К книге
Клуб «Непокорные»КЛУБ «НЕПОКОРНЫЕ». VI НЕУМОЛИМО ПРОТИВОСТОЯЩИЙ История майора Оливера Пью
57%
КЛУБ «НЕПОКОРНЫЕ». VI НЕУМОЛИМО ПРОТИВОСТОЯЩИЙ История майора Оливера Пью
8

Когда же понял он, что перед ним —

Неумолимо противостоящий

Его жестокой, бессердечной цели…

Накануне вечером Бурминстер был на обеде в Гилдхолле[84], где присутствовали многие незнакомые — ему незнакомые — знаменитости. Впервые он видел живых, во плоти, людей, о которых давно знал и заранее судил согласно репутации каждого из них, и в каждом случае, как он заявил, его представление о них жестоко разрушалось. Знаменитый поэт, говорил он, был похож на букмекера, принимавшего начальные ставки, а финансист с мировым именем был, по его мнению, похож на учителя музыки из его подготовительной школы. Из всего этого Бурминстер сделал глубокий вывод: вещи никогда не бывают такими, какими кажутся.

— Это лишь потому, что у вас слабое воображение, — сказал Сэнди Арбетнот. — Если бы вы в самом деле поняли поэзию Тимсона, вы бы поняли, что она сочеталась с коротко остриженными рыжими волосами и толстым телом автора, и вам нужно бы знать, что у Макинтайра (он был финансистом) был музыкально-метафизический тип мышления. Вот почему он так озадачивает и напрягает Сити. Если вы достаточно ясно представляете себе дело, которым занимается человек, вы очень точно можете угадать, как этот человек будет выглядеть. Я не имею в виду цвет его глаз и волос, я имею в виду общее впечатление.

У Сэнди был милый обычай — подбросить за столом случайный парадокс с тем, чтобы вызвать собеседников на спор. На этот раз он расшевелил Пью, который пришел в военное министерство из Индийского штабного корпуса. Пью был весьма авторитетной фигурой на секретной службе, занимавшейся Востоком, но соответствующим образом не выглядел никак, потому что со стороны походил на младшего офицера кавалерии, играющего в водное поло. Кожа туго обтягивала его скулы, словно костяшки сжатого кулака, и была такой темной, что казалась бронзой для чеканки. У него были черные волосы, черные глаза-бусинки и крючковатый нос, который у кельтов часто сочетается с этим цветом кожи. Сам он был очень хорошим опровержением теории Сэнди.

— Я не согласен, — заявил Пью. — По крайней мере, в качестве общего принципа я этого не принимаю. Та часть человечества, которую я изучал под микроскопом в течение двух мучительных лет, перевернула все мои представления, когда мне пришлось иметь с ней дело.

После этого он рассказал нам эту историю.

* * *

Когда меня перевели в Англию в ноябре 1917 года и поставили руководить ведомством, которое я бы назвал «отдел „тс!“» — служба располагалась на трех этажах дома, построенного на глухой улице еще в восемнадцатом веке, — я многое узнал о своем деле. Узнал вовремя. В мое распоряжение предоставили прекрасный народ — людей, никто из которых в прошлом не был рядовым солдатом. Все они были образованными людьми — другие на этой работе служить не должны — и выходцами из разных слоев общества. Лучшим из них был лэрд[85] с Шетландских островов[86], другим был королевский адвокат суда Адмиралтейства, и, кроме того, под моим началом были химик-металлург, чемпион по гольфу, автор газетных передовиц, популярный драматург, несколько служащих суда и священник из Ист-Энда. Никто из них не думал ни о чем, кроме работы, и в качестве своего начальника они приняли меня беспрекословно, так, словно я был с ними с самого начала войны, с 1914 года.

О войне в обычном смысле этого слова они особо не задумывались. То же самое вы бы обнаружили во многих других тыловых службах, и это, возьму на себя смелость сказать, было хорошо — это успокаивало нервы и сосредоточивало умственные силы. Мы, в конце концов, должны были только расшифровывать немецкие сообщения и никакого отношения к их использованию не имели. Да, это было весьма любопытное гнездышко, и когда наступило перемирие, мои люди были ошеломлены: до них не дошло, что их работа была связана с войной.

Больше всего мне был интересен мой заместитель Филип Ченнелль. Ему было сорок три года, росту в нем было около пяти футов и четырех дюймов[87], весом, по-моему, менее девяти стоунов[88] и почти слепой, как сова. Надев двойные очки, он достаточно разборчиво писал на бумаге, но с трудом узнал бы вас с расстояния трех ярдов[89]. Конечно, его не взяли — он мало подходил по всем физическим показателям и к тому же был значительно старше предельного возраста призыва на военную службу, — но он не согласился с отказом и вскоре начал беспокоиться о том, где бы он мог принести государству наибольшую пользу. К счастью, желанную работу он нашел и весьма преуспел на ней: я в жизни не встречал человека, у которого был бы такой же врожденный талант к криптографий, как у него.

Не знаю, задумывался ли кто-нибудь из вас об этом умопомрачительном искусстве. Однако вам, конечно, известно, что тайнопись подразделяется на две части — коды и шифры, и что коды — это комбинации слов и шифров чисел. Помню, говорили, что невозможно открыть сколько-нибудь практически полезный код или шифр, и в каком-то смысле это верно, особенно для кодов. Понятно, что система связи, которую используют постоянно, не должна быть слишком сложной, и рабочий код, если у вас найдется достаточно времени, чтобы помозговать над ним, как правило, может быть прочитан. Вот почему пользователи время от времени меняют код. В большинстве кодов есть правила перестановок и составления комбинаций букв, и человек, давно занимающийся этим делом, становится удивительно ловким в области этих манипуляций. Какое-то время вы успешно читаете вражеские сообщения, но внезапно код меняется, и вам приходится заниматься этим заново и с самого начала… Можно, конечно, установить код, который возможно раскрыть только случайно — ключом к нему является страница какой-нибудь книги, — но, к счастью, подобный метод не нашел широкого применения.

В общем, мы довольно успешно разобрались с кодами неприятеля и читали перехваченные вражеские сообщения, телеграфные и беспроводные, с большой легкостью и точностью. То была дипломатическая переписка, и особой важности она не представляла. Более ценная информация была зашифрована, и то была, как говорят в народе, другая пара ботинок. С помощью кода вы можете постепенно выстраивать некую систему дешифрования, но, имея на руках код, вы либо извлечете сведения, либо нет, и никаких промежуточных стадий здесь не существует. Шифр, поскольку он связан с цифрами, широчайшее поле для математической изобретательности. После того как буквы сообщения вы записали цифрами, есть много способов, при помощи которых вы можете зафиксировать сообщение и дважды заблокировать его. Двумя основными приемами, как вы знаете, здесь являются перестановка и подстановка, и использование того или другого или обоих приемов вместе пределов не имеет. Одним словом, назвать нашу работу отдыхом было бы несправедливо.

Бурминстер с озадаченным видом спросил Пью, как блокируют шифры.

— Слишком долго объяснять, — ответил Пью. — Грубо говоря, вы записываете сообщение по горизонтали цифрами, а затем разносите его по вертикальным столбцам, количество и порядок которых определяется ключевым словом, а затем выписываете содержание сообщения по горизонтали, следуя линиям, идущим поперек. Чтобы расшифровать сообщение, вы должны иметь в наличии ключевое слово, чтобы поместить его обратно в вертикальные столбцы, а затем в исходную горизонтальную форму.

— Это невозможно! — воскликнул Бурминстер, вскрикнув, как от боли. — Только не говорите мне, что человеческий мозг в состоянии разгадать этот фокус-покус!

— Но это делалось, и довольно часто, — возразил Пью.

— Вами?

— Господь с вами, нет, не мной. Я не могу разгадать простой кроссворд. Моими людьми.

— И вы всерьез утверждаете, — глухим голосом промолвил Бурминстер, — что могли погрузиться в мешанину чисел и вернуться назад, сколь бы они ни были перемешаны, вернуться к оригиналу, который имеет смысл?

— Я не мог, а Ченнелль мог — в большинстве случаев! Видите ли, мы начинали наше дело не на пустом месте, не в темноте. Мы располагали множеством подсказок, что до нас использовал противник, и мы работали с различными уже разгаданными случаями до тех пор, пока не находили то, что нам нужно.

— Уму непостижимо! Пожалуйста, расскажите еще что-нибудь о вашем человеке, о Ченнелле.

— Но это вовсе не история Ченнелля, — возразил Пью. — Он попал в нее по стечению обстоятельств… Был один шифр, который мы никак не могли осилить. Его использовал немецкий Генеральный штаб для связи с войсками на Восточном фронте. То был закрытый шифр, и Ченнелль уделил ему больше времени, чем уделил бы любой дюжине других шифров, потому что эта работа взбодрила его. Однако он признался, что был положен на обе лопатки. Он не захотел признать, что задача неразрешима, но заявил, что ему нужно будет немного настоящей удачи, чтобы решить задачу. Я спросил, в чем может заключаться удача, и он ответил: в том, что неприятель может допустить ошибку или где-то повториться. Он сказал, что это дает шанс вывести уравнение, на основе которого выстроен данный шифр.

Этот особый шифр мы назвали «P.Y.» и ненавидели его всей душой. Мы чувствовали себя пигмеями, бьющимися у основания высокой каменной башни. Ченнелль и я совершенно измучились, пытаясь представить себе того, кому принадлежал мозг, в извилинах которого родился этот проклятый «P.Y.». У нас было довольно полное досье на членов штаба немецкой разведки, но, конечно, мы не могли знать, кто изобрел этот конкретный шифр. Мы знали только то, что его кодовое имя Рейнмар, что им он подписывал более простые сообщения на Восточный фронт, и Ченнелль, весьма романтичный малый, при всей его учености, вбил себе в голову, что Рейнмар был женщиной. Он описывал мне ее так, словно видел ее вживую — чертовку, молодую, красивую, с сильно накрашенным белым лицом и глазами, как у кобры. Похоже было, что в свободное время он попросту начитался дешевых романов.

Я видел картину по-другому. Вначале мне представился один из тех ученых типов, какими их показывают на сцене, тип человека с «безжалостными мозгами», с высоким лбом и челюстью, как у шимпанзе. Но это, похоже, не сработало, и я остановился на портрете офицера первого ранга германского Генерального штаба, такого же красивого, как Фалькенхайн[90], вышколенного от и до, абсолютно бесстрастного, с умом, что работал с безжалостной точностью хорошо отлаженной машины. Все мы в то время страдали от таких немцев, и когда дела шли плохо, так, как это было в марте 1918 года, я не мог спать от ненависти к нему. Это исчадие ада было водонепроницаемым и бронированным, Голиафом, который презирал камешки, что мы метали в него из наших ничтожных пращей[91].

Короче говоря, в сентябре 1918 года наступил момент, когда «P.Y.» обрел едва ли не общемировую значимость. То, что Германия делала в Сирии, имело огромное значение, и мы знали, что за всем этим стоит «P.Y.». Утром на столе Ченнелля лежала стопка перехваченных немецких радиосообщений, что были для него бессмысленны, как детские каракули. Меня подгоняли мои начальники, я же, в свою очередь, подгонял Ченнелля. У нас была неделя, чтобы найти ключ к шифру, после чего дело должно было продолжиться без нас… Если мы ничего не добились за восемнадцать месяцев спокойной работы, маловероятно, чтобы мы могли добиться успеха за семь лихорадочных дней. У Ченнелля голова шла кругом от переработки и тревоги. Я заходил в его грязную комнату и находил его изрядно поседевшим и сморщенным от усталости.

Да, эта история не про него, хотя есть у меня хорошая история, которую я смог бы рассказать в другой раз. Так получилось, что выиграли мы, выиграли, работая с почтой. «P.Y.» совершил ошибку. Однажды утром мы получили длинное сообщение, составленное en clair[92], затем очень короткое сообщение, а затем третье, почти такое же, как первое. Второе должно было означать: «Ваше сообщение, датированное сегодняшним числом, непонятно; пожалуйста, повторите его». Благодаря всему этому мы получили перевод какой-то — очень небольшой — части шифра. Но эта часть не помогла нам раскрыть шифр, и в течение полусуток Ченнелль был на грани умопомешательства, пока ему не пришло в голову, что Рейнмар мог бы подписать длинное послание своим именем, как делали иногда и мы, когда дело было чрезвычайно срочным. Он оказался прав, и в последний момент, когда в запасе у нас оставалось три часа, мы завершили операцию. Как я уже сказал, эта история стоит того, чтобы рассказать ее, но сейчас речь совсем не об этом.

Мы оба закончили войну слишком уставшими, чтобы думать о чем-то кроме того, что с этим проклятым делом было покончено. Но Рейнмар так долго был нашим противником, невидимым, но постоянно стоявшим у нас перед глазами, что мы сохранили к нему определенный интерес. Нам хотелось узнать, как он воспринял нашу победу, потому что он не мог не знать, что мы его победили. В большинстве случаев, когда вы побеждаете человека во время игры, вам он скорее нравится, но Рейнмар был мне совсем не по душе. В сущности, я превратил его в своего рода удобрение, питательную почву для всего, что мне не нравилось в немцах. Ченнелль по-прежнему считал, что мы имели дело с дьяволицей, а я бы почти уверен в том, что Рейнмар был молодым человеком, обладавшим интеллектуальным высокомерием, которое нисколько не уменьшилось после того, как его, страна потерпела поражение. Он никогда не признает поражения. Навряд ли я узнаю, кто он такой, но я чувствовал, что, если бы я это узнал и если бы мы встретились лицом к лицу, моя неприязнь была бы полностью оправданна.

Как вы знаете, в течение года или двух после заключения мира я был довольно больным человеком. Большинство из нас были в таком состоянии. У нас не было стимула, чтобы вернуться к обычным удобствам цивилизации, как у людей, что прошли через окопы. Телесно мы были достаточно здоровы, но умственно утомлены, а от этого нет простого лекарства. Мое пищеварение нарушилось, и я пережил ужасное время, когда мне пришлось отлеживаться в постели, питаясь молоком и оливковым маслом. После этого я вернулся на работу, но проблемы с пищеварением постоянно возобновлялись, и всякий доктор вымогательски навязывал мне свои советы, отличавшиеся от советов таких же вымогателей. Я перепробовал все — сухие корма, легкую закуску каждые два часа, лимонный сок, кислое молоко, голодание, отказ от табака, — но любое из этих средств помогало лишь постольку-поскольку. Я стал обузой для себя и помехой для других, кое-как волочась по жизни с постоянной болью в животе.

Врачи не однажды советовали мне лечь на операцию, но я относился к этим советам с осторожностью, потому что знал, что несколько моих друзей прооперировались, страдая теми же недугами, но остались такими же больными, как и раньше. Затем один человек рассказал мне о немце по имени Кристоф, сказал, что он мог бы отлично справиться с моими проблемами. Лучший в мире специалист по диагностике, сказал мне этот человек, и при этом никаких причуд и вывертов, потому что каждый случай он рассматривал отдельно и по существу. У доктора Кристофа был скромный курхаус[93] в месте под названием Розензее в Саксонской Швейцарии. К этому времени я совсем отчаялся и поэтому, собрав чемодан, отправился в Розензее.

Это был маленький тихий городок при входе в узкую долину, спрятавшийся под лесистыми холмами, чистое, свежее место с открытыми каналами проточной воды на улицах. Там были большая церковь с лукообразной остроконечной верхушкой, католическая семинария и небольшая кожевенная мастерская. Курхаус был расположен на полпути между основанием и вершиной холма, и я почувствовал себя лучше, как только увидел свою спальню с вымытыми полами и широкой верандой, выходившей на лесную поляну. Но я почувствовал себя еще лучше, увидев доктора Кристофа. Он был невысокого роста, с седой бородой, высоколобый, хромой, очень похожий, как мне кажется, на апостола Павла. Выглядел он мудрым — мудрым, как старая сова. По-английски он говорил отвратительно, но даже тогда, когда он обнаружил, что я довольно прилично изъясняюсь по-немецки, он не предпринял ничего ради того, чтобы заговорить со мной, клиентом, на моем родном языке хоть чуточку получше. Он не высказал никакого мнения о состоянии моего здоровья до тех пор, пока не понаблюдал за мной по меньшей мере неделю, однако я как-то успокоился, потому что решил, что мной занимается человек первоклассного ума.

Другие пациенты были в основном немцами, также было несколько испанцев, но, к моему удовольствию, я встретил там Ченнелля. С тех пор как мы с ним расстались, он тоже переживал трудные времена. Его бедой были нервы — общая нервная слабость и постоянная бессонница, — и в университете ему дали полгода отпуска для поправки здоровья. Бедняга был тощ, как воробей, его большие глаза были тусклыми, а губы от бессонницы стали сухими. Сюда он приехал неделей раньше и, как и я, находился под наблюдением. Но его случай отличался от моего, потому что он был психически болен, и доктор Кристоф часами пытался привести в порядок, распутать его нервные клубки.

— Для немца он хороший человек, — сказал он в адрес доктора, — но он на неверном пути. С головой у меня все в порядке. Ультрафиолетовые лучи и массаж — вот что мне нужно, а он все время задает глупые вопросы о моей прабабушке.

Мы с Ченнеллем имели обыкновение совершать прогулки по лесу и, естественно, говорили о годах, когда работали вместе. Он жил преимущественно своим прошлым, потому что война была великим делом в его жизни, и его нынешние служебные обязанности казались ему скучными, тривиальными по сравнению с тем, что было прежде. Когда мы бродили среди увядшего папоротника и вереска, его мысли постоянно возвращались к грязной комнатке, где он курил дешевые сигареты и работал по четырнадцать часов в сутки. В особенности его интересовал наш давний противник Рейнмар, интересовал столь же страстно, как и в 1918 году. Он был более чем уверен, что Рейнмар был женщиной, и, мне кажется, одной из причин, побудивших его попробовать вылечиться в Германии, была смутная надежда на то, что в Германии он сможет выйти на ее след. Я почти забыл об этом, и Ченнелль в роли неутомимого сыщика очень меня позабавил.

— Вы не найдете ее в курхаусе, — сказал я. — Быть может, она пребывает в каком-нибудь старинном замке здесь по соседству, ожидая вас, словно Спящая Красавица.

— Я серьезно, — жалобно промолвил он. — Это чисто интеллектуальная любознательность, но, признаюсь, я бы многое отдал, чтобы увидеть ее лицом к лицу. Я подумываю о том, что после того, как я пройду здесь курс лечения, я отправлюсь в Берлин, чтобы навести кое-какие справки. Но я обыкновенный инвалид, я никого не знаю, и у меня нет никаких полномочий. Почему бы тебе, у которого большой круг знакомств и куда больший авторитет, не взяться за это дело?

Я сказал ему, что мой интерес к этому делу давно ослабел и угас и я не горю желанием копаться в прошлом, но я пообещал помочь ему выйти на нашего военного атташе, если он действительно решил отправиться в Берлин. Я попытался убедить его в том, чтобы он как можно меньше думал о войне. Я сказал ему, что должен попытаться закрыть дверь от всего, что способствует его нынешнему упадку сил.

— Доктор Кристоф так не считает, — решительно возразил он. — Наоборот, он поощряет мои разговоры именно о том, что меня тревожит. У меня, видите ли, к этому чисто интеллектуальный интерес. Я не испытываю никаких эмоций по этому поводу. К Рейнмар я испытываю довольно дружеские чувства, кем бы она ни была. Есть в этом, если хотите, какая-то романтика. Не так уж много романтических событий было в моей жизни, чтобы я захотел забыть о Рейнмар.

— Вы рассказали доктору Кристофу о Рейнмар? — спросил я.

— Да, — сказал он, — и его это слегка заинтересовало. Вы знаете, как он смотрит на вас своими мрачными серыми глазами… Сомневаюсь, чтобы он вполне понял, что я имел в виду, потому что скромный провинциальный доктор, даже если он и гений в своем деле, навряд ли много знает о методах и средствах борьбы Генерального штаба. Мне пришлось кое-что рассказать ему, потому что я должен рассказывать ему все свои сны, а мне в последнее время все чаще снится Рейнмар.

— Какая она из себя? — спросил я.

— О, личность она в высшей степени замечательная! Очень красивая, но жуткая. У нее длинные светлые волосы до колен.

Услышав это, я конечно же, рассмеялся.

— Ты путаешь ее с валькирией, — сказал я. — Представляю себе, в какой бы ты попал переплет, если бы встретил эту дракониху во плоти!

Но Ченнелль отнесся к этому весьма серьезно и заявил, что ее образ, как он представляет ее себе, нимало не похож на то, что виделось ему во сне. Он охотнее согласился с той чепухой, что я выложил ему о старом замке. Ему она, вероятно, представлялась знатной особой без гроша в кармане, одиноко живущей в усадьбе, огороженной рвом, где ей не на чем упражнять свой чудесный мозг, и ныне горем и стыдом она разъедает свое сердце. Он нарисовал ее столь привлекательной, что я начал думать, что он влюбился в плод собственного воображения, пока он не закончил свой монолог словами:

— И все же она чертовски отвратительна, и она должна быть проклята!

Через две недели я стал чувствовать себя совсем другим человеком. Доктор Кристоф подумал, что он на верном пути, и, конечно же, благодаря его глубокому массажу и нескольким простым лекарствам я обрел больше внутреннего комфорта, чем за минувшие три года. Он был так доволен моими успехами, что отказался обращаться со мной как с инвалидом. Он ободрял и поддерживал меня, когда я начал совершать длительные прогулки на холмы, и вскоре организовал для меня охоту на косулей в компании нескольких местных помещиков.

Прохладным ноябрьским утром я выходил до рассвета и поднимался на вершину одного из гребней, где встречал компанию охотников и загонщиков, которыми руководил парень в зеленой форменной одежде. Мы выстраивались вдоль гребня, и загонщики — с помощью прекрасной своры собак, в том числе охотничьей таксы, — гнали к нам косулю. Было это не очень умно организовано, потому что косуля обычно отступала, и людям было холодно ждать ее в первые часы среди падавшего снега и еловых ветвей, отяжелевших от инея. Но потом, когда солнце поднималось все выше, каждый чувствовал, что все же это был прекрасный способ провести день. Еды в сумках у нас было немного, и всякий раз, когда косуля или глухарь падали на землю, все ружья составлялись в стойку и мы выпивали по рюмочке киршвассера[94]. Мне дали ружье, одно из тех ужасных штуковин, представляющих собой двуствольный дробовик и ружье одновременно, не приняв во внимание, что для перехода от одной модели к другой требуется математический расчет. Приспособа сия была снабжена курком, срабатывавшим от малейшего прикосновения, и когда я впервые пустил ее в ход, я чуть было не отправил на тот свет добропорядочного саксонского селянина.

Мы вместе обедали в полдень, а вечером, перед тем как разъехаться по домам, лакомились кофе с пирожными то на одной, то на другой ферме. Компания у нас была разношерстная: здоровенные фермеры и хилые, низкорослые местные помещики, хозяин гостиницы (кажется, их было двое), местный доктор и пара адвокатов из ближайшего городка. Вначале они немного стеснялись меня, но потом смягчились, оттаяли, и, проведя вместе целый день, мы стали добрыми друзьями. Они довольно откровенно говорили о войне, в которой принял участие каждый из них, говорили с большим достоинством и чувством здравого смысла.

Я научился ходить по невысоким саксонским холмам, и вскоре они перестали быть для меня серьезным препятствием. Но для большинства наших стрелков они по-прежнему оставались слишком тяжким испытанием, и вместо того, чтобы идти по склону прямо вверх или вниз, они всегда шли кружным путем, что было намного легче. Однажды вечером, когда мы, как обычно, стали расходиться, и загонщики пошли прямым, а охотники кружным путем, я почувствовал, что мне нужно размяться, и погнал загонщиков вниз, колотя их изо всех сил, и бо́льшую часть часа поджидал своих сотоварищей, прежде чем мы собрались, чтобы перекусить на ферме. Загонщики, должно быть, обсуждали темп и скорость моего передвижения, потому что, когда мы уходили, один из наших стрелков, адвокат по фамилии Мейссен, спросил меня, почему я приехал в Розензее это время года, когда здесь совсем немного иностранцев. Я сказал, что остановился у доктора Кристофа.

— Он что, ваш личный друг? — спросил Мейсен.

Я сказал, что нет, что я заболел и приехал в его курхаус на лечение. Глаза моего собеседника выразили вежливый скептицизм: он не был готов к тому, чтобы считать инвалидом человека, который сходил с холма, подобно снежной лавине.

Но когда мы шли с ним в морозных сумерках, разговор снова зашел о докторе Кристофе, о котором он, Мейсен, ничего не знал, и я лишний раз убедился в том, сколь мало ценят пророка в его собственном отечестве. В Розензее о нем мало что знали, разве только то, что как врач он был привлекателен для иностранных пациентов, что местному народу было непонятно. Мейсену были интересны приемы и методы коллеги, а также он хотел точно знать, в области каких заболеваний специализируется доктор Кристоф.

— Возможно, это избавило бы меня от поездки в Хомбург! — смеясь, воскликнул он. — Хорошо, когда опытный врач проживает в двух шагах от тебя. Доктор, я знаю, в какой-то мере отшельник и, похоже, не приветствует себе подобных и хорошо относится лишь к своим пациентам. Но он, вне сомнений, хороший человек, и есть люди, которые говорят, что на войне он был героем.

То, что он сказал, удивило меня, потому что я никак не мог представить себе доктора Кристофа в роли военного, и, кроме того, для подобной роли он был слишком стар. Я подумал, что Мейсен имеет в виду работу доктора в базовых госпиталях, но нет, доктор Кристоф побывал-таки в окопах: хромая нога свидетельствовала о его боевом ранении.

С доктором я беседовал очень мало, так как в моем случае не было нервных осложнений. Утром и вечером он твердил мне о моем питании, и в течение дня никаких серьезных разговоров между нами не было. Такой разговор у нас состоялся накануне моего отъезда. Он прислал записку, в которой сообщил, что хочет встретиться со мной не менее чем на час, и приехал с пачкой выписок и заметок, заглядывая в которые прочел мне что-то вроде лекции о моем заболевании. Только тогда я понял, какое безмерное количество внимания и глубоких размышлений он затратил на меня. Он решил, что его диагноз правилен — моя быстрая поправка свидетельствовала об этом, — однако в течение некоторого времени мне следовало соблюдать простой режим и следить за определенными симптомами. Поэтому он взял со стола листок бумаги и мелким четким почерком написал несколько простых заповедей, что мне следовало соблюдать.

В нем было что-то особенное: честные глаза, рот, который выглядел так, словно его часто сжимали от страдания, суровое доброжелательство — все это я нашел необычайно привлекательным. Мне стало жаль, что в психическом плане я был похож на Ченнелля, и мне захотелось побыть в обществе доктора чуть подольше. Я втянул его в беседу и сразу почувствовал, что он не против. Мало-помалу мы заговорили о войне, и оказалось, что Мейсен был прав.

В ноябре 1914 года в качестве офицера медицинской службы доктор Кристоф был отправлен с саксонским полком на ипрский выступ[95] и провел там зиму. В 1915 году он был в Шампани, а в первые месяцы 1916-го — в Вердене, где сильно заболел ревматической лихорадкой. То есть он провел около семнадцати месяцев в непрерывных боях в самых гадких условиях, воюя почти без передышки. Для хрупкого невысокого человека средних лет — совсем неплохой послужной список!

В ту пору его семья, жена и маленький мальчик, проживала в Штутгарте. У него ушло много времени на то, чтобы, оправиться после лихорадки, и лишь после этого он перешел на домашний режим.

— Война тогда закончилась, — сказал он. — Почти закончилась, но не совсем. Но этого времени мне вполне хватило на то, чтобы вернуться на фронт и получить рану в свою дурацкую ногу.

Должен вам сказать, что всякий раз, когда он упоминал о том, что ему пришлось пережить на войне, на лице его появлялась комическая осуждающая улыбка, словно он заранее соглашался с тем, кто мог подумать, что суровость, подобная той, что присуща ему, должна оставаться в постели.

Я предположил, что его домашний режим был связан с медицинскими процедурами, пока он не сказал что-то о том, что заржавел в своей профессиональной деятельности. Потом выяснилось, что речь идет о какой-то работе, связанной с разведкой.

— Говорят, у меня есть небольшой талант в математике, — сказал он. — Нет, я не ученый-математик, но, если вы меня правильно понимаете, определенные способности к математике у меня есть. Мой разум всегда счастливо бродил среди чисел. Поэтому я был настроен на то, чтобы составлять и толковать шифры, и то был странный антракт, перерыв в шуме войны. Я сидел в маленькой комнатке, отключался от мира, окружавшего меня, и на короткое время был счастлив.

Он продолжал говорить об анклаве[96] мира, в котором он оказался, и, слушая его мягкий монотонный голос, я почувствовал внезапное вдохновение.

Я взял с подставки лист бумаги для заметок, нацарапал на нем слово «Рейнмар» и сунул ему. Понимаете, у меня была мысль, что я мог бы его удивить, подключив его к помощи, которую оказываю Ченнеллю в его исследованиях.

Но больше всего удивился я сам. Едва его взгляд упал на это слово, для него словно бы прогремел гром среди ясного неба, покраснел каждый дюйм его лица и лысого лба. Он с трудом вдохнул воздух и, выдохнув его с таким же трудом, промолвил:

— Откуда вы это знаете?

Ничего я, конечно, не знал, но теперь, когда узнал, мое знание лишило меня дара речи. То был «неумолимо противостоящий», к которому Ченнелль и я тогда, во время войны, питали нашу ненависть. Когда я вышел из оцепенения, я обнаружил, что он восстановил душевное равновесие и говорит медленно и отчетливо, словно священник-формалист на исповеди.

— Вы были среди моих противников… меня это глубоко интересует… Я часто задавал себе вопрос… Но вы в конце концов победили меня. Вы знаете об этом?

Я кивнул:

— Только потому, что вы совершили ошибку, — сказал я.

— Да, совершил. И я виноват, очень серьезно виноват, потому что позволил своему личному горю затуманить мой разум.

Он, казалось, колебался, словно ему не хотелось пробуждать в своей памяти что-то очень трагичное.

— Ладно, я вам скажу, пожалуй, — промолвил он наконец. — Мне часто хотелось — то было ребяческое желание — оправдать свою неудачу перед теми, кто ею воспользовался. Мои начальники это, конечно, понимали, но не понимали мои противники. В тот месяц, когда я потерпел неудачу, я пребывал в глубокой скорби. У меня был маленький сын, его звали Рейнмар, помните, я взял это имя в качестве кодовой подписи? — В этот момент его глаза смотрели сквозь меня, всматриваясь в какое-то видение прошлого. — Он был, как вы говорите, моим талисманом. Он был для меня всей моей семьей, и я обожал его. Но в те дни съестного было совсем мало. Мы жили не лучше многих миллионов немцев, и ребенок он был хилый. В последнее лето войны он заболел чахоткой от недоедания и в сентябре умер. А потом я подвел свою родную страну, потому что вместе с сыном мой разум покинуло какое-то очень важное свойство. Видите ли, моя работа была, так сказать, и его работой, потому что мое имя было его именем, и когда он покинул меня, он забрал мой талант вместе с собой. Я начал делать ошибки — одну за другой. Остальное вы знаете.

Он сидел, глядя куда-то мимо меня, такой маленький и одинокий, что я чуть не взвыл от жалости и тоски. Я положил ему руку на плечо и пробормотал какую-то банальность насчет того, что мне жаль, что я сожалею о том, что произошло. Минуту или две мы сидели совершенно неподвижно, а потом я вспомнил Ченнелля. Ченнелль, наверное, излил бы доктору Кристофу всю свою душу до самого дна, повествуя о человеке по имени Рейнмар. Я спросил доктора, знает ли он Ченнелля.

На его лице мелькнула улыбка.

— Нет, конечно. И я потребую от вас дать обещание никогда не передавать ему то, что я сказал вам. Он мой пациент, и сначала я должен изучить его случай. В настоящее время он думает, что Рейнмар — злая и красивая женщина, с которой он когда-нибудь встретится… Все это, конечно, чистая романтика, но для него хорошо, что он так думает… Если бы кто-нибудь рассказал ему правду, его положение стало бы совсем жалким, а в положении герра Ченнелля важно, чтобы его не раздражали такие эмоции, как жалость.

Предыдущая главаГлава 8 из 14Следующая глава