— Ебть, больно и приятно вместе — как будто нож целебный отсек мне страдавший член… — говорил в трубке голос.
…Это мне позвонил Бенедиктов, едва только я возвратился от умиротворенной Марины.
— Где ты ходишь! — был его первый вопрос. Но, впрочем, на этот раз он был скорее даже приветлив и весел, хоть и не оставил своей навязчивой идеи принудить меня покончить с собой. В частности, вот этой вот испорченной цитатой, с которой началась у меня глава, он хотел сказать, что ему было бы «и больно и приятно вместе» узнать о моей смерти.
— Я решил лишить тебя всякого удовольствия, друг Сальери, — ответил я, легко впадая, после пережитого у богини потрясения, в его шутливый тон.
— И надолго?
— Надолго, навсегда… или, по крайней мере, до тех пор, пока сам не сочту нужным сделать тебе больно.
— Плохо, дорогой, придется за тебя взяться…
— Конечно! — вскричал я, — заходи: поговорим о судьбе, сыграем партию в шахматы… а?
Читатель может подумать, что я строил хорошую мину при плохой игре. Это не совсем так. Дело в том, что, когда я взял трубку, сердце мое екнуло: ко мне неожиданно присоединился Теофиль, и его присутствие в тот момент окрылило меня. Некоторые фразы в нашем дальнейшем диалоге с Бенедиктовым принадлежат моему звездному поклоннику. Так например, когда, после удивленного молчания, Фал Палыч сказал неуверенно: «Может, лучше в кости?» — я неожиданно для себя ляпнул: «Мой милый, бог не играет в кости» , — и это было удачно, ибо в его следующем вопросе прозвучала недоумевающая настороженность и даже испуг:
— Это кто же это бог, по–твоему?
— Ну, конечно, не ты. Тебе б малость надо подучиться, Бенедиктов, а–то кроме законов ничего не знаешь, да и то — только всё вероятностные законы, законы распределения, а бог не играет в кости.
— Что–то я тебя не пойму, ты…
— А что здесь понимать? — давай сыграем, поставим на кон жизнь.
— Чью жизнь?
— Твою естественно…
Конечно, я блефовал! В шахматы я не играл с детства и сейчас едва знал, как переставлять фигуры, но рядом был Теофиль, и я крепко надеялся на него (раз уж он решился выступить на моей стороне).
Вы наверное помните анекдот про внутренний голос? — припертый к стенке ковбой Джо думает: это конец. «Нет, еще не конец, — говорит ему внутренний голос, — плюнь главарю в морду». Джо плюет. «А вот это уже действительно конец».
Вот и с этим моим поклонником сложно. Вы заметили, что он, когда хочет, тогда и является; что хочет, то и делает, и даже после того, как я его, ну казалось бы, совсем приручил, у меня нет никаких гарантий, что он будет вести себя как следует.
Глядя вместе с вами на все со стороны, я вижу какую–то как бы приклеенность его к происходящим событиям — то, чего я так опасался в начале, — он нарушает целостность моего повествования, будучи deux ex machina. То он берет меня в оборот, так что я уже и не знаю, где я, а где он; то заставляет меня делать нечто совершенно непереносимое; то мыслит за меня (или мной?); то совершенно оставляет в покое, и нам с вами приходится прикидывать: а не померещился ли он нам вообще? — я же о нем и просто подчас забываю; — то он вдруг опять появляется, раскаясь, ласкаясь, как щенок; то он мне помогает, то мешает, то мерзко вредит; то неожиданно оказывается уязвимым для какого–то Бенедиктова (врачуй тогда раны); то ему же бросает вызов — причем все это непредсказуемо, непонятно, незакономерно, бессмысленно, безразлично. Часто даже не знаешь, Теофиль создал ту или иную ситуацию, или она сама собой возникла? Или я ее виновник, или кто–то другой?..
Бывало я пытался объяснить себе эту безалаберность тем, что невозможно мне, земному существу, понять поступки неземной цивилизации, не отдающей, к тому же, мне никакого отчета в этих своих поступках. Действительно, невозможно нам судить поступков того, чьих мотивов мы совершенно не знаем; да ведь и мотивов, может быть, никаких нет, а вместо поступков — капризы. Но меня почему–то никогда не удовлетворяла эта мысль; наверное не удовлетворит и вас. Вас–то как раз скорее всего и не удовлетворит, ибо, опасаюсь, вы воспринимаете (как я ни стараюсь убедить вас в обратном) мои признания как какую–нибудь фантастику или, по крайней мере, фантазию — а это совсем ведь не так.
Но, так или иначе, вы, возможно, воображаете, что я мог бы как–то укротить своеволие Теофиля, сделать его более покладистым, заставить являться вовремя (как это пытается сейчас сделать новое руководство нашей страны), совершать более разумные поступки, сделаться несколько человечнее, порядочнее, умнее, пластичнее… Уверяю вас, читатели, — это невозможно. Я сделал все, что мог, — и чего я только не делал! — однако мой небесный поклонник остается все так же не управляем, своеволен и глуп — в том смысле, что ничего не понимает в делах человеческих и все так же разрушает правдоподобие моей истории своими неожиданными появлениями и провалами.
Вот и сейчас он нашептал мне на ушко вызвать Бенедиктова на поединок, бросить ему перчатку, а чем это кончится, никто не знает.
Игра состоялась на следующий день. Гроссмейстер Бенедиктов пришел со своими шахматами, был собран, деловит; слегка щурясь и изредка матерясь, массировал лысину вокруг зияющей, очищенной сегодня от гноя дыры в черепе. Чувствовалось, что он нисколько не сомневается в победе. Но ведь и я рассчитывал на своего друга, любимца богов, зеленолицего моего Теофиля, — рассчитывал и не ошибся.
Белыми досталось играть мне, и я не задумываясь сделал первый ход. Вообще–то, я не напрягался в этой партии, — старался не напрягаться, чтобы лучше слышать шепот, летящий из бездны вселенной. Наверное, это была блестящая партия — противник у меня был на редкость сильный, и я все гадал, кого мог заманить Бенедиктов в свою дырявую шкуру? Да, это была блестящая, но, на мой вкус, долгая, скучная, позиционная игра. Едва глядя на доску, я переставлял фигуры, как мне подсказывал внутренний голос, но совершенно не понимал и не хотел понимать, что там происходит. Все атаки гроссмейстера разбивались о мою глухую защиту. Фал Палыч волновался, с жаром начинал двигать фигуры, я отвечал ему, и через десяток ходов он разочарованно вытирал платком гноящуюся голову — туго, брат! — вздыхал, подолгу думал, начинал все сначала, шел вперед, брал фигуры, но, видимо, все — безрезультатно.
Я же играл, как шахматный автомат — сразу, не думая, двигал фигуры и закрывал глаза, забывая о шахматах. Меня преследовал тонкий аромат загадочной дамы из ночного такси (мне ведь так ничего тогда о ней и не удалось узнать), — дамы, к которой я тянулся воспоминанием, — тянулся, вспоминая ее широкополую шляпу, облегающее платье, двойственную улыбку и голос. Я воображал нашу новую встречу и весь трепетал. Сейчас, за шахматной доской, мне казалось, что именно ее я видел во сне, — в том сне о судьбе, где я начинаю играть партию с Софьей, которая потом превращается в другую женщину — именно в эту! — но та–то ведь была немного похожа на Лику, а эта?.. эта все–таки мало похожа; но Сверчок говорит, что она наполовину Лика… Кстати, о Лике! — что ж это я позабыл расспросить Марину Стефанну о ней?
Я открыл глаза. Гроссмейстер лежал в кресле весь синий, с высунутым языком, стеклянными глазами и пенящимся гейзером гноя на плешивом темени — он был мертв. Посмотрел на доску — и правда! — последним ходом я нечаянно поставил ему мат, и он действительно умер. Забавные шахматы у Бенедиктова, — подумал я, — но что же мне с ним делать? Куда девать труп?
— Ты подожди меня хоронить, дай отыграться, — сказал вдруг Фал Палыч, поднимая свой ужасный лик и садясь прямо.
О, мое бесстрастие! и о, мой здравый смысл! — куда вы подевались в эту минуту? — и ты, мой внутренний голос, — ты тоже оставил меня…
— Мы ведь не в очко играем, Бенедиктов, чтобы отыгрываться!
— Туда же — «не в очко»! — ты мне претендента угробил, сукин сын, понимаешь ты это? — претендента! — теперь этот Карпов опять будет чемпионом. Следующий чемпион мира, а ты… Растишь ебть, пестуешь… кто тебе внушил убивать лучших людей?
— Ну не кричи, я ведь нечаянно…
— Думаешь, не знаю как? Думаешь, все шалтай–балтай? Работаешь, организуешь, а придет какой–нибудь и все насмарку…

Питер Блейк. Игра в шахматы с Трейси.
А ведь и действительно, читатель, несмотря на то, что шахматы теперь выхолощены до такой степени, что играть в них могут даже скопцы и вычислительные машины, они все еще остаются игрой стихий — земли, воды, воздуха и огня, — магической стратегией (что там бы ни думали об этом сегодняшние чемпионы мира и игральные автоматы). Даже и сегодня мы относимся к шахматам как к чему–то большему, чем спорт; а выражено это во фразах типа крылатого афоризма Карпова: «Я играю не с обыкновенным претендентом, но с идеологическим противником».
Зачем это нужно, чтобы шахматная корона оставалась у нас? Для чего, выиграв матч с Корчным, чемпион мира незамедлительно шлет об этом весть нашему правительству? «Сознание исполненного долга, — говорит он специальному корреспонденту ТАСС, — и позволило мне и Мерано отправить Леониду Ильичу Брежневу телеграмму, в которой я сообщил о выполнении наказа, — шахматная корона остается в Советском союзе». Имеет ли это хоть какие–нибудь логические основания? Мыслимое ли дело, отрывать Леонида Ильича от государственны забот, когда в стране чуть ли не разруха, а администрация Рейгана бряцает оружием? Да и какое собственно дело Ильичу до шахматной короны?
Кто–нибудь скажет: «Э–эх! — да неужели не понятно, что под взрывы ликования и громы аплодисментов по поводу ого, что корона у нас, а не у отщепенца, и вообще, — не у наших идеологических противников, — под шум этих оваций, взлет восторга легко провести, например, повышение цен на все, что угодно, — ведь спортивные победы у нас (как и всюду) всегда прикрывают экономические и политические поражения, и не даром — совсем не даром! — дают ордена спортсменам».
На такого рода заявления можно ответить лишь тем, что это не только крамола и ересь, но еще и отчаянная глупость, ибо ни один здравомыслящий человек не попадется на такую уловку. Попробуйте насадить на крючок вместо хлеба картонную шахматную корону — карась не клюнет и даже, пожалуй, обидится.
Дело, конечно, совсем в другом. Я уже говорил, что шахматы — это игра космических стихий, стратегия инь и ян; что в шахматных фигурах отражается структура мировой иерархии, и, если хотите, шахматы — это идея (в Платоновском смысле), — идея мира (космоса). Каждая партия меняет соотношение сил в мире, каждая партия определяется соотношением этих сил — смотря по тому кто, как, где, когда и с кем играет! Но главное — для чего!
У современного человека есть (хоть и смутное) сознание того, что на стороне выигравшего — правда, что чемпион — любимец космических сил… Или что он, пожалуй еще, способен ими управлять, их направлять (хотя бы и бессознательно). Или, может быть, так: что он сосредоточение и узел этих сил — песчинка в наслоениях жемчуга, нерушимая скала в океане, пробный камень удачи, краеугольный камень начинания, замковый камень свершения, философский камень истины.
Земля вращается вокруг Солнца или Солнце со всей остальной вселенной вокруг Земли — неважно. Важно, что мы, наследуя Землю, наследуем вместе с нею и Солнце, что они (Солнце и Земля) неразделимы, что одно всегда сопутствует другому в нашем представлении. Верно или нет это «всегда» — не так уж и важно.
И точно также мы смутно чувствуем, что чемпион и удача (я опять–таки не говорю, что это всегда верно), — неразделимы, как Земля и Солнце. И если мы имеем чемпиона, мы имеем удачу — что бы там вокруг чего ни вращалось: удача вокруг чемпиона или чемпион вокруг удачи. Неважно: игра ли космических сил сделала человека чемпионом, или он, играя, перестроил инструмент вселенной в нашу пользу — главное, что выиграли мы, что корона у нас, и это именно нас согревает благое солнце.
Конечно же, все это никем и никогда не сознается в такой вот обнаженной форме (кроме истинных чемпионов), но в сознании устроителей светских чемпионатов, игроков их и зрителей это живет неявно, скрыто, несколько кастрировано.
Если начать разбираться в том, как происходит борьба за корону и что представляет собой ее обладатель, на память тотчас же приходят древние цари — жрецы табу: те самые, которых бывало даже секли за эпидемии, голод или засуху, ибо это они, по идее секущих, своим волевым усилием удерживают равновесие сил в природе. Их секли, а бывало, если не исправятся, и убивали как слабых или небрежных. А может быть, их убивали, принося кому–нибудь в жертву? Впрочем, очень много форм, наверное, было. Например, японский император Микадо, сохранявшийся до сих пор!.. Или, скажем, герой замечательного романа Фрейзера на эту тему: немейский жрец — он–то как раз и имеет прямое отношение к нашим шахматным чемпионам: «Претендент на место жреца мог добиться его только одним способом — убив своего предшественника, и удерживал он эту должность до тех пор, пока его не убивал более сильный и ловкий конкурент». Заметим, что слово «мат» пришло к нам из арабского языка и означает: умер.
Вот из какой почвы выросло наше бессмысленное передвигание фигур, и хоть только подземные корни остались от этого побега, все же они крепко держатся в нашем общественном подсознании. Пусть то, что ныне называется шахматной игрой мало меняет строй вселенной, однако, благодаря несознающим себя, ушедшим под землю, как древние города, представлениям, даже светские чемпионаты как–то перестраивают космос общества. И потом: кто сказал, что чемпион мира Карпов? О нет! — есть другие, и в них–то вся наша надежда. И возможно, один из них со сверкающим мечом, подобно архангелу Гавриилу, охраняет сейчас подступы к древу жизни. Именно он, этот истинный чемпион мира, удерживает равновесие сил во вселенной.
«Есть племя людей, Есть племя богов, Дыхание в нас — от единой матери, Но сила нам отпущена разная: Человек — ничто, А медное небо — незыблемая обитель Во веки веков. Но нечто есть, Возносящее и нас до небожителей, — Будь то мощный дух, Будь то сила естества, — Хоть и неведомо нам, до какой межи Начертан путь наш дневной и ночной Роком». Пиндар, Немейская ода VI.
К сожалению, я не мог в тот момент понять высокого пафоса Бенедиктова, ибо он отгородил от меня Теофиля каким–то мощным экраном (представляю себе бедного скитальца, мечущегося по вселенной в поисках выхода…), — я был разобщен с Теофилем, перестал чувствовать его присутствие — екнуло сердце! — но и без подсказок можно было уже догадаться, кто таков мой противник: существо, претендующее на место человека. Мы с вами люди, а Бенедиктов нет! — нежить он, занявшая наше место (ваше место, читатель), и пока место человека занимает этот злобный тифон, не может быть никакой речи о человеке. Змей искуситель, кощей над златом, сын преисподней, отец лжи и всех зол на нашей земле — он управляет нами по своему наглому произволу. Не мелочь, не птички, не маленькие убийства, а войны, и чума, и катастрофы всемирного разрушения — вот дело его рук. Смрадное дыхание вырвалось из его ядовитой пасти, когда он, посмотрев на меня кровавыми глазами, сделал свой первый ход: е2 — е4.
Что было делать? я был один, был покинут всеми, брошен на произвол судьбы, никто не мог помочь мне в этой борьбе, и мне кое–как самому пришлось парировать его удар, двинув на врага симметричную пешку: е7—е5. Удивленный гроссмейстер взревел и сделал ход конем на f3. Пока что, не зная, как поступить, я только повторял его движения: конь на с6.
— Ага! — Он хитро посмотрел на меня и плюнул своим ядом на доску: слон на с4.
Я выставил своего слона напротив его — с5.
— Давно я не брал… а так? — спросил вдруг Бенедиктов, ставя пешку с2 на с3.
Я ответил конем на f6.
— d4, пешка, — пошел Фалуша (он совал свою пешку мне под удар).
— Думаешь, я совсем не умею играть? — ишь поймал! — возразил я, сразив эту пешку своей… и на диване материализовался труп Сверчка.
Бенедиктов оскалился, расхохотался, подмигнул — знай, мол, наших! — и атаковал коня (е4—е5), — напал на меня, а я, с ужасом глядя на лежащего враскорячку Сверчка, только ловил редкий воздух да хлопал глазами. — Ходи! — Я взглянул на доску, увидал, что коню моему угрожает опасность и увел его на е4. Это была ошибка: надо было атаковать его офицера, двинув пешку d7 на d5… Я понял это, но было уже поздно: за свой зевок, за ужас пред мертвым Сверчком, я вынужден был теперь менять коня на его пешки — слон Фал Палыча вклинился между моих коней (с4—d5), раздался скрежет, какие–то стоны, из черепной трещины Бенедиктова, как мыльный пузырь, выполз вдруг третий глаз и, вращаясь, уставился прямо в меня — третий глаз! — а два остальные кровожадно и хищно пожирали моего издыхавшего в прахе коня. Я не мог оторваться от этого ужаса — Фала, ставшего схожим с реликтовым ящером Галапагосских островов; древней гатерией, шипящей на меня, высовывая раздвоенный язык.
После неудачного хода я не знал уже, что предпринять: силы оставили меня… Я тупо посмотрел на доску — что тут поделаешь? — надо меняться: мой конь перепрыгнул вперед, на место слоновой пешки f2, в безумной, так сказать, своей храбрости угрожая ферзю Бенедиктова. Король, скрежеща зубами, сожрал моего коня, но я, убив его пешку с3 своей (d4), поставил этого незадачливого короля под удар офицера g5: шах!
Фал Палыч, огрызаясь и дрожа от злости, ретировался на g3, а я прибрал еще одну его пешку (b2) — это уже необходимые ходы, читатель, что–то вроде рейда обреченного десанта по тылам противника… но вот уже и последний десантник уничтожен: офицер с1 взял мою пешку b2. Я переставил оставшегося у меня коня на е7, угрожая другому его офицеру, и закурил.
Бенедиктов сидел в своем кресле, отдуваясь и обдумывая новые каверзы. Он понял, что у меня не так–то просто выиграть, да и я вдруг почувствовал готовность противостоять всем соединенным силам ада без помощи небесных пришельцев.
Пока мой противник обдумывал ход, в нашей партии наступило затишье, и я оглянулся по сторонам. Что ж я увидел, милые читатели? — моя комната была завалена окровавленными трупами: раз, два, три… шесть трупов валялись в самых живописных позах на полу, на диване, друг на друге… кто свой, кто чужой? — не понять. Вот Марлинский — я узнал его по прыщам на искореженной морде, вот усатый Серж в кавалерийских эполетах, вот несчастная Томочка Лядская… Да что ж это такое? — думал я, — люди гибнут только потому, что кому–то вздумалось сыграть партию в шахматы!? И сколько их еще будет сегодня?! И хоть неуместны такие гуманные чувства на поле битвы Ормузда и Аримана, я содрогнулся от ужаса — от того, что человеческая жизнь может зависеть от таких — показалось мне вдруг — пустяков.
— Ходи, не зевай, а–то флажок упадет, — прошипел Фал Палыч. Я взглянул на доску и возликовал: ход, который он сделал, пока я отвлекся, был до того смехотворен, до того бездарен, недальновиден и глуп, что, не сдержавшись, я улыбнулся. — Ходи–ходи, не лыбься! — заорал он.
Я выдержал паузу, прикидывая, на что он рассчитывал, передвигая коня f3 на g5? — на то, что конем е7 я возьму офицера d5? — правильно, я так и сделаю: конь съел слона, и на ручке бенедиктовского кресла повисло еще одно тело — труп, который он досадливо оттолкнул, сделав ход конем на f7, — в подражание мне угрожая ферзю, сожрав мою пешку…

Лукас ван Лейден. Игра в шахматы
Видно было, как он пережевывает человеческое мясо, выплевывая кости на доску… Я посмотрел–посмотрел да и сделал рокировку. Вот этого он не ожидал и от неожиданности подавился, закашлялся; лицо его налилось кровью и лопнуло в нескольких местах, как переспелый помидор; изо всех трех глаз заструились слезы; щеки мгновенно обросли недельной щетиной, а уши сосульками стекли вдоль шеи на плечи. Он засунул руку в глотку по локоть и вырвал оттуда застрявшую кость. — Рокировка?! — прорычал он.
Да, рокировка, читатель! — он–то рассчитывал, что я не захочу расстаться с ферзем, убью его грозного коня королем (е8–f7), и тогда он шахует меня ферзем на d5, но он просчитался.
— Рокировка, Фал Палыч, — бери королеву, не жалко…
— Ты еще пожалеешь, — отвечал Бенедиктов, жеманно, как кот, ставя коня на d8 (туда, где была моя королева), и я увидал на полу ту самую, из ночного такси, даму: она лежала в своем облегающем черном костюме — прекрасный цветок среди мерзости запустения. Мне показалось, она еще дышит, но багровое пятно у горла да высунутый распухший язык не оставляли сомнения в том, что она мертва, совершенно мертва…
Я встал.
— Играй, зараза, играй! — заорал Бенедиктов, — твой ход!..
— Собака!
— От собаки, ебть, слышу…
— Собака! — И размахнувшись, я вмазал ему по растресканной морде. Это был тринадцатый ход: слон с5 сам сместился на f2 — шах! Бенедиктов отскочил в угол h3 — что–то ведь еще соображает, скотина.
Я схватил стул и метнул ему в голову (пешка d7 перешла на d6), — бросил и не промахнулся: он упал на колени, схватившись за свой вытекающий мутною жижей третий лишний мной выбитый глаз. Что–то ринулось защищать его на е6, но — все тщетно!
Я подскочил к упавшему злобному молоху, источавшему слизь, яд и кровь, и копытом лягнул (конь d5—f4), — пнул в пах так, что он взвыл, отлетел к g4, залязгал зубами, пытаясь как–нибудь вывернуться и вцепиться мне в ногу… Мой конь захрапел, испугался, отпрыгнул, придавив собой королевскую пешку е6, и тут же сам пал, убитый копытом коня Бенедиктова (d8—e6).
На поле е6 была настоящая свалка, кровавое пиршество, бойня, резня… Моя комната, город, весь мир вдруг предстали напрягшимся шахматным полем, силовые линии которого, линии жизни и смерти, беспощадные силы судьбы, неуклонно вели претендента на гибель… На поле е6 мой слон подмял под себя коня Бенедиктова, и Фал Палыч, стеная, пал на земь — вновь шах! — тяжко дыша, он отполз в безопасное место g5.
Теперь оставалось только навалиться и окончательно придушить, но я все не мог побороть отвращения, естественного чувства гадливости.
Еще один удар: ладья f5 — попался, гад? — шах! Ах ты на g4? — вот еще получай тебе пешкой h5!
Бенедиктов пал навзничь, заизвивался, резко свиваясь в кольца, как раздавленная гадина, — порывисто развиваясь, заверещал, заохал, выхватил старинный дуэльный пистолет, отполз на h3 — единственный свободный угол в комнате… Я подошел и возложил стопу на ятра поверженного врага, отчасти воспроизводя этим картину Николы Пуссена «Царь Давид, убивающий Голиафа», — то был заключительный, мощный, стремительный ход моей башни: f5—f3…
И вот Фалуша плача приставил свой дуэльный пистолет к дыре в черепе — еб твою мать! — нажал спуск… Мат!