К книге
Клуб «Непокорные»КЛУБ «НЕПОКОРНЫЕ». IX СКУЛЕ СКЕРРИ[118] История Энтони Харрелла
79%
КЛУБ «НЕПОКОРНЫЕ». IX СКУЛЕ СКЕРРИ[118] История Энтони Харрелла
11

Эй, кто тут, кроме бури?[119]

Мистер Энтони Харрелл был невысокого роста, худым до истощения, но прямым, как шомпол, и жилистым, как керн-терьер[120]. В волосах его не было седины, и в его бледных дальнозорких глазах светилась юношеская живость, но непогода проложила на его тощем лице такие морщины, что при определенном освещении оно выглядело почти так, как выглядит у человека в солидном возрасте, и молодые люди, что с первого взгляда принимали его за своего ровесника, тут же переводили его в разряд тех, обращение к которым требует слова «сэр», предназначенного для лиц бесспорно старшего поколения. На самом деле ему, как мне кажется, было лет около сорока. Он получил в наследство небольшое поместье в Нортумберленде, где собрал коллекцию редких диких птиц, но большая часть его жизни прошла в местах, отдаленных настолько, что его друзья находили их на карте лишь с большим трудом. Он написал дюжину монографий по орнитологии, был вторым редактором главного современного трактата о британских птицах и первым человеком, посетившим енисейскую тундру. Говорил он мало и с приятной нерешительностью, но улыбка, что легко появлялась на его лице, его живой интерес и впечатление, которое производил он, обладатель бездонных знаний о странных формах жизни, сделали его популярной и интригующей фигурой в кругу его друзей. О том, чем он занимался во время войны, он нам ничего не рассказал, и о делах его — а они, по нашему всеобщему мнению, были просто сенсационными, — мы узнали со стороны. Из привычного молчания его вывела история Генри Найтингейла[121]. За ужином, что последовал за этой историей, он выдал кое-какие комментарии о современных объяснениях сверхъестественного.

— Помню, как-то раз… — начал он, и прежде чем мы узнали, что же он помнит, он удивил нас, приступив к собственной истории.

Но, едва начав, он остановился.

— Я вас утомляю., — сказал он извиняющимся тоном. — В истории нет ничего особенного… Все это случилось, так сказать, в моей голове… Не хочу выглядеть эготистом…[122]

— Не будьте ослом, Тони, — сказал Ламанча. — Каждое приключение происходит главным образом в чьей-то голове. Продолжайте! Мы все внимание.

— Случилось это много лет назад, — продолжил Харрелл, — когда я был совсем молод. Тогда я еще не был тем холодным ученым, каким, как мне видится, являюсь сегодня. Птицами я занялся главным образом потому, что они разжигали мое воображение. Очаровали они меня потому, что из всех сотворенных существ казались мне наиболее близкими к чистому духу, маленькие существа с обычной температурой 125°[123]. Вы только подумайте: желтоголовый королек с желудком не более фасолины перелетает через Северное море! Краснозобик, что гнездится на севере так далеко, что лишь человека три видели его гнездо, отправляется на свои птичьи праздники в Тасманию! Поэтому на охоту за птицами я всякий раз уходил со странным чувством ожидания и некоторой долей страха, словно очень близко подходил к границам того, что нам не дано знать. В сезон миграций я чувствовал это особенно. Крохотные, словно атомы, приходящие бог знает откуда и уходящие бог знает куда, были чистой воды загадкой: они принадлежали миру, построенному в измерениях, совершенно отличных от наших. Не знаю, чего я ожидал, но я всегда чего-то ожидал — так же трепетно, как девушка на своем первом балу. Вы должны осознать мое настроение, чтобы понять, что случилось дальше.

Как-то я отправился на Норландские острова в пору весенней миграции. Многие люди делают то же самое, но я имел в виду совершить несколько иное. Согласно моей теории мигранты отправляются на север и на юг по довольно узкой дороге. В воздухе у них есть коридоры, что можно четко определить как шоссе, и они хранят в унаследованной памяти эти коридоры и в этом смысле являются ярыми консерваторами. Поэтому я не отправился ни на Голубые Берега, ни на Нун, ни на Херманесс[124], ни в другие места, где можно было ожидать первой посадки птиц на сушу.

В то время я усердно читал древние саги и для этого выучил исландский язык. В «Саге об ярле Скули», что является частью «Jarla Saga» или «Саги о ярлах»[125], написано, что этот Скули, когда создавал себе графство на островах скоттов, много сил и средств потратил на освоение места, именуемого Островом Птиц. Место упоминается неоднократно, и создатель саги рассказывает о том, что птиц там невиданное множество. То не могло быть обычным местом гнездования или насестом чаек, потому что северяне видели их слишком много, чтобы счесть достойными упоминания. Мне пришло в голову, что это должно быть одним из мест, где садятся мигрирующие птицы, и очень может быть, что птиц там сейчас столь же много, сколь в одиннадцатом веке. В саге говорится, что место было невдалеке от Хальмарснесса, то есть на западе острова Уна, поэтому я решил отправиться на этот остров. Я прекрасно запомнил Остров Птиц. Судя по карте, то могла быть одна из дюжины шхер в районе Хальмарснесса.

Помню, что, прежде чем начать это дело, я провел немало времени в Британском музее, разыскивая немногочисленные записи об этих краях. Я обнаружил — кажется у Адама из Бремена, — что на острове жила целая череда святых людей, что там была часовня, которую построил и подарил верующим ярл Рёгнвальд[126], что часовня прекратила существование во времена Мализа графа Стратхерна. Место было лишь упомянуто, но летописец оставил любопытное примечание. «Insula Avium, — говорилось в тексте, — quæ est ultima insula et proxima Abysso»[127]. Я поинтересовался, какую землю имел в виду летописец. Это место не было крайним ни в каком географическом смысле, ни крайне северным, ни крайне западным по отношению к Норланду. А что такое «Abyss»? На монашеской латыни слово обычно означает Ад — Бездонную Яму Беньяна[128], — а иногда могилу, но ни то, ни другое не имело ничего общего с обычной морской шхерой.

Я прибыл на остров Уна майским вечером около восьми часов. Из Восса меня доставили туда на лодке. Был тихий вечер, на небе ни облачка, но оно было таким бледным, что казалось почти серым. Море тоже было серым, однако с некоторыми переливами, и низкие контуры суши представляли собой сочетание серых и янтарных оттенков, прорезанных белизной света, испускаемого маяком. Мне никогда не найти слов, чтобы описать странное качество света, что можно наблюдать на Севере. Иногда оно напоминает то, что видится из глубокой воды. Фаркарсон[129] называл такой свет молочным, и всякий понимал, что он имел в виду. Как правило, это своего рода сущность света, холодная, чистая, дистиллированная, словно отраженная снегом. Она, эта сущность, бесцветна и создает тонкие тени. Некоторые считают, что она действует ужасно угнетающе. Фаркарсон сказал, что она напоминает ему о кладбище ранним утром, где похоронены все его друзья, но лично я нахожу ее бодрящей и успокаивающей. Однако она заставила меня почувствовать, что я нахожусь недалеко от края света.

Гостиницы здесь не было, поэтому я поселился в почтовом отделении, которое находилось на дамбе между пресноводным озером и узким заливом, так что прямо с порога можно было ловить озерную форель на одной стороне и морскую форель — на другой. На следующее утро я отправился в Хальмарснесс, который лежал в пяти милях к западу от плоской вересковой пустоши, сплошь усеянной крошечными озерцами. Суши, казалось, там было столько же, сколько воды. Я тут же двинулся к озеру, что было побольше других, за которым возвышался участок земли; это и был Хальмарснесс. В гребне была расщелина; сквозь нее я взглянул прямо на Атлантический океан… Где-то посередине, я безотчетно знал это, находился остров, ради которого я сюда прибыл.

Остров был где-то с четверть мили длиной, по большей части невысокий, но на севере приподнимался, образуя небольшой холмик, поросший травой, не досягаемый ни для каких приливов. Местами он сужался до нескольких ярдов в ширину, и его нижние уровни, должно быть, часто затапливало. Но это был остров, а не риф, и мне показалось, что я вижу остатки монашеской обители. Я вскарабкался на Хальсмарснесс, и оттуда, где гнездящиеся поморники сердито пикировали вокруг моей головы, я получил лучший обзор. То был, конечно же, мой остров, потому что остальную часть архипелага составляли мелкие шхеры, и я понял, что они вполне могут быть местом отдыха мигрирующих птиц, потому что скалы материка были слишком переполнены поморниками, которые по-пиратски захватывали эти места, и другими птицами, ревниво оберегавшими свое место под солнцем, чтобы быть удобными для усталых путешественников.

Я долго сидел на мысе, глядя вниз с базальтовой скалы высотой триста футов[130] на остров в полумиле от меня, — последний кусочек твердой земли между мной и Гренландией. Море — по норландским нормам — было спокойным, но снежная кромка прибоя на шхерах говорила о наступлении прилива. В двух милях южнее мне был виден вход в знаменитый Насест Уны, где при столкновении прилива и ветра образуется стена величиной с дом, так что небольшой пароход не может преодолеть это место. Единственным признаком человеческого обитания была маленькая ферма в низине по направлению к Насесту, но свидетельств о присутствии человека было более чем достаточно: стадо норландских пони, где каждый был помечен именем своего хозяина, здесь же паслись пегие овцы норландской породы, с края утеса свисал сломанный забор из колючей проволоки. Я был всего лишь в часе ходьбы до телеграфа и деревни, где газету получали не позже трех дней после выхода. Был прекрасный весенний день, и на пустой земле, ярко освещенной солнцем, почти не было тени… И все же, глядя на остров, я не удивлялся тому, что именно он привлек внимание скальда, что именно он считался священным. Было такое впечатление, что он что-то скрывает, хотя он был пуст, как бильярдный стол. Он был пришельцем, что не вписывался в общую картину и появился здесь по капризу небесных сил. Я немедленно решил разбить свой лагерь в том месте, и это решение, достаточно непоследовательное, показалось мне чем-то похожим на авантюру.

Такого же мнения был Джон Рональдсон, когда я поговорил с ним после обеда. Джон был сыном почтмейстерши, скорее рыбаком, чем земледельцем, и, как и все норландцы, искусным моряком — отлично управлял люгером[131], — известным своим знанием западного берега. Ему было трудно понять, в чем состоит мой план, а когда до него дошло, о каком острове идет речь, он бурно запротестовал.

— Только не Скуле Скерри! — закричал он. — Что вы там потеряли? Птиц, что вам нужны, вы найдете на Хальмарнессе или присмотрите местечко получше. Если поднимется ветер, вас снесет в шхеры!

Я, как мог, привел ему свои доводы и соображения, а в ответ на его опасения по поводу шторма, указал, что от преобладающих ветров остров защищен скалами, и ветры могут бить по нему только с юга, юго-запада или запада, то есть оттуда, откуда ветер редко дует в мае.

— Там будет холодно, — сказал он, — и дождливо.

Я сказал, что у меня есть палатка и я привык к походному образу жизни.

— Вам будет голодно, — продолжил он.

На это я изложил ему свои методы снабжения продовольствием.

— Вам тяжко будет мотаться туда-сюда, — не унимался он.

В ответ я устроил ему допрос, и он признал, что приливы, как правило, не создают больших трудностей и что я мог бы подогнать гребную лодку к берегу ниже того места, где стоит ферма, которую я уже видел. Ферма называется Сгуравво. Но и после того, как мы все обсудили, он по-прежнему возражал против моей поездки, пока я не спросил его — откровенно, прямо, без обиняков, — что не так со Скуле Скерри.

— Туда никто не ездит, — прохрипел он.

— Правильно, что не ездит, — сказал я. — Кому и что там делать? Лично я буду только наблюдать за птицами.

Но тот факт, что остров никто не посещает, похоже, застрял у него в мозгу, и он проворчал что-то такое, что удивило меня.

— У него дурное название, — сказал он.

Я снова устроил ему допрос, и он признался, что записей о кораблекрушении или каком другом бедствии, что подтверждало бы дурное название острова, не существует. При этом он с отвращением повторил «Скуле Скерри».

— Народ туда не ездит. Название — дурное. Как говорил мой дед, «такое место, что чокнуться можно».

Нынче в норландце не осталось ничего от кельта, и он отличается от гебридца так, как нортумбриец отличается от корнуолльца[132]. Это здоровая, честная и практичная порода людей, в жилах которых течет почти чистая скандинавская кровь, но в них так же мало поэзии, как в манчестерских радикалах. Я бы сказал, что они совершенно свободны от суеверий, и за все время моих неоднократных посещений островов я не услышал от них ни одной народной сказки и даже исторической легенды. А тут еще Джон Рональдсон, человек с обветренным лицом, жестким подбородком и проницательными голубыми глазами, заявил, что от невинного на вид острова «чокнуться можно», и выказал явное и абсолютное нежелание приближаться к нему.

Все это, конечно, лишь усилило мое любопытство. Помимо того, что остров назывался Скуле Скерри — это название могло иметь отношение только к эрлу Скуле, — оно было достоверно связано с разрозненными сведениями, что я собрал в Британском музее — в «Саге о Ярле», в рукописи Адама Бременского[133] и в других подобных сочинениях. Джон в конце концов согласился отвезти меня на лодке утром следующего дня, и остаток дня я собирал снаряжение. У меня были небольшая палатка, сумка Уолсли и полудюжина пледов, и поскольку я привез из магазина большую коробку консервированной снеди, то мука, крупа и еще кое-какие простые продукты — это все, что мне было нужно. Узнал я, что на острове есть родник и что я могу рассчитывать на то, что у меня будет достаточно коряг для разжигания костра, но на всякий случай я прихватил с собой мешок с угольями и еще один мешок с торфом. На следующий день я отправился в путь с Джоном в его лодке, мы минули с попутным ветром Насест Уны, когда прилив был вполне благоприятен, причалили к берегу и пришли в шхеру сразу после полудня.

По всему было видно, что Джон действительно ненавидел это место. Мы устремились в бухту с восточной стороны, и он, разбрасывая брызги во все стороны, устремился на берег с такой решительностью, словно ожидал, что кто-то воспротивится его высадке, и при этом он все время зорко осматривался вокруг себя. Когда он нес мои вещи в лощину под холмом, образовавшим надежное укрытие, он по-прежнему крутил головой во все стороны. Мне же это место казалось последним словом забытого покоя. Волны нежно накатывались на рифы и маленькие пляжи, усеянные галькой, и лишь крики чаек с Хальмарснесса нарушали тишину.

Джону явно хотелось уйти, но свой долг по отношению ко мне он выполнил. Он помог мне поставить палатку, нашел удобное место для моих ящиков, показал мне, где протекает родник, наполнил бадью водой и выложил каменную изгородь для защиты моего лагеря со стороны океана. Мы взяли с собой маленькую лодку, и она должна была остаться со мной, чтобы всегда, когда захочу, я мог бы добраться до берега Сгурраво. Потом, оказав мне последнюю услугу, он установил старую кадку между двумя валунами на вершине холма и наполнил его маслянистыми отходами, чтобы его можно было превратить в сигнальный огонь.

— Может, вы захотите смыться отсюда, — сказал он, — а лодки, может, не будет. Зажгите огонь, в Сгурраво его увидят и сообщат мне, и я прибуду за вами, даже если Большой Черный Силки засядет на шхере[134].

Затем он поднял глаза и понюхал воздух.

— Не нравится мне нынче закат, — заявил он. — А вот и вторичная радуга…[135] Это плохо. В ближайшие двадцать четыре часа ветер будет сильнее, чем мне хотелось бы.

С этими словами он поднял парус, и вскоре, направляясь к Насесту Уны, превратился в малюсенькое пятнышко на фоне воды. Торопиться ему было незачем, потому что прилив сейчас был не тот, что нужен, и прежде чем он сможет пройти через Насест, ему придется подождать три часа на этой стороне острова Малл[136]. Однако Джон Рональдсон, обычно такой осторожный и невозмутимый, лихорадочно торопился отойти от острова и убраться подальше как можно быстрее.

Его отъезд оставил меня в странном состоянии счастливого одиночества и приятной надежды. Я был оставлен один на один с морем и птицами. Я засмеялся, подумав, что нашел жилку суеверия в твердокаменном Джоне. Он и его Большой Черный Силки! Я знал старинную легенду, что сложили на Севере, в которой рассказывается, как вампиры, живущие в океанских глубинах, иногда могут надевать тюленью шкуру и выходить на сушу, чтобы сеять разор и разрушение среди простых смертных. Но diablerie[137] и этот мой остров были совершенно отдельными мирами. Я смотрел на него, когда солнце, дремавшее в опаловых приливах, опускалось под небом, где бледные облака образовывали полосы, подобные призрачному aurora borealis[138], и я подумал, что попал в одно из тех мест, где кажется, что Природа приглашает к ее тайнам. Когда свет угас, небо покрылось пятнами, напоминавшими корни и ветви огромного туманного дерева. Это, возможно, и была «вторичная радуга», о которой толковал Джон Рональдсон.

Я разжег огонь, приготовил ужин и все, что нужно для ночлега. Я был прав в своих догадках насчет перелетных птиц. Было где-то около десяти часов, когда они начали слетаться — после того, как мой костер погас, а я выкуривал свою последнюю трубку, прежде чем залезть в спальный мешок. Рябинники — великое множество — плавно опустились на южную часть шхеры. Слабый свет не гас до и после полуночи, но различать маленькие создания было нелегко, потому что они знали о моем присутствии и не садились ближе, чем в дюжине ярдов от меня[139]. Но я разглядел юрков, овсянок и, как мне показалось, гренландскую каменку, бекаса и песчанку; также по их голосам я понял, что здесь были краснозобики и средние кроншнепы. Взволнованный до крайности, я отправился спать, пообещав себе, что завтрашний день потрачу на плодотворную работу.

Спал я плохо, как это часто бывает в первую ночь под открытым небом. Несколько раз я вздрагивал и просыпался с таким чувством, словно сижу в лодке и быстро гребу по течению. И всякий раз, просыпаясь, я слышал, как машут крыльями мириады птиц, словно по дубовому полу медленно влачился бархатный занавес. Наконец я погрузился в глубокий сон, и когда открыл глаза, день был в самом разгаре.

Первое, что меня поразило, — внезапно стало холодно. Небо на востоке стало красно-бордовым, а на севере нависали массы пушистых облаков. Онемевшими пальцами я разжег костер и торопливо заварил чай. Я мог видеть морских птиц, образовавших над Хальмарснессом своеобразный ореол, но на мою шхеру села одна-единственная птица. По ее раздвоенному хвосту я был уверен, что это вилохвостая чайка, но прежде чем я успел достать бинокль, она, взлетев, устремилась на север и исчезла в тумане. Это зрелище развеселило и воодушевило меня, и я приготовил завтрак в добром расположении духа.

То была в полном смысле слова последняя птица, что приблизилась ко мне, если не считать обычных буревестников, чаек и бакланов, что гнездились вокруг Хальмарснесса. (На острове не было ни одного гнезда. Об этом я слышал раньше в тех местах, где постоянно останавливались перелетные птицы.) Сейчас крылатые путешественницы, должно быть, предчувствовали близкую непогоду и пережидали ее где-то далеко на юге. Часов в девять подул ветер. Боже, как сильно он подул! Если хотите узнать, каким бывает ветер, отправляйтесь в Норландию[140]. Вам покажется, что вы находитесь на вершине горы, потому что рядом нет ни единой возвышенности, что могла бы защитить вас от ветра. Дождя не было, но прибой разбивался с брызгами, что заливали каждый фут шхеры. Хальмарснесс вмиг скрылся, и я, казалось, очутился в центре водоворота, захлестнутый пеной и со всех сторон избиваемый бурлящими водами.

Палатка упала сразу. Я боролся с очумелым брезентом и получил от шеста синяк под глазом, но то, что осталось, мне удалось утащить в укрытие за каменную изгородь, которую построил Джон, и навалить на свое жалкое добро несколько больших валунов… Брезент лег там, трепыхаясь, как больной альбатрос. Вода попала в мои коробки с продовольствием, пропитала топливо и промочила каждый дюйм моей одежды… Я с нетерпением ждал дня, когда займусь наблюдениями и размышлениями, когда смогу заняться своими заметками, а вместо этого провел утро, слово участник схватки в регби. Мне бы это понравилось, если бы я не так промок, и мне было не так холодно, и если бы на обед мне досталось что-нибудь получше, чем несколько липких кусков из консервной банки… Кто-то, рассказывая о своих приключениях, не моргнув глазом говорит, что его, дескать, сдуло с места, и, как правило, это всего лишь досужее преувеличение, но в тот день я был очень близок к действительности. Несколько раз мне пришлось изо всех сил цепляться за один из самых больших камней, чтобы меня не унесло во вспенившееся море.

Где-то часа в два шторм начал стихать, и тогда я впервые подумал о лодке. Сердце мое замирало от ужаса, когда я пополз к бухте, где мы с Джоном вытащили ее на берег. Вытащили и затащили туда, где было высоко и сухо, и ее носовой фалинь[141] прикрепили к массивному валуну. Но теперь от лодки не осталось ничего, кроме оборванного конца веревки, обмотанной вокруг камня. Прилив поднялся до своего уровня, а затем волны и ветер разломали прогнивший фалинь. К тому времени все, что осталось от лодки, должно было качаться на волнах близ Насеста Уны.

Положение сложилось незавидное. Джон должен был навестить меня на следующий день, но перед этим мне предстояло промерзнуть двадцать четыре часа. Конечно, он оставил мне сигнальный огонь, но у меня не было желания использовать его. Этим я признал бы свое поражение, признал бы, что моя экспедиция оказалась фарсом. Я почувствовал себя несчастным, но решил держаться изо всех сил, и поскольку погода явно улучшалась, решил сделать все возможное ради дела, из-за которого прибыл сюда. Поэтому я вернулся к тому, что осталось от моего лагеря, и попытался привести место в порядок. Ветер по-прежнему был слишком силен, чтобы что-то сделать с палаткой, но морских брызг уже не было, и я смог разложить постельные принадлежности и часть провианта на просушку. Я достал из рюкзака сухой свитер, и, поскольку на мне были рыбацкие ботинки и штормовка, мне удалось восстановить какой-никакой комфорт. Также мне удалось наконец разжечь трубку. Я нашел уголок под холмом, обеспечив себе небольшое убежище, и настроился на то, чтобы скоротать время наедине с табаком и своими мыслями.

Примерно в три часа ветер совсем утих. Мне это не понравилось, потому что часто на Норландских островах мертвое затишье — предвестник новой бури. В самом деле, не помню времени, чтобы не дул какой-нибудь ветер, и я слышал, что если такое случалось, люди выходили из домов, чтобы спросить друг друга, что случилось. Но сейчас здесь царило гробовое спокойствие. Море все еще было бурным, волны носились туда-сюда и приливы неслись, словно потоки, крутящие мельничное колесо. Туман, постепенно скрывавший Хальмарснесс, сгущался, пока не закрыл все вокруг, кроме узкого круга серой воды. Шум шторма прекратился, стало необыкновенно тихо. Нынешнее волнение моря по сравнению с его утренним шумом казалось не более чем бормотанием и эхом.

Когда я сидел там, у меня возникло странное ощущение. Мне показалось, что я более одинок и более отрезан не только от своих собратьев, но и от обитаемой земли, чем когда-либо прежде. Я словно бы сидел в маленькой лодке посреди Атлантического океана, и, если вы меня понимаете, мне было еще хуже; то было одиночество посреди пустоты, которая, тем не менее, была окружена и пересечена творениями человека, меж тем как ныне я чувствовал себя вне человеческого поля зрения. Каким-то образом я пришел на край того мира, где есть жизнь, и был совсем близко от мира, где нет ничего, кроме смерти.

Сначала я не думал, чтобы в этом ощущении было много страха, в основном неизвестность, но такая неизвестность, что вселяет трепет, но не внушает волнения. Я попытался стряхнуть с себя это настроение и встал, чтобы потянуться. Места для упражнений там было мало, и я, двигая затекшими ногами вдоль рифов, соскользнул в воду и намочил руки. Было невероятно холодно — сама сущность и воплощение смертоносного арктического льда, такого холодного, что, казалось, он обжигал и отбеливал кожу.

С того момента я отсчитываю время самого неприятного опыта в моей жизни. Внезапно я стал добычей черной тоски, пронзенный красными огнями ужаса. Но то был не ужас, вызывающий оцепенение, потому что мозг мой работал остро и живо… У меня хватило ума попытаться заварить чай, но топливо все еще было слишком влажным, поэтому лучшее, что я мог сделать, это перелить полфляги с бренди в чашку и проглотить эту гадость. Это не согрело как следует мое замерзшее тело, но, поскольку я человек очень выдержанный, ускорило мои мысли вместо того, чтобы успокоить их. Я почувствовал себя на грани детской паники.

Одно, как мне казалось, я понимал ясно — значение Скуле Скерри. Согласно какой-то алхимии природы — какой, я мог лишь догадываться, — он оказался на пути, где Север пускает в ход свои чары, подвесной дорогой для магнетизма, для привлекательности жестокой морозной Крайности, в которую человек может проникнуть, но подчинить или понять — никогда. Хотя широта была всего 61°, пространство составляли сплошные складки и остров был краем мира. Птицы это знали, и пожилые северяне, примитивные, как птицы, знали это. Вот почему шхере, не заслуживающей внимания, дали имя воинственного ярла. Старая Церковь знала это и основала часовню для изгнания демонов тьмы. Мне было интересно, что представало взору отшельника, чья обитель располагалась как раз на том месте, где нынче сжимался от холода я, что видел отшельник в зимних сумерках.

Быть может, отчасти оттого, что бренди подействовал на пустой желудок, отчасти из-за отчаянного холода, но мой мозг, несмотря на усилия мыслить рационально, начал работать со скоростью динамо-машины. Трудно объяснить мое настроение, но во мне, казалось, жили два человека: один — разумный и современный, пытающийся сохранить здравомыслие и с презрением отвергающий фантазии, которые другой, устремленный назад, в давнее прошлое к чему-то элементарному, плел яростно и неутомимо. Но второй взял верх… Я почувствовал, что меня сорвало со всех моих якорей, и я стал обычным бродягой в неизведанных морях. Как там говорят немцы? Urdummhet[142] — первобытный идиотизм? Вот что со мной случилось тогда. Я выпал из цивилизации и попал в Запределье, ощутил его чары… Я утратил способность думать, но не утратил способность помнить, и то, что я читал о скандинавских путешественниках, вернулось ко мне с потрясающей настойчивостью. Эти люди познали запредельные ужасы — Морские Стены там, в самом конце мира, Океан, Леденящий Кровь, с его странными тварями. Эти люди не уплывали на север, как мы, на пароходах с современной пищей и с современным оборудованием, сколачивая команды и экспедиции. Они уходили в море почти в одиночку на хрупких галерах и узнали о мире то, что мы так никогда и не смогли узнать.

А затем меня осенило. Я искал пароль, и внезапно нашел его. То было «proxima Abysso»[143] Адама Бременского. Этот остров находился рядом с Бездной, а Бездна была тем бледным миром Севера, что был отрицанием жизни.

Это злополучное воспоминание стало последней каплей. Помню, я заставил себя встать и попытался снова разжечь огонь. Но дрова по-прежнему были слишком влажными, и тут я с ужасом понял, что у меня осталось слишком мало спичек, причем несколько коробок было испорчено в то утро. Шатаясь, я прошел несколько шагов и увидел старую кадку с маслянистыми отходами, что Джон оставил для меня, и чуть было не зажег ее. Но какие-то остатки мужества помешали мне сделать это, — я не мог признать свое поражение таким ребяческим способом, — я должен был подождать, пока Джон Рональдсон не прибудет за мной на следующее утро. Вместо этого я сделал еще один глоток бренди и попробовал съесть несколько размокших сухарей. Но я едва мог глотать; адский холод, вместо того чтобы возбудить голод, вызвал во мне лишь неистовую жажду.

Я заставил себя снова сесть лицом к земле. Я, видите ли, с каждым мгновением становился все более ребячливым. Мне пришла в голову идея — мыслью назвать ее не могу, — что по дороге с севера должно прийти нечто страшное и странное. Должно быть, с нервами у меня было совсем плохо, потому что, хотя мне было холодно, голодно и я жутко устал, я почти не осознавал стесненности своего физического состояния. Сердце у меня трепетало, как у испуганного мальчика, а другая часть меня все время стояла в стороне и твердила мне, чтобы я не был чертовым дураком… Думаю, что, если бы я услышал шорох стаи перелетных птиц, я, возможно, взял бы себя в руки, но ни одна благословенная птица не приблизилась ко мне в течение целого дня. Я провалился в мир, что убил жизнь, во что-то вроде Долины, где царила Тень Смерти.

Туман подавил долгие северные сумерки, и вскоре стало почти темно. Сначала я подумал, что это мне поможет, и, вытащив несколько полусухих пледов, устроил себе спальное место… Но даже если бы зубы у меня перестали стучать, уснуть я бы все равно не смог, потому что мной овладела новая совершенно идиотская идея. Пришла она, когда я вспомнил слова, сказанные Джоном Рональдсоном на прощание. Что он там сказал о Черном Силки, что всплывал из глубины и сидел на корточках вот на этой шхере? Бред сумасшедшего! Но на этом затерянном острове, где ночь становилась все темнее и где вокруг плескались ледяные волны, был ли еще такой ужас, в какой невозможно было поверить?

Тем не менее явный идиотизм идеи вызвал во мне реакцию. Я схватился за голову обеими руками и обозвал себя дураком. Я даже смог раскинуть умом и порассуждать о собственной глупости. Я знал, что именно со мной не так. Я страдал от паники — физического заболевания, порожденного естественными причинами, объяснимого, но до конца так и не объясненного. От него страдали двое моих друзей. Один из них заболел в одинокой узкой долине в Ётунхейме[144], да так, что пробежал целых десять миль по каменным холмам, пока не нашел себе пристанище и какое-никакое человеческое сообщество. Другой — в баварском лесу, где он и его проводник часами продирались через чащу, пока не упали, как бревна, выйдя на большую дорогу. Подумав, я нашел силы взять себя в руки и прикинуть, что со мной будет в самом недалеком будущем. Если мои страдания были физическими, то ничего не было постыдного в том, чтобы поискать способ вылечиться как можно быстрее. Не медля более ни минуты, я должен был покинуть этот богом забытый остров.

С местом, обустроенным под сигнальный огонь, все было в порядке: Джон установил его в самой высокой точке острова и покрыл торфом. Одной из немногих спичек, оставшихся у меня, я поджег маслянистые отходы, и в небо взметнулось огромное дымное пламя.

Жуткой была полутьма, но эта внезапная яркость была еще более жуткой. На какой-то момент сигнальный огонь придал мне уверенности, но когда я посмотрел на воды, которые, зловеще освещенные, двигались вокруг меня, все мои ужасы и страхи вернулись ко мне… Сколько времени понадобится Джону, чтобы добраться до меня? Огонь немедленно увидят в Сгурраво, и Джон не станет медлить, потому что он пытался отговорить меня от поездки сюда, и плыть сюда он будет час, самое большее два.

Я поймал себя на том, что не могу оторвать глаз от вод. Казалось, они плывут с севера мощным потоком, черным, как сердце старого льда, непреодолимым, как судьба, жестоким, как преисподняя. В них словно бы плавали какие-то неуклюжие фигуры, что были не просто мелькающими тенями от сигнального огня… Нечто зловещее могло в любой момент поплыть по этой реке смерти… Кто-то…

И тут колени мои подкосились, сердце сжалось, как горошина, потому что я увидел, что этот кто-то… Пришел!

Он тяжко вытащил свои телеса из моря, чуть повалялся по берегу, а затем поднял голову и с расстояния пяти ярдов[145] слепым взглядом посмотрел мне в лицо. Сигнальный огонь быстро угасал, но даже при этом со столь короткого расстояния огонь источал сильный свет, и глаза ужасного существа, пораженные им, казалось, выражали полное ошеломление. Я увидел огромную темную голову, похожую на бычью, старое лицо, сморщенное, словно от боли, блеск огромных зубов — причем все были сломаны, — бороду, с которой капала морская вода, — все было создано не так, как создал Бог смертные существа. На горле справа была рана — огромная, алая. Казалось, существо стонало, а затем оно издало звук — тоски или гнева, не могу сказать, — но мне показалось, то был крик пытаемого демона.

Я почувствовал, что с меня хватит. Падая в обморок, я повалился вперед, ударился головой о камень, и в таком состоянии Джон Рональдсон нашел меня три часа спустя.

В Сгурраво меня уложили в постель, обложив горячими глиняными бутылками, а на следующий день доктор из Восса залатал мне голову и дал снотворное. Он заявил, что ничего серьезного со мной не произошло, кроме шока от удара головой, и пообещал, что поставит меня на ноги через неделю.

Три дня я чувствовал себя настолько несчастным, насколько человек в состоянии быть несчастным, и приложил все усилия, чтобы довести себя до лихорадки. Я не сказал ни слова о том, что пережил, и сделал все, чтобы мои спасители поверили в то, что единственными моими проблемами были только голод и холод, что сигнальный огонь я зажег лишь потому, что потерял лодку. Но в эти дни я был в критическом состоянии. Я знал, что с телом у меня все в порядке, но я серьезно беспокоился за свой разум.

Трудности мои заключались именно в этом. Если бы весь пережитый ужас порожден был только моим мозгом, то лучше бы сразу признали, что я сошел с ума. Ни один нормальный, здравомыслящий человек не мог бы впасть в такое состояние, чтобы видеть такие знаки и приметы с уверенностью, с какой видел я, как это существо вышло из ночи. С другой стороны, если это существо имело место быть на самом деле, то я увидел что-то вне законов природы, и мой интеллектуальный мир был разбит на куски. Я был ученым, а ученый не может допустить, что в природе возможно сверхъестественное. Если чудовище, в которое верил Адам Бременский, чудовище, изгнанное святыми людьми, от которого содрогались даже умные и практичные норландцы, потому что были уверены, что это и есть Черный Силки, я увидел собственными глазами, я должен был сжечь свои книги и пересмотреть свои убеждения. Я мог бы увлечься поэзией или теософией, но в науке я бы уже не преуспел никогда.

На третий день я попытался задремать и, закрыв глаза, стал отбиваться от картин, терзавших мой мозг. Джон Рональдсон и фермер из Сгурраво беседовали у кухонной двери. Фермер задал какой-то вопрос и Джон ответил:

— Да, то был промах, а не ошибка. Морж выполз на берег в Глуп-Несс, и Сэнди Фрэйзер содрал с него шкуру. Морж был мертв, но мертв совсем недавно. Бедное животное несло на юг, где оно могло прибиться к какой-нибудь льдине, но у него была ужасная рана. Сэнди сказал, что в горле у него была такая дыра, что в нее можно было вставить кулак. А моржей не бывало в Уне со времен моего деда.

Я повернул лицо к стене и заснул. Теперь я точно знал, что был в своем уме и мне не нужно отказываться от науки.

Предыдущая главаГлава 11 из 14Следующая глава