К книге
ПобегЧАСТЬ ПЯТАЯ. Глава 5 Мораль, Конец, Memento Mori!
89%
ЧАСТЬ ПЯТАЯ. Глава 5 Мораль, Конец, Memento Mori!
47

Черепаха – символ богатства, долголетия, поддержки и защиты

В первую очередь меня, конечно, интересовало, что значит возвратиться на собственный путь. Ведь это действительно самый острый вопрос, а поскольку китаец сказал, что те стадии, когда надо было возвратиться, я уже прошел, постольку я и стал припоминать, когда же это я возвратился и куда. Но как я ни вспоминал, как ни прикидывал — ни до чего существенного мне не удалось додуматься.

Может быть, читатель будет здесь проницательней меня и сам определит, что же собственно надо назвать моим путем. И тогда ему станет ясно видно, когда я вернулся на этот путь и вернулся ли вообще. Для таких размышлений я даю здесь материала больше, чем достаточно. Сам же я даже теперь судить о своем пути не берусь — вы видели: я и без всякого китайца уже сделал (и сделаю еще) немало попыток вынести какое–то суждение о своей судьбе, и все они оказались безрезультатны, ибо это все равно, как толковать собственный сон.

Во всяком случае, нерв моих терзаний нащупать нетрудно — вот он перед вами: как раз этот вот суд над судьбой. Но кто определит, мой это путь или не мой? Будь внимателен, достойный читатель, не все здесь так просто, как может показаться с первого взгляда. Если ты думаешь, что китайский оракул что–нибудь прояснит в моей повести, ты ошибаешься.

Вообще, не надо — советую я тебе — придавать здесь особого значения всякого рода объяснениям, а тем более предсказаниям, ибо, конечно, в жизни всегда видна какая–то канва, но стоит приглядеться внимательней, как она теряется — как во сне.

Мы видим, что события, которые с нами случаются, случаются неспроста, мы угадываем в них какую–то закономерность, но эта закономерность постоянно ускользает от нас, распыляется по миру, и все наши попытки собрать (описался — получилось, соврать) события, вывести их закон, ни к чему не приводят — вы барахтаетесь, как утопленник, вам не на что опереться, вы раздражены, нервничаете, вы чувствуете, что из одних этих закономерных событий ничего не в состоянии объяснить, вы ищите точку опоры — вы находите ее в этом гадании, — в гадании, которое потому только и имеет смысл, что мы хотим на него опереться, взглянуть на себя со стороны — глазами оракула, но… оракул ведь тоже дает лишь канву (которая и без него уж видна), он только усложняет эту канву, ибо — что он есть, как не лишний узор в этой самой канве ускользнувшей судьбы? Что он есть, если не я?

Я все еще тот, но ведь я же уже и другой. Я застыл с занесенной в стремительном беге ногой, я бросаю вперед свое тело, я лечу, оттолкнувшись от твердой земли, подобно Ахиллу, вечно преследующему медленно уползающую от него черепаху. С каждым моим шагом черепаха, из которой я должен сделать свою лиру, отползает немного вперед, и я все никак не могу перешагнуть эту подвижную границу моего нереального мира.

Я не могу обогнать черепаху, и нет никакой возможности не обогнать ее — я застыл в своем порыве, распяленный между своим прошлым и своим будущим; я в мгновении, где нет ни прошлого, ни будущего, где прошлое уже прошло, а будущее еще не наступило и неизвестно, наступит ли вообще? — неизвестно, вступлю ли я в свое будущее и будет ли оно. Оттолкнувшись, я выскочил из времени, из себя и сверху смотрю на происходящее — на этот неподвижный образ времени, на себя, парящего между небом и землей. И я понимаю, что прошлое есть нечто, кое–как сметанное на живую нитку в настоящем, а настоящее есть только связка «есть» в суждении судьбы: «S есть P». Будущее — субъект суждения, прошлое — предикат, настоящее (то, что есть) — связка «есть». Грядущее событие станет определенным в настоящем и уйдет в прошлое, превратившись в историю. И мы скажем: ему суждено было стать таким, а не иным. То есть, прошлое определяет некое событие в моем будущем, но оно (это прошлое) осталось в настоящем только для того, чтобы позволить явиться заранее (до всякого прошлого) заготовленному будущему.

И теперь ясно: что бы там ни случилось, не в моей власти предотвратить наступающее — быть ему или не быть. А это значит, что бессмысленны все мои хотения, значит совершенно все равно: хочу я быть собой или не хочу, ибо сейчас меня нет, как нет и моих желаний. Есть только мой бросок в неизвестность, есть только этот стремительный бег, призом в котором оказывается черепаха — защитница от вредоносных чар, пока жива; сладкогласая лира, когда умрет; дорогая утеха совершенномудрого, приземлившегося по ту сторону добра и зла.

Но ведь я–то еще не умер, меня еще нет, я совершаю прыжок и все никак не могу приземлиться. Я делаю шаг, и кто–то должен подсунуть под мою стопу почву, на которую я вступлю. Лучше, если сделаешь это ты, а не …

В этот момент я с разгону наткнулся на Томочку Лядскую, прогуливающую свою собачку, и стал как вкопанный, с трудом собирая свои разбежавшиеся мысли:

— Здравствуй, Томочка!

— Здравствуй.

— Ну как поживаешь? У тебя, говорят, был роман.

— Ты уж скажешь!

— А что, разве нет?

— Откуда ты знаешь?

— От Сидорова.

— Я бы на его месте об этом не говорила.

— Почему же?

— Да так…

Что–то у них там произошло? Впрочем, глядя на Томочку, я думал, что так и должно быть: она должна была презирать влюбленного в нее Сидорова. Такой уж у нее характер — она любит любить безответно, любит только того, кому она безразлична, а еще лучше — того, кто презирает ее (как вот я, например). «Психолог» Сидоров до этого, конечно, не мог додуматься!

Томочка слишком хорошо знает себя, слишком презирает себя, чтобы высоко ценить того, кто ее любит; она слишком понимает и ценит свое ничтожество, чтобы не заподозрить во влюбленном в нее пигмалионовские наклонности. Она не любит изменений, она не верит в них и правильно делает, ибо русский Пигмалион — это студент, просвещающий проститутку (вся литература прошлого века наполнена этим). А для Томочки, надо думать, оскорбительно быть проституткой, которую «развивает студент» Сидоров — мягкий интеллигент.

Впрочем, я напрасно сослался на русскую литературу — ведь там под проституткой всегда имеется в виду Россия, а под студентом, который «берет ее на содержание», — прогрессивное юношество. И я вот думаю: кто же это у меня может быть Россией? Сару отбросим — она еврейка. Лика Смирнова? Может быть! — ведь она хочет и не хочет быть собой… потом, опять же, с Марлинским… содержательный юноша!.. Ладно, посмотрим.

— Так что у вас там с Сидоровым произошло? — спросил я, — не сошлись характерами?

— Какое там характерами! — он же просто слабак!

Мы уже и без Томочки знаем, что Сидоров слабак.

— Но в каком же смысле, Томочка?

— В каком, в каком…

* * *

Наверное, все-таки, читателю странно поведение Сидорова в тот вечер, когда он — вы помните! — стоял с кухонным ножом над нами (Сарой и мной), попавшимися в невидимые сети. Действительно, чего хотел он от Сары? — он, неверный муж, демонстративно бросивший все и ушедший к Томочке Лядской. Как, собственно, еще может женщина отомстить в подобной ситуации? Сколько я знаю, Сара избрала самый обычный, так сказать, тривиальный способ, но Сидоров–то: вначале он хватает нож, а потом выворачивается наизнанку в своей мифологической рвоте.

Мы уже сделали предположение, что Сидоров глубоко нравственный человек (и это не лишено оснований). Но, тем не менее, нравственность для современного человека все-таки далеко не достаточное основание, чтобы так мучиться (вы еще увидите). Нравственность можно допустить, но подлинную причину надо искать в чем–то другом. В чем же?

И вот нам сейчас приходит в голову, что этой причиной была любовь. Не к Саре, конечно, дорогой читатель, — мы это с тобой хорошо понимаем — к Томочке Лядской. Я сразу, как только он заблевал, подумал об этом, но как-то тогда не сумел ухватить, в чем там дело; сейчас же, когда речь зашла о его слабости, все становится на свои места: Сидоров, можно сказать, столкнулся с реальностью в лице Томочки Лядской. Жил был у Сарушки серенький козлик, и вздумалось козлику в лес погуляти… Не знаю, что уж у них там с Томой произошло (можно только догадываться), но результат налицо — он вам известен…

Но мне–то известна и еще одна деталь, неизвестная вам. Вы сейчас будете поражены, читатель, — только не спрашивайте, откуда я узнал это? — узнал вот и ладно. Представьте себе, что в тот самый день, когда я в последний раз посетил Сару, у Сидорова на… … так сказать выразиться, на болту вскочил прыщ…

Я вовсе не собираюсь обвинять в этом Томочку, хотя, с другой стороны, откуда бы ему (прыщу) там взяться? — ведь Сидоров ни с кем больше не имел дела, а Сара чиста — я ручаюсь. Может быть, этот зловредный прыщ и не был злокачественным, но, кажется, именно он предопределил все страсти моего героя, все его дальнейшее поведение. Страсти его вызревали вместе с прыщом — в этом прыще! — и, прорвавшись наружу, прыснули потоком блевотины на пол, когда я улыбнулся.

Что он думал в тот момент, что чувствовал? — убей бог, не знаю. Рассуждать о мотивах и переживаниях другого — дело, в общем, довольно нехитрое, но рискованное, — и в первую очередь потому, что у этого другого, может статься, и нет никаких таких мотивов и переживаний. Прыщи есть, а мотивов нет! Мы ходим, едим, спим, пьем, пишем, читаем — вот и будем придерживаться только этого; что же касается переживаний Сидорова в тот еще роковой момент, — момент, наступивший несколькими месяцами позже здесь описываемых событий, — момент, когда слизывая с усов набегающие слезы, он, все тем же кухонным ножом, начнет резать себе вены — один, в сортире чужой (своих знакомых) квартиры! — этого совсем не надо касаться. Не будем!

Скажем лишь, что, когда постоянно текущая в том унитазе вода окрасилась в розовый цвет и понесла с собой в канализацию все мотивы и переживания Сидорова, он не выдержал — вот его слабость! — он заорал, дал козла и, пачкая все кругом кровью, пошел звонить всем подряд… Дело было днем, все были на работе — так что только двумя этажами ниже открыли ему. Страшный, растерзанный, весь в крови стоял Сидоров на пороге.

Уже за эту картину неверующий читатель имеет право упрекнуть меня в литературщине и дурном вкусе. Что же поделаешь? — жизнь слишком часто имеет дурной вкус и выглядит нереально. Единственно, чем она выигрывает — это своей изобретательностью, ибо, когда вы узнаете, кто открыл Сидорову дверь… Однако, что за корысть мне морочить тебя? — перед ним стоит беременная Марина Стефанна Щекотихина! — hebet illa in alvo…

Поскольку с Сидоровым нам уже больше не придется встречаться, воспользуюсь случаем, чтобы сказать здесь несколько слов о хитроумии судьбы вообще и, в частности, о дальнейшей судьбе некоторых моих героев.

У беременной от меня (гермафродитом) богини, увидевшей кровь, сразу же начались родовые схватки. Истекающий кровью Николай Иваныч, чем мог, помогал ей. Совместными усилиями они вызвали скорую, которая и отвезла его — в Склифасовского, а ее — в роддом. Из Склифасовского Сидоров попал в Кащенку, где пролежал очень долго. Марина Стефанна, как только благополучно разрешилась, стала навещать его, а поскольку была теперь одинока и зареклась куролесить — пора уже: возраст пришел! — вышла в конце концов за несчастного замуж. Тем более, что Сары своей Сидоров больше не хотел видеть. Точнее, не мог! Всякий раз, как он хотя бы слышал о ней, у него возникали позывы к рвоте. Болезнь! — психомоторное поведение…

Все-таки несчастная судьба у Сары, ужасная судьба. Не думаю, чтобы она часто изменяла своему мужу, думаю — только со мной — ведь она такая дикарка! — но и я ее выдрал всего лишь три раза, и… все три раза подряд нас заставали на месте преступления. Что может быть для нее ужасней (для Сары)!? Какой опыт она может вынести из этого? Но если я когда-нибудь знал добродетельную женщину, то — только Сару Сидорову. При всей углубленной страстности этой натуры, при всем своем темпераменте, она смиряла себя, так что на поверхности невнимательный наблюдатель мог бы увидеть только холодок, только лишь что–то рыбье. Но тот, кто давал себе труд присмотреться, видел подо льдом непрерывное клокотание, кипение, бурление и понимал, по какому узкому мостику ходит эта женщина.

Что с ней стало теперь, я не знаю — с того, последнего, раза не видел ее, а вот странное нервное расстройство ее мужа мог бы описать, если бы это имело к моей истории хоть какое-нибудь отношение… Пришлось бы описывать его болезнь, его отношения с Мариной Стефанной, которую судьба так забавно подбросила ему; его коллег, врачей-психиаторов, и саму эту больницу.

* * *

Последнее мне было бы сделать особенно затруднительно, ибо я уверен, что большинство моих читателей знает жизнь подобных учреждений значительно лучше меня. Мне было бы нелегко вводить вас в заблуждение описаниями того, что вам так знакомо, а я видел всего лишь мельком и случайно. Да, друзья мои, я пожалуй что самый нормальный из вас, ибо провел в Кащенке всего пару часов, будучи еще студентом. А вы сколько?

По глупости, подлости или зависти, когда мы еще только едва познакомились, Женя Марлинский вызвал скорую помощь в ответ на мои уверения, что я бог. Помнится, в доказательство я показывал паспорт и готовность вылететь из окна, что особенно его поразило. Впрочем, то было шуткой, ибо я прекрасно понимал, что подобных доказательств недостаточно. Но Марлинский, как видно, поверил: меня увезли в Кащенку, где я повел себя настолько хитро, что через два часа был отпущен с миром. Когда я возвращался домой, гремел салют, был как раз день космонавтики! — и, радуясь почестям, вспоминая беседу с врачами, я с гордостью думал, что Гагарин ведь тоже не разглядел бога на небе. Тысячи разноцветных искусственных звезд трепетали вокруг.

* * *

— Да ничего с ним не случится, сказала Томочка, продолжая наш разговор о Сидорове, — он же сам не знает, чего хочет.

— Как так?

— А вот так — он настолько слаб, что никогда не бывает самим собой.

— Ты что это, Томочка?

Должен сказать, что она меня прямо ошарашила таким заявлением. Дело в том, что мысли мои, вращаясь вокруг судьбы несчастного Сидорова, сами собой съехали на описанный выше поступок юного Марлинского (когда он спровадил меня в Кащенку), — на его предательство, вполне иудинское действие. Эй, Марли, Марли, каким ты был, таким ты и остался, — думал я, имея ввиду все его нынешнее поведение с Бенедиктовым и Ликой, — Иуда Искариот, с той лишь разницей, что с тобой–то уж никак ничего не может случиться. Со всеми может: с Бенедиктовым, с Сарой, с Сидоровым, даже с Мариной Стефанной, а с тобой — ничего.

И тут вдруг Тома как раз сказала: «Да ничего с ним не случится», — а потом еще добавила: «Он и хочет и не хочет быть собой». Конечно, сказано это было о Сидорове, но я–то думал как раз о Марлинском. И вот почему это меня особенно поразило: как раз примерно в те годы, когда я побывал в Кащенке, любимой моей идеей была следующая: человек хочет и не хочет быть собой. В то время я часто говорил с Марлинским об этом.

Конечно же, очень простая идея — что может быть проще этого диалектического выверта, этого парадокса, что человек — есть граница самого себя!? Но вот что забавно: ведь известно, что идея, запавшая в душу человека, при благоприятных условиях может оформить его по своему образу и подобию. Я вовсе не говорю, что эта идея (о границе) принадлежит мне — идеи летают в воздухе, — но будучи богом Гермесом, я могу смело утверждать, что это моя идея, идея герметичности.

Так вот, я говорю, что, попав в человека, идея может его никак не коснуться, а может сделать с ним кое-что, если человек приходится ей по вкусу. И вот что она сделала с Марлинским (перечтите еще разок его манифест) — полная заторможенность на границе поступка, полная обездвиженность, полное «ничего не случилось». Ведь что такое его «ничего не случилось»? — топтание на месте, невозможность выбрать, хотение и нехотение быть самим собой. Ведь я только сейчас, когда Томочка поставила рядом «ничего не случилось» и «хочет — не хочет», — только сейчас я узнал в его манифестах, в его ублюдочном поведении свою в общем–то абстрактную старую идею: «человек хочет и, одновременно, не хочет быть собой, ибо он живет на границе себя самого». Марли превратился в эту границу, границу ничто. Сукин сын!

Но Томочка? Лика? — ведь совсем недавно, когда я уничтожил Лику Смирнову, я подумал о ней то же самое: что она и хочет и не хочет быть собой. Интересно!

— Слушай, Томочка, а откуда у тебя такие мысли?

— Я всегда так думала.

— Ну уж всегда. Ведь ты же знаешь, что мысли просто так, ни с того, ни с сего, не приходят, — начал читать я ей лекцию. — Чтобы мысль оформилась и укрепилась, надо найти ей какой–то упор, надо с кем–то поговорить, для того, чтобы самому понять ее как следует — вот так отчетливо, как ты понимаешь то, что сказала о Сидорове. Ты меня поняла? — надо услышать свою мысль от кого–то другого, чтобы осознать ее. Наверное, это твоя мысль — я не об этом говорю, — я говорю, что ее надо кому–то навязать: чтобы увидеть ее со стороны. Как тебе это объяснить!! Человек может неосознанно выполнять мысль, не зная ее, — он будет совершать разные поступки, но во всех — будет одна и та же подкладка, будет проглядывать одна и та же (вот эта) мысль. Но можно и осознать ее, выразить словами, как это сейчас сделала ты, и тогда человек освободится от нее, не будет ее повторять. Впрочем, может, и будет, но это не важно. Так вспомни, я прошу, с кем ты обсуждала это?

Я не сомневался в ответе.

— С Марлинским, — ответила Томочка.

— А с Ликой?

— Да и с Ликой тоже. Ой, ты знаешь — Лика–то…

* * *

Но прежде чем вы узнаете, что случилось с Ликой, — еще одно немаловажное осознание. Обратите внимание на то, что в тот период, который описан в этой книге, мне не пришлось иметь дела ни с одним человеком из моего прошлого, кроме Марлинского. Со всеми, кто действует здесь, я знакомлюсь по ходу дела, и лишь Марлинский — мой старый знакомый, да еще, пожалуй, случайно затесавшийся китаец.

В этом нет ничего удивительного, если вспомнить мой переход через горы около года назад, когда я так основательно порвал со своим прошлым, оставив себе из него лишь одного человека — Марлинского, помогавшего мне в этом переходе. Итак, я порвал со своим прошлым, и когда китаец говорил о возвращении на собственный путь, у меня мелькнула мысль, что мой переход и был этим возвращением, — но только мелькнула, заменившись другой: мой Коктебельский уход от себя — это уход со своего пути, и мне надо вернуться к своей прежней жизни.

Теперь, осознав, что Марли — мое олицетворенное прошлое, я думал: ну уж нет, назад нет пути, зачем мне мое несуществующее прошлое? — я другой, а прошлое мое все равно все здесь — в Марли, которого я создал по своему образу и подобию; вот в этой Томочке, которую Марли заразил моим прошлым; в Лике… Вот оно «воспитание малым», и вот что мне нужно преодолеть. А переход через горы и всякого рода переодевания — это внешнее, только антураж.

* * *

— Так что там с Ликой?

— Совсем очумела, просто дико говорить.

— Говори, говори, Томик, между нами не должно быть никаких тайн, — сказал я и добавил чуть тише: — мной и твоими подругами.

— Она больна, нервы себе истощила.

— Нервы истощила? — Так вот чем она больна, — подумал я, вспоминая наш телефонный разговор. Нервы, а мне показалось, что после аборта…

— Просто сумасшедшая: говорит, что влюблена в неземную цивилизацию.

— Что? — спросил я, — так–таки прямо во всю цивилизацию и влюблена?

— Я же говорю: сумасшедшая! У нее и раньше–то были такие заскоки, с астрологией… а после Марлинского — совсем не в себе. Бред! — ведь нет никакой цивилизации.

— Ты–то откуда знаешь?

— А ты что — тоже?

— Отчасти, Томик, отчасти — ты продолжай, объясни, как все-таки можно любить неземную цивилизацию?..

Я с трудом представляю, как можно любить Марлинского, а уж насчет цивилизации… Впрочем, легко догадаться, что речь идет не о контакте с самим Теофилем, а о том, что Лика стала жрицей в секте тарелочников. А когда она ею стала?! Пардон! — ведь она же могла подзалететь от тарелки, ведь они ж там садятся в нее… Но почему она сделала аборт, если она такая до сумасшествия ревностная поклонница неземных цивилизаций? Может, потому что не знала от кого залетела — от Марли или от звездных пришельцев? Действительно, ведь это религия, здесь надо точно знать, что к чему; тут ведь вопрос свободы совести — а вдруг вместо неземного существа родится ублюдок Марлинского!?

Но зачем Лика говорила об этом с Томочкой? Вы же видите, как она (Томик) все понимает: влюбилась в цивилизацию и дело с концом — убогая девка. Однако и то, что я думаю, — тоже ведь только непроверенные предположения.

— Но ведь это же галлюцинации, — ответила Тома. — Я ей так прямо и сказала: «Ложись-ка ты в больницу, пока не поздно». Она не хочет. Правда, потом согласилась. Сходил бы ты к ней сам — что-нибудь посоветуешь…

— Непременно, — сказал я.

Обязательно надо сходить. Только, конечно, не затем, чтобы советовать ложиться в больницу, наоборот — отсоветовать. После прочтения инструкции я стал противником больниц. Главное, мне хотелось как-то успокоить Лику и узнать, действительно ли она такая фанатичная сектантка? Или все же больна? Или, может, опять Теофиль внушает ей что–то? — пакостник, вот его бы положить в больницу, да довести до судорог инсулиновыми шоками. Зачем внушаешь любовь молоденьким девушкам, гадина тысячелетняя?

Предыдущая главаГлава 47 из 53Следующая глава