К книге
ПобегЧАСТЬ ПЯТАЯ. Глава 3 Пещера Нимф
85%
ЧАСТЬ ПЯТАЯ. Глава 3 Пещера Нимф
45

Юная нимфа. Картина Эдварда Джона Пойнтера

Для начала скажу, что всякий человек, если только он не закусил удила, как в данном случае Сидорова, — всякий человек очень хорошо ориентируется в конъюнктуре общения (общеизвестный факт!), — ориентируется по интонации собеседника, если он говорит; по напряженности молчания, если он молчит; по выражению глаз; по случайным жестам — по всему. И это ориентирование, конечно же, осуществляется без участия нашего сознания — просто все мы, как хамелеоны, мгновенно меняем окрас своего поведения при изменившейся окраске среды. Тон обычно задает более сильный, а более слабый приспосабливается. Вы, читатель, просто невнимательный человек, если не согласны со мною.

И, конечно, закончив свою речь, несколько придя в себя, Сара адекватным образом отреагирует на мое скрытое недовольство. Именно так объясняется то, что в дальнейшем наш разговор примет более терпимый, более приемлемый для меня оборот, и, хоть он и будет все еще продолжать вертеться вокруг женской религии, все–таки больше не коснется изуверств Великой матери.

Итак, приведя себе на память все эти женственные ужасы, сообразив, в чем их сила, я почувствовал себя достаточно вооруженным против нимфатической реакции, особенно отчетливо выраженной в нашей духовной атмосфере оргиастическим культом секты тарелочников, основанной безносым майором Ковалевым. По–моему, должно быть ясно всякому: летающая тарелка у него — это что–то вроде модерновой Великой Матери.

Так вот: я сидел, чувствуя себя чуть ли не крестоносцем, идущим вызволять гроб Господень, — сидел и слушал, как Сара, вполне ощутившая мое недовольство, читала уже по книге, на которую, видимо, хотела опереться (чтобы то, что она мне собирается доказать, выглядело солиднее и внушительней). Ты помнишь, читатель? — я задал вопрос, серьезно ли она говорит? Вопрос был задан вообще, а она–то решила, что я отношу его к фразе: «Все боги — одно», — и вот вам ответ — цитата из «Золотого осла» Апулея: «Вот я перед тобою, Луций, твоими тронутая мольбами, мать природы, госпожа всех стихий, изначальное порождение времен, высшая из божеств, владычица душ усопших, первая среди небожителей, единый образ всех богов и богинь, мановению которой подвластны небес лазурный свод, моря целительные дуновения, преисподней плачевное безмолвие. Единую владычицу, чтит меня под многообразными видами, различными обрядами, под разными именами вся вселенная». Нет, ты только послушай! — воскликнула Сара: — «Там фригийцы первенцы человечества, зовут меня Песинунтской матерью богов, тут исконные обитатели Аттики — Минервой Кекропической, здесь кипряне, морем омываемые — Пофийской Венерой, критские стрелки — Дианой Диктинской, трехъязычные сицилийцы — Стигийской Прозерпиной, элевсинцы — Церерой, древней богиней, одни Юноной, другие Беллоной, те — Гекатой, эти — Рамнузией, а эфиопы, которых озаряют первые лучи восходящего солнца, арии и богатые древней ученостью египтяне почитают меня так, как должно, называя настоящим моим именем — царственной Изидой».

В конце Сара уже не читала эту муть, а произносила наизусть, закрыв глаза. Получалось полное впечатление, что она говорит о себе. Она даже вся раскраснелась, бедненькая…

— Ты это серьезно? — повторил я.

— Конечно, — отвечала она, но не так уж уверенно. — Все: Артемида, Афина, Афродита, Гера, Прозерпина, Геката — все! — все они только одна богиня.

— Изида?

— Причем тут Изида? — Великая Мать!

— Но выходит, что и богов мужского пола чтят как Великую Мать? Скажи — Гермес будет воплощением женщины?..

— Майи, в данном случае, которая его родила.

— Или все–таки Великой матери?

— Майи как матери — ипостаси Матери всех богов.

— Значит ипостаси…

— Ну–да — ипостаси. У всякой богини есть целая иерархия ипостасей, которая внизу оканчивается какой–нибудь земной женщиной: Елена — для линии Афродиты, Пенелопа — для Афины.

— А для мужчин? — спросил я, — Одиссей кто?

— Гермес, конечно, — Одиссей ведь потомок Гермеса, через Автолика. Потому такой хитрый.

— А Пенелопа, почему ипостась Афины?

— Ну как же, она ведь все время ткёт, и потом Афина — хранительница Одиссея… она везде его сопровождает и ткет его судьбу. Был, кстати, культ Афины Мории — мойры, судьбы.

Все–таки вот что еще меня несколько смущает, читатель: не кажусь ли я тебе сейчас рядом с Сарой таким же легким, как рядом с Лапшиной? Помните паучка–то? Если кажусь, то знайте: вскоре (пора уж!) я исправлю эту абберацию вашего зрения. Продолжим. Сара продолжит:

— Афина, тогда, представляется — вообще судьбой. Но главное — она ткачиха, она соединяет бессмертное и смертное. По Платону (во всяком случае так можно интерпретировать «Гимея») она буквально: притканивает — бессмертное к смертному.

— Притканивает? — спросил я, — как это можно понять? Присоединяет?

Сара задумалась.

— Не просто присоединяет, — сказала она, — а как–то переплетает. Вот, скажем, есть нить «бессмертное» и есть нить «смертное», и они пронизывают друг друга в одной ткани — понимаешь?

А ты–то, читатель, понимаешь, что не о пустяках я здесь пекусь, но о своей бессмертной душе, о своей судьбе, которую и пришел узнать сюда к Саре. Судьбы она, наконец, видимо, и коснулась, заговорив о ткачихе Афине. Поэтому, глядя вниз из окна, я думаю: притканены, приткнуты, присобачены, — думаю, говоря:

— Но «притканены» — что это за слово?

— Ну, не знаю — так иногда говорят. Платон постоянно так говорит. У него идея и материя — притканены, бытие и небытие — притканены…

— Ладно, это я так. Это понятно. У индийцев ведь тоже три гуны образуют ткань существующего, и эти три мойры плетут…

— Конечно! — перебила меня Сара, — конечно, плетут — переплетены! Это как «неслиянно–нераздельно». «Притканены» — это тот способ, которым античная философия решает вопрос о дуализме. Идея и материя переплетены, притканены, как… как…

— Как что? — спросил я, но Сара уклонилась от ответа.

— Ну это же понятно, — сказала она.

Вам это понятно, читатель? Мне, может быть, и было что–то понятно, но очень хотелось, чтобы Сидорова назвала вещи своими именами, хотелось, если угодно, более отчетливых отношений между Демиургом и Афиной Палладой — вот чего хотелось. Ибо ведь речь–то у нас (насколько опять–таки я понимаю в литературе, и как понимает уже мой вдумчивый читатель), — речь идет, ни больше ни меньше, как о творении космоса Платоновским Демиургом и о роли Афины в этом, как выражается Сара, космогоническом акте. У нас ведь здесь диалог о природе. О природе чего? Читатель согласится, что единственный способ понять, что значит «притканены», то бишь — разрешить этот дуализм идеи и материи (всякий дуализм), — это значит сравнить с чем–то, может, и не очень понятным, но живым и близким; с чем–то, что мы своим телом можем выполнить, — сравнить, как уже и попыталась сделать это Сара. Так вот, с чем она это хотела сравнить?

— Мне не понятно. Все–таки, на что это похоже? — спросил я, ясными глазами глядя на нее. На мой платонический взгляд Сара ответила взглядом паническим.

Увы, от нее ничего не добьешься. Вам скажу: единственный путь единения духа с материей — это любовь — не притканены, но совокуплены. Что же нам может быть ближе, читатель?

Однако, как странно она читает Платона, — подумалось мне, — ведь там же на каждой странице любовь, а она… Любовью рождается новое существо — не ребенок, скорей андрогин. Может быть, целый космос! И оно живет, покуда мы любим… Ребенок — лишь фотография с этого существа.

Пока я думал об этом, Сара, испуганно глядя на меня, поспешно уводила разговор в сторону. Она говорила, что для того, чтобы это понять, надо просто пошире смотреть. Что есть еще миф об упавшей с неба статуэтке Афины из масличного дерева, держащей в правой руке копье, а в левой веретено и прялку. Что маслина была деревом Афины. Что, в сущности, копье здесь символизирует оливковое дерево и одновременно судьбу. Точнее — рок, потому что судьбу символизируют как раз прялка и веретено. Маслина сама по себе уже дерево причастное к судьбе. Плиний говорит: oleaster fatalis — роковая олива. Много еще всего наговорила Сара об Афине, и оливе, и копье, и палладии… Я уж всего и не упомню. Наконец, когда она добралась до трактата Порфирия «О пещере нимф» и стала рассказывать о том, как Одиссей возвратился к себе на Итаку, я сделал попытку прервать ее:

— «Возвратился пространством и временем полный»? — спросил я словами поэта.

— Нет. Он спит.

— Нет. Он спит. Феакейцы высаживают его в бухте около святилища нимф — такого грота, перед которым растет оливковое дерево. Афина пробуждает Одиссея, и они вместе прячут в этой пещере дары феакейцев.

Читатель, трактат неоплатоника Порфирия «О пещере нимф» — это комментарий на следующее место из «Одиссеи» Гомера:

«Возле оливы — пещера прелестная, полная мрака, В ней — святилище нимф; наядами их называют. Много находится в этой пещере амфор и кратеров Каменных. Пчелы туда запасы свои собирают. Много и каменных длинных станков, на которых наяды Ткут одеянья прекрасные цвета морского пурпура. Вечно журчит там вода ключевая, в пещере два входа. Людям один только вход, обращенный на север доступен. Вход, обращенный на юг, — для бессмертных богов. И дорогой Этой люди не ходят, она для богов лишь открыта». — Порфирий как раз говорит, — продолжала Сара, — что олива — символ божественной мудрости, ибо — это дерево Афины, а она и есть мудрость.

— Но почему же дерево стоит перед пещерой? — спросил я не без злорадной задней мысли вывести наконец Сару на чистую воду.

— А потому, что пещера здесь символизирует космос. Впрочем, не только здесь — вспомни Пещерный символ Платона.

— Ну, а при чем же тут нимфы?

— Нимфы всегда живут в пещерах. Для греков это само собой разумелось. Нимфы и пещеры просто не разделялись в их сознании.

В моем тоже, читатель.

— Но, — продолжала Сара, — особенно важно, что у Гомера говорится именно о водяных нимфах — наядах. Порфирий считает, что имя «наяды» происходит от — теку! — это нимфы потоков. Уже одно это указывает на их иррациональный характер — они вакханки, прорицательницы, они могут помрачать ум человека. Помнишь, Сократ в «Федре» говорит, что он «одержим нимфой», когда произносит речь о любви. Порфирий прямо говорит, что «нимфами–наядами мы называем собственно потенции, присущие воде, но кроме того, и все души вообще, исходящие в мир становления», и приводит слова Гераклита, что для души становление во влаге представлялось не смертью, а наслаждением. И вообще, воде греки придавали огромное значение. Фалос считал воду началом всего…

Сара, конечно, оговорилась: не Фалос, а Фалес, читатель, но это не так уж и важно — я не стал ее поправлять, а попросил текст этого трактата, потому что он заинтересовал меня. Сара нашла книгу. Я открыл наудачу и прочитал вот что: «Вследствие этого дух увлажняется, делается более мокрым, стремясь здесь к плотскому соединению, так как душа влечется к влажному дыханию из–за склонности к становлению.»

Странной философией занимается этот Порфирий, — подумал я, захлопывая книгу. Увидав это, Сара поспешно и даже с болью (чувствовалось, что это ее любимые мысли) стала опять объяснять мне, что пещера — это космос. Вот это святилище символизирует космос, в который идут души, когда воплощаются в тело. Они в ней пребывают, и у Гомера это нимфы наяды: пещера для них как бы самое подходящее место, им там приятно, хотя это мир темный и туманный. Вспомни платоновский образ пещеры.

Вспомним платоновский образ пещеры. Сара очевидно (в лучших традициях античной философии) хочет сказать, что пещера — это мир становления, тюрьма, из которой человеку нужно пробираться в мир ставшего бытия, в мир идей и т.д. Похвальная мысль, но как видите, проведена эта аскетическая мысль (мысль о том, что «сухая душа мудрейшая и наилучшая»), весьма фрагментарно и сравнительно слабо. Впрочем, не будем осуждать нашу героиню, ибо она сейчас (вместе с Порфирием) одержима нимфой и пророчествует:

— Изображение же нимф в тексте Гомера — это как раз каменные чаши и амфоры, наполненные медом. В них роятся пчелы, а пчелы — символ смерти. «Пчелы Персефоны!» Понял теперь, почему эта пещера — мир становления?

Я кивнул, а Сара открыла книгу и прочитала:

— «Источники же и потоки, посвящены нимфам водяным и нимфам душам, которых древние называли пчелами — даровательницами наслаждений», — вот буквальные слова Порфирия, — сказала она, потом, взглянув в книгу, прочла еще: «Впрочем не все вообще души, идущие в мир становления, назывались пчелами, но лишь те, которые намеревались жить по справедливости и снова вознестись, творя угодное богам».

Закончив читать, она протянула мне книгу, как бы приглашая и меня разделить с ней восторг и восхищение по поводу глубины и справедливости Порфирианской мысли. Глаза ее разгорелись, а груди вздымались.

Новая нотка аскетизма?! Вы, конечно, заметили в Сидоровой этакое постоянное стремление к небесам. Может быть, заметили также, что она с трудом и некоторой даже брезгливостью говорит о мире влажного становления. Но! — то ли материал, с которым она имеет дело, то ли ее характер, который вам уже достаточно знаком, — что–то берет свое, и она, стремясь ввысь, все вновь и вновь впадает в этот мокрый, туманный, обволакивающе влажный мир. Вспомним хотя бы (ведь это же так характерно), как начала она с небесно–лазурной Софии, а затем превратила ее в сырую хтонически–разнузданную землю. Но позволим, пожалуй, Саре, речь которой, чувствуется, уже на излете, продолжать.

— Душа, идущая в мир, как бы ткет себе тело — отсюда символ «каменных длинных станков», и ткани, сотканные на таком станке, означают плоть. И они, эти ткани, пурпурные, ибо пурпур — цвет крови, из которой образуется плоть, — считает Порфирий. Тело же есть хитон души. Видишь что получается, если связать все эти символы? — каменные станки, амфоры с медом и роящимися пчелами, источники, воды, нимфы–наяды, олива, пещера — получается картина космоса, в котором живут души, рожденные из влаги, утерявшие бессмертие, но, пройдя цикл земного существования, они вернутся… Здесь слиты жизнь и смерть, смертное и бессмертное. Вот как раз на этих станках видимо и притканивается смертное и бессмертное. Эти нимфы — ткачихи!..

Сара вдруг смолкла. Действительно, чувствовалось, что она приустала. Очевидно, ближе к концу она уже и не очень следила за тем, что говорит, — так что даже и смысл–то местами терялся. Я по крайней мере не так хорошо понимал, что она хочет сказать. То есть понял, конечно, что тело — это хитон, и душа образует его вокруг себя, попадая в мир становления — в этот космос–пещеру, — но ведь это же просто констатации. Нет, все–таки Сара хотела что–то сказать, и я даже догадываюсь что — что, мол, Афина, как некий мировой промысел, судьба, воплощенная в оливковом дереве, стоящем у входа в пещеру–космос! — правит всем эти круговоротом душ (получающих жизнь, воплощающихся и умирающих). Но поскольку, как мы уже видели, Сара очень слабо — лишь ипостасно — различает богинь (и в частности, не различает Афину и Гею), постольку пещера лишь номинально отделена от этой маслины.

В сущности пещера — дупло в дереве и только. А все, что в ней (в пещере) происходит — есть извечный круговорот: так сказать, циклы мировой жизни, очень сходные с циклами происходящими в организме любой здоровой женщины. На ткацких станках ткутся зародыши, которые, недовоплотившись (да и как они могут довоплотиться у богини, отвергающей мужчину), — недовоплотившись, умирают. Действительно «пещера нимф» — это создание допатриархальной эпохи, действительно это символ женской религии (в Сарином освещении) и действительно какая–нибудь весталка должна ощущать свою пещеру нимф как некий космос, в котором бьют источники вод, в котором работают ткацкие станки, в которой стоят сосуды, наполненные душистым сладким медом, — и он, этот космос, конечно должен управляться каким–то неведомым промыслом, никак независящим от сознания обладательницы такой чудесной пещеры, — «промыслом», который совпадает с цветущим у входа в нее прекрасным деревом…

Но здесь мы переходим уже в иную область, ибо, действительно, хоть олива — и вправду дерево, посвященное Афине, но символ–то это всеж–таки вполне мужской. Это действительно самый настоящий промысел — то, ради чего функционирует космическая пещера, и то, что движет этот влажный космос. Это (скажем в полуантичном духе) аристотелевский перводвигатель — мировой ум, а не софия; логос, а не мудрость — тут ум, ради которого и благодаря которому выступает из своих границ, движется и живет весь космос.

И я вас уверяю, читатель: то метафизическое лесбиянство, в которое впала Сара, — есть всего лишь результат недостойного поведения ее мужа Николая Сидорова, может быть еще — результат моего фатального невнимания к ней, но уж во всяком случае, не отражение истинного положения вещей в мире. И вот именно поэтому то, что говорилось ею о пещере нимф, так сбивчиво, шатко, аморфно.

Сравните–ка это с ее же истерической проповедью Великой Матери — ведь ничего общего! Конечно, в обоих случаях речь идет об одном и том же, но в последнем — Сара уже не сознает себя Афиной, неким оливковым деревом, — она смягчилась; она как–то незаметно отделила дерево от пещеры и теперь видит его (это дерево), стоящим перед собой; она прямо–таки физически чувствует его, и это ощущение сбивает ее с толку; она сомневается в том, что говорит; она теряет нить; она уже говорит автоматически; она смотрит на себя со стороны и, быть может, с удивлением обнаруживает однобокость, ущербность, и неполноту своих слов. Она беспомощно смотрит на меня и замолкает.

Это тягостное молчание, читатель, и особенно тягостно оно для Сары. И вот я — чтобы хоть немного помочь ей, чтобы как–то хоть разрядить эту томительную напряженность молчания, — я, глядя в упор на нее, прервал тишину — ты слышишь, читатель? — вот я, длинноствольная олива с масляными глазами, спрашиваю:

— Ну, а что собственно значит само слово «нимфа»?

Спросил и угодил в самую точку — вот ответ смущенной Сары:

— Вообще–то, по первоначальному значению, «нимфа» — это «нестарая женщина», то есть, в принципе, объект эротического влечения.

— Да? А я думал, что это какие–нибудь козлоногие?

Как это теперь уже ясно видит проницательный чтец, меня что–то опять сейчас подмывало воочию вновь убедиться в том, что Сидорова — коза.

— Нет, почему козлоногие? — промямлила Сара, украдкой взглянув на меня, — просто женщины:

«Их в закоулках уютных пещер заключают в объятья С лаской любовной Силены и Аргуса зоркий убийца». — «Аргуса зоркий убийца» — это Гермес что ли? — спросил я, продолжая пристально глядеть прямо в прячущиеся глаза подтянувшейся вдруг, затаившей дыхание Сары.

— Да! — выдохнула она.

И тогда я, поднявшись, подошел и обнял ее печи, она же уже, не сводя с меня тлеющих глаз, ответила всем недвусмысленным трепетом стройного тела…

Но лишь только я внедрился в Сару, дверь отворилась, и на пороге появился вернувшийся–таки — но опять вернувшийся так не вовремя! — Сидоров. На этот раз он мгновенно сориентировался и опрометью бросился на кухню — я почуял, что он хочет вооружиться, я готов ему дать был достойный отпор, но…

Бывают в нашей жизни случаи, благородный читатель, когда сопротивление вернувшемуся мужу становится невозможным! Когда женщина виснет на вас и упрашивает не доводить дела до беды — ради нее! — когда вы скованы по рукам и ногам невидимыми нитями условностей, когда каждый ваш шаг приносит ей невыразимое страдание…

Совсем не в такое положение попал я теперь, безупречный читатель, — совсем в другое, в двусмысленное положение я попал! — попал, прямо скажем, впросак (иначе не скажешь)! Ибо — в ту секунду, когда Сидоров бросился на кухню, вагинальные мышцы его жены резко сократились, и я почувствовал себя зажатым в тисках — в пасти удава я очутился, читатель! — я был блокирован и полностью обездвижен.

Сара дергалась, ничего не понимая, стараясь высвободиться из силков, в которые угодила вместе со мной, — она истошно закричала, с ней внезапно случилась истерика. А Сидоров, как неумолимый рок, уже стоял на пороге с кухонным ножом в руке. Услыхав Сарин крик, увидав нашу дикую пляску, он так и застыл, онемел — окаменел на пороге с отвалившейся нижней челюстью.

Говорят, что случаи женского вагинизма — зауряднейшая вещь. Не знаю! — во всяком случае, в моей практике это случилось впервые и должен сказать, дорогой мой читатель: не дай вам бог испытать что–либо подобное в жизни.

Хотя, с другой стороны, — ведь я нахожу в этом глубочайший мистический смысл. Это как–бы разыгрывалась мистерия, и — вы уже догадались! — мы с Сарой сейчас выполняли, пластически-наглядно моделировали миф об Уране и Гее. А Сидоров стоял над нами, как статуя Командора, держа в руках кухонный нож, — он олицетворял собой утраченное время, а его хлебный нож — серп Кроноса. Наконец Сара увидела мужа и от ужаса перестала дергаться подо мной — мы застыли в немой нелепой картине.

Из этого дикого положения, казалось бы, не было никакого выхода, и тут я подумал вдруг, что ведь это совсем другой миф. Конечно, читатель, — какие же мы с Сарой Уран и Гея?! — мы на них уж никак не похожи — ты только посмотри! — и, к тому же, совсем не похож на великого Крона жалкий Сидоров! — нет. Так кто же мы тогда, читатель? — вглядись! вглядись–ка попристальнее… Да неужто же ты не узнаешь? — ведь мы Афродита с Аресом, застигнутые хромцом обеногим Гефестом; Венера и Марс, пойманные Вулканом в его крепкозданные сети. Не хватало только, чтобы этот грубиян созвал соседей!

«Смех несказанный воздвигли, собравшись бессмертные боги», — подумал я и не смог сдержать улыбки. Читатель, искренно мне отвечай, согласился ль бы ты под такою сетью лежать на постели один с золотою Кипридой?

Моя улыбка вывела Сидорова из столбняка — он несколько раз вздрогнул, выпучил глаза, открыл пошире рот — он изрыгнул на пол свой завтрак и бросился вон из комнаты. Вот тут–то он уже и действительно напоминал поверженного Зевсом Крона.

Сара вновь билась в истерике…

Но я избавлю вас от дальнейших подробностей. И так уже мне приходило в голову, что всю эту сцену надо либо выбросить, либо уж целиком переменить — сделать ее символичнее, что ли? Например, вместо описания вагинизма, — я где–нибудь во время разговора с Сарой выглядываю в окно и с высоты двенадцатого этажа вижу, как во дворе сцепились две собачки. Согласитесь, в таком взгляде свысока есть свои преимущества: и овцы целы, и волки сыты. Но, читатель, сколько раз повторять: ведь я пишу исповедь, а в исповеди неуместен этот кинический аллегоризм.

* * *

Из ванны я вышел первым и, одеваясь, на свободе глазел по сторонам. Между прочим, заглянул и в ящик письменного стола, где обнаружил толстую папку. Открыл, прочитал заглавие: «ИНСТРУКЦИЯ Министерства здравоохранения СССР от 26 VШ 1971 г. № 906–14–43». С первых строк я убедился в том, что это тот самый документ, который я хотел достать в связи с побегом Марли из психушки, тот самый, ради которого пошел я с Томочкой Лядской на поэтический вечер, тот самый, из–за которого столкнулся я с Сарой в чулане.

Будет ли осуждать меня строгий читатель за то, что, уходя, я захватил с собой эту папку? Думаю — нет! Этим гармоничным аккордом я и закончу повесть о своем последнем посещении Сары Сидоровой.

Предыдущая главаГлава 45 из 53Следующая глава