близко, близко, — ответил Тихон.

На улице уже совсем стемнело, снег забивал глаза, мела поземка. Ших, прихватив винтовку, видимо, по приказу Блюггера, держал ее в руках на изготовке. Задними дворами все трое вышли на околицу села. Впереди далековато темнела хата и немцам показалось, что русский ведет их именно к этой хате. Вдруг Тихон остановился, отворачивая лицо от пурги, и дрожащим голосом простонал:

— Холодно… кальт, гер офицер! — Достал из кармана фляжку, отвинтил пробку и через горлышко сделал несколько глотков. — Самогон! — кратко произнес он и быстро спрятал фляжку в карман.

Ших первым протянул руку: давай, мол, и мне.

— Самогон, шнель, шнель! — тряс он Тихона за плечо.

Тот снова вынул, но уже другую фляжку, стараясь на ощупь не перепутать с первой, ибо перепутать — значит подписать себе смертный приговор, открыл крышку, сделал вид, что снова хочет сделать глоток, но Ших вырвал фляжку у него из рук и жадно сделал несколько глотков, у Шиха взял фляжку Блюггер и тоже стал пить. На сердце у Тихона отлегло.

— Карашо! — сказал унтер-офицер, роняя фляжку на снег. — Ком…

Они сделали всего лишь несколько шагов, ноги вязли в глубоком сугробе. Ших первым закачался и повалился в снег, тут же захрапел. Над ним склонился Блюггер. Склонился и больше не выпрямился, тоже упал рядом и крепко заснул. Тихон поднял отравленную сонным зельем фляжку. а с чистым самогоном кинул под нос Шиху и побежал к темневшим в снежной замети хатам. Пурга быстро заметала и уснувших немцев, и следы Тихона.

К полуночи метель разыгралась еще больше. В печных трубах, как в трубах органа, на все лады завывал ветер, белой колючей снежной полой хлестал по окнам. Ежились в не приспособленном для зимы бараке от собачьего холода военнопленные, мерзли мадьяры-охранники, чуть ли не «чардаш» отплясывали на снегу, обутые в широкие и глубокие соломенные чуни, изготовленные по приказу военных властей нагорновцами, хлопали в ладоши, пытаясь согреться, и ругали на чем свет стоит русскую проклятую зиму. У них на Дунае не бывает таких лютых морозов и таких холодных пронизывающих насквозь ветров.

А утро выдалось пушкинское: «мороз и солнце — день чудесный». Оно было на удивление тихим, солнечным и таким светлым от большого снега, что невозможно было смотреть широко открытыми глазами. Дворы и улицы представляли собой чистые, неисписанные страницы. Над трубами хат голубками поднимался бело-сизый дымок. Глядя из окон, никак нельзя было представить, что идет война и эту по-детски первозданную чистоту где-то окрашивает кровь раненых и убитых людей.

Тихону всю ночь было не до сна, все думал с тревогой: живы ли остались Блюггер и Ших? Если они выжили и вернулись в свое жилище, то жди страшной беды, можно собирать пожитки на тот свет. И он чуть свет вскочил на ноги, поглядывая на окна и двери: бежать, бежать!.. Но куда, да и как убежишь по снежной целине? Не разбежишься и далеко не уйдешь. Достанется самое мало — виселица, как летом деду Захару. И Тихон с ужасом представил, как его поведут по улице, поставят на табурет под перекладиной, накинут петлю на шею, выбьют из-под ног подставку и станет он висеть на веревке, раскачиваемый зимним ветром, замерший, окостеневший, дня три. Тихон осторожно скрипнул дверью, словно за нею уже стояли немецкие солдаты и палач потирал от удовольствия от предстоящей казни руки, и вышел на крыльцо. Вокруг никаких следов, за исключением многочисленных крестиков проголодавшихся за ночь кургузых ворон, которые тщетно искали на чистом снежном покрове хоть каких-нибудь съедобных крошек.

В саду, на опушенной снежной бахромой яблоне, сидела сорока и невесть о чем без умолку трещала. «Ну, будь что будет, — решил Тихон, — но я все-таки проучил насильника». — И вернулся в хату, притулив к еще теплым кирпичам большой русской печи ладони: грелся, может быть, в последний раз.

— Что-то нашего обидчика не слышно, — войдя со двора в сарай, где было очень холодно и пахло мышами и сеном, сказала Полина Трофимовна. — Небось, с перепоя все дрыхнет…

— Чтоб он сдох, вражина! — икнула Варька, ей не хотелось вылезать из-под одеял и старой одежды.

Через некоторое время снег на дворе заскрипел, появились два немца: Полина Трофимовна узнала их, они уже бывали прежде у их постояльца. Съежившись от холода и потирая уши и носы, пришедшие стали стучать в дверь хаты. Но им никто не отвечал. Тогда они постучали второй, третий, четвертый раз — глухо. Навалились плечами, поднатужились — дверь нехотя поддалась и распахнулась, словно зевая после долгой ночи. В хате унтер-офицера не оказалось. На столе сиротливо стояла бутылка с недопитым шнапсом, рядом жестяная открытая консервная банка и кусок шмальца, при виде которого у солдат разгорелись глаза. Не спрашивая у хозяев хаты, где Блюггер, они отрезали от куска по ломтику сала, разлили в стаканы недопитый шнапс, выпили и стали быстро закусывать, глотать, не дожевывая, сало и поглядывать на дверь: боялись, что унтер-офицер вдруг появится на пороге — и тогда не сдобровать! После вытерли губы висевшим на спинке стула полотенцем, позвали из сарая Полину Трофимовну и Варвару и спросили их на едва понятном русском языке, где постоялец.

— А Бог его знает, — ответила Полина Трофимовна, — с вечера в окнах хаты свет горел… А потом потух, мы думали, унтер спать лег: так всегда было…

— Но он всегда очень рано вставал, — включилась в разговор Варвара, — а нынче, — пожала она плечами, — куда он запропастился — не знаем…

Вскоре по всему селу начались поиски пропавших заготовителей. Немцы заглядывали в каждый дом, староста и полицаи обыскивали каждый угол, заглядывали под лавки и в подпечки, поднимались на чердаки, переворачивали сено в сараях, опускались в погреба.

— Ищите, ироды, — говорила Власьевна, которая тут же догадалась, где теперь находятся заготовители — в преисподней! И страшно боялась: а вдруг дознаются!

Лишь к полудню окоченевшие трупы унтер-офицера и его помощника обнаружили за околицей села. Немцы придирчиво осмотрели замерзших в сугробе, но никаких следов насильственной смерти не нашли. Зная пристрастие Блюггера и Шиха к спиртному, пришли к выводу, что они в пьяном состоянии вышли из дома, может быть, прогуляться, проветрить больные головы, в метель заблудились, попадали и замерзли. Случай был весьма скандальный, но раздувать его, доносить высокому начальству было опасно. Поэтому все спустили на тормозах: обычное дело — русская зима виновата, а ее, как известно, не накажешь. И заготовителей поскорее похоронили, послав в Германию печальную весть о героической гибели этих истинных рыцарей, достойных славной памяти Фридриха Барбароссы, который по пути за освобождение гроба Господня от мусульман утонул в реке по той же банальной причине — пьянство. Как свидетельствует история, Рыжебородый, то есть Барбаросса, являлся большим поклонником Вакха.

Предыдущая главаГлава 5 из 42Следующая глава