Затерянная среди рисовых полей серая коробка. Неоновая вывеска, парящая над равниной. Лампа, притягивающая мотыльков; капкан среди закрытых фабрик, заброшенных домов, а дальше – край вселенной, ворота платной автомагистрали.
Вот она, наша Тартана. Бетонный параллелепипед, новый и уже старый. Земля обетованная, которую Эмилия еще издалека пожирала глазами, нетерпеливо ерзая на сиденье, пока мы встраивались в медленную процессию из фар на грунтовой дороге.
Сгорая от нетерпения, Эмилия тыкала пальцем в лобовое стекло, как будто хотела дотянуться до этой серой коробки. Я молчал, выражая полное безразличие. Припарковался на покрытой инеем траве рядом с десятком других машин, утонувших в нефти ночи. Чужестранец на этом поле, окутанном туманом и выхлопными газами. Какие-то подростки блевали в канаве, а ведь не было и половины десятого.
На Эмилию, надевшую свой лучший наряд, было больно смотреть: джинсовая мини-юбка и легинсы (колготки у синьоры Розы не продавались), открывающий живот короткий топик цвета морской волны, куртка и ботинки-амфибии.
– Вот бы мне туфли на каблуках! – посетовала она дома перед зеркалом. Но Фея-крестная не пришла, и Эмилия так и осталась Золушкой-замарашкой. Красная помада, блестки на глазах. Она тащила меня за руку – нескладного, дремучего принца-медведя: та же клетчатая фланелевая рубашка, те же вельветовые брюки, в которых я ходил за грибами.
Мы встали в хвост очереди. Сверкающие девочки, мальчики с непокорными челками, получившие от родителей тысячу наставлений и главный наказ – закруглиться к трем или четырем утра и не напиваться. Мы среди них инопланетяне. Но эти подростки нас не замечали. Как все взрослые, мы были для них прозрачны: воплощение того, кем они ни за какие коврижки не хотели бы стать! Я заметил, что воодушевления у Эмилии поубавилось. Как обычно, внезапно. Она мрачно и даже с ненавистью, разглядывала девчонок.
– Смотри, они все на каблуках, – шипела она то ли мне, то ли себе. – Ишь размалевались мамкиной косметикой!
Я поежился. Ее хриплый голос. Мрачный смех. Непонятная зависть.
Это мы старые и неуместные. Мне вообще не хотелось заходить внутрь. И тут что-то произошло.
Внезапно Эмилия, потеряв терпение, схватила меня за руку и потащила вперед, к началу очереди. Раздались голоса протеста, которым она непринужденно ответила:
– Спокойно, дети! У нас приглашение. Я и мой друг – VIP-персоны.
Недовольство не сразу, но улеглось. И тут в толпе отчетливо раздался женский голос:
– Вот шалава!
Эмилия обернулась, как хищник. Мгновенно вычислила, кто это сказал. И улыбнулась какой-то странной улыбкой. Мне стало страшно – такое у Эмилии в этот момент было лицо, – и, наверное, страшно стало и той шестнадцатилетней девчонке, и ее подружкам, потому что они побледнели и отступили назад.
Эмилия спокойно подошла к ним. От ее болотных глаз веяло ледяным холодом. Отрезав блондинке путь, она схватила ее за шиворот, смачно плюнула в лицо и сказала громко, так, чтобы услышали остальные:
– Не смей. Отпилю чертовы каблуки. – Щелчок – сверкнуло лезвие перочинного ножа: откуда? – Или перережу глотку.
После этой сцены все уже было ясно как божий день. Как я не понял? Я должен был понять, что эта манера угрожать, эта отточенная жестокость были результатом особого, специфического обучения.
– Шалава – это ты мне? – прошипела Эмилия в лицо готовой разреветься девчонке. – Ты понимаешь, что это оскорбление? Или просто повторяешь, как дура набитая? – Эмилия толкнула ее. – Проучить бы тебя, идиотку.
Эмилия закрыла перочинный нож, убрала его в карман. Вернулась ко мне, затягиваясь сигаретой. Лицо ее было грозным и вместе с тем умиротворенным. Возможно, она думала, что Марта бы одобрила: «Молодец! Преподай-ка им урок феминизма!»
Уважение, девочки, уважение – прежде всего!
Я был ошарашен. Подавлен.
Нас тут же пропустили вперед. Толпа испуганных подростков расступилась и дала нам возможность пройти в железные двери. Дрожащими руками я заплатил за два билета, пока Эмилия торопливо докуривала сигарету, а потом бросила ее на землю и затушила ногой.
– Погорячилась, знаю.
Мы сидели на высоких стульях, уперев локти в стойку бара, и потягивали сильно разбавленный водой коктейль из пластиковых стаканчиков.
Эмилия, действительно, сожалела и была встревожена. Как мне вскоре предстоит узнать, тем, что эта выходка могла стать серьезным проколом. Представь, если бы они вызвали карабинеров! Представь, если бы те попросили мои документы, а блондинка написала бы на меня заявление!
Она пила, проводила рукой по лицу, вытирая пот.
Я не смотрел на нее.
– Просто нельзя говорить «шалава, шлюха» другой женщине. Да, мне моча в голову ударила. А все почему? Думаешь, стала бы женщина заниматься проституцией, если бы у нее был выбор? Я имею в виду… – Она почти кричала, чтобы пробиться сквозь оглушающе громкий тынц-тынц. – Конечно, может, есть женщины, которые хотят себя продавать. Но их меньшинство. Еще посмотреть надо, насколько он свободен, их выбор. Позволить какому-то типу – старому, уродливому, пузатому, а может, еще и грязному, вонючему, входить в твое тело? Забеременеть, потому что какой-то мудак пользуется тобой, как унитазом? Нет, «шлюха» другой женщине нельзя говорить.
– Откуда у тебя в кармане нож?
Я заставил себя повернуться, чтобы посмотреть на это лицо, эту маску.
– Он маленький, неопасный. Меня учили, что может пригодиться.
– Кто учил, твой отец?
Эмилия прикусила губу. Отпила коктейль из стакана.
– Мне очень жаль, правда. Я понимаю, это перебор. Устроила сцену… Я ведь занималась в актерской мастерской. Может, поэтому я была так убедительна, а? – Она попытался рассмеяться. – Слушай, Бруно, ты такой тошный, когда строишь из себя святошу.
Я чувствовал себя одиноким, катастрофически одиноким. На краю этого танцпола, набитого, как я и думал, прыщавыми, озабоченными, неопытными юнцами. Потеющими в струях синих, зеленых, оранжевых прожекторов. За пультом стареющий провинциальный диджей по имени Кевин разогревал толпу под крики «Руки вверх!», «Бокалы вверх!». Колонки выплевывали однообразный ритм, с натяжкой называемый музыкой. А рядом со мной была прекрасная незнакомка с ножом в кармане.
Тридцатилетняя хулиганка.
Даже в самые мрачные ночи моей жизни, даже когда, только что вернувшись из Турина, я ехал, лишившись всего, по этой равнине, через эти рисовые поля, а рядом со мной сидела Джизелла. Даже тогда я не чувствовал себя так хреново.
– Ну, я прошу у тебя прощения.
– Так и будем всю жизнь? Ты извиняешься, успокаиваешь меня, а потом выясняется, что ты ненормальная? Что ты слетела с катушек? Сначала ты родилась в Болонье, потом – в Пезаро, потом – в Риччоне? А я должен молчать, потому что ты еще не готова. Почему я должен тебе верить? Я что, круглый идиот?
Я резко встал. Эмилия попыталась меня остановить.
– Подожду на улице.
– Ну пожалуйста…
– Не волнуйся, я без тебя не уеду. Не торопись. Если встретишь хоть одного совершеннолетнего, можешь уединиться с ним в туалете, тебе ведь не впервой.
Мне было гадко, противно. Перед моей решимостью Эмилия отступила. Хватит, надо было закончить эту историю прямо там и тогда, пока на смену 2015-му не пришел 2016-й. Она использовала меня: отвези на дискотеку, уложи спать, развлеки в глухой деревне.
Я протянул номерок сухой гардеробщице, взял свою куртку грибника. Обернулся и не смог удержаться, взглядом отыскал ее на этом унылом подиуме, под этими вульгарными огнями, среди колышущейся толпы. Поднимает руки, как приказал диджей Кевин. Глаза закрыты. Волосы распущены. Голова откинута назад. Единственная взрослая, c голым пупком, в перепачканных грязью ботинках. В эйфории.
Я ждал ее на улице. Там было еще человек десять родителей. Две ритмично раскачивающиеся машины с запотевшими окнами. Группка металлистов, передающих друг другу косяк.
Сидя на капоте своего «сеата», я не чувствовал холода, ничего вообще не чувствовал. Просто ждал, как таксист, чтобы отвезти Эмилию домой. А потом – почему бы и нет? Собрать чемодан и поехать в Остию.
Валерия не потеряла бы самообладание. В те времена, когда она была Лесной Ведьмой, у нее в кармане лежал такой же перочинный ножичек, как у Эмилии. А может, это я погорячился? Шалава – гнусное, мерзкое слово. Я хочу оправдать Эмилию? Валерия никогда никому не угрожала.
На равнине не было видно ни луны, ни звезд, ни гор. Я снова стал сиротой, как до ее приезда, к тому же меня тяготило что-то, чему не было названия. Я чувствовал это вместе с гневом, обидой, разочарованием. Кто-то считает, что любовь – самое прекрасное в жизни. Мне же досталась болезнь, которая подтачивала корни, изменяла личность, уничтожала ее.
Полночь с грохотом вырвалась из бетонного параллелепипеда. Диджей Кевин благословил новый год: «Добро пожаловать, 2016-й!» Будущее только начиналось, а я чувствовал, что меня загнали во мрак, в самый темный угол партизанского укрытия.
Вышла Эмилия. Вспотевшая, без куртки. Подбежала к машине, остановилась передо мной. Как пить дать, назавтра свалится с бронхитом.
Она уперла руки в колени. Голый живот покрылся гусиной кожей, волосы прилипли ко лбу.
– Моя мама умерла 31 декабря 1997 года, – выпалила она, тяжело дыша. – В классе устроили вечеринку, я единственная на нее не пошла. Потом меня больше не приглашали. Я навсегда опоздала на этот поезд. Я родилась в Равенне. Когда я чувствую себя отверженной, не такой, как все, неудачницей, меня переклинивает. Я знаю, это ужасно. Я работала над этим. Мне поставили диагноз: неконтролируемая агрессия. У меня нашли множество расстройств, множество дефектов, клянусь, я пыталась с этим справиться. Но иногда срываюсь, не осуждай меня, пожалуйста. Я никогда не была на дискотеке. Это первый раз. Я прошу тебя, давай вернемся, потанцуй со мной. Только одну песню. А потом уйдем.
– Танцуй одна.
– Нет.
– Я не понимаю, когда ты врешь, а когда говоришь правду.
– Я сказала правду! Правду, которая тебе так дорога!
Было уже поздно. Меня все порядком достало. Равенна: ты мне об этом сейчас говоришь? Но почему? Это всего лишь город. Я оторвался от капота и открыл дверь машины. Нет никакого будущего, есть только прошлое. Все было прошлым в этой жизни, его нельзя исправить, изменить, спасти.
– А хочешь еще правду? – крикнула она мне. – Хочешь?
Одной рукой я придерживал дверцу, другая лежала на крыше машины.
– Мне все равно, – солгал я.
– А я скажу: я люблю тебя.
Она плюнула эти слова, как до этого плюнула девчонке в лицо. Смотрела мне в глаза и дрожала, очень сильно дрожала.
Никто и никогда не говорил их мне.
И я никому и никогда не говорил.
Я подхватил ее на руки и зарычал:
– Одну, только одну песню.
И это была не какая-то, а именно та песня.
Старая песня, хит 2000-го, а может, и 2001 года. Один из хитов сезона, которые льются в уши в каждом баре, на каждой радиоволне, с июня по сентябрь, а потом все. Потом только деревенские праздники и провинциальные дискотеки. Потому что это ностальгия, это ушедшая молодость.
Такая известная, что даже я ее знал.
На танцполе были пьяные и усталые дети. И когда диджей Кевин, а он был примерно моего возраста, поставил эту мелодию, никто из них не знал припева, кроме меня и Эмилии. Изумленная, она уставилась на меня. Взяла меня за руки и принялась смеяться, прыгать, восторженно повторяя: «Я не верю! Не могу в это поверить! Это знак!»
Она хотела, чтобы и я, как она, забылся, ни о чем не думал, ничего не помнил, ничего не ждал от себя, от нашей разбитой жизни.
Она хотела, чтобы и я, как она, закрыл глаза, откинул голову назад и позволил себе отдаться той музыке, под которую мы не танцевали, когда было наше время.
Она хотела сиять вместе со мной в печальном сердце той ночи, пронзаемой время от времени синим или зеленым светом прожектора, и петь что есть мочи:
Because I, I live to love you some day
You'll be my baby
And we'll fly away
И я повиновался ей, ведь это чувство было сильнее всего.
Сильнее, чем чувство собственного достоинства, чем злость, чем любая идея.
Оно звенело в моей голове, жарко плавилось в моих венах: я люблю тебя.
Я что-то знал, но не знал ничего. Только то, что, даже если это наш последний танец, я должен танцевать. Даже если это наш последний миг, я должен его прожить. Всему приходит конец. Будущее неизбежно. Поэтому я поцеловал ее всем своим существом.