К книге
Обагренная кровьюДни испытаний. I
66%
Дни испытаний. I
23

Ночью вокруг Нагорного гремели орудия, раздавались пулеметные очереди. Стало известно, что гитлеровцы вошли в Красноконск, перехватив большое количество беженцев и раненых красноармейцев, в том числе и тех, которые находились в районной больнице. Раненых было столько, что не хватало транспорта вовремя всех отправить в тыл. Оставляли их на время в красноконской больнице, где отсутствовал в необходимом количестве медицинский персонал. Поэтому Лидия Серафимовна закрыла на ключ свой кабинет завотделом райисполкома по здравоохранению, надела белый халат и шапочку и сутками не выходила из больницы, ухаживая за ранеными.

Участница гражданской войны, все отдавшая торжеству советской власти, Лидия Серафимовна была атеисткой, но почему-то, как истинно русская женщина, при всех изгибах судьбы глубоко в душе хранила неистребимую жажду Истины, верила в то, что именно Бог за ее отступничество не дал ей своих детей. Поэтому доброе ее сердце вмещало в себе огромную любовь к больным, что и стало причиной ее замужества за Жигалкина, которого она выхаживала после ранения. А теперь объектом ее внимания был еще совсем юный солдат Вячеслав Аникин. Она почти не отходила от его койки. Только заботливая мать могла так нежно, так ласково относиться к своему родному ребенку, как Лидия Серафимовна к «своему Славе».

— Я умру, Лидия Серафимовна? — наивно спрашивал у нее Аникин.

— Нет, сынок, нет! — почти восклицала она. — Я тебя обязательно подниму на ножки, ты выздоровеешь… Чуть полегчает, я заберу тебя к себе домой, выхожу там…

— Помогите мне пару слов черкнуть родным в Брянск… Сообщить, что я еще живой…

— Черкнем, обязательно черкнем… Да ты скоро сам напишешь большое письмо своим…

— Когда скоро?

— Как только освободят Брянск, так сразу… А немцев обязательно погонят назад!.. По-другому и быть не может!.. Ты выздоровеешь и еще сам будешь гнать фашистов в шею…

— В хвост и в гриву, — недоверчиво усмехнулся лежавший рядом солдат Чечулин Василий, которому каждое слово давалось с великим трудом. Весь перебинтованный, он находился в тяжелом состоянии.

— Да, и в хвост и в гриву, — наклонилась над ним Лидия Серафимовна. — Не верите, что и вы, и Слава подниметесь?… Я в гражданскую не таких поднимала… Бывало, в таком состоянии красноармеец, что впору гроб заказывать, но нет, вылечиваем, и он, глядишь, уже на коне с саблей в руке, и беляки от него, как тараканы, в разные стороны разбегаются… Столько раз такое бывало!

— Я верю вам, Лидия Серафимовна, но уж больно глубоко нас зацепило…

— Не распускайте нюни, Чечулин, Славу в тоску не вгоняйте и доверьтесь мне…

Лидия Серафимовна невероятными усилиями добивалась, чтобы в ее больнице раненые красноармейцы долго не задерживались, ругалась с самыми высокими военными чинами и вовремя, насколько было возможно, отправляла больных подальше от боевых действий, где можно было с большей уверенностью возвращать их в строй, а если не на фронт, то на заводы и фабрики, на поля колхозов и совхозов, где также не хватало теперь рабочих рук. Уже под постоянной бомбежкой она готовилась вывести последних пациентов, ждала две автомашины, которые обещало ей начальство. Но машин все не было, они попали под обстрел немцев и обе сгорели вместе с водителями, гужевого транспорта также не оказалось. А ночью в Красноконск ворвались оккупанты.

Сопротивляться захватчикам было бесполезно, да и некому. Охваченное всеобщей паникой районное начальство укатило в этой сутолоке незаметно. Лишь на минуту забежал в больницу возбужденный Жигалкин.

— Все бросай, уходим, — сказал он жене, но Лидия Серафимовна не сдвинулась с места. — Ты слышишь, Лида, немцы наяву вот-вот будут здесь…

Она сидела у постели Аникина и своей рукой гладила забинтованную голову раненого. Пантелеймон пытался взять ее за локоть, но она резко отдернула руку.

— Я его не брошу, — кивком головы показала она на Аникина. — Я сынка не оставлю одного…

— Я понимаю тебя, понимаю, Лида! — хватался за голову Жигалкин, зная упрямство своей жены: раз уж сказала, то так и будет делать.

— Ты уезжай, Пантелеймон, — как-то спокойно, даже с холодком в голосе сказала Лидия Серафимовна. — А я тут как-нибудь… Не волнуйся за меня, уходи! Все-таки я врач и женщина, не тронут меня фашисты…

И Жигалкин убежал, полагая, что сумасшедшая жена, может быть, права: она все же врач и гитлеровцы, несмотря на их лютость и беспринципность, медицинского работника под перекладину не поведут. А Лидия Серафимовна под белым халатом на всякий случай спрятала гранату: хоть и врач она, но член партии, занимала в районе видную должность, простят ли ее враги? Оккупанты обязательно обратят на нее внимание, и, если вздумают арестовать, она знает, как поступить в таком случае, но в лапы врагам на растерзание не дастся.

К полудню к больнице подъехало несколько грузовых автомашин с ранеными немецкими солдатами. Вооруженные автоматами гитлеровцы ходили по палатам, о чем-то громко говорили, показывая на койки и лежавших на них раненых красноармейцев. Один из офицеров, высокий, сухопарый, с длинной шеей с большим кадыком, в фуражке с очень высокой тульей на маленькой головке, подошел к Лидии Серафимовне и пожилой медсестре Варваре Филипповне, во всем преданной Лидии Серафимовне и поэтому тоже оставшейся в больнице, и стал им что-то говорить по-немецки. Из его длинной тирады Лидия Серафимовна поняла лишь одно: советских раненых из больницы немедленно удалить.

— Софорт… шнель!.. Бистро унд… немедленно, — офицер строго сверху смотрел на Лидию Серафимовну.

— Но куда же я их дену, — развела она беспомощно руками. — Они же больные… кранк, — вдруг вспомнила она немецкий аналог русскому «больной».

Офицер опять возбужденно заговорил, но теперь уж Лидия Серафимовна в словах не разобралась, однако смысл их поняла сразу — немец махнул рукой на дверь палаты: убирайтесь, мол, отсюда прочь! Затем он крикнул солдатам, и те, выполняя приказ начальника, стали буквально вышвыривать раненых красноармейцев во двор. Грубо схватив кричавших от нестерпимой боли Аникина и Чечулина, солдаты вытащили их из здания и швырнули на землю.

— Господи! — почти крикнула Варвара Филипповна. — Да что же вы делаете, окаянные, им же больно!

Вячеслав жалобно стонал и с мольбой смотрел на Лидию Серафимовну. Она решительно шагнула к офицеру с большим кадыком и показала на Аникина.

— Как вы можете, он тяжело ранен… Есть же международная конвенция!.. Конвенция!..

Хотя офицер не разбирался по-русски, но ему, как и всем остальным немцам, было ясно: русский врач не зря произнесла слово «конвенция», она требует уважительно, по-человечески относиться к больным людям. Но в это время солдаты уже вносили в здание больницы своих, тоже стонавших, раненых. И офицер, снова в упор глядя на Лидию Серафимовну бесцветными глазами, опять стал долго и нудно говорить, затем кивнул на вносимых в больницу раненых, достал пистолет из кобуры и, к величайшему ужасу Лидии Серафимовны, равнодушно выстрелил в головы Аникина и Чечулина.

— Зи… ес ист мир айнертай… тотер, — глянул он поверх очков на Лидию Серафимовну с таким видом, будто совершил что-то очень приятное: дескать, избавил раненых от мучительной смерти.

Сделав свое черное дело, офицер повернулся, чтобы уйти к стоявшим недалеко другим офицерам, с насмешкой взиравшим на трагедию.

Лидия Серафимовна буквально остолбенела: она могла ожидать всего, но такого и в мыслях не допускала. Что же это за хваленая европейская гуманность?… Слезы наполнили ее глаза, материнская жалость к погибшему Аникину переполнила душу, гнев перехватил дыхание. И она почти молниеносным движением руки выхватила из-под полы халата гранату.

— Филипповна! — крикнула она медсестре. — Беги отсюда, быстрее!

Затем Лидия Серафимовна выдернула чеку и бросила в сторону офицеров гранату.

— Вот вам за моего Славу, сволочи! — полная отчаяния и ненависти к фашистам как-то взвизгнула Лидия Серафимовна и с рыданием склонилась над убитым Аникиным. — Сыночек!..

Немцы от неожиданности и страха застыли на месте и даже не успели упасть на землю: граната взорвалась, уложив на месте и ненавистного ей офицера с длинной шеей, и других, насмехавшихся над ней. Почти у ног Лидии Серафимовны оказался ерзающий по земле окровавленный солдат. Она, быстро нагнувшись, выхватила из его рук автомат и принялась посылать очередь за очередью в сбегавшихся к больнице немцев, которые, придя в себя, открыли по женщине в белом халате бешеный огонь. Варвара Филипповна не успела далеко отойти: взмахнула руками, словно попыталась ухватиться за воздух, остановилась и упала на спину, пуля настигла и ее. Внезапно острый огонь обжег и сердце Лидии Серафимовны, и она, медленно опускаясь, сначала села, а потом упала боком на землю. Выстрелов Лидия Серафимовна уже больше не слышала, но откуда-то издали нарастал грозный и мощный гул тысяч бешено мчавшихся коней. И она вдруг увидела лаву красной конницы, которая стремительно, неудержимо катилась в ее сторону. «Там и товарищ Буденный, — подумала Лидия Серафимовна, — он все поймет и за моего Славу отомстит…» А конница все мчалась и мчалась, гул ее копыт нарастал и нарастал. И вот уже заблестели, засверкали на солнце, словно молнии, поднятые вверх клинки. О, сколько их! Блеск сабель сливался в единый яркий свет, который легко и ласково поднял Лидию Серафимовну и, окутывая беспредельной любовью и теплом, понес… Понес свободно, легко и далеко, в бесконечность…

Не знали тогда в Нагорном о трагедии в районной больнице и о гибели Лидии Серафимовны, но уже слышали, что немцы обошли село стороной и глубокий противотанковый ров, на рытье которого понадобилось столько сил мешочников, не остановил вражеские войска. Они его обошли. Ни одна хата в Нагорном не сгорела, с потолков овощехранилищ осыпалась лишь земля, когда где-то невдалеке разрывался тяжелый снаряд или бомба. Люди от страха втягивали головы в плечи, матери, как наседки, подбирали под себя детишек, старухи усердно молились, и, к счастью, разрушений и гибели среди односельчан не было.

Утром еще ухали орудия, слышалась перестрелка, но бои продолжались на востоке, примерно километрах в десяти от Нагорного, где наступила необычайная тишина. Виктор прибежал домой посмотреть, все ли на месте. Тут он и увидел деда Фильку, который с суковатой палкой в руке, в легких, теплых тюниках, нечто вроде тапочек на ногах, входил во двор. На недоуменный взгляд Виктора дед сказал:

— Я по делу, малый… Анады отец твой, Афанасий Фомич, балакал о вашей лежанке: зимой она от дыма задыхается и совсем не греет… Не так сложили. …Ая мастер по энтому делу…

— Да какая теперь лежанка, дед! — заметил Виктор, — Слышите, бои кругом… Немцы скоро придут…

— Как придут, так и уйдут, не сумлевайся… По загривку получат и уйдут… Не лезьте в чужой огород, швайны!..

— Сила у нас не та, — усомнился Виктор.

— Сила та! — дед Филька уселся на ступеньке крыльца, положив палку одним концом на плечо и придерживая рукой. — Только плетью обуха не перешибешь… Дай нашей силе хороший обух, ну, как нынче у германцев, мы бы их!.. Видать, Сталин проморгал где-то… Ты видал на картине богатырей? Илью Муромца? У него какой кулачище? Он им супостатов мог бы, как гвоздья, в землю забивать. А он в руке энтой во какую чушку держит!..

— Булаву, — подсказал Виктор.

— Какую булавку? — не расслышал дед. — Я и кажу — во какую чушку! … Без этого воевать никак нельзя… Нет! — покрутил он седой головой, на которой, низко нахлобученная, сидела старая зимняя шапка.

— Потому и разобьют нас, — вздохнул Виктор.

— Э, нет! — возразил дед. — Сколько раз нашу русскую страну били? Страсть, как много!.. А она, страдалица, поднималась и всех добивала, всем на могилы осиновые колья ставила… Будет такое же и энтим швай-нам, — опять повторил дед немецкое слово. — Бог даст, будет!

— Швайн, — вспомнил Виктор уроки немецкого языка в школе, — свинья… Откуда знаешь немецкий, дед?

— С четырнадцатого, с той германской…

— И все-таки пойдемте со мной, — предложил он деду, — вместе в хранилище переждем…

— Не пойду, — встал дед Филька со ступеньки. — Куды мне от смерти убегать… Она мне давно на пятки наступает, а я ей дулю с маслом под нос — не дождешься, — и старик замурлыкал какую-то неизвестную Виктору песню.

— Не только дулю, вы и песни поете! — восхитился Виктор. — Ну и дед!

— А как же! Я много песен знал, страсть, как любил их… И сам играл! Да! Ты, малый, замеси немного глины, вон она в ведре у сарая, налей в нее водицы, замеси и нехай она немножко захряснет, тады и станем лежанку ладить, — распорядился дед и опять вдруг, присев на ступеньку крыльца, запел:

Э, ой, Маша утром шла в лесок,

Ее встретил пастушок…

Старческий голос его без определенного тембра скрипел, музыкального слуха у деда, видно, о самого рожденья не было, но он, прижмурившись, тянул:

В руках держала два венка

Себе, другой для пастушка…

Э, ой, Маша говорила,

Пастушка к себе манила:

Пастушок мой дорогой,

Побудь ноченьку со мной…

И войны будто не было: наивные слова старой песни, голос деда не лез ни в какие ворота, но Виктор заслушался, забыл обо всем. И диким, как наваждение, как дурной сон, казался ему далекий орудийный грохот, а дед все пел заунывно и скрипуче:

Мои братья со стрельбою,

А батюшка за гульбою.

— Отец ее, вишь, на старости лет загулял, седина в бороду, а бес в бок, — хихикнул дед Филька и продолжал:

Пастушок ей тот в ответ:

Без тебя не мил мне свет,

Сиротинушку мою

Не оставлю одною.

Косы милой расчешу,

Слезы милой осушу…

Закончив петь, старик встал, подошел к ведру, пощупал пальцами глину:

— Нет, еще не захрясла… — И двинулся со двора, у калитки обернулся к Виктору: — А лежанку мы еще поправим… Я очень много клал печей, сколько людей отогрело на них свои косточки — всех не пересчитать!.. Страсть, как много…

И дед пошел по улице, опираясь на клюку. А Виктор, возвращаясь в хранилище-убежище и думая о странном необычном старике, уже не бежал, а шел уверенно, твердо, и казалось, что сама земля, как своему сыну Антею, давала ему и силу, и мужество.

У входа в убежище его встретила ватага вездесущих ребятишек, которые незаметно ускользнули от родителей, выскочили на свежий воздух и вскоре первыми увидели немецких мотоциклистов, разъезжавших по пустым улицам села. Эту весть они и принесли матерям:

— Немцы, немцы на улице!..

— Сами видели!..

— Все на мотоциклах, в касках и в зеленой одеже…

Взрослые разом притихли, приуныли: что же теперь будет?

И вдруг тягостную паузу нарушили радостные голоса жен единоличников, кроме недоумевающей Аграфены Макаровны Грихановой. Под испуганными и недобрыми взглядами колхозниц женщины обнимались, целовались, поздравляли друг друга, а иные даже принялись плясать, к великому недоумению собравшихся.

— Наконец Бог помог дождаться!

— Все! Вашему колхозу — крышка!

— Пришел и к нам праздник! — почти кричала Авдотья Саввишна Огрызкова.

Нюрка Казюкина, находившаяся рядом с ней, поспешно достала из складок платья маленькое зеркальце и демонстративно стала в него смотреться, облизывая губы, которые дрожали у нее в торжествующей улыбке.

— Смотри, как осмелели огрызки и казюки, — рассердился Вавила Сечкарев. — Скажите спасибо, что мне нечего у вас вырезать, а то бы!.. — закричал он, намекая на то, что он все-таки не просто Вавила, но еще и известный на всю округу коновал, превращавший ретивых жеребцов в смирных меринов.

— Действительно, что они так развеселились? — шептал Митька Виктору. — Раньше были тише воды, ниже травы, а теперь как выступают!.. А девок-то наших, кроме этой… Нюрки, не узнать, — рассмеялся он, — быстро в старушки подались…

Вчера еще не знали, придут в Нагорное фашисты или их отгонят, но девушки и женщины, особенно те, кто был помоложе, на всякий случай готовились к нежелательным встречам: вымазывали свои лица сапухой, одевались во все старое, грязное и рваное, чтобы не привлекать к себе внимание чужих солдат. Виктор с трудом узнал в сером комочке из тряпья Катю, только глаза выдавали ее…

— Не бойся, — почему-то сказал он, хотя прекрасно понимал, что бояться — да еще как! — надо.

— Спрятаться бы где-нибудь, — дрожащим голоском пролепетала Катя.

— Если они останутся у нас надолго, то где и как спрячешься? А вообще-то подумаем… В лес убежим, в холодной балке землянки выкопаем, немцы туда не сунутся… Партизанский отряд создадим — мало им не покажется!..

— Ой, Господи! — перекрестилась девушка, хотела еще что-то сказать, но вдруг умолкла, уставившись на нечто не похожее на человека. — Власьевна, ты ли это?!

— Я, я, а кто ж еще, — зашевелилось нечто и громко шмыгнуло носом. — Я этих иродов боюсь до смерти… Все поджилки трясутся от ужаса…

Несмотря на страх и серьезность положения, люди в убежище дружно рассмеялись, глядя на бабку, напялившую на себя массу тряпья.

— Власьевна, и ты испугалась, что станешь добычей немецкого солдата! — старясь подавить в себе смех, язвительно сказал Митька. — Тебя и без этого наряда надо поставить на дороге при въезде в Нагорное и повесить на грудь дощечку с надписью: «У нас все такие» — ни один немец к нам не заглянет…

— Ирод! — рассердилась Власьевна. — Что же ты меня так позоришь? Я своими ушами слыхала, что они, охальники, с голодовки… на любую бабу кидаются…

— Честь отнимают? — не унимался Митька, но на него зашикали, особенно женщины, которым было неудобно при детях слышать такие слова.

В этот момент дверь в овощехранилище широко, с каким-то испуганно-истошным скрипом распахнулась, и внутрь вошли четыре немца: трое в зеленой форме, в касках, с автоматами наперевес (видимо, рядовые), и четвертый — в черной форме с двумя отличиями на воротнике в виде парящих чаек и с красной повязкой на рукаве, в центре которой в белом круге, похожая на паука, была намалевана черная свастика. Немцы, медленно прохаживаясь с небрежным выражением на лицах, стали внимательно осматривать собравшихся. Виктор незаметно передвинулся с места и прикрыл собой комок тряпья — сидевшую на полу в углу помещения Катю. Один из вошедших в черной форме, по всем приметам офицер, как определил Виктор, начал показывать пальцем на ребят и молодых женщин, сурово глядя на них из-под козырька высокой фуражки.

— Ты… ты… ты… Ком, ком! — подал знак офицер, чтобы они вставали.

Трое солдат, не церемонясь, буквально выталкивали всех, на кого показал офицер, из хранилища. Екатерину и других девушек, которые спрятались в тряпье, немцы не тронули. Этому способствовало и то, что совершенно открытая улыбающаяся Нюрка вышла навстречу офицеру, и он, заглядевшись на нее, забыл о других.

— О! — только и воскликнул фашист в черной форме и галантно показал Нюрке идти к выходу, сам следуя за нею. Качая головами в касках от восторга, не отставали от них и солдаты.

— А нас на расстрел, что ли? — прижался Тихон к Виктору. — Только за что?

— За то, что русский, разве для немев этого мало? — шепнул ему Виктор и предостерег: — Молчи, не показывай виду, что трусишь…

Оську тоже заставили идти вместе со всеми, а ведь он только что торжествовал, радуясь приходу в Нагорное вражеских войск.

— Недолго музыка играла, недолго фраер танцевал! — ехидно заметил Митька, кивая на Оську. — И его шпокнут, не поглядят, что единоличник. …

— Так ему и надо, — шепнул Тихон.

Под автоматами их повели через все село. А Нюрка уже сидела в коляске мотоцикла, управляемого офицером, и с насмешкой махала ребятам рукой. Спускаясь к Тихоструйке, Виктор увидел разрушенный деревянный мост через речку. Сюда, подгоняемая солдатами, стекалась молодежь из всего Нагорного. Все стало понятно.

— Живи, Тишка, расстреливать нас пока не будут, мост заставят возводить, — толкнул друга в бок Виктор. — Его наши взорвали…

— А почему немцы сами не могут? У них столько техники… И какой!.. Заметил, как тихо урчат их автомобили? Не то что наши — во всю выхлопную трубу орут… И легковушки чуть земли не касаются, когда едут… Видел?

— Да, видел, видел! — ответил Виктор и добавил с видом знатока: — В этом и есть их Ахиллесова пята…

— Как? — не понял Тихон.

— А так… Не для наших дорог они сделаны… Для асфальта!.. Осенью узнают, почем фунт лиха, или даже летом, когда дождь наш чернозем намочит, — довольный своим открытием засмеялся он. — Это им не по каким-нибудь парижам кататься… По уши завязнут!

Действительно, немцы согнали молодежь села к реке, чтобы их руками навести взорванный мост. Речка не широкая, однако через нее вброд всю технику не перетянешь, даже танки захлебнутся в грязи. Под окрики фашистов «орбайтен» работа на берегу закипела. Восстанавливали мост голыми руками нагорновцев. Теперь и Виктор, как прежде Тихон, удивлялся: елки-палки, техникой в два счета можно было бы перекинуть мост через этот, по-существу, ручей или оккупантам спешить некуда? От церкви, с самого высокого места села, вдруг грянул выстрел. Били из гаубицы по шоссе, убегающему темной извилистой полосой в направлении Алексеевки. Там, на шоссе, немцы увидели медленно движущийся грузовик и открыли по нему огонь. «Значит, в Алексевке еще наши», — подумал Виктор и хотел поделиться этим наблюдением с Митькой, который только что притащил с другими ребятами толстое бревно и теперь подолом рубахи вытирал вспотевшее лицо, но не успел. В небе появились два самолета с красными звездами на крыльях. Со всех сторон на них затявкали зенитки, заволакивая небо белыми клочками дыма от разорвавшихся снарядов, взахлеб затарахтели пулеметы. Немецкие солдаты врассыпную разбежались от строящегося моста, попадали на землю где кто мог, направив в сторону молодежи стволы автоматов. Самолеты сделали круг над речкой, но сбрасывать бомбы не стали и улетели.

— Ты уловил? — толкнул Виктор Тихона. — Фашисты и есть фашисты, сволочи, в штаны наложили, разбежались, нас под бомбы подставили… Теперь мне понятно, почему они именно нас заставляют восстанавливать мост…

— Почему? — повернул к другу побледневшее лицо Тихон.

— Если б его строили сами немцы, наши летчики всыпали бы им по самое, а нас бомбить не стали… Гитлеровцы это знают и прикрываются нами — дикость, варварство…

— Что-что гитлеровцы? — не расслышал Оська.

— А ничего! — буркнул Виктор, хотел уже отвернуться, но вдруг подумал: не зря этот тип допытывается, и стал, как умел, объяснять: — «Гитлеровцы» в нашем понимании… Это слово имеет отрицательное значение, а для немцев это — вовсе не ругательное понятие, а такое, как прежде для нас было, например, «сталинцы»…

— А-а, — протянул Оська, — это верно… Про сталинцев теперь надо забыть, были да сплыли, туда им и дорога!..

Мост построили, и нагорновцев, к их несказанной радости, распустили по домам.

Но не было радости у Власьевны. Когда над селом появились советские самолеты, немцы засуетились и стали маскировать свою технику. Они принялись беспощадно вырубать ее сад. Под топорами и пилами падали вишни, а толстые стволы яблонь солдаты не трогали, только с треском обламывали гибкие ветки прямо с еще не поспевшими, но уже начавшими румяниться под солнечными лучами яблоками. Оккупанты срывали их с упавших на землю веток и, хрустя, с удовольствием жевали. Власьевна, скинув с себя тряпье, убедившись, что солдаты на нее не зарятся, пыталась подхватить каждую вишню, падавшую, словно сраженный воин в бою на свою горькую землю.

— Ироды! — причитала она. — Ироды! Пожалели бы сад!..

Солдаты громко смеялись, грубо отталкивали ее, говорили ей о чем-то по-своему, очень часто повторяя незнакомое слово: «шиссен». Они рвали уже покрасневшие ягоды, кидали их в рот. Один из солдат выплюнул косточку на Власьевну. Это понравилось другому, третьему. Вскоре все стали выстреливать в хозяйку сада косточками. Но когда силой рта до цели не дотягивались, стали выплевывать косточки в руки и с еще пущим смехом метить в старуху.

— Ироды! — уклонялась от обстрела Власьевна.

Она сидела под забором сада и плакала, вытирая завеской слезы на морщинистых щеках.

— Ограбили совсем, — жаловалась она соседям. — Страшно было глядеть, как они валили мои вишенки…

— И все бесплатно? — издевался Митька.

— Какое там!.. Обещали какую-то шиссу, но и ее не дали, ироды, — стонала Власьевна.

— Эх, ты, тьма тьмущая! — хохотал Митька. — «Шиссен» по-немецки «стрелять»… Они угрожали тебе: не суйся, бабка, не то расстреляем…

Власьевна хваталась за голову.

— Ах, Господи, Царица Небесная, упаси и сохрани!

— Что, бабуля, испугалась, что сделают тебе шиссен? — продолжал издеваться над старухой Митька, без зла, а просто так, ради шутки. — Зря! И так уж все небо над тобой закопчено, столько лет ты его коптишь!.. Пора уж и… — махнул он рукой вверх.

— Пора, — соглашалась Власьевна, — да все некогда: за садом глядеть некому… Умри я, так вы, ироды, быстро все обтрусите — ни одного яблочка не оставите…

— А зачем тебе яблочки в гробу?

— Ни к чему, но все-таки, — вздохнула Власьевна, которая и сама не понимала, зачем ей понадобятся яблоки в таком положении.

— А ты мне червивого яблока не дала, жадина-говядина! — упрекал ее Митька. — Кому все досталось? Мне горсть вишен пожалела, берегла их для оккупантов… А это, Власьевна, пахнет уже предательством!.. Вот наши возвратятся — припомнят они тебе этот враждебный по отношению ко мне факт! — он делал серьезное лицо и хмурил светло-рыжие брови.

После того как уехали немцы, срубленные вишни еще некоторое время лежали посреди улицы, пока, сокрушаясь и причитая, Власьевна не перенесла их к забору сада. Они были для нее как погибшие дети. Она ласково гладила их, еще свежие и пахнущие сладким соком, целовала почерневшими губами увядающие, беспомощно обвисшие с веток зеленые листочки.

Возвращаясь домой после восстановления моста, Виктор увидел возле своей хаты толпившихся соседей и среди них двух немцев на мотоцикле с коляской. Один из них был солдат с автоматом в руках, а другой — все тот же офицер в черном мундире, но почему-то с одним лишь погоном на правом плече, на руке — широкая красная повязка со свастикой. Да, это был тот гитлеровец, что тыкал в хранилище пальцем в молодых и здоровых нагорновцев и гнал на ремонт моста. Потом уж Виктор узнал, что в такой форме ходили эсэсовцы. Этого офицера СС звали Эрлихом Эккертом и чин он имел гауптмана, то есть капитана. Немец без всякого акцента разговаривал по-русски, с торжествующе-надменной улыбкой победителя рассказывал собравшимся о полном крахе Красной армии.

— Очень скоро и Москве капут, — говорил он, опираясь задом в сиденье мотоцикла, а с блеском начищенными сапогами — в дорожную пыль улицы.

— Хороший у тебя конь, — Афанасий Фомич дотронулся рукой до мотоцикла. — Очень хороший конь!..

— У тебя, старик, что — голова соломой набита? — гауптман с презрением посмотрел на русского варвара. — Это не конь, — погладил он рукой в черной лаковой перчатке руль мотоцикла. — Это машина… Мото-цикл!..

Офицер не понял образного выражения Афанасия Фомича и посчитал бородатого русского мужика за кретина. Афанасий Фомич тоже не мог никак взять в толк, почему его оскорбляет немец, ведь он хотел сказать ему только приятное? Но эсэсовец не стал больше тратить время на пустую болтовню про какого-то коня, оседлал мотоцикл и уехал, оставив после себя сизый едкий дымок. А вскоре люди опять увидели в коляске мотоцикла Нюрку Казюкину, которую немцы повезли в сторону Красноконска.

Такое поведение дочери очень разозлило ее отца Демида Савельевича, который после призыва попал в какой-то обоз, но вскоре, еще до оккупации Нагорного, был отпущен домой — врачи обнаружили у него болезнь легких.

— Вылечишься, тогда и приходи к нам — примем! — горько шутили и врачи, и командиры подразделения.

Поздним вечером, когда Нюрка вернулась домой, переполненная романтическим состоянием, отец грубо толкнул дочь в угол хаты и замахнулся на нее вожжами, которые заранее приготовил. Размахнулся и больно стеганул дочь поперек спины.

— За что, батя?! — закричала она.

— Я тебе покажу за что! — поднес Демид увесистый кулак под самый нос дочери. — Ты погляди, Палашка, — обернулся он к жене, — что она с висками своими сделала! Обрезала, как на овце волну… Вместо косы — лахудра!

— Какая тебе лахудра? Кудри, необразованность! По-научному это завивка, — с чувством превосходства взглянула Нюрка на отца. — Меня сам Эрлих в паликмахтерскую водил… Знаешь, как он меня зовет? Майн анмут!.. Понюхай, какими духами он меня обрызгал…

— Фу! — сморщился Демид Савельевич и отмахнулся рукой. — Лучше б от тебя коровьим навозом несло, чем этим… Херлихом!..

— Я же говорю, ты темнота, батя… Как был в единоличниках лаптем, так лаптем и остался при немцах… А радовался: вот придут немцы и разгонят колхозы… А теперь нос воротишь, духи их тебе не нравятся!..

— Ты чего это разфуфырилась, а? Мне срамно за ворота выйти, люди тобой в глаза мне тыкают, паскудница! Ты сперва высморкайся и вытри под носом возгрю!.. Ишь, завиляла хвостом, как та сучка!.. Палашка! — опять громко позвал Демид жену. — Слышь, Палашка!

— Да слышу, слышу, — вышла из кухни недовольная жена. — Пожалел бы дочь, враг ты этакай!.. Она же кровинка твоя…

— Я ей не кровинку, я всю кровь из бесстыжей выпущу… И в кого она такая вертихвостая уродилась? А? — И вдруг вспомнил: — Знаю, в кого, в твою сестру, у нее тоже не олапанного мужиками места на теле не было!..

— А чем твой дядя лучше? — наступала Пелагея Лукинична. — Сколько раз его мужики за чужих баб били? Вот уж на ком места не битого палками не было!..

— Сравнила сестру свою родную с моим каким-то дядей! Кто он мне — вода на киселе!

— Он же родной тебе дядька, брат твоей матери…

— Тьфу — сплюнул Демид. — С тобой свяжешься, так… — сердито отмахнулся он рукой, в которой держал вожжи. — Не корми Нюрку, как гусыню перед святками, — вишь, ядреная какая стала, от того и бесится. … На воду посади! А то еще, не дай Бог, в подоле принесет… внучка!.. Нюрка, убью! — пригрозил отец и вновь замахнулся на дочь вожжами.

— Не кипятись, Демидка, — встала Пелагея Лукинична между мужем и дочерью. — Не сипяти!

— Я и тебя могу вожжой!..

— Да уж бей, — согласилась жена, повернувшись к Демиду боком.

— Ей за Оську выходить замуж, а она… — более миролюбивым тоном сказал Демид. — Что скажет Свирид Кузьмич, что скажет Оська?…

— Да он в мою сторону и не глядит, — вздрагивая и вытирая кулаками слезы на щеках, отозвалась Нюрка. — Нужна я ему, как собаке палка… Он за энтой… за Катькой Гриханихой, за совой ухлестывает…

— Это все его блажь, — заметил Демид и опустил вожжи, — Егорка Гриханов нам никто, голопузый… Отец его и дед — все были нищие… Сиди дома! — вновь грозно приказал Демид дочери.

Но Нюрка лишь снисходительно посмотрела на него, всем своим видом показывая, что она скорее жалеет его, чем боится.

— Батя, положи вожжи в сенцы, когда будешь запрягать лошадь, тогда и возьмешь их, — сказала она и широко зевнула. — И больше на меня не замахивайся, понял?

— Ты… ты… ты!.. Как ты со мной, а? — опешил Демид, руки его задрожали, слова стали застревать во рту. — Ишь разбалакалась!.. Да я тебе… Снимай зараз же юбку!..

— Сниму, коли гаутман Эрлих скажет! — Нюрка вальяжно, нарочно сильно двигая ягодицами, чтобы уж насолить отцу, так насолить, пошла к спальне, у порога резко обернулась: — Все, батя, я уже выросла…

— С ума сошла, девка! — закричал Демид.

— Ага, сошла! — гордо ответила дочь. — Меня вон на мотоциклах катают!.. Все на мосту гнут спину, а я с офицером издали гляжу и посмеиваюсь… А теперь… я спать хочу… Не мешайте мне, — она опять зевнула и ушла.

Демид Савельевич в изнеможении сел на лавку у стола. Впервые не почувствовал он себя хозяином в своей хате. «Теперь Оська ни за что не возьмет ее замуж», — с горечью подумал он.

А Оська, остро почувствовав резкую перемену в своей жизни, искал удобного момента, чтобы окончательно поговорить с Виктором, и, увидев его издали, властно позвал пальцем к себе. Ничего не подозревая, Виктор шагнул к нему.

— Чего тебе?

— Ты врал мне про гитлеровцев…

— То есть?

— Не о том ты пел Тишке!.. Думаешь, я не слышал? — ехидно усмехнулся он. — Ты их ругал, а нынче за это по головке не погладят, одно мое слово — и ты загремишь под перекладину, понял? — он замолк, ожидая реакцию Виктора, но тот спокойно молчал, вида не показывал, что растревожен угрозой Оськи. — Но я тебя не выдам, а ты…

— Что — а ты? — в глазах Виктора блеснули решимость и злость на шантажиста. — Что ты на меня повесишь? — у него невольно сжались кулаки, однако драться он не кинулся, придержал свой гнев.

— Отстань от Екатерины, иначе… — предупредил Оська.

— Что иначе, что? Немцев на помощь позовешь, чтобы они решили ее судьбу? Ты ее только наряди и покажи немцам… Дурак!

— Ну, я сказал! — процедил сквозь зубы Оська, круто повернулся и пошел, всерьез боясь, что Виктор, который был намного сильнее его, начнет драку.

Оська решил подождать. Еще неясна была ситуация, хотя он твердо знал и к этому его подвели рассуждения отца: власть и сила теперь будут на его стороне. И он, и отец его не богачи, не кулаки, а средней руки крестьяне, обиженные советской властью, отнявшей у них ветряную мельницу. Как только началась война и стали отступать наши войска, они откровенно ждали прихода оккупантов, лелея мечту, что с их приходом возвратится и прошлое.

С появлением немцев в Нагорном в хате Свирида Кузьмича собирались бывшие единоличники, по разным причинам не попавшие в армию и потому остававшиеся дома. Переступив порог, покрестившись на образа, бормоча молитвы, они ожидали, что скажет хозяин, который был у них большим авторитетом. Встретив единомышленников, Свирид Кузьмич пригласил их сесть, и улыбка не сходила с его густо поросшего жесткой щетиной лица.

— Вот оно — пришло! — сжав в троицу пальцы правой руки, он тоже перекрестился, упираясь пронзительным, пылающим взглядом в святой угол хаты. — Теперь все будет, как в старину: губернии, округа, уезды, волости и никакого колхоза — ни дна ему ни покрышки… Слыхал я, жить и работать мы будем в общине… Так у нас завсегда было до революции…

Бывшие единоличники, а теперь сбросившие с себя, как волы ярмо, это тяжелое и не всегда безопасное клеймо, слушали Огрызкова с большим вниманием и почтением.

— А начальство как называться будет? — спросил Григорий Борисович Шапкин.

— А так: в уезде станет управлять бургомистр, в волости — старшина, а в селе, хоть бы у нас в Нагорном, староста…

— Тебе и карты в руки, Свирид Кузьмич, — заметил Демид Савельевич Казюкин и закашлял в кулак, ожидая, что скажут на его предложение мужики.

— Да, да, верно говоришь, Демидка…

— Чего зря балакать, тебя изберем старостой, Свирид Кузьмич…

— Надо только сход собрать, — согласился Огрызков и стал наливать в стаканы содержимое бутылки, которую как раз принесла жена его Авдотья Саввишна. — Надо, чтобы все было чин-чинарем… Вот за это и выпьем, мужики!..

Зазвенели стаканы, забулькало в горлах. Лица мужиков повеселели.

Ночью перед самым появлением немцев в Нагорном, когда жители села, прячась в погребах и подвалах, дрожали от каждого близкого и даже далекого взрыва бомбы или снаряда, Евдокия с небольшим узлом самых необходимых личных вещей ушла на хутор Выселки, понимая, что оккупанты туда доберутся не сразу, да и спрятаться там есть где — степь насколько глаз хватит, среди которой немало балок и дубрав. Дарья Петровна с нескрываемой радостью встретила племянницу. Она отставила в сторону решето с измельченным зерном кукурузы, которой кормила шумную ораву курей у закутке, где был их насест, вытерла о завеску руки, обняла Евдокию и горько заплакала.

— Сиротинушка моя, — всхлипывала Дарья Петровна, — мы обе теперь, как сухие стебельки в степи… Одни, одни на всем белом свете!..

— Ну что ты такое кажешь, тетя! — успокаивала Дарью Петровну Евдокия.

— Нету нашего Илюшеньки, нету, — еще громче зарыдала она.

— Знаю, тетя, он на позиции…

— Убили его, убили… Макарка Криулин сам похоронил его, так он в письме отписал…

— Да как же так?!

— Немцы поезд разбомбили.

Тут уж не выдержала Евдокия и разрыдалась. Так они, усевшись на скрипучей ступеньке крыльца, долго и горько плакали.

— И от Валеры ни слуху ни духу, где запропастился — ладу не дам, — горевала Дарья Петровна. — Может, уже и он головушку сложил…

— По годам его еще в армию не взяли, тетя, — икая и вытирая слезы на щеках, старалась успокоить тетку племянница. — А не приехал из города, так теперь какая дорога — не протолкнуться! Вот увидишь, Валера скоро вернется, вот увидишь…

Так в ожидании Валерки и стали они вдвоем жить на хуторе среди привольно раскинувшейся ковыльной степи. В Выселках быстро узнали о том, что в Нагорное вошли немцы. А на хутор они добрались лишь через два дня на грузовике и мотоциклах. Оккупанты ходили от хаты до хаты, присматривались к хуторянам и требовали: «Матка, млеко унд яйко, унд шмальц!» Люди выносили и молоко и яйца, хорошо понимая, что нежданные гости и сами могут это добыть, перевернув все вверх дном в хатах, сараях, хижках и вообще во всех закутках, так лучше быть от греха подальше.

А перед тем, услышав еще издали гул автомашины и стрекот мотоциклов, Евдокия забеспокоилась.

— Тетя, мне надо спрятаться…

— Да куцы же ты побежишь? — всплеснула руками Дарья Петровна. — Степь кругом, все как на ладони!.. Да и они, немцы-то, не начнут с бухты-барахты хватать… Мы, чай, не солдаты…

— Забыла — у меня отец коммунист?

— Так а где он теперя — у могиле!

— Фашисты на это не посмотрят… Да и дядя Илья хоть и беспартийный, но был на хуторе бригадиром, так что и к тебе, тетя, они могут придраться…

— Ой, Господи, Царица Небесная, спаси и помилуй! — запричитала Дарья Петровна, крестясь. — Ну, беги скорее через сад, через сад, в ту вон балку, там кустов терну много, спрячься в них, хрипы в колючки не полезут… А я свое отжила, меня не тронут… Беги!

Они расцеловались, и Евдокия бесшумно скользнула в сад и быстро оказалась в густой степной траве. В балку она не побежала, боясь быть увиденной, а упала в жесткий бурьян и затаилась. Домой вернулась лишь к вечеру, когда на хуторе утихли голоса и автомобиль с мотоциклами утонули в далекой пыли.

— Да где же ты так долго пропадала? — встретила ее испуганная Дарья Петровна.

— В траве лежала…

— Немцы, слава Богу, никого не тронули… Нахапали еды и укатили, чтоб она им поперек горла стала…

— Боялась я, — Евдокия зачерпнула в колодце-журавле ведро холодной воды, сперва жадно напилась, а потом умылась. — Вас не тронули, тетя, а меня… не знаю… Нет, мне с фрицами лучше не встречаться… Дура я, дура, тетя, — с грустью продолжала Евдокия, — уехала бы с Иванкой на Дальний Восток — никакой фашист не дотянулся бы до меня… А я Ваське поверила, души в нем не чаяла, ночью сюда, в степь, одна к нему спешила, а он взял и уехал и ни словечка о себе… Забыл! А может, и не любил вовсе, наигрался со мной и кинул, как ненужную тряпку…

Предыдущая главаГлава 23 из 35Следующая глава