Не вводи души в обман,
Не гони ее в туман,
Не оставь своих одежд
У несбывшихся надежд.
Как-то вечером мы обсуждали Соулдерна, который умер за неделю до этого, а поминальная служба по нему прошла в то утро в соборе Святой Маргариты[148]. Он добился поразительного успеха в парламенте; то был один из внезапных взлетов, нередких для тех первых послевоенных лет, когда репутации пожилых людей ставились под сомнение, а молодые были слишком заняты зарабатыванием средств к существованию, чтобы иметь время на какие-то развлечения. Его речи, его членство в комиссии, где он проявил и оригинальность, и смелость, и его известный отказ по весьма уважительным причинам от места в кабинете министров придали ему в сознании людей дух исключительности и тайны. Газеты уделили ему много места, и, согласно всеобщему мнению, его смерть в результате автокатастрофы нанесла стране урон, превысивший его действительные достижения.
— Я никогда не встречался с ним, — сказал Паллисер-Йейтс. — Но я учился в одной школе с его братом. Помните Реджи[149] Соулдерна, Чарльз? Хороший парень — необыкновенно! В нем были задатки отличного солдата; он пропал — сгинул с большей частью своего батальона в марте 18-го года, и с той поры о нем ничего не слышно. Прекрасная земля Франции приняла его останки, но точное место неизвестно, и это похоже на погребение в море.
— Джорджа Соулдерна я знал достаточно хорошо, — сказал Ламанча, к которому он обратился. — Я заседал с ним в парламенте два года перед войной. То есть я знал о нем столько же, сколько все другие, но из того, что знал, мало за что можно было ухватиться. Он был суетливым и бестолковым парнем: идей — через край, но он их никогда не обдумывал и всегда вспугивал зайцев, на которых не охотился. Но совсем недавно ему, кажется, позвонили, и у него был такой вид, будто он вот-вот пойдет в гору, начнет делать карьеру. Невезение, крутой поворот и мотоциклист-поганец положили этому конец. — Он повернулся к своему соседу: — Разве он не был вашим родственником, сэр Артур?
Человек, к которому он обратился, был самым старым и, безусловно, самым выдающимся членом клуба «Непокорные». Сэр Артур Уорклифф был заметной фигурой уже тогда, когда большинство из нас были в колыбели. Свой жизненный путь он начал в королевских саперных войсках, и до того, как ему исполнилось тридцать лет, он побывал командиром во главе небольшой, но весьма хлопотной операции в Сомали. Затем он был управляющим в самых разнообразных местах и с таким успехом, что пошли серьезные разговоры о его назначении в Индию. Во время мировой войны он хотел вернуться в армию, но его использовали в кабинете министров в качестве мастера на все руки, и ему приходилось браться за самую тяжелую дипломатическую и административную работу. За что он ни брался, он, въедливо вникая в подробности, должен был претворять общие принципы политики в жизнь. Он никогда, как говорят в народе, не выпендривался, так что для общественности он был всего лишь именем, но громким именем, которое представители всех партий произносили с уважением. К настоящему времени он вышел на пенсию и жил один со своим мальчиком, у которого не было матери. При всем том, что ему было шестьдесят пять лет, он никогда не выглядел стариком, потому что был на редкость молод сердцем, и мы, глядя на его мудрое, украшенное морщинами лицо, понимали, кто он был и есть, и с восхищением признавали его старшинство.
— Да, — сказал он в ответ Ламанче. — Джордж Соулдерн приходился двоюродным братом моей жене, и я хорошо знал его последние два десятка лет. После войны я узнал его лучше, и, думаю, в течение последних полутора лет я был его единственным близким другом.
— Был ли он в самом деле великим человеком? — спросил Сэнди Арбетнот. — Я не особо ценю его профессию, но мне показалось — всего на мгновение, — что в том ирландском скандале я мельком увидел что-то необычное.
— У него были первоклассные мозги.
Сэнди рассмеялся.
— Это мало о чем говорит, — сказал он, потому что выражение «первоклассные мозги» в ту пору имело весьма комичный оттенок.
— Нет, говорит. Если бы вы задали мне этот вопрос шесть лет назад, я бы сказал, что Джордж блестящий неудачник. На свой лад невероятно умен, действительно хорошо образован — а таких среди нас очень мало, — трудолюбив, как бобр, но все напрасно. Заяц, которого всегда обгонит любая черепаха. У него было все, что нужно для успеха, но у него никогда не получалось так, как он хотел. Я познакомился с ним после того, как он окончил Оксфорд, но думаю, что в университете ему не было равных.
— У меня с ним были добрые отношения, — сказал Пекуэдер, историк. — О да, он был достаточно крупной фигурой. Он был большим человеком в Уинчестере и старшим научным сотрудником колледжа Баллиол, с ходу получил две первые и несколько университетских премий, он держал позу человека, которому все дается легко, и то была разновидность великой манеры в его исполнении. Он был самым беспокойным студентом. Когда он произносил политические речи, у него был такой вид, словно он только что покинул заседание кабинета министров.
— Пользовался ли он популярностью? — спросил кто-кто.
— Нисколько, — ответил Пекуэдер. — Несмотря на все его успехи, мы в него не верили. Он прошел огонь, воду и медные трубы — мы привыкли называть его «banausic»[150] — и слишком стремился к успеху. Мы чувствовали, что он, выставив все товары на витрину, в запасе не оставил ничего.
Сэр Артур улыбнулся:
— Современники молодого человека — довольно проницательные судьи. Когда я встретил его в первый раз, я почувствовал то же самое. Он не был педантом, он понимал юмор и обладал множеством чувств, присущих приличному человеку. Он был не из тех, кто может забыться и поступить необдуманно, махнув рукой на последствия. Никто не смог согреть его… Но, в отличие от вас, я думал, что он все же добьется успеха. Не хватало только денег, но за два года он исправил положение. Он женился на богатой, дама умерла, и состояние досталось ему. Думаю, то был честный брак по любви: он долго не мог оправиться после потери, а когда выздоровел, весь погрузился в работу. Вы, конечно, могли бы сказать, что из всего этого все равно должно было что-то получиться. Молодой, богатый, здоровый, невероятно трудолюбивый, способный, респектабельный — любой округ приветствовал бы его, его партия должна была бы просто наброситься на него, и он мог бы добиться потрясающего успеха. Но ничего не получилось. Он был плохим кандидатом, и, прежде чем попасть в парламент, ему пришлось баллотироваться трижды. В парламенте он не производил никакого впечатления, хотя говорил обдуманно и всегда о том, что хорошо знал. Он написал книгу о смысле колониального национализма, написал не занудно, хорошим языком, толково и местами даже красноречиво, но книгу почему-то не читали. Он всегда произносил речи на общественных обедах и на ежегодных собраниях разного рода ассоциаций, но, похоже, то, что он говорил, значения не имело, и в газетах о нем почти не сообщали. Не было никакого заговора молчания, чтобы заставить его замолчать, потому что людям он скорее нравился. Создавалось впечатление, что он не имел ясных и четких границ, что он был оторван от окружавшей его среды. Почему так, я не мог понять.
— Отсутствие индивидуальности, — сказал Ламанча. — Я помню, что чувствовал это.
— Да, но что такое индивидуальность? У него было то, что ее составляет, — мозги и цель. Он нравился, впечатляли его достижения, но, если вы меня понимаете, человек не впечатлял… В нем не было того, что вызывает чувство постоянного доверия, потому что при случае он мог быть и агрессивным. У него не было достаточной веры в то, что он делал. Вот почему он, как вы сказали, всегда вспугивал зайцев, на которых не охотился. При этом он находил превосходную и неопровержимую причину, почему он должен расслабиться. Он был тем, кого, я думаю, вы называете хорошим партийцем, потому что он всегда голосовал так, как нужно партии, но, прозаседав четыре года в парламенте, он, вместо того чтобы выйти в лидеры, быстро стал обычным винтиком партийной машины. Непохоже было, что он из тех, кто способен заставить считаться с собой. В таком положении он был восемь лет назад, и от этого положения до трагедии было совсем недалеко. Способностей у него было столько же, сколько у любого члена кабинета министров, но ему не хватало демонической силы, которой иногда обладают даже глупые люди. Описать его я могу только при помощи парадоксов. Он был одновременно тщеславным и застенчивым, непомерно честолюбивым и с горечью сознающим, что никогда не получал от жизни того, чего стоил по своим способностям… А потом пришла война.
— Он служил, не так ли? — спросил Лейтен. — Помню, я столкнулся с ним в штаб-квартире.
— Можете назвать это службой, если имеете в виду, что он ни разу не снял форму за четыре года. Но в боях он не участвовал. А мне хотелось, чтоб он повоевал. Я думал, что линейный батальон сделал бы из него мужчину, но он отшатнулся от этой идеи. Это не было недостатком мужества — я убедился в этом. У него не хватило смелости встать в ряды простых людей. Вы понимаете, почему? Это означало бы осмысление того, что было глубочайшим, сокровенным страхом его сердца. Он должен был поддерживать обман, иллюзию, что он некая важная шишка, и ему нужен был авторитет, чтобы подкрепить свое зыбкое тщеславие. У него была возможность подобрать себе какую-нибудь пустяковую штабную должность — помощник по связям с тем и с этим, заместитель помощника любого встречного-поперечного, совершенно бесполезный, но имеющий право распоряжаться специальными пропусками и штабными автомобилями. Кажется, у него было звание полковника, меж тем как любой рядовой корпуса армейской службы был ценнее десятка таких, как он. Он был несчастен настолько, насколько может быть несчастен человек. Ему нравилось, что люди думали, что его тревожность вызвана драмой войны, но истинная драма заключалась в том, что не было в нем никакой драмы. Он знал, что он никто и ничто. Знал потому, что был по крайней мере откровенен с самим собой и время от времени со мной. Он, я полагаю, надеялся на то, что я вовлеку его в какое-нибудь стоящее дело, но я, положа руку на сердце, не мог на это решиться, потому что и я утратил в него всякую веру. Продолжалось это до марта 1918-го, когда его брат Реджи был убит во время наступления немцев. Он служил в 9-й дивизии, не так ли?
— В 9-й южноафриканской бригаде, — кивнул Паллисер-Йейтс. — Он пал в Маррьерском лесу, но он и его люди сдерживали врага большую часть воскресенья, и я свято верю в то, что они спасли весь наш фронт. Они были в критической точке, на распутье между Гофом и Бингом. Тело его так и не нашли[151].
— Я знаю, — сказал сэр Артур, — и это как раз то, о чем я хочу рассказать в моей истории. — Здесь он сделал паузу, а затем продолжил: — Реджи оставил указание, согласно которому, если что-то случится, мне должны передать его дневник. Он, конечно, не имел в виду, что я должен хранить дневник в тайне… Нет, я думаю, ему хотелось, чтобы один-два человека все же знали о дневнике. — Он посмотрел на Паллисера-Йейтса: — Вы знали Реджи Соулдерна? Как бы вы его описали?
— Наилучший образец британского полкового офицера! — последовал решительный ответ.
— Умный?
— Нисколечко. Мозги средние, но каждая унция[152] была полезной. Всегда жизнерадостен, всегда в курсе дела, и, главное, прирожденный лидер. В пору, когда он погиб, он вполне мог командовать бригадой, а если бы война продлилась еще пару лет, он вполне мог бы дорасти до командира корпуса. Я никогда не встречался с другим Соулдерном, его братом, но судя по тому, что вы говорите, он был полной противоположностью Реджи.
— Именно так. Джордж был высокого мнения о своем брате. Кроме обычной братской любви, здесь имело значение и то, что на свете их было только двое. Я думал, что известие о смерти брата сломит Джорджа совсем. Но этого не произошло. Известие он воспринял с необыкновенным спокойствием, и вскоре он как будто даже повеселел… Тело, видите ли, так и не нашли. Он никогда не видел брата мертвым, он даже не видел могилы, где он был похоронен, и не встречался ни с кем, кто бы ее видел. Реджи был таинственным образом перенесен из этого мира в мир иной, но печальных и бесспорных признаков его смерти не было.
— Вы имеете в виду, Джордж думал, что он просто пропал без вести и, быть может, когда-нибудь объявится?
— Нет, он знал, что Реджи умер: доказательство было слишком убедительным, вероятность — слишком велика. И хотя этого было достаточно, чтобы убедить его разум, этого было слишком мало для его воображения, — ни белого лица, ни застывшего тела, ни деревянного креста на кладбище. Он мог представить его по-прежнему живым — для этого у Джорджа было странное чувствительное воображение, о котором большинство людей ничего не знали. — Сэр Артур окинул взором сидевших за столом и увидел, что мы озадачены. — Это трудно объяснить… Вы помните историю о том, как французы атаковали участок земли, за который они бились несколько месяцев? Они пошли в бой с криком: «En avant, les morts!»[153], потому что верили, что духи мертвых ответят им и восстановят равновесие между французами и немцами. Видимо, то было последнее сражение при Во… Не думаю, что poilu[154] рассчитывал на то, что мертвые вернутся, чтобы помочь ему, но он вбил себе в голову, что мертвые по-прежнему были в строю, и получил духовную поддержку от своей фантазии… Очень похоже на то, что случилось с Джорджем Соулдерном. Если бы вы спросили его, вы бы обнаружили, что он нисколько не сомневается в том, что то, что осталось от Реджи, пребывает где-то в глуши на вспаханном поле к северу от Перона[155]. Он никогда не нес чепухи насчет визитов мертвых или посланий от них… Но отсутствие видимых доказательств позволяло его воображению представлять Реджи по-прежнему живым и набирающим силу. Он баюкал эту свою фантазию до тех пор, пока она не стала для него такой же реальностью, как все, что окружало его в обычной жизни… Вот Реджи становится великим человеком, и скоро станет самым известным человеком в мире, что-то от Реджи достанется и ему, и он разделит славу Реджи. В марте 18-го года началось сотрудничество Джорджа Соулдерна с его мертвым братом, и мертвый, что был и оставался в его воображении живым и победоносным, поднял его из липкой борозды, которую он пахал с тех пор, как окончил Оксфорд.
Мы все молчали, все, кроме Пью, который сказал, что столкнулся с тем же на Востоке — видимо, он имел в виду какого-нибудь раджпутанского князя[156].
— Как вы узнали об этом? — спросил Ламанча.
— Из дневника. Джордж самым подробным образом описал каждый этап своего нового жизненного периода. Но я почти догадался сам. Зная его таким, каким я его знал, я должен был допустить возможность внезапной и ошеломляющей перемены.
— Как скоро она наступила?
— Через неделю после того, как пришло известие. Я был в Париже и по возвращении, встретив Джорджа в «Travellers»[157], сказал ему несколько обычных слов сочувствия. Он странно посмотрел на меня, когда благодарил, и если бы я не знал, сколь сильно братья были привязаны друг к другу, я бы сказал, что он был подбодрен своей потерей. Это выглядело почти так, словно ему дали лекарство для укрепления артерий. Он вдруг показался мне более солидным, более спокойным, более умиротворенным. «У старины Реджи есть шанс, — сказал он, и затем как бы с некоторым вызовом: — Я имею в виду, он получил шанс, который хотел».
В июне стало ясно, что в Джорджем Соулдерном что-то случилось. Вы помните, как в это время по всем странам-союзницам прошла волна уныния? Отчасти тому причиной были неразбериха в России, отчасти — некоторая потеря доверия правительству Великобритании, которое, казалось, поссорилось с солдатами, но самое главное — «усталость», что приходит со всеми войнами. То же самое было во время Гражданской войны в США перед Геттисбергом[158]. Фош топтался на месте и выжидал, но делал он это, довольно быстро отступая к Эне[159]. Что ж, нашим людям нужно было немного взбодриться, и наши политики попробовали в этом свои силы. В парламенте развернулись дебаты, и лучшей была речь Джорджа. Остальные — просто набор банальностей и пустая риторика, а он все бил и бил в одну точку, как паровой молот.
— Я знаю, — сказал Ламанча. — Я прочел речь в «Таймс» в полевом госпитале в Палестине.
— В его прежние дни никто не обратил бы на это особого внимания. Впервые в жизни он говорил как человек, имеющий авторитет. Он мог бы быть умен и афористичен, и этого, казалось бы, вполне достаточно, но все это, как говорят в народе, «шибко мудрено». Он говорил простым и мужественным языком, говорил о том, что было на уме у каждого честного человека, говорил так, что всех и каждого, кто был зале, слово его потрясло. Пресса цитировала его почти дословно, потому что у журналистов, засевших на галерее, был тонкий нюх на то, что нужно массовому читателю.
Эта речь обеспечила Джорджу место на политической карте. Премьер-министр говорил со мной о нем, и речь зашла о том, чтобы использовать его в миссии, что до той поры не была реализована. Однажды я встретил его на улице и поприветствовал; помню, я был поражен новой силой, исходившей от его личности. Он убедил меня пойти к нему домой попить чаю, и говорить с ним было все равно что дышать озоном. Он задал мне пару вопросов, связанных с цифровыми показателями, а затем изложил свой взгляд на войну. В то время все считали, что решение не может быть принято до следующего лета, но Джордж настаивал на том, что если мы правильно разыграем наши карты, то победа обретет математическую определенность еще до Рождества. Он показал такое знание военного положения, какое сделало бы честь любому военнослужащему, и при этом смог выразить себя так, как смогли бы очень не многие из них. Его аргументы засели у меня в голове, и, думаю, я использовал их, работая в кабинете военного времени[160]. Я ушел от него с чувством великого уважения к тому, кого я списал со счета как неудачника.
Затем последовало последнее сражение на Марне[161], великое наступление Хейга[162] и все драмы и неразберихи осеннего времени. Я потерял Джорджа из виду, потому что был занят мирными предложениями, и, насколько помню, даже не слышал о нем до начала нового года… Но дневник рассказывает все о тех месяцах, и я излагаю лишь самое главное. Однако я не собираюсь сжигать дневник, потому что он слишком интимен для других глаз… Согласно дневнику, Реджи закончил войну блестящим героем. Подробный рассказ об этом сопровождается картами и диаграммами. К августу он стал командиром корпуса, а в октябре — главной боевой фигурой на британском фронте, проводником идей Фоша, потому что он мог практически осуществить то, что великому Фошу приходило в голову в качестве видения. Звучит дико, но Джордж описал это столь убедительно, что мне пришлось протереть глаза и заставить себя вспомнить, что Реджи лежит в безымянной могиле на Сомме, что его имя не стало нарицательным в двух полушариях нашей планеты… Джордж, согласно дневнику, тоже разделил с ним славу, но я не понял как. Как бы там ни было, братья стояли на авансцене: Реджи, персона номер один, и Джордж, его гражданский советник и второй номер. Ныне я вижу, как Джордж обрел уверенность. Он уже не боролся за место под солнцем, он был состоявшимся человеком, и доказал миру, что мир нуждается в нем. Что бы он ни сказал и ни сделал, должно быть учтено, и поскольку он верил в это, то так оно и было.
Ламанча присвистнул — протяжно и низко.
— Но как мог работать его разум, если он жил среди сказок? — спросил он.
— Не жил он среди сказок, — возразил сэр Артур. — Он был глубоко погружен в реальный мир. Но у него все время был собственный заповедник воображения, в который не проникал его нормальный разум. Он обрел уверенность благодаря этому заповеднику и, обретя ее, смог также выйти с ней в реальный мир.
— Возможно, он был невыносимо тщеславен? — спросил кто-то.
— Нет, потому что великим человеком был Реджи, а он — лишь его спутником. Он был пророком Реджи, и в этой роли чувствовал себя достаточно уверенно, но личного высокомерия в нем не было. Его мертвый брат стал, так сказать, его близким, интимным духом, его демоном. Дело в том, что в ту пору Джордж был менее эгоистичен, чем когда-либо прежде. Его тщеславие сгорело в страсти служения.
Я часто видел его в первой половине 19-го года и много раз с ним беседовал, Большинством голосов его вернули в парламент, но он не был на виду у общественности. Ему не нравилось то, как развивались события, но в то же время, как добропорядочный гражданин, он не хотел усложнять жизнь правительству. Дневник рассказывает, о чем он думал в то время. Он считал, что военные должны играть главную роль в обустройстве мира: Фош, Хейг, Гинденбург[163] и Реджи. Он считал, что военные сделали бы это чище и честнее, чем те, кто устроил цирк, собравшись в Версале. Возможно, он был прав, но я не могу быть категоричен на этот счет, потому что в том цирке я был одним из артистов.
Конечно, до поры до времени я этого не знал. Но перемена в Джордже Соулдерне скоро стала очевидной для всех. В ту пору возникло ирландское дело, а он меж тем отправился в худшие углы Юга и Запада, и, казалось, что он просто напрашивался на то, чтобы получить пулю в голову. Он, знаете ли, наполовину был ирландцем. Он писал и говорил совершенно откровенно, что ему совсем не важно, находится Ирландия внутри или вне Британской империи, что единственное и главное то, чтобы она обрела душу, и что ей предстоит пройти долгий путь, прежде чем она ее обретет. Обращаясь к Ирландии, он сказал ей, что в настоящее время она являет собой великий обман, странствующий по белому свету, и пока она не обретет хоть немного дисциплины и чувства реальности, она останется на уровне Гаити. Не могу понять, почему какой-нибудь бандит не выстрелил в него? Причина, полагаю, здесь может быть только одна: такая откровенность и такая смелость были тогда внове, и должны были уважаться… Затем он работал в комиссии по безработице. Вы помните отчет большинства ее членов: ханжеские обобщения и никчемные компромиссы. Отчет Джорджа, в корне противоречивший мнению большинства членов комиссии, на целый месяц сделал его самым оскорбляемым человеком в Британии, потому что он беспристрастно презирал все стороны. Сегодня, я полагаю, очень и очень многие из нас согласятся с Джорджем, и я стал замечать, что его часто цитируют лейбористы[164].
В его отношении к стране меня поразило то, что это было отношением хорошего солдата. Он обладал той же способностью видеть простые факты и делать простые умозаключения, которые умствующий интеллектуал неизменно упускает. И еще была солдатская верность и чувство служения отечеству. При всем том корысть в Джордже, как говорится, даже не ночевала. Он обладал мужественным разумом и отстаивал свои взгляды, как генерал отстаивает свою стратегию, и при всем том он всегда сохранял удивительную личную скромность. Уверяю вас, тому, кто знавал его в былые времена, это казалось чудом и ничем иным.
Я воспринял это как стихийное бедствие и не стал искать дальнейших объяснений. Думаю, первое, что заставило меня усомниться в его нормальности, было то, как он себя повел, когда встал вопрос об установлении памятника Реджи. Семья хотела, чтобы камень был установлен на кладбище в Глостершире в том месте, где хоронили членов их семьи. Джордж был категорически против. Можно было подумать, что братья были чужды друг другу, но все знали, что вели они себя как близнецы и писали друг другу письма каждый день.
Затем встал вопрос о написании воспоминаний о Реджи. Этого хотел полк, этого хотели те, кто учился в штабном колледже в ту пору, когда он еще был жив. Толлетт, вы помните его, он служил в штабе 3-й армии, вызвался написать их — конечно, с помощью Джорджа. Джордж отказался наотрез, сказав, что испытывает сильнейшее отвращение к этому предложению. Тогда Толлетт обратился с предложением ко мне, и я пригласил Джорджа на ланч, чтобы обсудить с ним это дело. Мне было очень трудно понять причины его отказа, потому что он был даже против того, чтобы собрать материал по истории полка. Он признал, что для такой работы Толлетт был лучшим человеком из всех, кого можно было найти, но при этом сказал, что от самой идеи у него с души воротит. Никто не мог понять Реджи, кроме него самого. Когда-нибудь, сказал Джордж, он попытается воздать должное брату, но не сейчас. Я выдвинул все аргументы, какие тогда пришли в голову, но Джордж остался непреклонен.
Возвращаясь домой, я все думал и думал об этом деле. То не могла быть просто ревность писателя, который хотел приберечь хороший сюжет для себя, это было не в характере Джорджа, и у него не было литературного тщеславия. Кроме того, это не объясняет его отвращения к прозаическим полковым хроникам и тем более его нежелания устанавливать памятник на кладбище в Глостершире. Я подумал, не было ли в голове у Джорджа какого-либо выверта, странной одержимости в отношении брата. Мелькнула мысль, что он занимался спиритизмом и получил сообщение от Реджи, но тут же вспомнил, что неделю назад он с безудержным презрением отозвался о такой чепухе.
Я много думал об этом и предположил, что Джордж ведет двойную жизнь, что в его подсознании Реджи все еще жив. То была всего лишь моя догадка, но она была недалека от правды, и в прошлом году я услышал ее из его собственных уст.
Мы вместе охотились на уток в Крофтсмуре на большом болоте недалеко от его дома. То было любимое развлечение Реджи. Выслеживая дичь, он имел обыкновение уходить из дома в любое зимнее время — и на рассвете, и в сумерках. Джорджа это никогда не интересовало, как и любой другой вид полевого спорта. Он мог бы занять свое место в искусстве скрытной стрельбы или охоте на тетеревов, он достаточно умело обращался с ружьем. Однако при всем том он был бы первым, кто отказался бы вести себя так, как положено всякому, кто носит звание спортсмена. Но теперь он был таким же энергичным и неутомимым, как Реджи. Восемь часов кряду в дождливый день он протаскал меня в окопных ботинках по грязи Глостершира!
Получилось у нас неплохо, и незадолго до захода солнца погода улучшилась. Ветер, что пришел с севера, обещал морозы. Мы сидели на старом каменном мосту с разбитой опорой, переброшенном через одну из дамб, ожидая, когда сюда из разных мест слетятся птицы. Небо на западе представляло собой одну широкую полосу бледно-золотого цвета. Мы оба порядком устали, и внезапная смена грозового дождя на холодную тишину и холодного тумана на цвет и свет произвели на меня странное действие. На душе стало спокойно и празднично. Он зажег трубку, но дал ей погаснуть, потому что все свое внимание устремил на запад к безбрежному океану, на фоне которого смутным силуэтом вырисовывались валлийские холмы[165]. Прозрачный воздух, дикие болотные ароматы и слабый запах табака пробудили во мне тысячу отчасти грустных и печальных воспоминаний.
Я ничего не смог с собой поделать… Помню, я что-то сказал о Реджи.
Джордж сидел на мосту, устремив глаза в небо. Я думал, он не слышит меня, но он вдруг повторил:
— Реджи… Да, старина Реджи…
— Здесь все то, что он любил, — сказал я.
— Он по-прежнему любит все это, — тихо, очень тихо ответил Джордж. А затем повторил, как бы про себя: — «Сражайтесь, продолжайте сражаться, сказал сэр Эндрю Бартон. — Я ранен, но не убит. Я лягу и какое-то время буду истекать кровью. А потом встану и снова буду сражаться»[166]. — С этими словами он повернул ко мне свое прекрасное лицо. — Вы думаете, Реджи мертв?
Я не знал, что сказать.
— Да, — пробормотал я, — мне кажется…
— А что вы подразумеваете под смертью? — Его голос был почти пронзительным. — Мы ничего об этом не знаем. Какое это имеет значение, если тело закопано в воронке от снаряда…
Внезапно он остановился, и я подумал, что так гаснет лампа, когда нажимаешь на выключатель. Мне показалось, что эти странные слова, произнесенные пронзительным голосом, исходили не от него, не от Джорджа, а от кого-то другого, кто присоединился к нам.
— Я верю, что дух бессмертен… — начал я.
— Дух… — снова раздался пронзительный безличный голос. — Говорю вам, человек, родной мне по крови, живет… Сейчас он ближе мне, чем когда бы то ни было… мы никогда не расстанемся…
Свет снова погас. Он, казалось, сглотнул, и когда заговорил, то был его естественный голос.
— Прошу прощения, — сказал он. — Вам, конечно, кажется, что я говорю глупости… Вы меня не понимаете. Вы бы поняли, если бы кто-то вообще смог меня понять, но я не могу объяснить… И все же… Когда-нибудь настанет день…
Главный егерь, загонщики и собаки вышли из тростниковых зарослей, и в то же время странное свечение на западе было окутано дымкой наступающей ночи. Когда мы двинулись, чтобы идти домой, было почти темно. И я был рад этому, потому что никто из нас не хотел смотреть в лицо другому.
Я чувствовал себя и смущенным, и просветленным. Мне дали мельком заглянуть в заоблачные обиталища, где пребывает душа человека, и тайна застала меня врасплох. Мой гость был прав. Реджи — в подсознании Джорджа — был по-прежнему жив, скажу больше, становился все живее и живее, словно никогда не исчезал в мартовской битве. То был не вопрос о бестелесном духе, устанавливающем связь с живым человеком, то было дело, в котором никто ничего не понимал — ни я, ни Джордж. То был вопрос жизни, родственной жизни в особом мире, общении в некоем духовном четвертом измерении, и это общение давало Джорджу силы для поддержки его существования. Он узнал о прямоте и откровенности Реджи, о его счастливой простоте… Я был удивлен и потрясен. Есть история о государственном деятеле начального периода правления королевы Виктории[167], который в часы досуга играл в императора Византии. Старый виг строго разделял два способа своего бытия: в своей английской жизни был благочестивым гуманистом, а в другой — безжалостным завоевателем. Но в случае с Джорджем эти два способа смешивались. Он готов был исполнять свои ежедневные обязанности при помощи власти, полученной от его тайного мира. Этот тайный мир, где он совместно с Реджи стал господином, обеспечивал ему господство в нашей обычной жизни… Я не верил, что это продлится долго. Это противоречило природе, потому что человек паразитически продолжал жить за счет мертвого.
Свою историю я почти закончил. Два месяца спустя Джордж стал фигурой национального масштаба. Именно он разбил коалицию на собрании в Графтон-Хаус и этим, полагаю, спас свою партию. Его речь, как вы помните, прорываясь через намеки и словесные хитросплетения, не имеющие отношения к теме, сводилась к простому заявлению о том, что он не может работать над тем, к чему он не испытывает доверия, и до тех пор, пока положение не изменится, должен отойти от общественной деятельности. В той же манере витийствовал Реджи, и Джордж в тот момент вел себя точь-в-точь, как Реджи. Затем были всеобщие выборы нового правительства, и Джордж, к великому изумлению людей, отказался войти в состав кабинета министров. Причина, как он объяснил, заключалась в том, что он сыграл основную роль в том, что прежнее правительство было повержено и отправлено в отставку, и он считает, что не может позволить себе извлекать из этого личную выгоду. Мы считали его не в меру возвышенным и щепетильным донкихотом, но простым людям это нравилось, потому что им виделась за этим желанная перемена в старой шайке-лейке выскочек и карьеристов. Но истинной причиной было совсем не это, и причину я обнаружил в дневнике.
Здесь сэр Артур прервал свой монолог, последовало молчание, и он в это время, казалось, подбирал нужные слова.
— Здесь мы идем по кромке великих тайн, — продолжил он. — Причиной, по которой он отказался от предложения премьер-министра, был Реджи… Каким-то образом жизненная сила его подсознательного мира убывала… Я не могу объяснить как, но Реджи отдалялся от того, что мы называем реальностью, и манил Джорджа последовать за ним… Речь в Графтон-Хаусе была последним публичным выступлением Джорджа. После нее видели его очень немногие, потому что он редко посещал парламент. Несколько раз я видел его в Глостершире… Был ли он счастлив? Да, полагаю, он был совершенно счастлив, но вел себя слишком отстраненно, слишком умиротворенно, словно покончил со всеми тревогами и заботами мира сего… Думаю, я догадался, что случилось, когда он сказал мне, что согласился на установление памятника на кладбище. Он также приложил немало усилий, чтобы выбрать надпись, которую его незамужние тетушки сочли нерелигиозной. То было «Tendebant manus ripae ulterioris amore» Вергилия…[168] Он также снял возражения против мемуаров, и Толлетт приступил к работе, но Джордж не оказал ему никакой помощи, словно потерял интерес… Странное дело: я заранее ожидал новости, что появилась в газете на прошлой неделе[169].
— Вы, конечно, не имеете в виду, что он сам подстроил крушение автомобиля? — спросил Ламанча.
— О нет, — тихо промолвил сэр Артур. — Как я уже сказал, мы стоим на пороге великих тайн. Все было предопределено, предначертано и постановлено Великим Мастером, который построил этот мир… Я знаю, что так должно было быть. Если вы объедините свои усилия с теми, кого нет в живых, они перетащат вас через поток.
Альфред Эдвард Хаусмен (1859–1936)
ЗАПАД
Неизбывна боль внутри.
— Друг, на запад не смотри! —
Солнцу смерть уже видна
Дня, допитого до дна.
Фронта линия ясна:
Одинокая сосна,
Где застыли на краю
Облака в немом строю.
Хмуры братья и мужья,
Хмуры женщин сыновья,
С думой вечною о том,
Где их родина и дом.
Мир широк, и в мире есть
И бесчестие, и честь.
В нем за тридевять земель
Есть компания и эль.
Но на запад молча сам
Я гляжу по вечерам,
И мой друг на сходе дня
Молча бродит вкруг меня.
Друг, на запад не гляди:
Сердце вырвешь из груди.
Не носи свою мечту
За предельную черту.
Там, где в чуждую страну
Нас призвали на войну,
Там за удочкой сейчас
Кто-то замер вместо нас.
Не вводи души в обман,
Не гони ее в туман,
Не оставь своих одежд
У несбывшихся надежд.
На реке, зовущей нас
Каждый день и каждый час,
Нами нынче ни одна
Не разбужена волна.
Пусть обширен белый свет,
О возврате речи нет,
Где ты есть и дальше будь,
О земле родной забудь.
Попадание и взрыв —
Вечен станет наш призыв.
Жив — судьбу благодари,
Но на запад не смотри![170]