С приходом оккупантов жизнь в Нагорном внешне мало чем изменилась. Завоеватели не лютовали — видимо, причин для этого еще не появилось. Солдаты прошедших по Нагорному воинских частей собрали свою дань в виде «яйко и млеко», а редкое немецкое начальство, приезжавшее из Красноконска, грабежи не устраивало, присматривалось. По меткому замечанию Митьки, Нагорное, поджав хвост, молчало, ждало, словно пес, когда фашисты огреют его по морде, — может, тогда и очухается, зашевелится.
Другие новости будоражили нагорновцев: в село один за другим стали возвращаться призванные ранее на фронт. Первым обрадовал свою семью Федул Кряков. Утешив родных и близких и выйдя из хаты, он по привычке уселся на завалинке и объяснил собравшимся любопытным соседям, как ему удалось демобилизоваться из армии.
— Под Харьковом меня взяли в плен, — вспоминал он и качал головой. — Сколько там наших полегло — страсть!.. А еще больше попало в окружение. Загнали нас, как волов за железную изгородь, колючую такую — не уйдешь!.. Ну, думаю, не видать мне больше Нагорного, бабы, детишек и всех жителей, вас то есть… А тут случай подвернулся: немцы стали интересоваться, кто какую фамилию имеет… Если хохлатскую, то есть украинскую, — по домам отпускали, а коли какая другая, особливо москальская, — оставляли в плену… Мне сосед, умный человек, вместе на травке сидим, горе горюем, кажа, давай, мол, в хохлов превратимся… Да как же это, удивился я, а он смеется: проще пареной репы…
Собравшиеся у завалинки слушали раскрыв рты: верили и не верили Федулу, но больше верили, иначе как понять, что он живой и невредимый сидит теперь у своей хаты и лясы точит? А правда заключалась в том, что, захватив Украину, гитлеровцы были почти уверены в покорности населения, которое станет дармовой рабочей силой и на месте, и в Германии, когда молодых отсеют от пожилых и туда угонят. Избавившись от коммунистов и евреев, людьми можно будет повелевать, как послушными рабами. Резкое сокращение славян на их исконных землях — это было следующим этапом освоения захваченных территорий. А до того аборигенов следовало заставить работать на гитлеровский рейх. Вот почему принимались меры по выделению из огромного количества взятых в плен лиц украинского происхождения.
Федул не сразу смикитил, как это можно в одночасье превратиться из москаля в хохла.
— Моя настоящая фамилия Кононов, — объяснял ему сосед. — Но документов у меня никаких нет, в бою потерял… Да и мало ли что! Война!.. Скажу, что я Кононенко… Поверят!..
— А я? — оживился Федул.
— А ты кто по фамилии?
— Кряков Федул — Федор Афанасьевич Кряков…
— Ну, так вот… Ты — Кряковенко! Документы порви или закопай в землю, задницей их придави, как я. Только смотри, не ошибись, когда спрашивать станут, не то… сам знаешь…
— А ежели прикажут: говори по-нашему, по-хохлацки? — усомнился Федул.
— Не прикажут, — успокоил его Кононов, — на Украине почти половина населения говорит по-русски, не зря же юг Украины назывался Новороссией — здесь, изгнав турок, селились русские…
— А-а, — произнес Федул, хотя так ничего и не понял из сказанного товарищем по несчастью.
Разделять пленных по национальностям помогали два украинских переводчика — обычные полицаи, один толстый и рыжий, почти медный Грицько, а другой чернявый и тощий Петро, знавшие с пятого на десятое немецкий язык. Рыжий держал в руках немецкую листовку и все пытался объяснить тощему ее содержание.
— Мы, Петро, теперь не пролетарцы, как были при Советах, а господа украинцы… Так в листовке немцы и пишут… Понял?
— Ну, ты, может, и похож на господина, вон пузо поверх штанов прет, а я… — безнадежно махнул рукой тощий. — Скелет! Нияк не похож на господина! Параска моя не поверит, что я господин, скажи ей, что я господин украинец, так она еще и кочергой огреет… Она у меня такая — жинка чисто украинской породы!..
— Но тут вот пишут, что мы потомки вольных казаков! — тряс рыжий листок перед носом тощего.
— Это каких казаков? Запорожских?
— А то чьих!
Разговаривая, полицаи приблизились к соседу Федула.
— Ты кто? — уставился рыжий на пленного, словно видит перед собой впервые в жизни человека.
— Кто, я? — прикинулся ничего не понимающим Кононов и стал по стойке «смирно», показывая тем самым свою полную покорность и готовность служить хоть самому дьяволу, лишь бы вырваться из-за колючей проволоки.
— Да, ты, морда, отвечай! — полицай тряхнул винтовкой, висевшей за спиной. — Ну?
— Я… Кононенко Павел…
— Витькиля родом? Откуда, спрашиваю?
— С пид Билой Церкви…
— Наш, — кивнул толстый полицай тщедушному и низкорослому, который всем видом показывал, что наконец-то и он добрался до власти, и, обернувшись, что-то сказал немцу, равнодушно взиравшему на пленных и кивнувшему головой в знак согласия с полицаем. — Иди во-он туда, — указал полицай Кононову на выход из лагеря, где пленных уже не проверяли больше.
— Спасибо, добрые люди, — поклонился Кононов полицаям.
— Ступай вже, добрый, ступай, — махнул рукой Петро.
Кононов не спеша направился к указанному проходу из лагеря.
Затем полицаи медленно приблизились к Федулу. Рыжий долго вглядывался в его лицо: годится он в господа украинцы или нет. Рожей Федул на вольного казака никак не смахивал, так непонятно было, на кого и на что: ни Богу свеча, ни черту кочерга.
— Говори, кто ты! — повернул рыжий ухо к лицу Федула, чтобы лучше слышать ответ.
— Я? — вылупил Федул глаза на полицая.
— О, бачишь, Петро, очи у него як у валуха, — усмехнулся рыжий и сплюнул под ноги Федулу. — Ну не я же! — поднял кулак, вдруг рассердившись, полицай. — Как твое намен? — спросил он, произнося немецкое слово, услышав которое, фашист, стоявший рядом и с редким равнодушием взиравший то на полицаев, то на пленного, одобрительно кивнул головой.
— Чего?! — испугался Федул, думая, что все пропало.
— Я же говорю, валух!.. Фамилия как?
— Моя фамилия?… Так я же Кряковенко, — не веря в успех, промямлил Федул.
— Родом виткиля?
— Так я же из Муховки, там тоже церковь… — помня ответ Кононова о Белой Церкви, хотел сказать он «есть», но вдруг вспомнил, что церковь эта давно стала колхозной кладовой, без колокольни и купола, как человек из сказки — без головы и рук, и поспешил произнести: — Была… Большевики ее… того самого… — сделал он характерный жест, мол, разрушили.
Полицай серьезно задумался, почесал у себя за ухом, вспоминая, где это на Украине такой город — Муховка.
— Эй, Петро, — обернулся рыжий к напарнику, — где находится эта Муховка?
— Муховка? — переспросил тот, наморщив лоб, мучительно думая. — А черт ее знает, Грицько… Наверно, где-то есть, я даже слышал как-то… У нас на Украине этих Муховок, как летом мух над кучей навоза… На Украине все есть…
— Вали отсюда, — толкнул рыжий Федула, — вон к тем воротам…
Еле сдерживаясь, чтобы не побежать, Федул медленно зашагал в указанную сторону. Рыжий долго и внимательно смотрел ему во след.
— А мне, Петро, все-таки кажется, — рассуждал он, — мы москаля освободили… Ну какой он господин украинец!.. Крикуненко — от крик…
— Нет, — покрутил головой тщедушный, — он не Крикуненко, а Хряконенко, от слова «хряк»…
— То-то я заметил, что хрюкало у него москалячье…
— Разве можно по хрюкалу определить, кто есть кто?… У всех свиней одинаковое это самое… хрюкало… А он человек!
— Э, не кажи, Петро, украинская свинья на других свиней никак не похожа: у нашей свиньи глаза быстрые, хитрые… A-а! Наши свиньи самые умные на свете…
— Хиба сало… — усомнился тщедушный.
— Сало тоже самое вкусное, — рыжий задумался и спросил напарника: — А скажи, Петро, як ты думаешь, похож вин на господина украинца? — он явно сожалел, что отпустил подозрительного Кряковенко.
— Ни, — отрицательно покрутил головой Петро. — Ни в жисть!..
— Я те ж кажу, — еще больше усомнился в правильности своего подозрения Грицько. — А на господина потомка казаков вин похож?
Петро внимательно посмотрел во след косолапо, по-медвежьи удалявшемуся Федулу.
— Ни-и! — еще более категорично протянул он, сделав губы трубкой. — Який же вин казак без селедця и усив?
— Те ж и я кажу!.. Морда кирпича просит! Москаль! — окончательно решил Грицько и задумался. — Хиба ж догнать его?
Но Федул уже скрылся в массе пленных, среди которых отыскать нужного человека было бы не легче, чем иголку в стоге сена.
— Хай вже, — махнул рукой Петро и опять встряхнул надоевший ему карабин, висевший на ремне через плечо.
Грицько тоже махнул рукой и стал допрашивать следующего пленного.
— Фамилия? — пленный на секунду замешкался и вопросительно посмотрел на полицая. — Фамилия, кажу! — рассердился Грицько.
— А! Воробьев, — улыбнулся пленный. — Воробьевы мы…
— Москаль! — убежденно сказал полицай.
— Сам ты москаль! — теперь уже вспылил Воробьев. — Я из Черкасс!..
— Так я ж по морде бачу — москаль!
— Так и мне твоя морда не очень нравится… Черт знает какая, определить нельзя, то ли человечья, то ли черт знает какая… Кстати, сам-то ты кто по фамилии? А? — пошел в наступление Воробьев на стушевавшегося полицая.
— Я Горобець! — защищаясь, ответил Грицько, даже оробев и очень желая посмотреть на свое лицо, почему оно вдруг стало черт знает каким.
— Ну, вот, — рассмеялся пленный, — по фамилии мы с тобой, оказывается, сыновья одного батьки-недотепы… Мы родные, кровные братья!.. Воробьев и Горобець — одно и то же… А ты — москаль!
— Не ври, гадюка! — со зла Грицько даже топнул ногой, поднимая пыль, и сунул кулак под нос Воробьеву. — Я у батьки один сын!
— Один и тот недоношенный! — ехидно усмехнулся пленный.
Полицай от неожиданности открыл рот, но закрыть никак не мог, вспоминая, когда и куда нес его батька, но так и не донес.
— Я тебя, морда! — наконец нашел он подходящее на все случаи конфликтных ситуаций универсальное слово, но пленный и тут перебил его.
— Я вот пойду к начальству, — пригрозил он серьезным тоном, — и расскажу, как ты, морда, — он сделал ударение на этом слове, — специально выдаешь единокровных украинцев за москалей, чтобы навредить новой власти, растранжирить ее рабочую силу. Она тебе покажет настоящую запорожскую сечь: так высекут, что до конца своей поганой жизни не сможешь сидеть!.. Понял?
— Грицько, да хай вже вин иде, — взмолился перепуганный не на шутку Петро. — Ось же дурень! — и он пальцем покрутил у своего виска.
— Те ж и я кажу, — осторожно отступил шаг назад от агрессивно настроенного пленного Грицько, подумав, зачем рисковать из-за какого-то Воробьева. — Иди вже, доношенный! — произнес он с явной обидой за то, что тот назвал его «недоношенным», а за что, он так и не понял. А солдату, который, казалось, без интереса наблюдал за сценой, объяснил: — Наш… свой… вин унзер, господин немец…
— Я, я, морда! — радостно кивнул немец, который это слово слышал так часто от полицаев, что уже воспринимал его как «наш» или «свой».
А Федул к этому времени уже смешался с группой «счастливчиков» и спустя несколько дней оказался дома. Шел по наитию на восток и добрался все-таки до Нагорного. Слушали его соседи и удивлялись: отродясь Федула считали тупым, а он, поди ж ты, так лихо обкрутил полицаев! Не у всякого нашлось бы столько ума, чтобы выбраться из-за колючей проволоки.
Днем позже в Нагорное возвратился и Антон Званцов, который прямо, без обиняков объявил всем:
— А зачем мне за Дон драпать, когда дом рядом!..
— Так это же дезертирство, — укоризненно заметил Афанасий Фомич.
— Ерунда, дядя Афанасий! — ответил Антон. — Все разбежались, как клопы по своим щелям… Вся Красная армия в бегах… Я один, что ли, должен был остановить этакую лавину немцев? Да, — вдруг переменил он разговор, — я Зинку ищу, не у вас ли она?
— Нет, я ее не видел… Пожалуй, несколько дней не видел… К нам она не приходила… Поищи, может, где у соседей и не знает, что ты пришел… Вот обрадуется!
Пока заглядывал к соседям, разыскивая жену, Антон много правды и неправды узнал о проделках Зинаиды в то время, пока он находился на фронте. Подойдя к своей хате, он увидел на пороге жену, и она с плачем бросилась к нему навстречу, обхватила за шею, стала целовать. Он отворачивал лицо и легко пытался отстранить ее от себя. А войдя в дом, грозно нахмурив брови, потребовал:
— Ну, рассказывай…
— Да о чем же, Антошенька?
— Как жила без меня…
— Как же — плохо!.. Кому ж хорошо без мужа…
— А мне казали, что тебе плохо не было…
— Это как?
— Председатель, этот Прошка, скрашивал твое существование… Вожжалась ты с ним!..
— Ой, да брешут это все! — Зинаида пыталась сесть Антону на колени, но он отодвинулся от нее. — Ей-богу, брешут… Скажи, кто тебе наболтал, я тому зенки выцарапаю, а коли баба — виски паскуде оборву. … Завидуют, что ты вернулся, а их мужья нет, — вот и придумывают небылицы…
— Ночью с тока не уходила с ним?…
— По полю ходила, когда отдыхали, что ж я, за скирду не могла забежать по нужде?… И он ходил, наверно, не знаю, не видела…
— Разберусь, — встал Антон с лавки. — И если правда — убью Прошку или лучше оставлю его без последней руки, и тебе не поздоровится…
— Да убивай уж заодно и меня, — Зинаида опять повисла на шее мужа, коленями крепко стиснула его ногу, прижалась всем телом. Тут уж Антон не выдержал, подхватил ее на руки и почти кинул на кровать, снимая с нее юбку и кофту.
А еще через неделю у двора Званцовых остановился Егор Гриханов и окликнул Афанасия Фомича, который, чертыхаясь, никак не мог расколоть сучковатую чурку: не хотела та колоться, хоть ты лопни! Даже тяжелый колун ее не брал. Но не из таких был Афанасий Фомич: с молодых лет он придерживался принципа-на любое дело сперва надо рассердиться, тогда уж оно само пойдет. Проливая ручьи пота, он все-таки решил во что бы то ни стало сокрушить корягу и с торжеством победителя кинуть ее в жарко пылающую русскую печь, в которой Анисья Никоновна, ловко орудуя рогачами и кочергой, варила борщ, кашу и на больших капустных листах, положенных прямо на спод печи, пекла румяные буханки хлеба.
— Хватит тебе пот лить, Афанасий Фомич, — держась здоровой рукой за калитку, сказал Гриханов. — Пойдем начальство выбирать…
Афанасий Фомич распрямился, кинул с досады колун в сторону и вытер потные руки о подол ситцевой уже непонятно какого от времени и изношенности цвета рубахи.
— Здоров будешь, Егор Иванович, — кивнул он и подошел к калитке. — Болит рука? — вдруг спросил он и сам удивился — зачем спрашивать: рана на руке, конечно же, болит.
— Ноет, вражина, — поморщился Егор. — Особливо на перемену погоды…
— Ну как же! — согласился Афанасий Фомич. — На погоду и здоровые кости ломит, а уж рана… само собой… Долго еще будет!.. А на собрание я не пойду, — вдруг решил он. — Что мне там делать… И нездоровится что-то, Егор Иванович… Без меня старосту выберите… Хоть бы Свирида Кузьмича, самый что ни на есть подходящий…
— Я тоже так кумекаю, — Егор поправил солдатский ремень на животе. — Ну, кто будет старостой — понятно… А еще на должности полицейских выдвинуть кого-то надо…
— Ну, я в полицаи не гожусь — стар, — почесал под бородой Афанасий Фомич. — Выдвигайте, кто помоложе…
— И то верно, — согласился Егор. — Ну, я пошел, Афанасий Фомич, неудобно опаздывать…
— Иди, иди, — махнул рукой Званцов. — А я корягу все-таки доконаю…
Понял Егор, что Афанасий Фомич здоров, как бык, просто не желает идти на собрание односельчан: или ленится, или, скорее всего, боится, но не чужой власти, а своей, советской, — вдруг она возвратится!.. Только вряд ли Красная армия погонит немчуру назад — сила у нее не та. Да и есть ли она, эта Красная армия, или уже рассеялась? Германцы теперь уже за Доном, а может, и за Волгой. Советского Союза больше нет! Болтают, что немцы (может, это и враки) на этот раз Москву все-таки захватили. Может, и врут! Но сам эсэсовский гауптман Эрлих Эккерт хвалился. Так что бояться надо не кого-то там, а чужаков, в их власти теперь судьба и жизнь каждого русского человека.
С этими невеселыми мыслями Егор и пришел в клуб на собрание, которое было немногочисленным. Но среди собравшихся, к своему удивлению, он увидел Антона Званцова. Вот те раз — он же собирался в партию вступать и на тебе — старосту и полицейских избирать явился!.. Антон был веселым и занял место в первом ряду. За столом на сцене, где уже висел портрет Гитлера в военной форме, рядом со Свиридом Кузьмичом сидели эсэсовец Эрлих Эккерт и еще два незнакомых немца. Огрызков показал кивком головы Эккерту на Антона, и они долго и оживленно о чем-то говорили, после чего эсэсовец уставился совиными глазами на Званцова, отчего тому стало не по себе и он заерзал на скамейке, почувствовав что-то не совсем ладное. Но не поднялся, не ушел, а приготовился бороться за место в новой жизни. Наконец Свирид Кузьмич не выдержал, он даже встал из-за стола.
— Антоха… Антон Перфильевич, — обратился он к Званцову, — это как же получается: ты такой активист, без мыла лез во власть, я имею в виду большевистскую, в партию просился, да тебя не взяли, а теперь сюда пришел?
— Правильно, Свирид Кузьмич, не взяли меня в коммунистическую партию, — обрадовался Антон (Огрызков, сам не ведая того, подсказал ему ход рассуждения). — Значит, я не годился в их партию… И вообще… А идти мне больше некуда, Свирид Кузьмич, — поднялся Антон с места, поглядывая то на эсосовца, внимательно слушавшего его, то на нагнорновцев, которым тоже было очень интересно узнать, почему он, вчерашний борец за колхозные порядки, пришел на собрание. — Я ведь из Красной армии ушел сам, ну, как это сказать…
— Дезертировал! — подсказал Огрызков.
— Верно, что скрывать… Так куда же мне идти? Надо прибиваться к одному какому-нибудь берегу… Я выбрал новый берег!.. А насчет активности, так я скажу: служил нашим, послужу и вашим… В партию я, действительно, не вступил…
— Потому что не взяли! — язвительно хохотнул Вавила Сечкарев.
— Потому и не взяли, Вавила, что я для вида только суетился… Господин офицер может меня понять, — обратился он к эсоссовцу, — жизнь была такая: надо было притворяться, чтобы черный воронок под окна не подкатил, то есть чтобы не арестовали и на Соловки не сослали…
Огрызков и эсэсовец снова о чем-то переговорили, и офицер согласно кивнул головой — объяснение Антона ему понравилось: дезертир — куда ему теперь податься, будет служить немецкой власти.
— Садись, — сказал Свирид Антону.
Но, положа руку на сердце, Антон должен был признаться, что, несмотря на все старания, его каждый раз отодвигали на задний план, держали вроде запасного. Не однажды пытался он вступить в партию, преследуя при этом прежде всего свои личные амбиции, но это было уже не время революционного угара, когда в ряды партии большевиков принимали любого, особенно если он был из бедняков. Грамотность, интеллектуальный потенциал человека мало что значили, главное, чтобы вступающий имел острое классовое чутье. В предвоенное время от членов партии стали требовать новых качеств, которые у Антона напрочь отсутствовали: с одной стороны, он шумел, суетился, а с другой, в конкретных делах не проявлял ни трудолюбия, ни умения доводить до логического завершения порученное задание, к тому же злоупотреблял спиртными напитками и без конца волочился за женщинами, пока наконец не женился на Зинаиде, которая и попыталась взять его в ежовые рукавицы.
Процесс выбора старосты был недолгим. Главой Нагорного стал, как и предполагали жители села, Свирид Огрызков. На собрании было объявлено о том, что колхоза больше нет, но есть община и все работают в ней, как и прежде. Все, что есть в хозяйстве, принадлежит Германии. Хлеб было приказано обмолотить и сдать оккупационным властям. А до этого строжайше запретили даже молоть зерно, что вызвало большое недовольство старосты, поскольку он надеялся пустить ветряк и брать с крестьян гарцы зерном. Трудиться в общине надлежало под жестким надзором полицаев, кандидатуры которых должен был назвать староста — именно из тех, кого он считал надежными и верными оккупационным властям.
В тот же день Свирид Кузьмич созвал бывших единоличников, поставил на стол бутылку самогона, налил в граненые стаканы ее содержимое и произнес тост за новую жизнь.
— Вспомним, как жили мы прежде, до большевиков, — добавил он после того, как все выпили спиртное.
Приглашенные закусывали, но молчали. Поэтому Свирид первым прервал тягостную паузу и стал предлагать должности полицейских.
— Как ты на это смотришь, Демид Савельевич?
— Как!.. Пока никак, Свирид Кузьмич, подумать надо, — пожал плечами Казюкин. — Нельзя в таком деле с бухты-барахты… Да я и болящий, ни врачи, ни Власьевна не помогают — кашель замучил, ночами спать не дает, зараза! — и сильно закашлялся.
— Болезнь твоя пройдет, а думать тебе нечего, имеешь одну дорогу — идти в полицейские…
— Почему так?
— Нюрка заставит… Она, поди, Эрлиху Эккерту дюже понравилась, — ехидно усмехнулся Свирид. — Они теперь — не разлей вода! — Демид от стыда опустил глаза. — А ты, Григорий Борисович? — повернулся староста к Шапкину. — Что скажешь ты?
— Я тоже… повременить надо…
— Да что с вами, мужики?! Трусите?
— Не то чтобы, Свирид Кузьмич, — пробормотал Казюкин. — Но ты только не обижайся на нас…
— Да разве ж мы мало перетерпели от этих… голодранцев! — воскликнул возмущенный староста. — Вспомните!.. Мы Лыкова хотели из-за угла шлепнуть… А теперь, когда наступила наша власть, вы, как раки, задом пятитесь от нее…
— Оно так, Свирид Кузьмич, — глубоко вздохнул Шапкин. — Мы все помним… Но тогда вражда была между нами, жителями одного села, между своими людьми… Мы же были не против всего народа!.. Пентелька Жигалкин был не в счет, также и Алешка Лыков… А тут супротив всего народа, супротив всей страны выступать… Легко сказать!.. Погожу малость.
Пришлось Свириду долго беседовать и с Захаром Денисовичем Тишковым.
— Вспомни главное, Захарка, столько ты пострадал от советской власти!.. Тебе первому надо идти ко мне помощником…
— Потому и боюсь я, Свирид Кузьмич, что много пострадал, — покачал рыжей головой Захар. — И пострадал я из-за своего дурацкого «ага»… Язык мой некому было еще ранее укоротить, не подсказал никто, свыклись… А власть, она разная была, к примеру, Жигалкина Пентельку я не почитаю за власть, так, трепло собачье… Пострадал я понапрасну, это ты верно напоминаешь, в тайге не одну сосенку свалил, в землянках мерз, от баланды не согреешься… Да!.. Было!.. Но помощником твоим быть я не могу, не те годы и сила уже не та… Я уж как-нибудь: тише воды, ниже травы… Как суслик в землянке своей отсижусь…
— А что грызть-то будешь, суслик?
— Что Бог даст, Свирид Кузьмич, Бог милостив…
— И все-таки плюнь ты на землянку, — властно махнул рукой Свирид Кузьмич, который никак не мог понять, почему этот репрессированный, ни за что ни про что зло наказанный советской властью человек увиливает от его предложения. — Молоканку из твоей хаты выбросим к едреной бабке, входи в свои полати и живи на здоровье… Аппараты, что стоят там, я вчера проверял, выбросим ко всем чертям… Я их к себе приберу, может, еще пригодятся… А ты хватай под руку свою Акулину-и в дом!.. Хватит в норе горе мыкать! Так что иди в полицию, форму получишь, винтовку, зарплату… марками!.. Понял, не бумажками с нарисованным лысым Лениным, а немецкие настоящие деньги?… И плетку дадим…
— Плетку?! — поднял густые рыжие брови Захар. — Зачем плетку?
— Чудак человек! — воскликнул староста. — Это в советские времена уговаривали работать как следует, а нынче вместо слова — плетка!.. С этими голодранцами по-другому никак нельзя… А перетяни как следует поперек спины — сразу любой станет стахановцем без плакатов и орденов…
— Нет, — решительно покрутил головой Захар, — я для энтого, Свирид Кузьмич, не гожусь… И дай мне отдохнуть от каторжных работ, — попросил он.
— Отдохнуть дам, — охотно согласился староста. — Но и ты за это время обмозгуй то, о чем я тебе сказал, и решай… Да что тут решать, — вдруг возвысил он голос, — одна у тебя дорога — в полиции служить…
Захар Денисович, вздрагивая всем телом и тряся жиденькой цвета меди бородой, закашлялся в кулак, что делал он тогда, когда сильно волновался и не мог ничего толкового в свое оправдание сказать. Так они, не договорившись, и разошлись в тот день.
Следующим, на кого пал выбор Свирида, был Егор Иванович Гриханов. Сначала он наотрез отказывался идти в полицаи, ссылаясь на раненую руку и вообще на то, что он ни по своей грамотности, ни тем более по характеру не годится для такой высокой должности.
— Что я буду с одной рукой делать-то?… Стукнет кто-нибудь по болячке — света белого не увижу, — жаловался Егор, гладя здоровой рукой перевязанную много раз стиранным Аграфеной Макаровной или Екатериной бинтом больную руку. — Не смогу я, Свирид Кузьмич, уж извини…
— Не боги горшки обжигают, Егорка, — староста вежливо усадил Гриханова за стол, поставил бутылку с жидкостью коричневого цвета. — Вот… коньяком называется!.. Водка для высоких людей, а не для нашего брата… Слыхивал когда-нибудь?… Коньяк! Сам гауптман Эккерт пил и вот этим закусывал, — Свирид положил рядом с бутылкой кусочек шоколада. — Как близкому другу даю, не жалею… Попробуешь? — кивнул он на бутылку.
— Ну, коли Бог дал, почему бы и не попробовать, Свирид Кузьмич, — глаза у Егора разгорелись, рука сама потянулась к граненому стакану.
— Полный стакан я тебе не налью, Егор Иванович, — предупредил Свирид, взяв со стола бутылку и на свет в окне поглядев сквозь жидкость прищуренным одним глазом. — Как горит на свету, как горит!.. Эту штуку пьют понемножку, прикусывая вот этой чиколадкой… Я сам видел! — Он налил немного в стакан Егора, затем не спеша — себе на капельку больше. — Давай, но не одним глотком, потихонечку, тяни в себя… губами… Так важные люди пьют!
Выпили, как советовал староста, отщипнули по крошке шоколада, пожевали, молча и медленно, как волы траву за стойлом на привязи.
— Сладко, — наконец прошептал Егор, облизывая губы, — немножко пивнул, а голова уже ходором, — сознался он не без удовольствия. — А нашего самогона три стакана тремя глотками выдую и хоть бы хны… Ни в одном глазу!..
— Оттого и не в глазу, что тремя глотками, а ты попробуй маленькими глоточками — с полстакана окосеешь…
— Не пробовал, — признался Егор, — ну как же можно вытерпеть, чтобы маленькими глоточками…
— А немцы терпять… Живут же хрицы! — восхитился Свирид Кузьмич и вдруг приблизил потное, раскрасневшееся не от коньяка, а от возбуждения лицо к лицу Егора. — Справедливые они, Егорка! — он легко стукнул кулаком по дубовой, бесчисленное множество раз видавшей жирные и хмельные застолья крышке стола. — Ветряк мне возвратили! Только молоть пока нечего, на зерно люди истощились, колхоз не давал, все под Митькину гармошку в Красноконск увозили, будь они неладны…
Правда, и мне пока запретили пускать ветряк, хоть у кого и зернишка малость осталось припрятанным в сусеке или, скорее, в земле закопано… Нехай пока стаскивают с чердаков забытые ступы и толкачи, готовят муку, на лепешки хватит… А тем временем все уляжется: большевиков разобьют… Не веришь? — уставился Свирид покрасневшими глазами на Гриханова. — В пух и прах разнесут! Вона у них какая техника!.. А там и я ветряк пущу, нехай крыльями махает и людей созывает… Помнишь, как он крутился до революции?
— О-о! — развел руками Егор.
— То-то же!
Выпили еще по глотку, а оставшийся коньяк Свирид закрыл пробкой и отставил в сторону.
— Так он и после того… вертелся, — сказал, не спуская жадных глаз с бутылки, Гриханов.
— При нэпах-то? Крутился! Да еще как… Так что, Егор Иванович, тебе самый раз в полицейские податься…
— Это почему? — Егор шумно вдохнул в себя воздух, к влажному пальцу здоровой руки приклеил валявшуюся на столе кроху шоколада и слизнул ее.
— А потому! — поднял палец вверх Свирид. — Тебя из колхоза за твою же скотину, как скотину, выгнали: иди, мол, кошелки плети… Это раз! А что — не так? — в ответ Егор согласно кивнул головой. — Нынче пришел домой, раненный в руку… Можно сказать, ты честно воевал!..
— Честно! — поднял отяжелевшую голову Гриханов.
— Ну вот!.. А тут ехидничают, злые слухи распускают, будто ты, Егор Иванович, сам себе руку прострелил, чтобы от фронта улизнуть, пошел, мол, на дезертирство… Это уже два! Сколько можно терпеть такие издевательства, а? И три! По всем приметам мы скоро будем свояками: у меня Оська, у тебя Катька — чем не пара?
— А… а… Нюрка Демидкина как же? Вроде бы у вас все уже сговорено? Пропой, люди кажут, уже назначен…
— Э! — отмахнулся Свирид. — Забудь! — И опять близко придвинулся к Егору, прошептал, боязливо оглядываясь на дверь и окна: — Эта Нюрка с немцами свазжалась… Да!.. С самим… как его, бишь Херлихом!.. Для нас Нюрка теперь… отрезанный ломоть… Да и мой Оська к ней не благоволил, будто чувствовал, что она с другими мужиками снюхается… Ну, как ты, поможешь мне али что?
— Подумаю, — нетвердо произнес Егор.
— Да что тут думать, я вот пишу тебя в список полицаев — и ставлю точку! — записал он что-то в ученическую тетрадку в косую линейку. — Ты первый у меня! — подмигнул староста Гриханову. — А первому и честь первая: получишь казенную одежу, винтовку, плетку, а как же — всю амуницию, как и положено в военное время, и еще дадим тебе… аванец… Марки дойчные, по-нашему немецкие. Понял? Это тебе не кошелки плести! Плетешь, а сам не знаешь: продашь ты их или бабка на двое сказала, али за пустяшные трудодни в колхозе спину гнуть… У нас все аккуратно!.. Ну, как водится у немцев…
— Ладно, Свирид Кузьмич, — опять мотнул головой Гриханов, — я им припомню моего Князя…
— Мы им все припомним! — обрадовался Огрызков.
В тот же день Антон Званцов сам пришел к старосте и предложил свои услуги.
— Буду полицаем, только с условием: ты дашь мне винтовку, — потребовал он.
Свирид усомнился: очень уж быстро Антон потребовал оружие.
— Так уж сразу и… винтовку? Может, пулемет? — съехидничал он.
— Пулемет тяжелый, лучше винтовку, — не обратил Антон внимание на ехидство старосты. — Хочу найти и расстрелять однорукого Прошку…
— Председателя?
— А кого ж еще!.. Я его и под землей найду… Небось, в лесу в землянке сидит, партизан задрипанный…
— За распутную Зинку мстить решил?
— Сначала за то, что он коммунист и партизан, а после и за нее, — сознался Антон. — Как подумаю, что он и она на стерне… Ничего, Свирид Кузьмич, для начала я оторву у него этот самый… Да, оторву, нанижу на палку и пронесу по всему Нагорному, пусть все видят! И расстреляю… прямо в его дурацкий лоб!..
Он уже не раз устраивал жене выволочку, бил чем попало, и она вынуждена была признаться, что ходила с председателем ночью к лесу, подальше от людских глаз, но она не виновата, это он, Прокофий Дорофеевич, заставлял ее спать с ним, грозился, хотя она не знала за что, арестовать ее и отдать под суд.
— А я перед тобой, Антоша, и перед народом, как стеклышко, — лила она ручьи слез по щекам. — Как перед Богом клянусь…
С этого момента ненависть к бывшему председателю колхоза у Антона нарастала девятым валом. Он интуитивно знал, что Конюхов не уехал вместе со всеми в тыл, прячется где-нибудь в лесу или даже в Нагорном, и задача стояла — найти его во что бы то ни стало. И для этого послужить в полиции было бы совсем неплохо — глядишь, отметили бы за старательность и заодно отомстил бы за жену, да и себя утешил бы, утолив свой разыгравшийся гнев.
Староста, посоветовавшись с оккупационной администрацией района, теперь ставшего вновь уездом, изложив там подробную биографию Антона, предложил зачислить его в полицаи.
— Деваться ему больше некуда, — подвел черту Свирид Кузьмич.
Комендант уезда, человек высокого роста с узким чехоточного цвета лицом, пронзительными глазами из-под очков, Людвиг Ганс фон Ризендорф, сидя в мягком кресле за широким столом с телефонами, внимательно выслушал стоящего перед ним Огрызкова и мотнул головой.
— Под твою личную ответственность, староста — сказал он через переводчика, услужливого Генриха Кранца. — Присматривай за ним…
Появлялись в Нагорном и другие полицаи, но это были люди пришлые, незнакомые, их односельчане побаивались больше, чем своих, которых без свидетелей можно было бы послать куда подальше. При незнакомцах же этих держали языки за зубами даже не в меру болтливые бабы.
Так в селе началась новая жизнь на старый лад: та же работа, как и прежде в колхозе, называющемся теперь общиной, те же поля, те же фермы. По утрам не бригадиры и председатель, а полицаи бегали по улицам, размахивали плетками, выгоняли из хат мужиков, подростков, женщин, не успевших сварить завтраки и обеды. Староста объявлял, что молодых на работу в Германию из Нагорного забирать пока не будут, но если они станут лодыря гонять, то немцы пересмотрят свое отношение к ним.
— Трудитесь здесь, — утверждал он, — это тоже работа на наших избавителей от большевиков… Нам велено быстрее обмолотить хлеб и сдать зерно немецким властям… Господин комендант уезда Ризендорф так и сказал: это необходимо для победы Германии!.. Поэтому, мужики и бабы, никаких отговорок с вашей стороны, что заняты или больные, выходите на работу все… Чтоб как муравьишки в муравейнике или как пчелы в ульях… Понятно?
Внешне казалось, что жизнь на хуторе текла мирно и даже беззаботно. Но это только казалось. Люди были напряжены до предела, все чего-то ждали и были уверены, что ничего хорошего не будет. Руки оккупантов в этот заброшенный уголок пока еще не дотянулись.
Евдокия не помнила, какое это было утро, после того как она пришла в Выселки. Она проснулась, но вставать не хотелось, нежилась в постели. Закрыла глаза, и на ее ресницы солнечные лучи, ворвавшиеся через окно в комнату, густо сыпали золотые грезы. Евдокия не услышала, как в хату вошла Дарья Петровна и тихо приблизилась к кровати.
— Ты уже проснулась? — спросила она.
— А что — немцы? — отбросила с себя Евдокия легкое покрывало.
— Да нет, — отрицательно покачала головой несколько испуганная тетка.
— Тогда что?
— Спиря вернулся, а этот зверь хуже хрицев.
— Так он же в тюрьме сидел?!
— Сидел, да сбежал, он откуда хочешь вывернется.
Спиря, то есть Спиридон Уразьев, житель хутора Выселки, был далеко известен как грабитель и насильник. Перед войной он был осужден в третий раз за очередной грабеж. И теперь вдруг оказался дома. Его возвращение никого на хуторе не обрадовало, даже его мать Агриппину Терентьевну. Увидев на пороге хаты давно небритого, сильно исхудавшего сына, она пришла в ужас и затрепетала, как листик на сильном ветру. Агриппина Терентьевна не могла вымолвить слова, стоя посреди избы с широко открытыми глазами.
— Что так плохо встречаешь родного сына, мать? — хмуро ухмыльнулся Спиря. — Иль не рада, что я освободился?… Придется смириться, и… и подавай скорее жратву, у меня во рту три дня крошки не было, живот подводит… Ну, что так смотришь, мать? Да, сбежал я, сбежал при эвакуации, видишь, нас тоже не захотели немчуре оставлять, оказывается, мы — ценность! Ну, я конвоира, — сделал он рукой характерный жест, — пусть теперь червей кормит, зараза! Но ты не бойся, искать меня никто не будет, той власти, которая предоставила мне апартаменты в тюряге, больше не существует!..
Агриппина Терентьевна с трудом оторвала одервеневшие непослушные ноги от пола, молча пошаркала на кухню и стала готовить сыну что-нибудь поесть. А Спиря вышел во двор, на крыльце сбросил засаленный пиджак и негромко рассмеялся:
— Свобода!
Первые двое суток он отсыпался, а на третьи решил прогуляться по хутору, любезно здороваясь с соседями, которые делали улыбки на неулыбающихся лицах и кланялись ему. «Восемь девок — один я», — тихо напевал Спиря, словно впервые понял, как мал его родной хутор.
В тот же день он и увидел во дворе Деминых Евдокию, которая, не обращая внимания на улицу, протирала мокрой тряпицей ступеньки крыльца.
— О! А это кто такая у нас? — подойдя к калитке, воскликнул Спиря.
Евдокия распрямилась, обернулась, стряхивая с тряпицы крошки стертой грязи.
— Какая? — сверкнула она насмешливо глазами.
— Красавица! — гигикнул Спиря и внимательно присмотрелся к ней. — Постой, постой…
— Стою, стою…
— Я тебя узнал: ты — Дуська Лыкова.
— Ну, Дуська, а что? Тетю проведать пришла, или нельзя?
— Можно, более того, надо! — сделал Спиря серьезное лицо. — Понимаю, понимаю… От фашистов прячешься на хуторе… Они давно в Нагорном хозяйничают… Отец твой, небось, деру дал в неизвестном направлении, он ведь большевик, а большевиков немцы петлю на шею и…
— Отец мой умер.
— Да что ты говоришь?! Выходит, могила его спасла, а то бы…
Евдокия ополоснула в тазике с водой тряпку и повесила сушить на перила.
— Рад был увидеть тебя, Дуська, — улыбнулся Спиря. — Я вот здорово соскучился по нашему хутору… А к тебе зайду попозже, покалякаем…
Ехидно ухмыляясь, Спиря пошел дальше по улице, насвистывая какую-то мелодию. За многие годы он, может быть, впервые чувствовал себя свободным и никого не боялся. С оккупацией жизнь его круто изменилась. А Евдокия, вдруг охваченная неведомым страхом, бессильно опустилась на ступеньку крыльца, обхватила ладонями запылавшее жаром лицо и горько заплакала: надежда отсидеться на хуторе в столь трудное время рухнула, как карточный домик. Она чувствовала, что Спиря не отстанет от нее.
Однако в тот день и вечером Спиря у двора Деминых больше не появлялся, соседи говорили, что буйно обмывал свое возвращение из мест не столь отдаленных. И в доме Деминых даже несколько успокоились. Лишь через три дня, сильно опьяневший, он вдруг вспомнил о Евдокии, отшвырнул от себя пустую бутылку и миску с едой на столе и решительно направился к дому Дарьи Петровны. Евдокия, как на грех, наводила в это время порядок в сарае, устраивала на сеновале себе постель, ибо в хате невозможная духота не давала спать, а в сарае прохладнее — со стороны степи тянуло ароматом чебреца, полыни и еще целым букетом разных трав, где-то в углу цыркал певец-полуночник, неугомонный сверчок, внизу сеновала шуршали мыши и как-то само собой забывались и немцы, и вообще война.
Евдокия не сразу заметила нетвердо шагающего по улице хмельного Спирю, поэтому не успела закрыть дверь сарая и повернуть щеколду. Спиря с силой рванул калитку, чуть не сорвав ее с петель, и, радостно улыбаясь, бросился к жертве. Инстинкт животного помутил его разум, к тому же на счету Спири было несколько изнасилований женщин и девушек. Мыча нечто непонятное, он грубо толкнул Евдокию на невысокий сеновал, где уже была разостлана шерстяная дерюжка.
— Отстань, отстань! — крикнула Евдокия, отбиваясь от насильника.
Она буквально задыхалась от разящего запаха пота и его дыхания перегаром с запахом чеснока и лука. Спиря ухватился рукой за кофточку на груди Евдокии, осталось только дернуть и порвать ее, как вдруг скрипнула дверь и в сарай с вилами в руках почти вбежала Дарья Петровна.
— Спиридон! — грозно срывающимся голосом крикнула она. — Ей Богу, возьму грех на душу!.. Отвяжись от племянницы, сатана!
— Это кто тут шумит? — поднял разбойник тяжелую голову.
Прямо на него были направлены четыре острых иглы вил. В глазах Дарьи Петровны преступник увидел решимость и неожиданно оторопел.
— Ты что, тетка Дашка, с ума сошла? — хмель быстро улетучивался из его головы. — И пошутить нельзя!..
— Брось эти шутки, Спиря, знаю я их! — продолжала наступать Дарья Петровна и это не сулило ему ничего хорошего.
И Спиря приготовился к обороне. Он встал, внимательно и настороженно поглядывая на острые, поблескивающие на свету вилы, быстро обдумывая, как выхватить их из рук разъяренной женщины. Это его намерение необъяснимым чутьем тут же определила Дарья Петровна, страх, как внезапная молния, поразил ее, и она ни с того ни с сего вдруг объявила:
— Вот Валерка возвратится…
Спиря оторвал глаза от вил и с удивлением посмотрел теперь уже на Дарью Петровну.
— Когда… когда он возвратится? — икнул он.
— Может, нынче, а может, завтра, — соврала женщина и тут же гордо добавила: — Обязательно!.. Так мне саапчили…
Никого на свете не боялся Спиря, а перед Валерием Деминым робел, поджимал хвост, хотя был старше его. И теперь лишь весть о возвращении Валерия на хутор, словно ушат ледяной воды на голову, быстро отрезвила его. Боком-боком, стараясь не коснуться рожков вил, он вышел из сарая.
— Уж и пошутить нельзя, тетка Дашка, — опять повторил он.
— Думай сперва, какие шутки шутить, — кинула Дарья Петровна в сторону вил, черенок которых словно приклеился к ее рукам. — Ты уже за такие шутки сидел… Никакая власть тебе не указ!
— Это верно! — усмехнулся Спиря. — Ни советская, ни немецкая власти мне как шли, так и ехали… Я между этих властей, как между небом и землей… Совсем как энтот вон коршун… Увидит внизу цыпленка и камнем вниз — хвать его когтями… Но по мне лучше курочку схватить, чем цыпленка, — многозначительно кивнул он на вышедшую из сарая Евдокию.
— Ступай, ступай, — сердито проворчала Дарья Петровна и указала насильнику на калитку. — Вот Бог, вот тебе порог…
А когда Спиря скрылся из вида, она беспомощно опустилась на землю посреди двора.
— Ноженьки меня больше не держат…
Женщина заметно дрожала от страха. Евдокия подхватила ее под руки и повела в хату.
А вечером она решила возвратиться в Нагорное.
— Нет, тетя, в таком страхе жить на хуторе я больше не могу, пойду домой, — сказала Евдокия.
— Но там же, сказывают, немцев битком набито! — всплеснула руками Дарья Петровна. — В каждой хате солдаты их. Не уходи! — пыталась остановить она племянницу.
— Бог не даст, свинья не съест, — вздохнула Евдокия. — Но этот Спиря… От одного его вида меня на рвоту тянет.
— Но ты же еще дочь…
— Бывшего председателя колхоза?
— Партийца!
— Отец меня не спрашивал, идти ему в партию или нет… Я-то при чем тут, тетя? Пойду, а там видно будет, чему бывать, того не миновать…
Этой же ночью перед рассветом Евдокия покинула Выселки. Добравшись до Нагорного, по пояс мокрая от росы, она огородами прошмыгнула к своему двору, звякнула на двери тяжелым навесным замком, перешагнула порог сеней — хата была пуста, и Евдокия с облегчением, не раздеваясь, плюхнулась на кровать. Решила поменьше показываться на глаза соседям, чтобы не привлекать к себе внимания. И с этими мыслями крепко заснула.
В Нагорном на бывшем колхозном дворе ладили старую молотилку, действующую от двигателя трактора через широкий прорезиновый шкив. И молотилка, и трактор ранее принадлежали Красноконскому МТС, но технику не успели эвакуировать. Люди работали теперь дважды без вины виноватые: перед немцами — как покоренные, а перед советской властью — как оставшиеся не по своей воле на захваченной фашистами территории. Последняя черной меткой будет фигурировать в автобиографиях и других личных документах, иногда не позволявших расти и продвигаться по жизни ни по учебе, ни по работе. Во всех деловых бумагах, касающихся личности, будет, как заноза в сердце, колоть вопрос: был ли на оккупированной территории? И нагорновцы — от стариков до детишек, которым в ту пору было год-два от роду, — должны будут писать: «Да».
Сами немцы в селе появлялись редко, лишь для того, чтобы пополнить свои запасы живностью и другими продуктами. Жители окружных сел уже хорошо знали так называемого заготовителя продуктов, а по существу грабителя с очень знакомой фамилией — унтер-офицера Георга Пауля Блюггера. Никого не смущало, что это был не Блюхер, расстрелянный маршал Советского Союза, а всего лишь унтер-офицер Блюггер, — фамилия все равно была знакомая! Толковали, что скоро этот заготовитель вообще поселится в Нагорном, чтобы отсюда делать вылазки и набеги на другие села и хутора. Но пока он квартировался в уездном центре.
Но через Нагорное, где главный большак проходил совсем рядом с селом, бесконечно двигались войска на восток. Кроме немецких солдат, появлялись венгры и румыны, украинские националисты дивизии «Галичина», о которых нагорновцы шептали: «Предатели!» Но особое оживление вызывали итальянцы. Это были веселые и, казалось, совершенно беззаботные люди в военной форме с винтовками за плечами, которых будто не на войну послали, а отправили в туристический поход в страну, где много снега и медведи ходят прямо по улицам городов и сел. Но никакого снега летом они здесь не увидели, ибо было так же жарко, как и в родной далекой Италии, а на вопросы, где же медведи, местные жители только недоуменно разводили руками, смеялись и показывали на бродячих собак, точно таких же бездомных, озорных и нахальных, какие бегали между оливами где-нибудь в Неаполе и соседних поселках и деревнях.
Однажды итальянская воинская часть несколько дней даже простояла за околицей Нагорного. Солдаты играли на мандолине, на губных гармошках, пели и вели оживленную торговлю всяческой мелочью с местной детворой. Взрослые жители хотя и не боялись итальянцев, как немцев, которые видели в каждом русском прежде всего партизана, или галичан, вообще питавших дикую ненависть к москалям, однако сторонились их — подальше от греха! Вот тогда-то рядовой Гуго Умберто из Тосканы и увязался за Анной. Уж больно приглянулась ему эта русская ун бел пеццо ди рагаццо, то есть красивая девушка.
— Белла! — кричал он, увидев ее издали. — Аморе мие! — И дарил каждый раз плитку шоколада.
Гуго безуспешно пытался объяснить Анне, как она ему понравилась — ин ун аккниата. Если бы Анна понимала по-итальянски, то узнала бы, что он полюбил ее с первого взгляда и его родителям она тоже бы понравилась (у них такой большой виноградник, так много вкусного вина, свадьбу сделали бы на всю Италию, гостей пришло бы множество, и он дождется этой счастливой минуты, вот только прогонит большевиков подальше за Волгу и, возвращаясь домой, обязательно заедет по пути за Анной и увезет ее с собой).
Итальянец стрекотал без умолку, а Анна, почти ничего не понимая, только улыбалась и жалела этого несколько смешного, но симпатичного, с черными, как смоль, кудряшками на голове, Гуго, молила Бога, чтобы он смиловался и уберег от пули, по существу, еще мальчика из чужой страны, видимо, действительно влюбившегося, как это часто случается у всех едва вышедших из юношеского возраста молодых людей — падать к ногам первой встречной понравившейся женщины.
В одну из душных ночей небо над Красноконском ярко озарилось, вздрогнула земля под тяжелыми взрывами. Часто заухали зенитные пушки и яростно затрещали пулеметы. Гула самолетов слышно не было, но в том, что они бомбили скопление немецких войск на шоссе рядом с уездным центром, сомнений у нагорновцев не было.
— Никак наши кукурузники сюда добрались…
— Других самолетов что-то не слыхать…
— А кукурузники без шума бомбят!
Утром догадки подтвердились. Ходили слухи, что во время ночного налета погибло много немецких солдат и разрушена техника. Утверждали, что под бомбами погиб очень важный генерал и что советский самолет все же был сбит зениткой — упал где-то не очень далеко от Красноконска. Но, поскольку среди обломков самолета летчика ни живого, ни погибшего не обнаружили, то теперь его усиленно разыскивают, по всем дорогам облавы, всюду разъезжают патрули на мотоциклах.
— Поймают, — убеждал полицаев староста, который уже начал дрожать при мысли, что сегодня сюда долетели советские самолеты, а завтра, глядишь, свалится с неба какой-нибудь десант или вообще прорвется часть Красной армии. — Летчика поймают и повесят — не сумлевайте-ся, — подбодрял он скорее сам себя, чем подчиненных ему полицаев. — И вы возгри не пузырьте под носами, увидите подозрительного, хватайте и ко мне… Я тут… разберусь!.. Только у нас он вряд ли объявится, — в голосе Свирида прозвучали даже нотки разочарования, что летчик минует Нагорное, а было бы неплохо поймать его и доставить в комендатуру, вот округлились бы глаза у Людвига фон Ризендорфа, да и отметили бы такое событие чем-нибудь очень ценным: может, разрешили бы ветряк пустить?
В полдень неожиданно тишину Выселок нарушило тарахтенье мотоцикла с коляской, на котором важно восседали двое полицейских: Злобенко и Поросятин. Закатив мотоцикл в тень, полицаи решили передохнуть с дороги: жара и пыль уморили их. Злобенко лег спиной на траву, а Поросятин уселся рядом, подогнув под себя ноги.
— Да, с фамилией тебе не повезло — Поросятин… Тьфу! — рассуждал Злобенко, жуя сорвавшую травинку. — Сразу поросячим загоном воняет! При новой власти ты можешь сменить фамилию… Немцы это позволят!
— А какую же взять фамилию, ведь это отцовская… — пожал плечами Поросятин.
— Да, отца игнорировать нельзя ни в коем случае… С тебя бутылка, поросячий сын! — вскочил Злобенко и тоже сел рядом с полицаем. — Кабанов!.. Та же суть прежней фамилии, но звучит лучше…
— Кабанов? Кабанов! — задумался, наморщив лоб, Поросятин. — Не все ли равно… и загон и… запах…
— Это верно, — согласился Злобенко. — О, есть! Кабаневский! Слышишь, как звучит — Кабаневский! Аристократ! Граф или князь… Кабаневский! Вернемся в Красноконск, предложим Фролу Емельяновичу… Но с чем мы вернемся? Зачем сюда приехали? Арестовать бандюгу Уразьева! Так что ж мы сидим, аристократ? Обходи справа, а я слева…
Спиря никак не ожидал, что за ним приедут. Он готовился к встрече с Деминым Валеркой, а приехали полицаи, которые, арестовав его, усадили в коляску мотоцикла и отвезли в Красноконск.
Под вечер, когда жара несколько спала, арестованного ввели в кабинет бургомистра Сидякина, мужчины средних лет с похожим на треугольник лбом, удлиненным тонким носом, с усиками, как у Гитлера, под ним. По характеру Сидякин был весьма злым человеком, всю жизнь до прихода фашистов терпел сплошные неудачи в карьере и в личной жизни: и жена бросила, и работы хорошей не имел, а во время оккупации пытался восполнить то, что не мог иметь до войны — деньги и власть. Но для этого от него потребовали предать Родину, и он, не колеблясь, сделал это, став подручным у новых властей. Он безбожно врал немцам, что до революции имел чуть ли не дворянскую родословную, и ему предоставили должность бургомистра. Неверную жену он оклеветал, и ее арестовали, бросили в застенки, где она теперь находилась, никто не знал. Передавали из уст в уста слухи, что он сам и расстрелял ее из мести.
Но главным лицом в кабинете бургомистра был, и это сразу приметил битый воробей Спиря, немецкий офицер по имени, как стало позже известно, Отто Хасе. Сидякин долго рассматривал арестованного, о похождениях которого не раз слышал еще до войны.
— Ты преступник, Уразьев Спиридон, я даже помню последний суд над тобой, — вспомнил Фрол Емельянович. — Кажись, судили тебя на этот раз за грабеж…
— Так точно, за грабеж, господин бургомистр, за грабеж…
— И дали тебе за него?…
— Восемь лет, господин бургомистр!
— Восемь, точно… Ну как же ты так, а?
— А что мне было делать? — вдруг на вопрос бургомистра задал свой вопрос Спиря, изучающе и с надеждой поглядывая на немецкого офицера, который, кажется, с интересом прислушивался к его словам. — Я ненавидел советскую власть!
— И потому грабил и насиловал? — Фрол Емельянович не знал, в каком ключе вести беседу с преступником, не догадывался, что по этому поводу думает офицер. — Грабил простых людей… Чем это можно объяснить?
— Это проще пареной репы, господин бургомистр, — смело и даже как-то вызывающе начал Спиря. — Своими поступками я старался доказать, что советская власть никуда не годится, что она бессильна даже передо мной… У людей возникала ненависть к этой власти!.. Вредить большевикам политически я не мог — безграмотный, поэтому вредил, как умел, — видя, что Отто Хассе не сводил с него глаз, Спиря беспомощно развел руками. — Вот такой я… грабитель… насильник… Из тюрьмы сбежал, конвоира… под откос пустил… Признаюсь во всех своих грехах и готов вернуться за решетку, хотя новой власти вредить не буду, она мне, эта власть, дюже нравится…
— Но позволь… — округлил глаза Сидякин, однако офицер по-русски прервал его.
— Карашо, — кивнул он Спире, — ты будешь служить в нашей полиции…
— С огромным удовольствием, господин офицер! — делая лицо радостным, воскликнул Спиря, ожидавший именно такого поворота дела. — Я ваше доверие оправдаю!..
— Иди в полицай-управу, — офицер черкнул на листке бумаги несколько строк и подал его обрадованному Спире.
А когда он ушел, бургомистр робко напомнил офицеру:
— Он же преступник, господин офицер, можно ли ему верить?
— Если он хоть немножко… мы его немедленно расстреляем, — заверил сомневающегося Отто Хассе.
Форму полицая Спире еще только обещали, а карабин выдали сразу.
— Вот как оно вышло, а… — удивлялся полицай Злобенко. — А мы даже думали тебя на распыл пустить еще на хуторе, очень уж ты насолил не только своим землякам, но и вообще…
— Руки коротки, — огрызнулся зло Спиря, — посмотрели бы, кто кого…
— Нет, но ты в рубашке родился, Спиря, — подтвердил «Кабаневский» признание Злобенко. — Это я уговорил не лишать тебя жизни… И что главное, не ошибся! Ставь бутылку, счастливчик, должность твою обмоем…
— И то верно! — обрадовался Злобенко. — А я не догадался!
— За бутылкой дело не станет, — сердито сверкнул глазами на Злобенко Спиря. — Где замывать будем? Лучше на свежем воздухе…
— Жмем на берег Тихоструйки, — предложил Кабаневский. — Я знаю такое местечко — курорт!
— Лучше бы у нас на хуторе, — сказал Спиря. — Во-первых, надо и там порядок навести, кое-кого пошерстить, и, во-вторых, пусть у соседей глаза на затылке окажутся, когда увидят, кем я теперь стал!
— Едем! — сразу же согласился Злобенко. — Я заметил, как они там из-подо лба на нас глядели…
— Но сначала надо у Фрола Емельяновича отпроситься, мы ведь находимся в его личном распоряжении, — напомнил Кабаневский.
— Так и сходи к нему, — усмехнулся Злобенко и вдруг хмуро добавил: — А лучше не надо, заартачится, еще не отпустит, знаю я этого недоноска. …
Агриппина Терентьевна, в душе довольная, что взяли сына, — может, теперь уже надолго и он не натворит новых глупостей, — была глубоко разочарована, когда Спиря возвратился на хутор живым и невредимым в сопровождении все тех же полицаев, да еще и с оружием в руках.
— Мать, готовь стол, — тоном, не терпящим возражения, потребовал Спиря, — а на столе чтобы самогон был и закуска… Если не хватит чего своего, пусть соседи не поскупятся… Я теперь полицейский, поняла?
— Да, пусть соседи несут все добровольно, — хихикнул Злобин. — Иначе мы сами отопрем их кладовые…
— Креста на вас нет! — всхлипнула Агриппина Терентьевна и пошла на кухню.
Предвечерняя жара и духота усиливали действие мутного самогона, и полицаи быстро охмелели. Вначале спорили до хрипоты — возьмут ли немцы на этот раз Москву до холодов или сделают они это будущей весной. Согласились на том, что надо брать ее этим летом обязательно и сделать Сталину капут. Затем стали петь, но вместо песни получался пьяный рев.
— Нашей песне не хватает женских голосов, чтобы подтянуть, — заметил Злобенко, — а наши голоса — мычание быков-производителей…
— Подтверждаю, — заплетающимся языком поддержал собутыльника Кабаневский. — Не то гуси на речке гогочут, не то свиньи в загородке хрюкают…
— Особенно ты хрюкало, Поросятин! — уставился красными глазами Злобин на друга.
— Я Кабаневский! — сильно обиделся тот. — Хочешь, бумагу покажу, ее собственноручно Фрол Емельянович подписал… и назвал меня… Кабаневским?
— Да видел я эту бумагу, — язвил Злобенко, — пойдешь под куст — используй ее…
— Ну ты! — сжал кулаки Кабаневский.
— Хватит, хватит, петухи! — стал успокаивать готовых подраться полицаев Спиря.
— Но нам же нужны женские голоса, Спиридон, — уже спокойнее напомнил Злобенко. — Неужели на твоем паршивом хуторе женских голосов не найдется?
— Найдем! — воскликнул Спиря, вспомнив о Евдокии. — У нее не только голос… у нее… Она не для ваших грязных лап!
— Ну, если не для наших лап, то подавай ее сюда, — стукнул кулаком по столу Злобенко. — Я таких люблю…
И тут Спиря вспомнил, что Дарья Петровна говорила о возвращении на хутор из Харькова Валерки. «Это очень кстати, — не без злорадства подумал полицай. — Теперь я и с ним рассчитаюсь, и непокорную Дуську обратаю, как необъезженную кобылу, она у меня еще погрызет удила… Погрызет!»
— Айда со мной! — решительно встал он из-за стола.
И вскоре пьяные полицаи, шатаясь из стороны в сторону и ругаясь, вошли во двор Деминых. Из хаты навстречу им вышла Дарья Петровна.
— Что вам надо? — испуганно спросила она.
— Валерку и Дуську сюда! — бряцнул на спине карабином Спиря. — Нехай выходят!
— Сначала давай сюда… Ду… Дуську, — потребовал Злобенко. — Слышишь, Дуську!..
— Валера еще не вернулся домой, дорога нынче трудная, а племянница ушла в Нагорное…
— Врешь, ведьма! — заорал на Дарью Петровну Спиря и взял карабин в руку, а собутыльникам подмигнул: — Они спрятались…
— Найдем! — заявил Злобенко. — Не таких находили!
— Окстись, Спиря, ей Богу, Дуся еще вчерась ушла…
— Не ври!.. Мужики, в каждый угол заглянуть! — приказал Спиря.
— Мы и не таких… — бурчал Кабаневский. — А хто первым пойдет? Я — нет…
— Уже в штаны наложил! — толкнул его в спину Злобенко. — А еще карабин имеет!
Втроем полицаи пошли в хату.
— Не пущу, изверги! — преградила было им путь Дарья Петровна, встав на пороге и опершись руками о косяки двери. — Не пущу!
— Пошла прочь, гадина! — замахнулся на женщину прикладом Спиря и грубо оттолкнул ее в сторону.
Полицаи перевернули в хате все вверх дном, слазили на чердак, обшарили сарай, потыкали вилами в сено, стали бегать по саду, заглядывать под каждый куст смородины и калины.
— Никого! — сердито сплюнул Злобенко.
— А в чулане были? — вспомнил Кабаневский о двери из сеней в какое-то помещение и сам ответил: — Кажись, не заглядывали, а дверь там есть!
— Так что ж ты стоишь, идиот, иди и открой дверь! — хрипел на Кабаневского Спиря. — Ну!
— Злобенко, ты пошуруй в чулане, — попросил Кабаневский. — Ты спрытней меня…
— Могу и я, — усмехнулся Злобенко, — а ты иди поменяй штаны…
— Смотри, Злобенко, осторожно, у Валерки удар… снопом искры полетят! — предупредил Спиря. — Он боксер, знаешь, что это такое? Нет? Тогда дуй — узнаешь…
— А почему Злобенко, почему? — запротестовал тот — предупреждение Спири о каком-то Валерке, да еще боксере, способном в одно мгновение зубы выбить, умерило его пыл. — Нет, первым не полезу…
— И ты струхнул? Эх, вы, овцы в волчьей шкуре! Попадись вы туда, где был я… Там слюнтяев ненавидят! За мной, идиоты!
Спиря и понуро опустивший голову Кабаневский отправились в сенцы. Спиря, держа карабин наготове, ударил ногой в дверь, и она с жалобным скрипом распахнулась.
— Я же говорил: чулан!
— Так зайди в него…
— Ну там же темно, как в моей… — чертыхнулся полицай.
— Это сперва, от солнца, а потом приглядишься, — посоветовал Спиря.
Кабаневский, осторожно ступая, вошел внутрь, там наткнулся на пустые ведра, которые зазвенели и покатились по полу, разбил несколько пустых банок, повалил большую бутыль, из которой выскочила пробка и забулькала жидкость-то ли керосин, то ли бензин, Кабаневский в таком горючем не разбирался. Рачительный Илья Стратонович на случай непредвиденных обстоятельств запасся и керосином, и бензином, выменяв все это за самогон у механизаторов. И теперь это горючее растекалось по полу, и Кабаневский, скользя по нему, хватался за стены, чтобы не упасть.
— Да и тут никого! — кричал он в проем, где вырисовывалась фигура Спири.
— А ты черкни спичку, болван, — тоже крикнул в ответ ему Спиря. — Какой недогадливый!
— Сейчас, одну минуточку, — Злобенко пошарил в кармане брюк, нащупал коробок спичек, зажег одну, и она быстро загорелась, обжигая ему пальцы. — Сволочь! — выругался он и отбросил спичку от себя. Маленький язычок пламени упал на пролитый бензин, и чулан вдруг заполнило бушующее пламя. — Черт! — завопил Злобенко и бросился к выходу, чуть не сбив с ног Спирю. — Спасайте, горю!
Сначала сенцы, крыльцо, затем деревянный дом вспыхнули, словно факел.
— Нехристи! — заголосила Дарья Петровна. — Что же вы наделали!.. Отольются вам наши слезы!..
Немногочисленные жители Выселок сбегались на пожар, звенели ведрами, доставали воду из колодцев, поливали пламя, но погасить пожар было им не под силу.
— Что же ты натворил, окаянный, как мне теперя в глаза людям глядеть! — чуть ли не с кулаками набросилась Агриппина Терентьевна на сына.
— Я не хотел, случайно получилось, — оправдывался Спиря. — Злобенко, идиот, спичку запалил…
Еще долго над знойной степью висел густой дым от сгоревшей хаты и всех построек во дворе Деминых. Соседи-хуторяне отделались страхом: пламя не перекинулось на крыши других домов. На хуторе изначально селились не так, как в деревне: расстояния между дворами были большими, что и спасло Выселки и они не превратились в сплошное пепелище.
Уязвленный и оскорбленный Спиря не оставлял намерения достать Евдокию и в Нагорном. Спустя неделю после того как надел форму полицая, он с этой целью, прихватив с собой для пущей безопасности Злобенко, появился в селе. Увидев его на улице, люди прятались в хатах.
— Зверь! — говорили о нем между собой нагорновцы. — Ужас, что творит энтот мерзавец… Хуже немцев!
— Такую славу нажил, не приведи Господь!
— Грабит и убивает… Но ежели раньше тайно, чтобы милиция не выследила, то нынче открыто…
— Власть такую ему дали хрицы!
Но Спиря, казалось, не замечал людей, не видел из злых глаз, он спешил к дому Лыковых, лелея мечту скорее увидеть Дуську, увидеть, а там…
— Если что, ты вон из хаты, усек? — предупредил он едва успевавшего за ним такого же, как он сам, изувера полицая Злобенко.
— А я что — валух? — хихикнул полицай. — Мне нельзя поглядеть, как ты будешь ее… обкатывать, что ли? Не впервой ведь!
— Ты мне еще похихикай! — пригрозил Спиря, поднеся увесистый кулак к носу Злобенко, который отшатнулся назад: таким злым своего сослуживца он никогда не видел.
— Ладно, ладно, я пошутил, — стал оправдываться полицай. — Будто я голых баб не видел… Сам с усам!
— Но эту не должен видеть, не дорос, усек?…
Во дворе Лыковых, кроме чирикавших воробьев на увядающем кусте сирени под окном хаты, было пусто. И на двери висел тяжелый замок.
— Сбивай замок!
— Зачем? — пожал плечами Злобенко. — Дом же закрыт, там никого…
— Выполняй, говорю!
Полицай несколькими ударами приклада сбил замок. Дверь распахнулась, но в доме действительно — ни души.
— Я же говорил! — торжествовал Злобенко.
— Спряталась, стерва, мать ее, — выругался Спиря. — Но все равно, вот увидишь, Злобенко, будет она подо мной пищать! От Спиридона еще никто не спасался!
И он, уходя, со зла сорвал с петель калитку, которая со скрипом упала на землю.
А Евдокия необъяснимым чутьем догадалась о появлении в Нагорном полицаев, особенно ненавистного ей Спири, закрыла снаружи на замок дверь хаты, в открытое окно влезла опять внутрь, накрепко заперла изнутри рамы и забралась на чердак, где и спряталась в разном хламье. Так и пролежала она, дрожа всем телом, до самого вечера. «Раз замок на двери, — размышляла она, — стало быть, в хате никого нет и даже если вырвут замок и войдут в дом, тоже никого не обнаружат…»
Ее замысел оказался на этот раз верным. Спиря уехал из села ни с чем.