
Утро красит
На следующий день утром, после звонка, который предрекал Бенедиктов — телефонного разговора, в котором я договорился о продаже своей идеи (о чем еще будет речь впереди), я вышел на Цветной бульвар и встретил там Томочку Лядскую. Быть может, вы еще сумеете вспомнить характерное свойство этой вывихнутой повитухи: с умным лицом непроходимой идиотки она, например, способна вдруг заговорить о самых неподходящих вещах — и ведь все потому, что думает: перемалывание непонятных слов делает и ее причастной к каким–то там, по ее мнению, тайнам. Вот и сейчас она почему–то спросила:
— А что, как ты думаешь, существуют ли демонические личности?
Очень глупо! Я подумал, что бы такое ответить? — и смутно припомнил, что Гете (в разговорах с Экерманом) назвал демоничным какого–то графа, которому феноменально везло. Но ведь и мне всегда везет, хотя ничего демонического во мне вроде бы нет. Впрочем, Гете — он слишком, как говорится, «олимпиец», слишком идеально пластичен сам по себе — что он, собственно, может понимать в демоническом, которое, по моим расчетам, должно скрываться где–то в глубине, под землей и быть бесформенно ползучим, студенисто распластанным и безобразным в своих проявлениях.
— Ты сам–то встречал демонических личностей? — услышал я нетерпеливый голос Томочки.
— Ты тоже встречала — Марлинский.
— Марлинский?!? — ну ты даешь.
— А что?
Марлинский и действительно всей душой хотел бы быть демоном. И хотя не очень это у него получается, хоть и слишком похож он на лермонтовского демона–гимназиста со вставленным в попку букетиком крашеных перьев — главное пожелать: само такое желание — уже демонично.
— Ну ты даешь! — повторила опять Томочка, — да разве же… — У нее, видимо, не укладывалось в голове, что Марли — демон.
— И ты, между прочим, тоже. Тоже демоническая девушка.
Всякому лестно быть демоничным, и Томочка просияла.
— Почему? — спросила она, из скромности тупя глазки.
— А потому! Это чувствуется. — И я строго посмотрел на нее. Лядская встрепенулась и рефлекторно сжала колени. Один из симптомов твоей демоничности.
— А кто еще?
— Дай подумать…
Да не осудит меня читатель за свинское отношение к этой дурехе. Увы, жизнь почему–то слишком часто сталкивает меня с подобными демонами, и я уже просто автоматически черт знает что несу, разговаривая с ними. Все–таки прав Бенедиктов: судьба, видимо, предназначила меня быть вождем идиотов (они мне так верят), но только вот я все отлыниваю, все не берусь взвалить на себя это поистине «роковое бремя». Они мне верят потому, что я серьезно разговариваю с ними — делаю вид, а сам преспокойно думаю о чем–нибудь другом (примите это во внимание).
Вот и сейчас, вспоминая имя очередного демона, я думал о том, что демоном (имеющим демона) надо бы назвать фигуру разностороннюю, всестороннюю, всепонимающую, укоренную во всем, выросшую как дерево, из материи почвы — Матери Сырой (вот именно что сырой) Земли, — такую фигуру, как Сократ или Достоевский, человека с огромным носом (это основной признак демонизма натуры), — человека, живущего обонянием, осязанием и вкусом, — почти глухого и слепого, в общепринятом смысле, человека, ибо демон заменяет ему и глаза, и уши. Ведь глаза и уши плохие свидетели тому, кто имеет варварскую душу, а демон — это обязательно человек с варварской душой. Широко открытыми глазами пусть смотрят на мир Платон и Гете, витающие в небесах средь золотисто–голубых эфирных сияний, а мы, дети земли, хотим всё (буквально всё) пощупать руками, положить на язык, поднести к носу. Зрение и слух изобретены существами, лишенными демона, — очень поздно изобретены! — изобретены как замена–садок, в который посажен один из всех демон: один пойманный демон света и другой пойманный демон звука. Каждый из них иногда воплощается — в этой музыке, или в этой живописи, — но, все равно, каждый из двух — один на всех. Нет искусства обоняния, ибо невозможно и ненужно оно. Для зрячих (то есть большинства) вполне достаточно их образов — этого суррогата, атрофирующего истинный демонизм.
И кстати, в нашем мире демонический человек, потерявший демона, становится совсем беспомощен. Вспомним того же Сократа, читатель, — перед самым судом демон оставил его — и что же? — мудрейший из людей не может шагу ступить самостоятельно и, как последний дурак, принимает цикуту.
— Ну что, больше не знаешь никого? — уже несколько раз нетерпеливо спрашивала Томочка.
— Ну, может быть, еще твой покорный слуга, хоть это и неудобно говорить, — сказал я, чувствуя по опусканию своей диафрагмы присутствие Теофиля (опять лезет не в свои дела).
— Нет, нет, удобно! Как раз очень удобно! — вскрикивала Томик, хлопая в ладоши. — Ты демон — точно.
Ну как вам это понравится, читатель? — полное признание, хотя:
— Томочка, но ведь я нисколько на тебя не похож.
— Но я же вижу… Но Марлинский! — ты все–таки думаешь, что он тоже?.. Нет–нет, это я так… — Последнее было добавлено с очень загадочным видом. Что — «так»?
— Ну–ну, Томик, выкладывай — я же вижу, что не так.
— Нет, не могу — это не моя тайна.
Подумать только, читатель, — не ее тайна! — естественно, какие же могут у Томочки Лядской быть тайны, кроме чужих? — у прозрачной, как вода в аквариуме, акушерки Томочки. Ничего, дорогая моя, долго ты не протянешь — расколешься как стеклышко. Не затем ли уж ты и заговорила о демонах?
— У Марли от меня нету тайн, — сказал я.
— Да не в нем дело.
Вот как? Интересно! — подумал я и сказал:
— Тогда другое дело — не смею…
— А кстати, — прервала она, — вот та девушка, с которой я тебя вчера видела…
— Ты меня видела?
— Да, утром на бульваре. Я с Линдой гуляла, ждала одного человека, а вы сели в такси, и потом еще к вам подсела какая–то женщина, в белом. А ты меня — нет? не видел?… — Она взглянула подозрительно: — Я думала, ты не хочешь меня замечать.
— Я тебя просто не заметил.
Вот еще новости, читатель, она меня в чем–то подозревает. С чего бы это? разве я дал повод? Я и вправду ее не видал. Вот Серж был — скорее всего, с ним она и встречалась, и разговоры о демонизме, наверно, сейчас — от него (конечно, майор–то весьма демоничен), но с этого и надо было начинать — эх, Томик! — и я спросил:
— Ну так и что?
— Нет, ничего… просто хотела спросить: ты эту девушку давно знаешь?
— Да нет, а в чем дело?
— Ничего, просто так. — Томочка помолчала, потом добавила: — А она не демоническая?
— Кто, Лика? — да бог с тобой, скорее ангелическая.
— Правда? Ой, как интересно!.. Ее Бела Ахмадуллина тоже назвала ангелом.
— Кто кого кем назвал? — Как это мило, читатели, ебть! И оригинально! — назвать Анжелику ангелом.
— Тебе–то это откуда известно, Томочка?
— Известно вот! — торжествующе воскликнула она.
— Я ж говорю, что ты демоница.
Тома смеялась, она упивалась своим демонизмом, и я понял, что сейчас узнаю все, ибо ведь наша демоническая девушка принадлежит к разряду людей, которых можно подвигнуть на любую низость, стоит только поговорить с ними пять минут о чем–нибудь таком, знаете, — возвышенном.
— Я просто давно знаю Анжелику — она моя подруга. И с ее дядей я была знакома, — сказала Томочка.
Что ж, мне остается только развести руками и сказать: «как мир тесен». Я и сказал:
— Правда? А ведь можно было догадаться…
— Да! — смеялась Томочка. — Как все–таки тесен мир. А ты давно с ней знаком?
— Нет, я ее едва знаю; мы вчера ходили к ее матери по делу — как раз насчет дяди.
— Да–да!..
— Тома, не думай ничего такого — ты меня знаешь.
— Знаю–знаю, — хохотала она, совсем уже распоясавшись.
— Ну хватит! Ты прекрасно знаешь, что это не так, а трунить ведь и я над тобой могу. Как, кстати, твои психологические штудии? — спросил я, имея в виду Николая Сидорова?
— А твои парапсихологические?
— Мои неплохо — ты же все знаешь.
Томочка вдруг оборвала смех, сделалась серьезной и даже печальной.
— Грех смеяться, — сказала она. — Ведь Анжеле сейчас не до шашней. (Неужели все знает? — пронеслось у меня в голове.) У нее была несчастная любовь, — продолжала Томочка, — и до сих пор еще что–то происходит. Не хотела я говорить, но ведь между нами можно! Ведь мы оба ее знаем — ее надо беречь! — я ведь, понимаешь, потому тебе и говорю это, что ты ее мало знаешь, — можешь как–нибудь нечаянно поранить, а ее надо беречь. Только ты обещай мне, что никому ничего не скажешь.
— Ну, Томик!..
— Конечно! но все–таки… Помнишь, я говорила, что одной моей знакомой надо сделать аборт?.. — «Старики, женщины и беременные дети», — закружилось во мне, — он еще и стихами об этом… А я–то не мог даже сообразить — мог бы! — ведь забеременел он — она? оно? — от меня этим страшным младенцем, почему же и Лика, тогда, от него не могла?.. — Так как раз Анжелика, — закончила Тома.
Сердце Теофиля во мне застучало, екнуло; диафрагма упала; стало тошно. Я как бы вышел весь вон из себя: значит, то был не сон? значит, был тот подвал? — Что это с ним? — Теофиль! — Как он побледнел! — Вот я! — Пошел–ка ты… — Вдруг я увидел все глазами Томочки Лядской. Увидел себя с побледневшим лицом. («Почему это так его трогает?») Дрожащими губами пытался что–то спросить. Наконец и спросил:
— Сделали? — Вопрос получился такой, как будто не я это спрашивал, как–будто не Томе, а мне был задан этот вопрос. Никто не ответил.
— Когда это произошло? — наконец, скрепившись и лихорадочно вспоминая даты, спросил я.
— Это я помню точно: как раз в день смерти дяди Саши.
— Художника?
— Ну.
Подлец Теофиль!
— Да, но… а кто же отец ребенка? — спросил я, со страхом ожидая развязки.
— Кто, кто! — Марлинский.
— Что?????!
Она сказала «Марлинский», читатель? — разве же это возможно? Я подумал, что надо мной проводят какие–то эксперименты. «Ну и ни фига себе!» — подумал во мне Теофиль, и одновременно Томочка Лядская снова подумала: «Что с ним такое?» — подумала, глядя на мое покрасневшее, как лакмус в кислой среде, лицо (и снова симптомы скисания видел я Томиным взглядом). Так, значит, действительно эксперимент — эй, Теофиль, что такое? — но екнуло сердце, поклонник бежал, и лишь Лядская Тома все еще удивленно глядит на меня.
— Да, Марлинский, а что тут такого? — говорит она с некоторой даже обидой. — Чем он так плох? Ты же сам говорил, что он демон.
«Печальный демон дух изгнанья», — подумал я и вдруг понял, что никто другой, а вот именно я познакомил и свел Марлинского с Ликой. Вы ведь помните, что я ехал на дачу к Марли, когда сам познакомился с Ликой… Ехать–то ехал, но так до него и не добрался: за приятными разговорами и прогулками прошел целый день. Да еще же в тот день передо мной впервые предстал Теофиль в лице зеленоликого тарелочника, и я поскорей заспешил на поиски, как теперь оказалось, матери Лики — Марины Стефанны, богини скитальца. А вещи (те, что привез для Марли), я оставил Смирнову, чтоб он их вручил бедолаге… Так вот эти вещи Марлинскому передала Лика.
Позже я спрошу ее:
— Лика, дядя Саша передал тогда сумку моему приятелю?
— Конечно, я ее сама передала, — ответит она.
Со всей точностью это выяснится несколько позже, а сейчас, еще только это предположив, я уже живо вообразил, как сразу вдруг воспылал сумасшедший изгнанник, забуревший в глуши без женщин, с одной только своей правой рукой и слабым воображением, — как воспылал он, когда увидал мою Лику! Но как же Лика–то, чем Лика прельстилась? — вот вопрос. Впрочем, что за вопрос? — ореол изгнанничества, гениальной непризнанности, чуть ли не святости вполне мог преобразить Марлинского в ее глазах, мог совсем ослепить несчастную девчонку. А впрочем, жалость к этому демону — вот что скорее всего сыграло главную роль.
Ведь действительно, Марли очень жалкий человек: закомплексован ужасно, весь по горло в запретах. Запреты его распространялись на всех знакомых женщин и даже — на собственную жену. Жена же его, когда они еще не были разведены, распространяла непроверенные слухи, что он импотент, хотя это было и не совсем верно: я знал, что он как–то обходится с незнакомыми женщинами — с теми, кого впервые в жизни видит, — но уже во второй раз он становился сентиментален, слюняв и, бля, для дела не годен.
Помнится, когда он наконец избавился от мадам Марлинской, он заметил, что «без нее куда лучше», и добавил, глядя в сторону: «ее ведь удовлетворять надо». Я еще подумал тогда, что вот, пожалуйста, осколок сексуальной революции. Много осколков подобного рода бродит среди нас — осколков разного рода: один из них — Марлинский, другой — майор Ковалев. Искалеченные люди! Ну вы подумайте: что это за подход к женщине? — «ее удовлетворять надо» — извращение из сексопатологической книжки. Напротив, читатель, — она должна удовлетворять меня, а если этого нет, о чем вообще может идти речь?
Впрочем, повторяю, отношения с женщинами у Марли вообще какие–то противоестественные. Уже при первом нашем знакомстве Томочка (как курьез!) рассказывала мне, что он пытался соблазнить ее (думается, и соблазнил) задушевной беседой о том, что ей, видимо, ни с кем не было хорошо, но что он сможет сделать очень хорошо (Тома смеялась, говоря это), — мол, стоит попробовать, попытка, бля, не пытка! Скажу по совести, дико пересказывать это, хоть, впрочем, может быть, и встречаются женщины, на которых столь заманчивые посулы действуют опьяняюще.
Более естественные отношения у Марлинского с мужчинами, ибо — вот как раз в связи с этими своими комплексами и запретами — он с большим вниманием смотрит в другую сторону. Впрочем, несмотря на то, что у него было что–то такое, все–таки нельзя назвать его гомиком, ибо для того, чтобы в этом деле решиться на последний шаг, нужно элементарное мужество — то, чего у него нет совсем. Ко мне у него были самые нежные чувства, и хоть он наивно думал, что это чувства чисто дружеские, невозможно было не разглядеть их эротической окраски. Он как–то даже посвятил мне один свой рассказик, где человек, по описанию отчасти напоминающий меня (а отчасти — Пушкина), дарит автору гобой, на котором он (Марлинский) потом долго с увлечением играет. А как он ревнует ко мне женщин — боже мой!
Впрочем, хватит об этом. Я ведь тоже питал к нему дружеские чувства. Противоречивые чувства! — я всегда видел его насквозь, но старался смотреть сквозь него, чтоб не замечать его внутреннего безобразия. Вот, к примеру, когда он прибежал ко мне из больницы, — помните?
Душевнобольной всегда вызывает во мне чувства безотчетной брезгливости. Это главный критерий ненормальности, читатель, — других нет и быть не может (зря я так приставал к Сидорову). Если, скажем, кто–то на ваших глазах совершает какой–нибудь непонятный поступок, и вам противно (вы чувствуете, что вас вырвет, как только вы прикоснетесь к нему), думать нечего — он ненормален. Все тесты, все физиологические показания ничего не значат, ибо, быть может, вам просто неизвестны основания того или иного поступка и состояния человека — неизвестно, почему поступающий взволнован и ведет себя неадекватно. Но вот если вам тошно, ошибки сделать невозможно — он крези. Если у вас найдется, что возразить на это, отвечу: диагностика и вообще вещь субъективная, но у настоящего диагноста его субъективность непогрешима.
Я снова вспоминаю свои чувства по поводу Марлинского, когда он весь взъерошенный прибежал ко мне после «кащенки». Брезгливость к чему–то нечистому — вот что я помню. Ну, а его болезненный демонизм, нервическая суетливость, отчаянная решимость на что–то? — конечно же, это было болезнью.
Ведь уже до того, как его забрали в больницу, он был слишком вскидчив, грубил налево и направо; реакции его были «гипербореичны», неадекватны, «демоничны»; восторженность его не знала пределов — в общем, он был невыносимо противен. Весь комплекс, как видите… И вполне естественно, что, когда, взорвавшись из–за какой–то мелочи, он наорал на своего редактора, редактор этот, не будь дурак, составил анонимное письмо, по которому Марли и забрали. (Теперь уже точно известно, читатель, — то был редактор.)
Марлинский бежал — да его с его мелкими неврозами никто бы, конечно, не стал держать в сумасшедшем доме — зато он приобрел ореол: терновый венец скрасил его безобразье, а тут еще Лика…
Я вспомнил также его загадочный приезд с дачи в Москву — он смотрелся прямо орлом. Приезжал, видите ли, чтобы прочесть две главы своего поганого романа! Но уже на чтении был рассеян, печален, а потом, когда мы надрались, все порывался что–то мне рассказать и — не решился. Теперь–то понятно, что не решился он мне рассказать, — хотел покаяться, гад, и не смог.
Томочка, которую я обо всем расспрошу подробно, расскажет мне, что тогда Марли приезжал как раз затем, чтобы увидеться с Ликой (может быть, ей собрался прочесть свой шедевр?), но в этот день (перед чтением) получил прямую отставку, ибо Лика, почувствовав себя беременной, очевидно, другими глазами посмотрела на него. Формальной ссоры, наверное, не было — ведь вот только позавчера Лика слушала у Томочки марлинские рассказы. (Оказывается, о его рассказах говорила она той ночью, когда забежала ко мне, — тогда еще читателю снился сон! — о его дурацкой прозе, в которой «ничего не происходит».) Ссоры не было, но Лика не хотела иметь с ним дела, и Марли бесился из–за этого, искал встречи, хотел объясниться — в общем, вел себя недостойно и по–марлински.
Больше я ничего не знаю о том, как там у них разворачивались события, — не все ведь знает мой информатор Томочка Лядская, а спрашивать у непосредственных участников, согласитесь, совсем неудобно. Приходило мне в голову, правда, что Томочка врет, что ничего такого и не было, но поскольку я все же значительно больше хотел, чтобы не было насилия на подземной Неглинке, чтоб оно стало сном для меня и для Лики, — я и склонился к той мысли, что ребенка ей сделал Марли, а не мой, теперь уже ручной, небесный поклонник.
Для меня ведь нерв этой загадки был вовсе не в том несчастном ребенке, а в Лике: что с ней случилось? Я даже так до сих пор и не понимаю, почему я столь странно воспринял эту весть о ребенке, почему до такой степени разволновался? Скорей, волновался во мне Теофиль, но по поводу чего? — беременности или аборта? Пока что меня не интересовало ни то, ни другое — меня, повторяю, интересовал только этот факт фака. Я сразу отбросил очевидную для меня ранее гипотезу половой распущенности небесной цивилизации, но, с другой стороны, даже просто мысль о том, что Лика могла отдаться Марлинскому, была для меня нестерпима. Отдаться прыщавому уродцу Марли в мятой шляпочке на голове? — читатель, это ведь невозможно — эстетически.
— Но если там была такая любовь, — спросил я Томочку, — почему бы ей и не родить от него?
— Ты что, с луны свалился? — он же негр…
Да, читатель, Марлинский был негр. А что тут такого? — Печорин вон знал одного немца по фамилии Иванов… Да и потом — Марлинский ведь был литературным негром. Шутка! — что мне еще остается?
— Может, она его и до сих пор любит? — предположил я.
— Нельзя понять — любит, не любит, плюнет…
— А он что?
— Ой, ты знаешь — там все так запутано… Ничего не знаю!
Вот и весь разговор — конечно, ничего не знает! — и я покинул демоническую сплетницу.