К книге
Дальнее чтениеГлава 6.Эволюция, миросистемы, Weltliteratur
58%
Глава 6.Эволюция, миросистемы, Weltliteratur
7

Вплоть до этого момента статьи в «Дальнем чтении» были организованы с помощью своего рода невидимого маятника, попеременно затрагивающего то эволюцию («Европейская литература Нового времени», «Литературная бойня»), то миросистемную теорию («Гипотезы», «Планета Голливуд»). Мысль о том, что с этим маятником может быть что-то не так, – или, иными словами, что эти две теории несовместимы, – никогда не приходила мне на ум. Обе они крайне материалистичны, обе историчны, обе опираются на большой массив эмпирических данных… Чего еще желать?

Получив приглашение сделать доклад в Валлерстайновом Центре Фернана Броделя, я вынужден был рассмотреть этот вопрос более подробно. Оглядываясь назад, могу сказать, что в «Эволюции, миросистемах, Weltliteratur» хорошо показаны концептуальные отличия между этими двумя теориями и хуже продемонстрировано, как эти различия соотносятся с двумя долгими периодами в истории самой литературы[150]. Однако в статье не была рассмотрена основная проблема, возникающая при использовании естественных наук в качестве концептуальной модели для социальной истории.

Под основной проблемой имеется в виду не оппозиция между общим и частным, объяснением и интерпретацией, случайным и умышленным, дальним и пристальным и т. д. – во всех этих случаях я однозначно на стороне естественных наук. Однако существует вопрос, который мне кажется действительно неразрешимым: в эволюции нет понятия, соответствующего идее социального конфликта. Конкуренция между организмами или похожими видами присутствует, как и гонки вооружений, случающиеся между хищниками и их жертвами; однако нет ничего похожего на конфликт, следствием которого может быть трансформация целой экосистемы. И это проблема не одной лишь эволюции; насколько мне известно, у теории комплексных систем и теории сетей есть то же слепое пятно, непозволительное для любой теории культуры или общества.

Мой следующий исследовательский проект, посвященный трагическому конфликту и теории сетей, возможно, поможет мне ответить на этот вопрос. При этом, перечитывая статью для предлагаемого сборника, я также понял, что примерно с этого времени эволюция и миросистемная теория стали играть намного менее важную роль в моих исследованиях. Отчасти причиной было осознание их возможных недостатков, однако решающее значение имело возрастание важности количественных методов для моих исследований в Стэнфорде, которое в конце концов привело к созданию Литературной лаборатории в 2010 г. Дело не в том, что количественные данные как-то противоречили положениям эволюции или миросистемной теории. Они предоставили такое огромное количество эмпирического материала, что я оказался к нему совершенно не готов, и поэтому на пару лет я забыл о теоретическом каркасе, вплотную занявшись бесконечными опытами. Сейчас, когда я это пишу, результаты этих опытов наконец-то начинают обретать форму, и период отсутствия теории заканчивается. На самом деле, мир Digital Humanities, цифровых гуманитарных наук, понемногу начинает ощущать потребность в обобщающей теории для нового литературного архива. Следующая встреча эволюционной теории и исторического материализма состоится именно на этой новой эмпирической территории.

* * *

Хотя термин «мировая литература» существует уже почти два столетия, мы до сих пор не можем определить, хотя бы примерно, к чему же он относится. У нас нет набора понятий, нет гипотезы, которая помогла бы упорядочить бескрайнее количество данных, называемое мировой литературой. Мы не знаем, чем является мировая литература.

Предлагаемая статья не заполнит эту лакуну. Но в ней будут в общих чертах сопоставлены две теории, которые, как мне всегда казалось, прекрасно подходят для выполнения этой задачи: теория эволюции и миросистемный анализ. Я начну с описания их возможного вклада в изучение истории литературы, потом проанализирую их совместимость и под конец набросаю новый облик Weltliteratur, возникающий в результате их связи[151].

I

Несложно понять, почему эволюция является хорошей моделью для описания истории литературы: это теория, объясняющая необычайное разнообразие и сложность существующих форм с точки зрения исторического процесса. По сравнению с привычным литературоведением, в котором формальные теории обычно игнорируют историю, а исторические исследования – формальную теорию, для эволюции форма и история – две стороны одной медали или, если воспользоваться эволюционной метафорой, возможно, два измерения одного и того же дерева.

Рис. 1 – единственное изображение во всем «Происхождении видов», оно появляется в четвертой главе «Естественный отбор», в части «Дивергенция признака». Дарвин называет это дерево в тексте «диаграммой», словно подчеркивая то, что она должна иллюстрировать взаимосвязь между двумя переменными: история находится на вертикальной оси, обозначающей постепенное течение времени (каждый промежуток – «тысяча поколений»), а форма – на горизонтальной оси, показывающей морфологическую диверсификацию, которая в конечном счете приведет к «различающимся разновидностям» или полностью новым видам.

Рис. 1. Дивергенция признака

Рис. 2. Языковые деревья

Горизонтальная ось показывает формальную диверсификацию… Но Дарвин употребил более сильные слова: он говорит об «этом довольно сложном вопросе», потому как формы не просто «изменяются», они все больше отличаются друг от друга. То ли в результате геоисторических случайностей, то ли под действием специального «принципа» (насколько мне известно, вопрос остается открытым) расхождение пронизывает всю историю жизни, определяя ее морфологическое пространство как расширяющееся по своей сути. «Дерево можно рассматривать в качестве упрощенного изображения матрицы расстояний», – пишут Кавалли-Сфорца, Меноцци и Пиацца в методологическом предисловии к «Истории и географии генов человека». Схема 2, на которой генетические группы и языковые семьи ответвляются друг от друга одновременно и географически, и морфологически, ясно демонстрирует, что они имеют в виду: дерево дает возможность показать, насколько далеко одна форма отошла от другой или от их общего предка.

Теорию, центральной проблемой которой является многообразие форм, существующих в мире, которая объясняет их как результат дивергенции и ветвления и интерпретирует расхождение как процесс пространственного разделения, – вот что эволюционная теория может предложить истории литературы. Много разных форм в прерывистом пространстве – далеко не самый плохой отправной пункт для изучения мировой литературы.

II

В миросистемном анализе другой набор координат, потому что вследствие появления капитализма множество независимых пространств, необходимых для происхождения видов (или языков), резко сокращается до всего лишь трех позиций: ядра, периферии и полупериферии. Мир становится единым и неравномерным: единым, потому что капитализм повсюду на планете ограничивает производство, и неравномерным, потому что сеть обмена нуждается в четком разграничении этих трех областей и поддерживает его.

Привлекательность этой теории для исследователя литературы тоже легко понять. С ее помощью мы наконец-то можем уловить единство мировой литературы, которую Гете и Маркс называли Weltliteratur. Эта теория отражает внутреннюю связанность литературной системы: подобно капитализму, Weltliteratur едина и неравномерна, и развитие различных ее компонентов – многочисленных национальных и локальных литератур – часто зависит от их положения внутри системы как целого. Итамар Эвен-Зохар («полисистемная теория» которого довольно близка к миросистемному анализу) выразил это очень точно, сказав, что в интернациональной литературной системе «не существует симметрии»: сильные литературы, находящиеся в ядре, постоянно «вмешиваются» в траекторию развития литератур периферийных (в то время как обратный процесс практически никогда не происходит) и таким образом постоянно увеличивают неравенство внутри системы.

Занимаясь исследованиями международного рынка романов XVIII и XIX вв., я пришел к выводам, очень близким к выводам Эвен-Зохара. Основным механизмом, с помощью которого этот рынок функционировал, была диффузия: книги, производимые в ядре, непрерывно экспортировались на полупериферию и периферию, где их читали, ими восхищались, имитировали и превращали в образцы для подражания, – как следствие, они вовлекали эти литературы в поле своего влияния, на самом деле «вмешиваясь» в их самостоятельное развитие. Такая асимметричная диффузия придает литературной системе удивительное однообразие: последовательные волны эпистолярных романов, или исторических романов, или романов тайн доминировали повсюду – и часто, как в случае современных голливудских боевиков, на небольших рынках периферийных культур это доминирование проявлялось даже сильнее, чем в странах, откуда эти жанры начали свое движение.

Представление о мировой литературе как о единой и неравномерной – вот в чем состоял вклад миросистемного подхода. Международные ограничения, наложенные на литературу, – это те рамки, при помощи которых мировой рынок сдерживает наше воображение. «Диффузия является большой консервативной силой в истории человечества» – писал А. Л. Крёбер, и он был абсолютно прав.

III

Трудно придумать более четкое противопоставление. Эволюция делает акцент на диверсификации существующих форм, осуществляемой путем видообразования, тогда как миросистемный анализ – на единообразии (или, по меньшей мере, на ограничении разнообразия), которое навязывает диффузия. Конечно же, я упрощаю: эволюция предполагает мутацию и отбор (т. е. как создание, так и устранение разнообразия), а миросистемный анализ учитывает различные позиции в международном разделении труда. Тем не менее обратим внимание на заглавия: «Происхождение видов» (множественное число) и «Современная жиросистема» (единственное число) – грамматика хорошо указывает на противоположность этих исследовательских проектов. Географические основания двух теорий тоже противопоставлены друг другу: знаменитое открытие Дарвина случилось на архипелаге, потому что для происхождения видов («аллопатрического видообразования» Эрнста Майра) необходимо, чтобы пространство было разделено на отдельные участки; а международная торговля в рамках современного капитализма соединяет общества, разделенные океанами, и делает их элементами единого, непрерывного географического пространства.

Теория диверсификации и теория единообразия. Очевидно, что они несовместимы. И так же очевидно, что они обе объясняют важные аспекты мировой литературы. Они обе являются правильными, хотя и не могут быть правильными одновременно[152]. Или, если точнее, они не могут быть правильными, если только сама литература не функционирует двумя полностью несовместимыми способами.

Эта идея может показаться абсурдной, однако она имеет историческое и морфологическое основание. Исторические доводы просты: и диверсификация и единообразие одновременно характерны для истории литературы потому, что они появлялись в различные эпохи и вследствие различных социальных механизмов. Диверсификация – результат (относительной) изолированности культур, существовавшей с момента их возникновения до относительно недавнего времени; единообразие появляется намного позже, примерно в XVIII в., когда международный литературный рынок обретает достаточную силу, чтобы подчинить (или начать подчинять) себе эти отдельные культуры. Опять же, я упрощаю – и раньше случались эпизоды всеобщей диффузии (как, скажем, увлечение петраркизмом в позднем Средневековье), и так же имели место более поздние примеры диверсификации. Однако идея в том, что для каждого из этих двух принципов характерно «избирательное сродство» с определенной социоисторической организацией и что, грубо говоря, мы совершили переход от одной к другой.

Такова историческая подоплека в общих чертах. Морфологическое основание – иного свойства. До сих пор я имплицитно принимал посыл эволюционной теории о том, что в литературе, как и в природе, разнообразие равняется дивергенции, то есть что новые формы образуются исключительно путем ответвления от уже существующих форм через определенного рода мутации. Если бы это было так, то диффузия (а вместе с ней и миросистемный подход) мало давала бы для объяснения литературных инноваций: теория диффузии прекрасно подходит для объяснения того, как формы перемещаются, однако не может объяснить, как они изменяются, просто потому, что диффузия не умножает формы, а уменьшает их количество, расширяя пространство, занимаемое лишь одной из них. Диффузия является большой консервативной, а не творческой силой в истории человечества.

В литературе, как и в природе, разнообразие равняется дивергенции… Но что, если конвергенция различных видов тоже создает новые формы?

IV

Этот вопрос многим читателям может показаться риторическим. «Дарвинистская эволюция, – пишет Стивен Джей Гулд, – это процесс постоянного разделения и разграничения. Культурное изменение, напротив, получает огромную поддержку от слияния и соединения различных традиций. Догадливый путешественник может мельком взглянуть на иностранное колесо, импортировать это изобретение себе домой и изменить местную традицию раз и навсегда»[153]. Пример с догадливым путешественником неудачный (он демонстрирует диффузию, а не слияние), но в целом мысль понятна, и ее хорошо выразил историк техники Джордж Басалла: «Отдельные биологические виды обычно не скрещиваются, – пишет он. – Предметы материальной культуры, наоборот, обычно соединяются для получения новых полезных вещей»[154].

Обычно соединяются… Это важный момент: для большинства исследователей конвергенция – основной, если не единственный принцип в истории культуры. В другой статье я критиковал эту позицию, противопоставляя ей что-то наподобие попеременного разделения труда между дивергенцией и конвергенцией в создании морфологического пространства литературы[155]. Сейчас добавлю только, что решающим историческим водоразделом стало образование международного рынка: дивергенция была основным способом литературных изменений до его появления, а конвергенция – после. Морфологические соображения Томаса Павела в «Размышлении о романе» (La Pensée du Roman), основанные на совершенно иной концептуальной рамке, чем данная статья, предлагают прекрасное (потому что независимое) подтверждение этого тезиса: он утверждает, что дивергенция являлась движущей силой на протяжении первых пятнадцати веков существования романа, а конвергенция – начиная с XVIII в.

Начиная с XVIII в…. Иными словами, конвергенция становится активной силой в литературной жизни тогда же, когда и диффузия. Стоит задуматься: это просто совпадение по времени или между ними есть функциональная связь?

V

Для начала приведу простой пример. Некоторое время назад один из величайших литературных критиков современности, Антонио Кандидо, написал три эссе (о «Западне» [1877] Золя, «Семье Малаволья» [1881] Верги и «Трущобах» [1890] Азеведу), в которых проследил распространение натуралистического романа из ядра (Франции) через полупериферию (Италию) на периферию (Бразилию) мировой литературной системы. И он обнаружил, среди прочего, нечто вроде внутренней асимметрии в распространении натурализма. Сюжетная структура Золя заимствуется Вергой и Азаведу почти без изменений, тогда как стиль существенно изменяется: у Верги появляется сицилийско-тосканская оркестровка коллективной речи, а также пословицы; у Азеведу появляются аллегории и частые этические отступления повествователя (особенно в том, что касается половых вопросов)[156].

Однако Верга и Азеведу далеко не уникальны. В конце XIX в., когда диффузия современного романа все чаще проникает в периферийные культуры, все наиболее значимые местные писатели подвергают западноевропейские образцы стилистической сверхдетерминации: они заменяют аналитически-беспристрастный стиль Франции XIX в. резонерскими, громкими, саркастичными, эмоциональными голосами, всегда диссонирующими с рассказываемой ими историей. Именно такое сочетание, с некоторыми вариациями, мы найдем в классическом антиимперском романе Мультатули «Макс Хавелаар, или Кофейные аукционы Нидерландского торгового общества» (1860) и в филиппинском шедевре Рисаля «Не прикасайся ко мне» (1886–1887), в «первом современном японском романе» Футабатэя «Плывущее облако» (1887) и в похожей на «Расёмон» политической притче Тагора «Дом и мир» (1916).

Италия, Бразилия, Индонезия, Филиппины, Япония, Бенгалия… Очевидно, что эти примеры расходятся в деталях, сохраняя при этом одну и ту же формальную структуру. Все эти романы являются «соединениями различных традиций» – притом всегда однотипными: они связывают сюжет, заимствованный из ядра, со стилем из периферии[157]. Реалистично-натуралистический сюжет о потерянных иллюзиях и социальном поражении достигает периферии литературной системы в целости и сохранности, однако в процессе этого перемещения он каким-то образом отделяется от сопутствовавшего ему «серьезного» тона и обретает новый стилистический регистр.

Но разве можно «отделить» сюжет от стиля?

VI

Можно, потому что роман является составной структурой, соединяющей два отдельных уровня – «историю» и «дискурс» или, несколько упрощая, сюжет и стиль: сюжет отвечает за внутреннюю связь между событиями, а стиль – за их словесную репрезентацию. С формальной точки зрения это различие представляется очевидным, с точки зрения текста – не совсем, потому что, как правило, сюжет и стиль настолько тесно переплетены, что их разделение трудно себе представить. Тем не менее, если в действие вступает диффузия, «перемещающая» романы по литературной системе, они действительно разделяются: сюжет хорошо поддается транспортировке, оставаясь более-менее одинаковым в разных контекстах, а вот стиль исчезает или изменяется.

Почему существует эта разница? Причин две. Во-первых, обычно сюжет содержит идейную суть романа и поэтому должен быть как можно более крепким. Чтобы подчеркнуть, насколько неразрывной должна быть повествовательная связь, Борис Томашевский предложил в 1925 г. метафору «связанных мотивов», которые «опускать нельзя, не нарушив причинной связи между событиями»[158]. Связанные мотивы «опускать нельзя», но также их нельзя изменять: и потому, подводит итог Томашевский, они «обычно отличаются «живучестью», то есть встречаются в одинаковой форме в самых различных школах» – и, можно добавить, в такой же одинаковой форме они встречаются в самых разных странах[159].

Вторая причина того, почему у сюжета и стиля разные судьбы, не структурная, а языковая. Распространение обычно подразумевает перевод, а значит, переформулирование на другом языке. Сюжет в значительной степени независим от языка: он остается примерно одинаковым не только при изменении языка, но и при замене знаковой системы (романа – на иллюстрацию, фильм, балет…). Стиль, напротив, – не что иное, как язык, и переводить его – traduttore traditore [переводчик-предатель] – почти всегда означает совершать предательство: чем сложнее стиль, тем вероятнее, что эти черты будут утрачены в процессе перевода.

Итак, перемещаясь по литературной системе, романные формы (как правило) сохраняют свои сюжеты и (частично) утрачивают свои стилистические особенности – последние заменяются «локальными» особенностями, как в случае с Азеведу и другими упомянутыми выше романистами. В результате получаются гибридные формы, которые на самом деле «соединяют различные традиции», как сказал бы Гулд. Однако точнее будет сказать, что многие из этих текстов – примеры не соединения, а диссонанса: диссонанса, несогласия, порой – недостаточной согласованности того, что происходит в сюжете, и того, какую оценку этому дает стиль и как он представляет это читателю. Форма как борьба – именно ее мы получаем в результате: борьба между историей, полученной из ядра, и точкой зрения, которая «принимает» историю на периферии. Тот факт, что на местах этой спайки остаются швы, – не просто эстетическая данность, а проявление скрытого политического конфликта. Поэтому морфология гибридных текстов – неоценимый источник знаний о бесконечной спирали гегемонии и сопротивления, созданной мировой литературой.

VII

Термин «мировая литература» существует уже почти два столетия, но мы до сих пор не знаем, что же это такое… Может быть, это происходит потому, что в одном термине мы сталкиваем две разные мировые литературы: ту, что предшествует XVIII в., и ту, которая приходит после него. «Первая» Weltliteratur – это мозаика, состоящая из отдельных, «локальных» культур; для нее характерно большое внутреннее разнообразие; она создает новые формы преимущественно путем дивергенции; и ее логичнее всего объяснять с помощью (одного из вариантов) эволюционной теории[160]. «Вторая» Weltliteratur (которую я предпочитаю называть мировой литературной системой) объединена международным литературным рынком; она демонстрирует возрастающее и временами ошеломляющее единообразие; ее основной механизм изменений – конвергенция; и ее логичнее всего объяснять с помощью (одного из вариантов) миросистемного анализа.

Какой нам прок от этих двух мировых литератур? Я думаю, что они дают нам прекрасную возможность переосмыслить место истории в литературоведении. Одно поколение назад единственной «великой» литературой считалась литература прошлого; сегодня единственной «важной» литературой считается современная литература. С одной стороны, изменилось все. С другой – ничего не изменилось, потому что обе эти позиции крайне нормативны, они намного больше озабочены оценочными суждениями, чем настоящим знанием. Вместо этого две мировые литературы учат нас тому, что прошлое литературы и ее настоящее должны рассматриваться не как «лучшая» или «худшая» эпохи, а как настолько различные по структуре, что требуют совершенно разных теоретических подходов. Нужно научиться исследовать прошлое как прошлое, а настоящее как настоящее – вот в чем состоит интеллектуальный вызов, который бросает Weltliteratur в XXI в. Однако это слишком обширная тема, требующая отдельного исследования.

Предыдущая главаГлава 7 из 12Следующая глава