Около месяца уцелевшие военнопленные из бывшего лагеря отогревались и подкармливались, чем могли на ту пору, в Нагорном. В дом Поречиных на временный постой, обогрев и откорм определили по годам молодого, но на вид сильно истощавшего и оттого, казалось, пожилого бывшего пленного Сальмана Умранова.
— У него одна кожа да кости, — оглядывая постояльца, заметила Полина Трофимовна. — И наполнить эту кожу нам почти нечем…
Питались Поречины, как и все нагорновцы, быстро таявшим в погребе картофелем, а также остатками квашения и соления. Сальман дрожал всем своим существом. Полина Трофимовна буквально затолкала его на печь, на горячие кирпичи. Но и на них бедолага продолжал дрожать, не попадая зуб на зуб. И тогда все, что было в хате из старого тряпья: латаное-перелатанное одеяло, изношенный и брошенный в чулан полушубок, изъеденный молью стародавний зипун, другое барахло — все это навалили на дрожащего Сальмана. Варвара по глубокому снегу сходила в конец огорода, где летом пышно зеленели кусты малины, наломала тростинок, которые заварили в обычной воде, — получился вкусно пахнущий чай, и им стали отпаивать неожиданного постояльца. Примостившись коленями на трубку, так в Нагорном называли обычную лежанку, она из большой алюминиевой кружки поила обессилевшего Сальмана. Он часто кашлял и мелкими глотками втягивал в себя чудодейственный отвар. Лишь через двое суток Сальману, наконец, стало жарко, и он даже вспотел.
— Ну, и слава Богу, — перекрестилась Полина Трофимовна. — С потом вся хворь и выйдет, я только так свою простуду унимаю…
Сальман зашевелился, пытаясь выползти из-под горы наваленного на него барахла.
— Зачем? — изумилась врачевавшая его Полина Трофимовна.
— Не могу, — преодолевая стеснение, прошептал Сальман, — я почти ведро отвара выпил, теперь хоть веревкой перевязывай… Мне бы только на плечи что-нибудь накинуть, я бы на двор сбегал…
— Еще чего — на двор! — воскликнула женщина. — Варька, — позвала она племянницу, — там, кажись, на крыльце старое пустое ведро, принеси-ка… А ты, мил дружок, слезай и марш на кухню, не стесняйся, вынесем…
Варька, накинув на голову шаль, быстро выбежала из хаты и тут же возвратилась, пуская с улицы через порог клубы морозного воздуха и звеня о притолок пустым жестяным ведром. Забота о постояльце захватила тетку и племянницу полностью. Они думали и говорили только о нем. И делали все возможное, чтобы он поскорее оклемался и встал на ноги.
— Вместе с нами и ты, Сальмашка, будешь соблюдать пост, есть только скоромное, — шутила Полина Трофимовна. — У нас ни те говядинки, ни те свининки… Были куры, да окаянные немцы еще летом слопали, не подавились.
— А мне свининки и не надо, — ответил на шутку хозяйки Сальман, — я татарин, по вере мусульманин, а мусульмане свинину не едят… Аллах не разрешает, Бог наш, хотя сейчас я съел бы целого кабана!
— Хоть тут нам повезло, умный твой Бог, — рассмеялась Полина Трофимовна и украдкой взглянула на племянницу, которая никак не среагировала на шутку тетки.
— Забыли, что мы вообще существуем, — жаловался Сальман. — Ни обмундирования, ни продуктов не дают… Живи, как хочешь!.. Не в лагере, так здесь ноги с голодухи протянем…
— А ты не горюй, Сальманушка, — утешала его Полина Трофимовна, — не дали тебе валенки — забирайся на печь и лежи, бока грей, кирпичи, небось, не остыли, а охолодеют, так мы забор на дрова порубим… И Бог даст, с голоду не помрем, крошками питаться будем… Аллах твой заступится за тебя, вот увидишь…
Сальман был еще молодым. Вначале, когда, спасенный от мучительной смерти в пламени клуни мадьяром Ласло, прибился к Поречиным, он сильно покашливал, но забота, какое-никакое регулярное питание, спокойствие и радость оттого, что остался жив, а также молодой организм помогали ему справляться с истощением и простудой. Но главную роль сыграл заботливый уход за ним Полины Трофимовны, почувствовавшей к нему материнскую привязанность, и Варьки.
У колодца-журавля Полина Трофимовна только про своего Сальмашку и вела разговоры.
— Что сами едим, то и он. Ничего, поправляется малый…
— А ты, Трофимовна, каждое утро шею ниточкой ему меряй, увидишь, насколько за сутки потолстеет, — смеялись бабы. — Мы своих постояльцев так проверяем…
Все село было в заботах о бывших военнопленных. Шло как бы негласное соревнование, какой двор быстрее поставит на ноги своего подопечного. Помимо стремления отличиться, было желание и поскорее освободиться от неожиданных нахлебников, ведь окрепших здоровьем тут же отправят в армию.
— И будешь ты опять воевать, Сальманка, — веселая Варька налила в кружки свой фирменный чай с ароматом малины. — Только смотри, в плен немцам больше не попадайся…
Сальман с удовольствием тянул губами кипяток. Он посветлел лицом, на щеках появились розоватые пятнышки.
— Теперь я всегда буду хранить одну пулю про запас, — задумчиво сказал он.
— Почему одну? — не смогла сразу догадаться девушка.
— Для себя хватит одной… Лучше ухлопать себя, чем снова оказаться в лагере военнопленных… В тот раз я не знал, опыта не имел… Нас наши командиры, как стадо баранов, гоняли с места на место, я почти не стрелял, а если и палил, то неизвестно куда и в кого… Я же говорю, не было опыта и у командиров, не умели воевать, вот что я скажу… Думаю, нынче научились… Нужда заставила…
Они часто, когда быстро и крепко засыпала Полина Трофимовна, засиживались вечерами, беседовали, вспоминали каждый свое, преимущественно детство, школу.
— Я учился плохо, русский язык почти не знал, — сознался Сальман, — по два года в каждом классе сидел…
— А я аттестат зрелости имею, хочешь, покажу? — Варька пошарила рукой за образом Святого Николая Угодника, где во время оккупации прятала все документы и особенно аттестат зрелости. — Боялась, что немцы расстреляют за то, что имею аттестат… Глупая!.. Прятала за образом, думала, что сюда немчура не полезет… Говорю же, глупая была, да и теперь не умнее… А они гады, что немцы, что мадьяры, — загадочно подытожила она и подала аттестат Сальману.
— Хорошо иметь такой документ, — гладил он ладонью лист. — Только использовать его надо по назначению…
— Это как? — поинтересовалась Варька, сделав вид, что не поняла, на что намекает Сальман.
— Как, как — дальше учиться надо… Вот как!..
— Мне Антонина Владимировна, учительница, жена директора нашей школы, то же самое советует… Я и сама хотела бы куда-нибудь поступить, всегда хотела учительницей стать, как Антонина Владимировна… Но куда из деревни поедешь? Из нужды не вырваться… Особенно для меня дорога каменной стеной перегорожена…
— Почему особенно для тебя? — не понял Сальман. — Ты что — рыжая? — усмехнулся и ласково добавил: — Красивая, однако!..
— Да ну тебя, скажешь еще! — покраснела Варька и краем глаза взглянула на небольшое овальное зеркало, висевшее на стене.
Приезжали работники райвоенкомата, интересовались, как набирают вес и крепнут духом бывшие узники лагеря. Остались довольны и пообещали на днях поставить всех на армейское довольствие, но сказано это было скорее для успокоения нагорновцев: у военкомата таких возможностей просто-напросто не имелось. Но тем не менее близилось время расставания. Где-то этому были рады, а в семье Поречиных грустили. Сердце Полины Трофимовны прикипело к постояльцу, как к родному сыну, которого она никогда не имела, о котором всегда мечтала, а про Варьку и говорить было нечего, она не могла даже представить себе, как это вдруг в их хате не станет Сальмана?
Теперь на печи чаще спала Полина Трофимовна, грела на горячих кирпичах свои пожилые, ноющие на непогоду суставы. Сальман вытягивал ноги на теплой лежанке, и они свисали над загнеткой. Варька никому не уступал места на деревянной кровати. Но с каждым днем она становилась все угрюмее, все чаще лазила в погреб, вылавливала в мутном рассоле оставшиеся соленые огурцы, жевала их, иногда грызла мел, тяжело вздыхала и наедине молилась на святой угол, где висели в рамах и потемневших окладах лики святых. Полина Трофимовна возилась у печи, гремела то загнеткой, то рогачами, когда к ней подошла племянница.
— Не могу, — прошептала Варька, бледное лицо ее осунулось, на глазах заблестели набежавшие слезы. — Не могу, — повторила она, видя, как тетка дрожащими руками отставила в угол рогач. — Нехай будет выкидыш. … иначе, — всхлипнула она и закрыла лицо ладонями.
— Еще чего придумала! — Полина Трофимовна стала судорожно вытирать руки о фартук. — Ты с ума сошла, девка! — прошептала она, боясь, что их разговор подслушает шлепавший тапочками с досады от непредсказуемости своего будущего по земляному полу хаты Сальман. — Энто же какой грех — дитя в утробе загубить! Вечно в аду будешь мучиться, Варя…
— Буду… — Племянница упрямо сжала губы. — В аду, так в аду, я уже и так в нем, но не хочу, чтобы немец родился… Ненавижу их! — надрывающимся голосом, который в любое мгновение мог сорваться на громкое рыдание, зло процедила Варька. — Рожу, а его фашистом станут дразнить… Как мне тады жить и как ему?
— А мне и все равно, немец он или кто, твое дате и мой сродственник, кровушка у нас у всех нечужая, а твой дедушка и мой отец — один и тот же человек, вот как, — горячо, но по-прежнему негромко сказала Полина Трофимовна. — Да и кто знать-то будет, от кого у тебя ребенок, вон сколько наших солдат в селе перебывало… А твое дело молодое…
— Так знают же Тихон и Митька, — уже совсем тихо всплакнула Варька. — Тихон за меня этого… свинью Блюггера заморозил, а Митька… так прознал, и Пашке я сама рассказала…
— Ну, и дура же ты! — всплеснула руками тетка. — Ума у тебя нет, — рассердилась она, для чего взяла в руки кочергу и опять швырнула ее в угол. — Но ничего, ребята на войну ушли, Прасковья тоже, а вернутся ли… Дай-то Бог, чтобы возвратились живы и невредимы… Господи, Сыне Божий Иисусе Христе, помилуй их и сохрани им жизню, — перекрестилась Полина Трофимовна. — Они мужики, а не болтливые бабы на завалинке — сплетни разводить не станут… А губить дате не смей, разве он виноват в чем-то? А коли это будет девочка? — вдруг повеселела тетка. — Кто девку фашистом обзывать станет?
— Уехать бы мне из Нагорного, — стала размышлять Варька. — Хоть бы годка на три, пока ребенок не подрос бы, да и ты пока на ногах… Иначе к кому мне головушку приклонить?
— Уехать, а куцы? Да и кто тебя отпустит, в сельсовете такой справки не дадут, а без бумаги поедешь — поймают и в тюрьму посадят. …И за аборт нынче судят, — встрепенулась Полина Трофимовна и вновь перекрестилась. — Господа, помилуй!..
До самого вечера Варька была в расстроенном состоянии. Когда ставила на стол нехитрый ужин, уронила на пол деревянную ложку, подняла ее и вытерла чистым полотенцем с вышитыми на нем разноцветными крестиками и петушками. Сальман нагнулся, пытаясь первым поднять ложку, но Варька опередила его. Руки их коснулись друг друга, отчего девушка вздрогнула, а Сальман внимательно и молча посмотрел на ее лицо, вспыхнувшее слабым румянцем.
Старинные ходики, висевшие на стене, по словам Полины Трофимовны, еще до большевиков, как понял Сальман, до революции, скрипнув цепочкой с гирей, похожей на елочную шишку, ударили один раз, возвестив час ночи. На печи, пригревшись на теплых кирпичах, безмятежно не похрапывала, а как-то урчала носом Полина Трофимовна, видя только ей знакомые сны. Сальман, скорчившись, как он признавался, в три погибели, безнадежно пытался уснуть, на тоже еще теплой лежанке, но в голову лезло невесть что — от дома на берегу Волги до мадьяр и лагеря для военнопленных. Но еще больше его занимало то, что близко, почти совсем рядом у стены на кровати ворочалась Варвара, которая все еще не могла прийти в себя после разговора с теткой. Но одно она решила твердо и бесповоротно: грех на душу не возьмет, беременность не прервет. Эти думы долго не давали ей заснуть. Она ворочалась с боку на бок: то ей под толстым стеганым одеялом было холодно, то подушка мала, то в окно луна кралась, расстилая на полу, словно коврики, светлые квадраты, то часы слишком громко стучали, даже не стучали, а больше хрипели, как и тетка на печи.
Прикрывая ладонью зевающий рот, Сальман встал, почесал пятерней под мышками, свесив ноги, в потемках нащупал пальцами ног мягкие тапочки, подаренные ему на время заботливой Полиной Трофимовной, и слез с лежанки. Если Варька услышит и рассердится, он быстро заберется обратно. Но Варька молчала и даже перестала ворочаться. Сальман прошел на кухню, неосторожно звякнул жестяной кружкой о край ведра, стоявшего на лавочке у самой печки. И хотя пить ему совсем не хотелось, не такой уж был сытный ужин, чтобы одолевала жажда, все равно зачерпнул воды и сделал пару маленьких глотков. Шаркая тапочками по земляному полу, возвратился в горницу, которая была одновременно и спальней, остановился у кровати, помолчал с минуту, раздумывая и опасаясь, но, убедившись, что девушка не спит, прислушивается к его шороху, дыханию, наклонился над ней.
— Варь, ты не спишь? — шепотом спросил он.
— Что-то никак не идет сон, — тоже шепотом ответила она, поворачиваясь со спины на бок, словно давая место Сальману.
— Я с вечера заметил. — Он робко присел на краю кровати, в темноте нашел ее руку, погладил. — Тебя что-то тревожит… — Она не отдернула руку, наоборот, как показалось Сальману, дала понять, что это ей приятно.
Сальман наклонился еще ниже, и как-то само собой вышло, что он откинул край одеяла. Варвара и тогда не шелохнулась, не возразила, а только учащенно стала дышать, а потом тихо сказала:
— Ой, замерзнешь же! — и сама подняла выше край одеяла.
Отбросив тапочки в сторону, Сальман сунул ноги под одеяло. Нежная, горячая Варвара вздрогнула, прижала свои пальцы к его губам, что означало: только тихо, чтобы тетку не разбудить! Подвинулась, дала больше места рядом с собой. Сальман прижался к девушке, руки их сплелись в объятьях, губы обжег чувственный огонь. Сальман дернул вверх на Варваре рубашку…
— Не спеши, — прошептала Варька, — и тише…
Кровать была деревянной и старой, предательски поскрипывала в тишине, но Полина Трофимовна продолжала громко сопеть на печи, причмокивая губами: видимо, ей снился приятный сон.
А луна по-прежнему заглядывала в окна и лукаво улыбалась.
Ближе к рассвету Сальман из-под теплого одеяла вернулся на свою лежанку, кирпичи которой уже остыли. Но он, вытянув ноги, крепко и счастливо уснул. Утром Полина Трофимовна, кряхтя и вздыхая, перелезла через крепко спящего Сальмана, удивляясь тому, что прежде он поднимался ни свет, ни заря, а теперь даже не шелохнулся. Стала будить племянницу. Та открыла глаза и с неохотой встала, что не могло пройти мимо внимания тетки.
— Ты чего, не выспалась?… Ночи такие длинные… Помоги снедать готовить, — широко зевнула сама Полина Трофимовна. — Только ладу не дам, что варить, что жарить, что парить?… Окромя мелких картох в хате ничего нет…
— Что-нибудь придумаем. — Варька перво-наперво погляделась в зеркало, встряхнув рассыпанными по спине и плечам густыми волосами.
С того дня Полина Трофимовна стала замечать большую перемену в поведении своей племянницы: она перестала быть замкнутой, на щеках с еле заметными ямочками стал вспыхивать румянец, когда к Варьке обращался зачем-либо постоялец. И еще заметила тетка, что племянница и Сальман разговаривают глазами. Посмотрят друг на друга и улыбнутся, посмотрят друг на друга и кивнут головами. Не зря это! И Сальман стал более внимательный, предупредительный с нею: не даст Полине Трофимовне взять в руки ведро, сам бежит к колодцу. И вроде в хате завелся настоящий хозяин. Но тетка не стала говорить ничего племяннице, хотя сначала и собиралась пожурить ее — не балуйся, мол, но, обхватив ладонью подбородок, раздумала: а вдруг у них эта… любовь, о которой сама она смутно помнила. Вышла замуж по родительской воле, муж, вечно заросший щетиной, оказался неудалым, худющим, к тому же больным, говорили, украл у кого-то что-то, за это ему отбили все внутренности, и он так и не поправился, скончался на Петровке. А после не нашлось ни мужика, ни тем более молодого парня, который бы взял ее замуж. Так и вековала в одиночестве. А теперь жила в заботах о племяннице. И еще, не без радости раскинула умом Полина Трофимовна, может быть, теперь не нужно о будущем ребенке тревожиться, объяснять бабам на завалинке, от кого он родился. А Сальман что — хотя и чужой веры, но теперь все советские, все безбожники, парень хоть куда, а когда вычухается из этой худобы, поправится, ему цены не будет! И действительно, Сальман преображался на глазах: он окреп, на руках стали нарастать мускулы, повеселел, видимо, любовь к Варьке вдохнула в него новые жизненные силы, дала крылья. И даже имя у него изменилось. Сначала его ласково называли Сальмаша, а потом по-русски — Саша. Даже соседи стали его так звать, и он на это имя только улыбался и откликался. «Все идет путем», — с радостью мечтала Полина Трофимовна о будущем племянницы.
Но радость и беда всегда рядом. Приехали в Нагорное военные, совсем молодой лейтенант, видимо, недавно ставший им, и более пожилой, усатый, несколько угрюмый сержант. Собрали в клуб всех бывших пленных.
— Хватит вам прятаться под юбками вдовушек и девушек, — сказал лейтенант звонким голосом. — Вы однажды уже подняли руки вверх, сдаваясь фрицам, проявили, можно сказать, трусость, пора искупать вину, защищать честь и достоинство красноармейца…
Сержант здесь же в помещении клуба пересчитал всех по именам, хотел даже построить на улице, но, увидев, во что они одеты и обуты, не рискнул выводить на мороз, знал, что больше половины их еще болеют, некоторые уже отправлены в госпитали, а некоторые поправляются в теплых хатах. Сообщил, что вот-вот все они станут полноправными бойцами Красной армии.
— Сашенька, ты же не забывай нас, — попросила вечером Сальмана Варька с блеснувшими слезами на глазах.
— Ты жди меня, — только и мог ответить ей Сальман. — Или ты Митьку ждать будешь? — вдруг спросил он, заглядывая в глаза девушки.
— Митя… Митя… Ну, это школьный товарищ, одноклассник, — покраснела она. — Я уверена, что он обо мне уже и забыл…
Через два дня пригодные к строевой бывшие военнопленные, отогревшиеся и подкормленные жителями Нагорного, были отправлены в еще, по существу, прифронтовой Красноконск, где из них и многих других, мобилизованных в районе, формировалась небольшая воинская часть. Там их накормили солдатским борщом и кашей, выдали паек, обмундирование. Удивляли Сальмана и его товарищей не столько валенки, шинели и даже белые полушубки, присланные, как говорили, аж из Монголии, а погоны, особенно офицерские с просветами и звездочками. Словно формировалась старая русская армия.
— Черт знает, что такое! — выходя из себя, Жигалкин шумно ходил по кабинету, наталкиваясь на стулья. — Я видел даже золотые погоны на одном капитане!.. У меня враз рука зачесалась!.. Да если бы мне тогда в Велико-Михайловке сказали, что вернутся золотые погоны, я бы тому в морду плюнул… Нет, я бы тому, кто такое посмел сказать, собственной рукой наяву голову бы снес… Да мы этих золотопогонников с товарищем Буденным Семеном Михайловичем до самой Варшавы гнали…
— А потом назад без штанов бежали, — усмехнулся Морозов. — Кстати, теперь и Семен Михайлович при погонах… Вот так!.. Приказ об изменении формы и введении погон опубликован 17 января 1943 года… Или ты не читал?
— Знаю, но читать такое не могу, душа протестует, хотя я не против линии партии, — спохватился Пантелеймон, — одобряю и починяюсь… Но не могу… нервы сдают…
— Зажми свои нервы в кулак, — посоветовал, успокаивая Жигалкина, Юрий Федорович. — Погоны четко определяют служебные отношения между чинами, между старшими и младшими… Ты знаешь, Пантелеймон. когда впервые появились погоны в русской армии? — Тот отрицательно покрутил головой. — Нет? Так вот — в 1732-м!
— Еще бы! — злорадно усмехнулся Жигалкин. — Буржуям нравились эти… эполеты на плечах, как петушиные перья… Цирк да и только!..
— А помнишь, Пантелеймон… — Морозов вдруг смолк и безнадежно махнул рукой. — Впрочем, помнить можно лишь то, что, скажем, читал, ты ведь Лермонтова в руки не брал…
— Не до Лермонтова мнe было. Юрий Федорович… В бедноте прозябал. наяву прозябал… А к чему тут Лермонтов? — Он вдруг остановился перед столом Морозова. — В огороде бузина, а в Киеве дядька? — рассмеялся он.
— А я помню, — не замечая насмешки Жигалкина, продолжал Юрий Федорович. — Со школьной скамьи помню, хотя я не из барского сословия, тоже из бедной крестьянской семьи… Помню, как Грушницкий радовался эполетам… «О, эполеты, эполеты! Ваши звездочки, путеводительные звездочки… Нет! Я совершенно счастлив». — Пантелеймон подозрительно посмотрел на секретаря райкома партии: уж не сошел ли он с ума — такое загибает! — Да нет, — уловил его взгляд Юрий Федорович, — так говорил Грушницкий… Он был офицером… Кстати, и Кутузов носил эполеты…
— У Лермонтова вроде другой герой был…
— Имеешь в виду Печорина?
— О! — поднял палец Жигалкин. — Про этого мне как-то жена, Лидия Серафимовна, говорила… Хороший, мол, человек был…
— Но тоже русский офицер и с эполетами!
— Понятно, не пролетарий, а тоже наяву из белой сволочи…
— Выходит, что каждый русский офицер, живший в любом веке, белая сволочь!..
— Выходит…
— Тогда кто же на поле брани жизни своей не жалел, передал нам в целости и сохранности такое государство, как Россия?… Целый континент, который мы держим на своих плечах!.. Боевые традиции, друг мой Пантелеймон неугомонный, надо хранить и приумножать во всем, даже во внешних проявлениях… Да, да, погоны прежние, с царских времен, но армия другая — Красная армия! Где ты слышал, чтобы, обращаясь к старшим по званию, говорили «Ваше превосходительство»? Осталось «товарищ»! У Пушкина еще — «товарищ, верь…» Надев традиционные погоны, наша армия остается классовой, пролетарской, как любишь ты… — Морозов сделал паузу, а затем с доброй улыбкой произнес: — Наяву подчеркивать…
— Меня подковывать не надо, у меня прежние подковы еще не стерлись, — сказал обиженным тоном Жигалкин и развел руками. — Но куда мы катимся?! Слыхал я, что и попам будет дана вольная воля, еще в колокола ударят!..
— В набат, товарищ Жигалкин, в набат! — в голосе Морозова прозвучали торжественные нотки. — Так издавна велось на Руси, в тревожные минуты, когда враг у ворот — гремел набат!..
— В гражданскую я попов расстреливал, а после сбрасывал колокола на землю… Я был в Москве и стал свидетелем, как превратили в пыль храм самого Христа Спасителя… Что же он, Христос, не спас свой собственный храм? — ехидно усмехнулся Пантелеймон. — Наяву кишка тонка!.. Ничего не осталось, кроме груды камней… И вдруг опять о попах, о храмах! А ты, секретарь райкома, хоть бы хны, мне трудно понять твое мышление…
— Ладно, ладно, не сердись, — успокаивал Морозов раздосадованного Жигалкина. — Время расставит все по своим местам…
— Это как понять? — насторожился Пантелеймон.
— В меру своего разума, — уклонился от прямого ответа Морозов.
А Сальман тем временем, разложив на подоконнике школы, где их разместили до прихода транспорта, листок в косую линейку, вырванный еще из довоенной ученической тетради, писал письмо Варваре Поречиной, в котором еще раз, теперь уже в письменном виде, объяснялся в любви. «Жив останусь, обязательно вернусь к тебе, Варенька, — писал он корявым почерком, ибо в школе имел плохие оценки и по чистописанию. — Мой дом на берегу Волги… Захочешь, поедем туда жить, у нас много пароходов плавает по реке, а еще больше рыбы… И Полину Трофимовну возьмем с собой, она очень жалостливая женщина… Не захочешь на Волгу, останусь в Нагорном навсегда с тобой… Я люблю тебя, вот в чем загвоздка! Только ты меня жди, обязательно жди, тогда меня никакая пуля не возьмет… В плен больше не попаду, снаряд в одно место два раза не попадает…»
На следующий день в Нагорное пришло сразу два письма. Одно от Сальмана Поречиным, отчего Варька, как девчонка-подросток, прыгала от радости в хате. Полине Трофимовне пришлось даже схватить ее за плечики и усадить на лавку у стола.
— Ты гляди, тяжелая, а вопишь и носишься по хате, как угорелая… Садись и почитай письмо вслух, я тоже нечужая тебе и хочу знать, что он там нацарапал…
Варька в который раз читала письмо, а тетка слушала, держа уголок цветастого платка у самого лица, на который с ресниц капали редкие слезинки.
— Дай-то Бог, — шептала Полина Трофимовна.
И Варвара не выдержала. Вместе с подругами ринулась в район, увидела Сальмана, такого смешного, мало узнаваемого в солдатской шинели, казалось, выданной ему не по росту, поэтому и беспомощно висевшей на нем, но зато с зелеными погонами рядового. Когда он шел в строю к колонне грузовиков, она помахала ему рукой, и он, незаметно для сержанта, который приезжал с лейтенантом в Нагорное и теперь строго командовал, кивнул ей головой: вижу, мол, Варя, вижу. И ее глаза туманились набежавшей слезой. Вволю наплакалась дома. Полина Трофимовна не мешала ей реветь, а только ласково гладила племянницу натруженной ладонью по волосам, по плечу.
— Поплачь, поплачь, легче станет…
В хате стало пусто, и тоска надолго поселилась в ее темных углах. И даже луна, которая теперь выплывала на небо поближе к рассвету, была похожа на обгрызенный звездами каравай и сеяла на мартовский снег неистребимую голубую грусть. Лежа в постели, Варька долго глядела на призрачные окна, сон упорно облетал ее стороной, она ждала новых писем от Сальмана.
А ему было пока не до писем. В части, куда он был направлен, к бывшим военнопленным относились с явным недоверием. Многих заранее считали добровольно сдавшимися врагу. Поговаривали даже о формировании штрафного батальона: пускай, дескать, кровью смоют свою вину перед Родиной, будто пребывание в лагере, которое каждый день уносило десятки жизней, уже не являлось кровавой платой за то, что абсолютное большинство оказалось в плену не по своей собственной вине, а в результате допущенных ошибок, начиная с самого Сталина и кончая командирами частей и подразделений. Но кому это докажешь, когда в солдатской среде постоянно шныряют особисты, выискивая «предателей». И находят! А не найдут — сами попадут в разряд неблагонадежных. Ошеломляющий сталинский тезис о том, что по мере строительства социализма классовая борьба не утихает, а, наоборот, обостряется, с удвоенной, утроенной энергией нередко действовал и в военное время.
Второе письмо получили в доме Званцовых. Оно было кратким, но произвело эффект разорвавшейся бомбы. У Афанасия Фомича от неожиданности подкосились и без того больные ноги, а Анисья Никоновна заголосила на всю хату, аж на дворе стало слышно. Виктор, а письмо это было именно от него, сообщал, что он жив, что он на фронте, бьет проклятых фашистов, и интересовался, благополучно ли дома после изгнания из Нагорного оккупантов. «В следующий раз напишу о себе подробнее… Крепко всех обнимаю, целую и жду ответа, как соловей лета», — этими банальными словами заканчивалось необычное и нежданное письмо. И очень быстро все Нагорное знало о маленьком белом треугольнике со штемпелем полевой почты и печатью военной цензуры. Дома облегченно вздохнули.
Не было предела радости и у Екатерины. Она постеснялась пойти к Званцовым и подробнее расспросить о содержании письма, вспомнил ли Виктор о ней? Но уже то, что Виктор объявился, что он жив, согревало ее исстрадавшееся сердце.
Иные мысли теперь обуревали Зинаиду: так кто же все-таки застрелил тогда на дороге в Красноконск ее мужа? Нет, она не очень-то горевала об Антоне, еще помня его кулаки и синяки, которыми он награждал ее после прихода домой во время оккупации, но все-таки ей не терпелось узнать истину. Она буквально ворвалась в хату Званцовых: теплая шаль развязана, полушубок расстегнут, в глазах ярость.
— Дядя Афанасий, это правда, что ваш Витька объявился?
— Письмо прислал, а сам не явился. — Афанасий Фомич с удивлением смотрел на взбудораженную Зинаиду. — А ты чего это?…
— Стало быть, это он убил моего Антона!..
— Витька в брата, хоть и двоюродного, стрелять не стал бы…
— Тады он помог летчику…
— Не знаю. — Афанасий Фомич вдруг рассердился: — Лучше твой Антоха не лез бы куцы не следует!..
— Куцы? — растерялась Зинаида.
— На кудыкину гору! — еще пуще разозлился Афанасий Фомич. — Он и полицай, он и летчика хватает, он и Витьку, дитя еще, в конвоиры заставляет идти… Вот куды! По его вине Захарку Чалого повесили…
Зинаида оробела, она знала, какая дрянь ее Антон, но столько серьезных обвинения в его адрес слышала впервые. Она сделала шаг назад к порогу горницы, взялась за ручку двери.
— Ты чего, дядя Афанасий, на меня так вызверился? — тихо спросила она виноватым голосом. — Будто я заставила Антона в полицаи записаться, он сам так решил…
— Да мне все равно, Зинка, — смягчился Афанасий Фомич. — А твоего Антона, если бы на дороге не застрелили, то нынче бы повесили… Да! По всем селам на веревках старосты и полицаи болтаются… Люди без суда их повесили!.. Не любит наш мужик изменничества, вот что…
У нас староста сам сунул свою голову в петлю, никто не пожалел, так ему и надо, а Егорку Гриханова не тронули, он безобидно вел себя… Да уж ладно, не стой у двери, иди посиди у нас и перестань горевать… Так оно, Зина, так!.. И тебя люди могут осудить за то, что ты с немцами якшалась…
— Ни с одним! — громко заявила Зинаида и перекрестилась на образа в углу горницы. — Вот те крест, дядя Афанасий!..
— Я-то поверю, а люди?
— Хватит тебе наезжать на нее. — Анисья Никоновна вышла из кухни, ей стало жалко Зинаиду. — Она тоже пострадала не приведи Господи…
— Да я ничего, я просто, — оправдывался Афанасий Фомич.