В тот вечер мы вернулись в Сассайю очень поздно, смущенные и растерянные. Сказанные в ресторане слова еще роились в нас, как осы-каменщики, которые забираются в щели в ставнях, жужжат и копошатся, строя гнездо.
Холод обрушился внезапно, как топор. Лесная сырость пробирала до костей. Мы включили на телефонах фонарики и освещали себе путь по узкой тропе, где в густой вязкой темноте нас подстерегали опасности. Зря мы так легко оделись, и много еще чего было зря. Хотя… На сожалениях далеко не уедешь.
Где-то на полпути, между обетной часовенкой и гигантскими валунами, я остановился и взял ее за руку. Всем своим существом я хотел спросить: «Скажи, кто ты?» – но не мог, ведь и она была вправе задать мне тот же вопрос.
Тогда я стал целовать ее. Грубо и неистово, так выражая свою неудовлетворенность. Эмилия дрожала в кожаной куртке с бахромой, но не отталкивала меня. Казалось, мы вот-вот потеряем друг друга из-за какого-то воспоминания, вопроса, из-за того, кем мы были и, возможно, встретившись, перестали быть.
Мы выключили фонарики, прислонились к каштану и сползли к его корням, в месиво листьев, камней и мерзлой земли. Лунный свет лился сквозь ветви, как ручей. Колокольня Альмы отбивала вдалеке один из тех отчаянных часов, когда ничего еще не кончилось, ничего еще не началось. Ветки царапали гусиную кожу. И пока наши тела мяли друг друга, я сказал себе, что теперь могу войти в логово партизан. Что не боюсь ни летучих мышей, ни неразорвавшихся пуль. Что ради нее я готов шагнуть во тьму, чтобы понять, из чего она сделана, чем пахнет. Даже без сестры.
– Ну мы и дураки! – заключила Эмилия, когда все закончилось. В ее волосах запутались сухие листья. – Перепихнулись в лесу, как подростки, у которых дома родители. Когда тебе тридцатник, лучше заняться этим дома, в тепле.
– Лично я проспал свой подростковый возраст. Возможно, сейчас наверстываю упущенное с тобой.
Я заметил, она хотела сказать в ответ что-то важное, но в последний момент передумала. Мы снова включили фонарики и пошли дальше. Эмилия шла впереди и, несмотря на усталость, не сбавляла темпа, чтобы согреться. Похоже, на Стра-даль-Форке она уже чувствовала себя как дома. Когда мы дошли до указателя с надписью «Сассайя», Эмилия обернулась ко мне с улыбкой.
– Знаешь, о чем я подумала? – Она растирала замерзшие руки. – Надо будет поблагодарить этого Альдо за то, что так и не принес мне телевизор.
«Мы можем быть счастливы», – внезапно промелькнуло у меня в голове.
– Черт, если так холодно в ноябре, – и она снова быстро зашагала, продолжая растирать руки, – что же будет в январе? Я не чувствую пальцев.
– В январе мы только и делаем, что разгребаем снег, колем лед, топим печь и уничтожаем припасы. Кстати, предупреждаю: придется запасать продукты. Бывает, что отсюда невозможно выбраться из-за снегопадов.
– Так и слышу, как радуется отец. Бедняжка, а ведь я тебя предупреждал! – подражая его голосу, сказала она.
Мы шли, обнявшись, по залитым лунным светом переулкам, мимо молчаливых брошенных домов, через площади, такие крошечные, что у них не было табличек с названиями, только имена на диалекте: Суртун, Буск, Стела. Я тоже чувствовал приближение зимы, ветер с гор нес ее запах. Но я понял, что впервые могу спуститься в городок, затариться продуктами и дровами на случай снежного апокалипсиса, а потом ждать у печки, пока закончится метель, не один: с ней.
Когда мы поравнялись с дверями наших домов, я спросил:
– Не хочешь переночевать у меня?
Эмилия удивилась, как будто никогда не думала о такой возможности. Как будто мой дом – это гроб, пещера, закрытый для посещений музей. Вообще-то так оно и было.
– Хорошо, – ответила она скорее из желания побыстрее укрыться от холода.
Я дрожал, поворачивая ключ, но не от холода. Я не помнил, как давно в последний раз в этот дом входил кто-то, кроме меня и Валерии. Я щелкнул выключателем, и зажегся свет, осветив всю мою жизнь.
Это был музей. Аккуратная витрина с экспонатами: деревянная маслобойка, корзинка для яиц, которой больше не пользовались, засохший венок из цветов – память о какой-то прогулке в детстве, бесчисленные чашки и кружки, принадлежавшие людям, чей голос, чью манеру улыбаться я уже не помнил. Но это видел только я. Эмилия слишком устала и замерзла.
– Боюсь, у меня температура, – сказала она, стуча зубами.
Губы у нее были лилового цвета.
– Я не могу не выйти завтра на работу. Я подведу Базилио.
– Не волнуйся, – сказал я, – идем.
Я провел Эмилию наверх в свою комнату и зажег лампу, при которой обычно читал. Усадил ее в кресло у камина, укрыл плечи толстым шерстяным пледом и развел огонь.
– Жди меня здесь.
Спустился вниз, согрел воду. Я делал все ровно в той же последовательности, как делала Валерия, когда я заболевал. Заварил крапиву и вернулся наверх с дымящейся чашкой. Эмилия, завернувшись в плед, почти заснула. Я дал ей выпить горячий настой, пощупал лоб.
– Температура небольшая, завтра будешь в форме.
Не стал закрывать ставни, не выключил лампу. Я боялся признаться себе, что я снова его захотел – будущего.
Когда Эмилия выпила настой, я проводил ее в ванную, помог раздеться, хотя она упиралась, потому что очень устала и никак не могла согреться. Я включил горячую воду и убедил ее встать под душ. Она обмякла, прижавшись спиной к кафельной плитке. Я взял мыло, мочалку и смыл с нее остатки листьев и грязи.
– Слишком много эмоций сегодня, – оправдывалась она, стыдливо опустив глаза.
Я завернул ее в свой халат, высушил ей волосы феном. Дал ей пижаму, аспирин и уложил в постель с той стороны, которую никто никогда не занимал.
– Почему ты делаешь все это для меня? – спросила она очень тихо, закрывая глаза.
– Потому что.
Я ни одной женщине этого не говорил.
И даже ей не мог сказать.
Эмилия, впрочем, по-своему поняла мое молчание. Распахнув блестящие от жара глаза, она почти закричала:
– Ты не можешь.
Я сидел рядом с ней на краю кровати.
– Не можешь, – повторила Эмилия. Это прозвучало как упрек. Она сжимала мою руку, чтобы я не уходил, чтобы я немедленно отказался от слов, которых не произнес. – Ты меня не знаешь, ты ничего про меня не знаешь.
– Эти десять дней с тобой, – сказал я ей, – значат в тысячу раз больше, чем те десять лет, которые были до тебя. Если ты хочешь просто развлечься, не желаешь связывать себя обязательствами, если тебе нужна компания, а я единственный мужчина тут поблизости, – пожалуйста, меня это устраивает. Я не прошу взаимности, не хочу удерживать тебя, ничего не хочу. Я просто счастлив, что ты здесь.
Эмилия разжала руку и с изумлением посмотрела на меня.
– Я этого не заслуживаю, – сказала она.
– Я тоже, – ответил я, поднимаясь, – а теперь спи, через шесть часов придется вставать.
– Когда мы болели, нас изолировали, чтобы остальные не заразились, – тихо сказала она, – и я скучала по маме. Я не привыкла к холоду. Не привыкла ко всему этому. – И, опуская голову на подушку, добавила: – Я пропустила столько зим, что забыла, какие они бывают.
Я вышел из комнаты и выключил везде свет. Потом принял душ и, мокрый, в халате, который она только что надевала, уставился на себя в запотевшее зеркало. Было около двух ночи, но меня это не волновало. Завтра мои ученики очень удивятся, подумал я, но и это меня не волновало. Я схватил сначала ножницы, потом бритву. Клочья бороды падали в раковину, как старая шерсть во время линьки. Обломки доспехов, ошметки маски.
На меня из зеркала смотрел гладко выбритый незнакомый мужчина. Нет, не совсем незнакомый. Этот человек был долгое время заперт внутри меня, я всячески запрещал ему быть счастливым. Все, хватит.
Вернулся в спальню и лег в свою постель, которая впервые не была ни холодной, ни пустой, ни только моей. Улегся на бок в той же позе, что и Эмилия. Вытянул руку и пощупал ее уже не горячий лоб.
Нельзя было допустить, чтобы прошлое вернулось и растревожило нас.
Патриция была в «Самурае», когда мы с Эмилией вышли из церкви и прошли через площадь. Она сидела с подругами за столиком у окна и, как все остальные, видела нас.
На следующий день я появился в школе заспанный, с темными кругами под глазами, а главное, без бороды. Патриция шла по коридору мне навстречу. Сначала она удивленно замедлила шаг, потом испепелила меня полным ненависти взглядом. И проследовала дальше, не удостоив приветствием.
Мы работали вместе с 2005 года. Я тогда уже год жил в Сассайе – самый ужасный на моей памяти год. Она только что развелась. Поначалу в нашем коллективе были еще две коллеги, поэтому отношения складывались легко. Но вскоре количество учеников резко сократилось, и мы остались вдвоем. Стало сложнее, потому что Патриция чувствовала себя одинокой, а одиночество – спрут, с которым она не справлялась, тогда как я считал, что мне и одному хорошо, и не хотел спасать ее от одиночества.
Я не делал ничего, что могло бы подогреть ее интерес ко мне, не давал повода для обид. В тот раз, когда она вдруг поцеловала меня в учительской, я мягко отстранился и даже попросил прощения, а потом дал деру.
С другой стороны, Патриция никогда не видела меня в компании с женщиной. Свидания с Джизеллой проходили в тридцати пяти километрах от Альмы, да и кто в нашем городке заподозрил бы меня, скромного и тихого учителя Перальдо, в подобных вещах? Вообще-то я вполне мог быть геем. Я надеялся, что Патриция так и думает. Она казалась мне очень хрупкой, я боялся причинить ей боль. Старался ладить с ней, выслушивал ее излияния, хоть мне и не нравилось, как она преподает, и сама она не нравилась. Сдержанная дружба – это все, что я мог дать ей.
В то утро ее каблуки презрительно цокали под сводами старой школы, словно хотели наступить на меня, а не на истертую черно-белую плитку. Я понял, что в душе у Патриции, должно быть, творится что-то ужасное, но, честно говоря, мне было плевать.
Когда я вошел в класс, все тринадцать учеников, как обычно, болтали и менялись карточками с покемонами, не замечая меня. Я их приструнил, они наконец-то расселись по местам и уставились на доску, и внезапно в классе повисла мертвая тишина.
Я смотрел в их распахнутые от удивления глаза, но я сам так изменился, причем не только внешне, что мне стало ужасно смешно.
– Ребята, это была просто борода.
Казалось, они еще больше растерялись.
– Это по-прежнему я, ваш учитель Бруно Перальдо. Раскрою вам страшную тайну: мне тридцать шесть лет.
Ученики заулыбались щербатыми ртами сначала робко, потом все смелее. Они привыкли к тому, что вокруг одни дряхлые старики, и обрадовались, что учитель на самом деле еще молод.
– Сей любопытный факт, однако, не помешает нам провести урок, как запланировано. Повторим удвоенные согласные с младшими и глаголы со старшими. Идет?
– Не-е-е-ет! – затянули все хором.
– Убирайте карточки и доставайте тетради.
Я открыл журнал и, как обычно, сделал перекличку. Именно с нее всегда начинались уроки в этой огромной школе, рядом с которой бежал горный ручей. В той самой, куда ходил я, и Валерия, и несколько поколений Перальдо и где сейчас почти никого не осталось. Потом я встал, подошел к доске:
– Написание слов с удвоенной согласной надо запомнить.
Я писал, четко произнося: «класс», «касса», «группа», «аллея», «труппа».
– Обратите внимание: в слове «труппа» согласная «п» – удвоенная. Одна «п» у трупа.
Как и ожидалось, они захихикали у меня за спиной.
С какой стати, спросил я себя, я должен был оправдывать чьи-то надежды? Стать известным профессором, преподавать в Сорбонне или в Берлине? И отказаться от этого смеха?
В то утро я впервые не чувствовал себя неудачником.
Позже, на большой перемене, я вошел в учительскую и обнаружил там Патрицию, пьющую кофе, принесенный Пьеро на подносе из «Самурая». Я нарушил тишину необычно веселым голосом:
– Доброе утро, Патриция!
Она не ответила. Продолжала пить свой кофе и смотреть через окно на двор, где бегали в расстегнутых куртках дети, шарфы у них болтались, изо рта на морозном воздухе вырывались клубы пара.
Патриция была напряжена, у нее даже подрагивали руки. Но я находился в таком приподнятом настроении, что, как ни странно, ожидал подобного и от нее.
– Мартино прекрасно справился с глаголами, – сказал я гордо. – Не знаю, может, его отец пришел домой трезвым или парень сам вдруг решил, что не хочет оставаться на второй год. Но это просто другой человек!
– Это ты другой человек. – Патриция поставила чашку на стол. Не глядя на меня, принялась нервно рыться в сумке. Достала оттуда мобильник и начала лихорадочно набирать сообщение. А потом выбежала из комнаты.
В этот момент я вздрогнул от громкого писка. Он раздался из моего кожаного портфеля, где лежал телефон – предмет, в котором я так редко нуждался, что почти всегда держал его выключенным. Единственный дорогой мне человек давно не звонил, последние полученные от него СМС были краткими, как телеграмма. Обычно мне писал только оператор сотовой связи или донимали звонками колл-центры. Сущее наказание.
Но в то утро жизнь моя изменилась: появился еще один человек, который был мне небезразличен, который мог позвонить, написать мне, у которого могла возникнуть необходимость что-то мне сказать. За завтраком мы обменялись номерами. «Черт, мы прям как настоящая пара», – съязвила Эмилия. Она тоже не помнила свой номер наизусть. «Я недавно его сменила», – соврала она.
И теперь я надеялся, что, оторвавшись от Черной Мадонны или «Страшного суда», она решила мне написать.
Я схватил телефон, посмотрел.
Сообщение было не от Эмилии.
Оно было от Патриции.
«ОЧЕВИДНО, я недостаточно хороша для тебя. Недостаточно худа, недостаточно пьяна, недостаточно порочна. Не думала, что тебя интересуют шалавы. Ты меня НЕПОПРАВИМО разочаровал».
Я ощутил прилив ненависти. Из-за слова «шалавы» прежде всего.
В детстве я был алтарником, и какая-то часть меня неизбежно стала хорошей: я был способен понимать, принимать, подставлять другую щеку. Лучше бы дальше о Патриции рассказывал живший во мне праведник. Сразу замечу, что не собираюсь осуждать ее – ни сейчас, ни потом, – потому что прекрасно знаю: чем мы слабее, тем больше боли мы причиняем.
Но тогда мне было на это плевать, хотелось послать Патрицию к черту. Наречия, написанные капслоком, многое о ней говорили. Как и нарощенные ногти, за которыми она плохо следила, поэтому лак отслаивался, трескался, а пальцы походили на корявые когти.
Патриции было сорок пять. Ее поздний брак продлился недолго, после развода она переехала в Альму, поближе к старенькой матери, но, возможно, таков был ее способ укрыться от мира. Как можно догадаться, наша долина идеально подходит для беглецов.
Патриция вечно сидела на диете, пила кофе с сахарозаменителем, на обед ела только протеиновые батончики, но в пять вечера шла в «Самурай» и заправлялась спритцем с чипсами, поэтому никак не могла похудеть. Когда речь заходила о случайно попавших в долину редких иммигрантах, начинала фразу словами: «Я не расистка, но…» Иногда приходила в школу крепко надушенная, в обтягивающих открытых блузках и неприлично коротких юбках, что означало: «Посмотри на меня». В другие дни шуршала по стенам коридоров темными юбками и мешковатыми свитерами, служившими единственно для того, чтобы прикрывать тело: «Не смотри на меня». Знаю, что у нее была страница в соцсетях, но я не любитель всего этого и понятия не имел, что она там выкладывает, за кого голосует (хотя мог себе представить), какие телепрограммы смотрит («Найди меня», «Криминальную хронику» и ток-шоу?). Она и меня убеждала создать профиль, чтобы обмениваться сообщениями: «Так классно, будешь более открытым». Она клеилась ко мне: «Выпьем кофе?», «Поужинаем?» Иногда я пил с ней кофе, но от ужинов всегда увиливал под благовидным предлогом. Всякий раз, когда замечал ее в «Самурае» с мужчиной – нога закинута на ногу, чулки в сеточку, прическа, – я надеялся, что она нашла себе пару.
Но мужчина держался пару-тройку месяцев, а потом Патриция снова оставалась одна. Математику она ненавидела. Детей не любила. В Альме ей было тесно. Она была сплетницей. Она была уязвимой, озлобленной.
Пока я читал ее сообщение в то утро, где-то далеко на краю сознания замаячила неприятная мысль о цене, которую придется заплатить за переполнявшее меня небывалое счастье.
Тем вечером, когда мы с Эмилией с горячностью пятнадцатилетних подростков сплелись телами, Патриция начала свои поиски в Гугле.