К книге
ПобегЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. Глава 10 Катастрофа
79%
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. Глава 10 Катастрофа
42

Самотека

Омытый мочой проливного дождя город сохнул стремительно, как фотоснимок. Полная, убедительная победа! Я шел по Садовому вниз к Самотеке, всем телом впивая послегрозовой озон, напевая в душе триумфальный марш из «Аиды», — шел, и мне почему–то вдруг вспомнились — мда! — недавние сердца восторги: брожение духа, взвинченного любовью к Софье Бурсапастори… Да–да, все вокруг я видел сейчас точно так же, как в день нашей первой с ней встречи, и казалось, что с новою силою вспыхнула эта любовь. Недолго думая, я вошел в автомат у кинотеатра «Форум» и набрал номер…

— Я слушаю, — ответил мне женский голос, но это был голос не Софьин…

— Я, кажется, не туда попал?..

— А куда вы звоните?

Стоп, читатель, да это же Лика! — вот как ведь бывает.

— Лика?

— Да.

— Ты меня не узнала?

— Узнала, — сказала она, но сказала не очень уверенно.

— Ну как поживаешь?

— Да ничего.

Голос у нее был, пожалуй, даже испуганный, очень отчужденный — мне показалось, что она не склонна говорить со мной. Это наверно потому, — решил я, — что она стесняется. Ведь, читатель, последний раз мне пришлось наблюдать свою героиню на собрании секты тарелочников — голой. Что ж, чтобы не слишком смущать ее, надо будет немного (сколько потребует приличие) поговорить самому. Но о чем же мне с ней говорить? — ведь обида моя отнюдь не прошла, и, блуждая мыслями в поисках нейтральной какой–нибудь темы, я натыкался то на аборт, то на прыщавую морду Марлинского, то на глупости Томочки Лядской. Я проклинал себя: надо же так перепутать номера… Или опять Теофиль мне все перепутал?

Все еще не найдя продолжения для затухшего на пустом «ничего» разговора, я стоял и сам себе удивляясь раздумывал так: нет, любовь это чувство отнюдь не к кому–нибудь там одному, но — вообще просто чувство, к любому. И возможно такое: что я разбужу у кого–то любовь, а она, вдруг проснувшись и еще не разобравшись со сна, кто ее разбудил, набросится не на меня — на другого, первого встречного, кто в тот момент подвернулся под руку; и вот человек уже влюбился, вцепился зубами в первого встречного — любит. И Лика! — продолжал думать я, — на даче я разбудил ее походя и удалился, а тут — нате вам! — несчастный Марли…

— Лика, — наконец–то опомнился я, — а дядя Саша передал тогда еще вещи моему приятелю?

— Конечно, я их сама передала, — отвечала она дрогнувшим голосом.

— Ну ладно, я так… куда ж ты исчезла? — заспешил я перевести разговор на другое. — Почему не звонила?

— Я болела.

— Болела? А чем?

Лика не ответила.

— Как поживает твоя мама?

Лика не отвечала, лишь слышна была в трубке какая–то возня.

— Ты на меня обижена?

— Нет.

— А я–то подумал, может обиделась?

Тут я вспомнил свое вчерашнее посещение Марины Стефанны — целую вечность назад это было! — мой поединок с гадюкой… Как ловко мне удалось установить, что художник Смирнов — отец Лики! Все–таки бедная она девочка…

— А ты знаешь, — сказал я, хватаясь за эти воспоминания, — я ведь вчера был у твоей матери, и мы говорили о дяде Саше. Все–таки, какой он был замечательный человек!

Лика все молчала, а я, хоть и чувствовал фальшь своего положения, все–равно продолжал:

— Я так часто вспоминаю его картины, особенно одну: натюрморт с кувшином и рыбами. Куда, кстати, они подевались?

Опять никакого ответа, а я ведь и действительно часто вспоминал этот натюрморт — поверь мне, читатель, — но продолжаю:

— И еще вспоминал твой портрет. Мне вначале показалось, что ты — совсем там не ты, а что–то, может быть, другое… я подумал, что это какое–нибудь пророчество, и потом, действительно, ты стала на него похожа, после подземелий… помнишь наши разговоры? — поспешил я добавить, — когда еще я твой сон толковал…

Лика молчала. что со мной!? — корил я себя, — что за дурацкий намек. Не намек, так: усталость какая–то… Я чувствовал себя после этой игры с одной стороны на подъеме, а с другой — был как–то рассеян, очень слабо контролировал себя и, чтоб еще чего–нибудь не сболтнуть, стал говорить о том, как мне хотелось бы снова увидеть эти картины:

— Я ведь еще не видел ту последнюю картину, над которой он работал, когда умер. Видел эскизы, но ведь это совсем не то… Говорят, там даже другая композиция…

Говоря эту чушь, я вдруг вспомнил Смирнова — я как бы увидел его лицо, его глаза, его лысый череп и мне показалось, что он немного похож на Бенедиктова — своей массивностью что ли? Я вспомнил также его ухмылку, его мягкую манеру говорить, которая передалась и Лике.

— Лика, — сказал я, — ты меня слышишь? Ты очень похожа на дядю Сашу. Как родная дочь!

Но она ничего не ответила. Я был удивлен и постарался так же представить себе и лицо Лики. А ведь точно: они очень похожи. В моем воображении Лика снова незаметно перелилась в Смирнова — он стоял в своей мастерской среди эскизов к той последней картине, которую я так и не видел. Я вспоминал этих чудовищ, подползающих к младенцам, эти обреченно поднятые руки, это сладострастие зла. Откуда все это могло взяться в Смирнове, в этой овце, которая, наверное, и мухи–то не обидела за всю свою жизнь? А ведь я был уверен: чтобы все это так изобразить, самому надо пережить нечто подобное; самому стать младенцем и зверем, вроде Бенедиктова; самому взять в себя это зло: стоять перед мольбертом со сладострастно выгнутой спиной, понять чудовище, стать им.

Я припомнил улыбку Смирнова. Да нет — стоит ли говорить? — он не был злым человеком. Он был сама доброта, простодушие, честность, но, пожалуй, именно поэтому, он был ужасен в своем творчестве. Он не видел спасения, и кричал об этом, и не мог пририсовать на своей чудовищной картине Святого Георгия: там избавителю не было места, красный плащ разрушил бы целостность всей этой выстраданной жизнью композиции, превратив высокое произведение в дешевый лубок. Этого не мог допустить художник.

Кровь его сердца понапрасну взывала к небесам, и он замкнулся, остался один на один со своей болью и своей недописанной картиной. Кто–то другой на его месте легко принял бы облако за божественный лик, и стал бы ему поклоняться, этому призрачному видению, и не глядел бы уж больше на небо, чтобы не потерять найденного, не усомниться в нем ненароком, — ибо печально жить нам без бога! — да, другой принял бы призрак за бога, стал бы ему поклоняться: долдонить молитвы, сидеть в позе лотоса, разводить огороды, тереть на терке морковь, заниматься тибетской зарядкой, ходить босиком, но Смирнов, хоть он и тоже смотрел на небо, не стал босяком.

И конечно, не мог он завершить свою картину — именно потому, что ничего не мог противопоставить вселенскому злу. Не мог, не находил, не имел права ничего противопоставить — не найдя!

А как же его доброта? — спросите вы (его природная доброта, — уточню я), — разве это не то, что можно злу противопоставить? Нет, читатель, — это бессильные хрупкие руки ребенка, вздетые к небу и к дышащим зловонным пламенем глоткам мучителей. Есть это на его картине, есть доброта, но это лишь то, что сгущает трагизм. Слабый человек был Смирнов, смирный человек — смиренный, а не гордый, как это могло показаться с первого беглого взгляда, — ломкий интеллигент, а не Прометей, и не ему было бороться со злом, хотя бы уже потому, что хотел бороться он кистью, а не копьем. Но у кисти ведь мягкий наконечник!

И потому потревоженное зло перло с его картин, сметая все заслоны, хоть был художник добр и кроток по своей природе и смирен был, а вовсе не горд, как это могло показаться. И стоял он один–одинешенек перед окном в чуждый страшный им созданный мир, и разбуженное чудовище смотрело на него своими узкими зрачками, и ужас охватил бедного Пигмалиона, и воздел он дрожащую руку свою, чтобы замазать проклятого змея в картине, и коснулся его головы… Но зарычал тут зверь, ощетинился, поднялся в рост и прянул из рамы на своего создателя. И пал злосчастный на лицо свое, и возопил диким воплем, и затрепетал, и разорвалось его сердце, и умер он от ужаса с кистью в руке.

Когда люди пришли в мастерскую, они нашли все еще сжимающего окровавленную кисть Смирнова распростертым на полу перед своей картиной. И они впервые увидели этот неведомый шедевр: средь унылого пейзажа пустыни в клубах фиолетово-зеленого тумана лежит на земле мертвый младенец — больше ничего.

— Лика! — крикнул я в трубку, — что было изображено на той картине?

— Мертвый младенец, — услышал я мужской голос и — короткие гудки.

— Ну и черт с вами! — проворчал я, бросая трубку на рычаг. Она еще и издевается. Мои дружеские излияния она дает выслушивать своему новому хахалю, какому-нибудь Марлинскому… черт с ней! — кто бы там ни был, сейчас меня уже ничего не может задеть.

Дорожная развязка в Шанхае

Я вышел из автомата, намереваясь навсегда забыть несчастную Лику и хлопнув дверью, столкнулся с довольно пожилой уже женщиной. Она маячила здесь, еще когда я звонил, и теперь, столкнувшись со мной, спросила:

— Работает?

— О, еще как!

— Может быть, вы мне разменяете?.. — и она показала три копейки.

— Ну конечно.

Я сунул левую руку в карман и выгреб мелочь. Взяв с моей ладони двушку и копейку, она вдруг в упор с каким–то непонятным состраданием и, еще пожалуй, с любопытством взглянула на меня. И тогда в сочетании черт ее красивого, выразительного, восточного типа лица я узнал черточки моей тетки Гарпеши — на меня глядели ее маленькие глаза. Я остолбенел, все еще держа свою мелочь на раскрытой руке, — я был в ужасе, ибо эти глаза, появляющиеся теперь слишком часто, сулили мне одни только неприятности.

— И давно это у вас? — спросила тетя.

— Что именно?

Отодвинув монетки в одну сторону, она длинным ногтем безымянного пальца показала одно место на моей ладони:

— Вот это.

На линии жизни багровело маленькое расплывчатое пятнышко. Я пожал плечами:

— Первый раз вижу. А что это значит?

— Берегись, молодой человек и прощай. — И она, захлопнув, как манускрипт, мою руку, вошла в телефонную будку.

Из лязга за ней закрывшейся двери родился, вдруг, визг тормозов, грохот, звон — я оглянулся, увидел: у въезда на самотечный мост автобус смял легковую машину, притер ее к тумбе моста. Мгновенно возникла толпа и зароилась вокруг. Из центра ее уже слышались удары и крики.

— Обоих насмерть, — сказал кто–то, когда я подошел поближе.

У разбитого такси на спине лежал Сверчок. Через покореженную дверь вытаскивали его ночную спутницу — вытащили, оттащили в сторону, положили на асфальт. Ветер шевелил ее черные волосы, засыпая их палью, в углу левого глаза стыла слеза. Тело было совершенно исковеркано. Из разрыва платья на боку натекла лужица крови, дымящейся в свете фар.

Живое тело невозможно положить в ту ужасающую своей определенной безысходностью позу, в которой нашел я эту женщину. Живое тело живо неуловимой игрой своих мышц, и как ни положи его, оно всегда найдет удобное для себя положение. Мертвое тело недвижно. Неестественное переплетение ее ног, изгиб ее талии вызывал мысли об огромной дохлой кошке.

Я наклонился, встал на колени, чтобы лучше ее рассмотреть, и узнал гадалку, которой только что разменял три копейки у автомата; но только у мертвой было молодое лицо и глаза были Лики Смирновой. Эти глаза, они глядели, пронзая меня, в небеса, и вот — я впервые поймал этот взгляд… Теперь–то уже остановившийся взгляд! Словно бы ток пробежал по моим позвонкам от копчика вверх — я встал и пошел машинально вниз, к Самотеке.

Я шел, и разнообразные мысли путались в моей голове, как змеи в своем гнезде. Я вспоминал разговор с Ликой (мой странный ошибочный звонок), эту женщину из автомата… Теперь она мне казалась той самой гадалкой, которую я повстречал когда–то в метро, и она мне гадала у паперти церкви, оставив на память перчатку, которую я потом бросил Бенедиктову. Я пытался вспомнить лицо этой женщины (не той, у которой лицо превратилось в маску, а этой, с которой я ездил недавно в такси), — пытался вспомнить лицо в ту минуту, когда, после жертвы ферзя, она возникла вдруг на полу моей комнаты, — пытался и не мог его вспомнить. Вспоминался только распухший язык, высунутый изо рта… Кто она? Почему же всё так перепуталось? Мать честная, да что здесь реально?

— Закурить не найдется? — услышал я голос.

— Нет.

Я резко повернул и пошел назад, надеясь еще застать эту женщину в будке, но ее уже не было. На месте катастрофы, у милицейских машин и ненужной теперь скорой помощи, толпился народ. Я подошел, высматривая гадалку в толпе, и взгляд мой снова упал на убитую: «мертвый младенец»… Черт возьми! — этот «мертвый младенец», Бенедиктов, Смирнов, катастрофа — все так символично, что хочется выть! Тут еще вспомнился «Реквием» Верди, под который мы совершали свой путь в этом разбитом такси, — медвежья услуга памяти. И как всегда у меня это вовремя, к случаю! — но теперь–то уже даже и слишком… Сейчас мне было не до реминисценций. Меня и без того давила какая–то прямо садистски–продуманная нарочитость всей этой ситуации, ее изощренная литературность… Еще и уместные мысли казались совсем неуместными, но — музыка сама звучала в моих ушах. Единственным спасением было сострить, рассмеяться, разрушить это ублюдочное построение, однако ничего смешного я не видел тут, — ничего, поклянусь вам хоть водами Стикса…

Читатель, вы мистик? — так вы потеряли себя, запутались в пустом лабиринте своих отражений, — лабиринте столь же нереальном, как вы сами, потерявшийся в нем. Рубль в вашем кармане — ощутимая реальность (на него можно купить сто коробков спичек), а потерявшийся руль — увы! — его нет.

Все–таки странно, — подумал я, — как это они двигались: вне времени, против часовой стрелки, по кольцу?.. Сверчок ехал против часовой стрелки, но ведь и автобус тоже — они не столкнулись лбами, а просто автобус подмял машину Сверчка… и тут меня осенило! — проследив глазами следы торможения, я понял все: автобус, с которым столкнулось такси, направлялся под мост, он спускался на Самотечную площадь и шел совсем рядом с правой кромкой поста — так близко к ней, что Сверчок, оказавшийся по ходу автобуса, был бы вынужден въехать на мост, но — не захотел этого: он попытался обогнать автобус и, поскольку это оказалось невозможно, вильнул хоть под него, чтобы не врезаться в бетонный парапет, которым мост начинается, — сделал последнее отчаянное усилие, чтобы не попасть на мост, проскочить вниз, на боковину, ведущую к Самотеке, просочиться между парапетом и автобусом, и был этим автобусом смят — как бы срезан пограничным парапетом.

Он бы конечно успел, если бы в какое–то мгновение не растерялся, не затормозил бы, пытаясь пропустить автобус перед собой, — не потерял бы скорость, которую так больше уже и не сумел набрать. Что вы хотите — Сверчок!.. А автобусу тормозить было поздно, хоть он конечно же и попытался. Так говорили следы. И водитель автобуса, отделавшийся только легким испугом, тотчас подтвердил мои наблюдения, говоря пожилому милиционеру о несчастном Сверчке примерно следующее:

— Это какой–то шиз! Я думал он едет на мост. Шизо — это точно… взял, подвернул на меня…

Тут и все остальное стало мне ясно: и медленное движение наше против часовой стрелки, и остановившееся время — все оказалось до смешного просто. Я понял вдруг, что Садовое кольцо — может быть кольцом Мебиуса, односторонней поверхностью в топологическом смысле.

Возьмите полоску бумаги и, предварительно перекрутив ее на 180 градусов вдоль длинной оси, склейте. Склейте кольцо так, чтобы в месте склейки соединялись не противоположные поверхности полоски, как в обыкновенном поясе, но — те же самые. получится лист Мебиуса. Если вы теперь возьмете карандаш и поведете им по этому кольцу, то естественно придете в то же место, откуда начали, и при этом зачертите обе поверхности прежней полоски. Вы нигде не перешли границу листа, и однако прошлись по обеим его сторонам — это поверхность, которая имеет только одну сторону.

Со временем на односторонней поверхности дело обстоит так: пусть читатель возьмет хотя бы вот этот вот лист, который читает (его можно рассматривать как фрагмент листа Мебиуса), и проведет на нем пальцем по часовой стрелке, — если он заглянет при этом за лист, посмотрит с другой стороны, он увидит тень своего пальца, движущуюся против часовой стрелки. Вот все дела.

Самотечная эстакада

Я думаю, что Садовое кольцо по крайней мере раньше было односторонней поверхностью. Но ведь всякую одностороннюю поверхность можно превратить в двухстороннюю, «пробив» в ней тунель (точнее, манторлу), или же (что абсолютно то же самое) перекинуть над гранью поверхности мост — диалектика: только в этом ведь случае и возникает впервые грань! — итак, значит можно, образуя грань, перекинуть мост над изворотом перекрученной (с нашей извращенной точки зрения) плоскости кольца Мебиуса. Это и было сделано в Москве в шестидесятые годы. Не будем гадать, для чего это было сделано (видимо из каких–то экономических соображений), но факт остается фактом: над Самотечной площадью был построен мост, превративший одностороннюю поверхность кольца Мебиуса в двухстороннюю поверхность Садового кольца.

Заметим, что раз Садовое кольцо было односторонней поверхностью, значит и все прилегающие улицы были ею, и вся Москва, и весь мир целиком: «Мир духов рядом — дверь не на запоре»… Конечно, сделать мир двухсторонним удалось лишь частично, ибо, например, боковины на Самотеке, где сейчас ходят троллейбусы и где (как вы помните), мы ехали со Сверчком, все–таки дают выход на ту сторону. Именно этой возможностью воспользовался наш остроумный покойник.

Он начинал свой путь под мостом и, проезжая кольцо целиком против временного потока, набирал, скажем, час отрицательного времени. Затем, выскакивая на нашу дневную сторону, он расходовал этот час, и, когда попадал снова под мост, на часах было ровно столько же времени, сколько было, когда он начал свой путь. Как это ему давалось технически, я не могу объяснить, но вот перед вами ведь факт… Если бы он поехал по мосту, он проехал бы только по одной из сторон двухсторонней поверхности и тогда бы его фокус покус (hocuspocus — hos est corpus, — по объяснению Канта в «Антропологии»), — фокус его, конечно, тогда не удался бы.

Моя шахматная игра с Бенедиктовым нарушила что–то в этой чудесной системе, толкнула машину на мост, но — необходимый закон пограничья срезал ее на грани миров. Корпус Сверчка коснулся моста и разбился.

* * *

«Реквием» в моих ушах отзвучал.

И вот здесь самое удивительное, читатель! — несмотря на то, что я пережил такие потрясения, несмотря на то, что все в моей голове так безбожно путалось, несмотря на всю эту символическую галиматью, — несмотря ни на что, мыслил я в тот момент удивительно ясно. Согласитесь, что в таком плачевном положении нелегко вымыслить столь изящное объяснение, — объяснение, обымающее собой целиком всю совершающуюся дичь. Совсем нелегко! — не всякий из вас это даже поймет… А я вымыслил, и это порадовало меня.

В конце концов, главное — это смотреть на мир ясным понимающим взглядом. Это главное, а все неурядицы мира — они преходящи, и что бы там ни случилось, нельзя терять себя. Ну а что такого случилось? — разбилась несуществующая машина (ведь понятно, что такси — просто бред), и мне это что–то напоминало из моей прошлой жизни — ну и что?

Ничего — я просто ужасно устал. Сосну, пожалуй, немного, а там видно будет…

Конец четвертой части

Предыдущая главаГлава 42 из 53Следующая глава