К книге
Хроники «Бычьего глаза» Том I. Часть 1Глава XV. 1631–1632
85%
Глава XV. 1631–1632
17

Поручение Боаробера. – Первая газета. – Принц Пфальцбургский. – Медовый месяц Гастона. – Небольшой ужин госпожи Шеврёз. – Повешение кавалеров св. Духа. – Ришельё – паж королевский – Кровавый год. – Смерть Марилльяка (10 мая 1632). – Заговор Монсье. – Герцог Монморанси. – Предчувствие. – Тайная поездка Гастона в Париж. – Совещание в Валь-де-Грасе. – Маркиз Мирбель – Поход войск Монсье. – Собрание королевской армии. – Сражение при Кастельнодари (7 сентября 1632). – Смерть графа Море. – Семнадцать ран. – Все погибло! – Плач королевы. – Просьба о помиловании Гастона. – Узник Лектур и лекарь Люкант. – Явка в суд. – Президент Шатонеф, – Показание Сен-Прёля. – Смертный приговор. – Письмо Генриха Монморанси к жене. – Попытки дворянства у Людовика III. – Сен-Прёль и Ришельё. – Министр и капуцин. – Список мщения. – Красные чернила. – Новая статья. – Госпожа Конде. – Бесполезные просьбы. – Портрет Анны Австрийской. – Казнь (30 октября 1632).

У Ришельё не было более соперников: вдовствующая королева прозябала в Нидерландах; Гастон, готовясь вступить в брак с Маргаритой Лотарингской, интриговал, но безопасно, то в Брюсселе, то в Нанси; Анна Австрийская, более нежели когда-нибудь покинутая своим мрачным супругом, проводила долгие дни в Валь-де-Грассе, посвящая половину своих досугов молитве, а другую отдавая воспоминаниям, оставшимся от Бэкингема, Конде, Конти, Соассон и другие вельможи и удерживались железной рукой у колесницы кардинала; он господствовал наконец без малейшей тревоги.

Проведя спокойно год, первый министр нашел в складках своего сердца впечатление, которое никогда не изглаживалось – любовь к Анне Австрийской. Рассчитывая обмануть даже племянницу, которой этот хитрец обещал руку Людовика ХIII, как следствие блистательного разрыва, он возвратился к замыслу – создать самому наследника престола: это был единственный кородевский акт, которого он еще не захватил, и гордость его не могла, привыкнуть к этому пробелу в здании его фортуны.

Королева допивала чашу горечи: она должна была убедиться теперь, что Ришельё, который мог уничтожить все прерогативы и радости своей государыни, один только был в состоянии возвратить их. Путь же, который он предполагал открыть ей для выхода из этого бедственного положения, кажется таким приятным даже для тех, кто следует по нему добровольно, что его и эминенции и в голову не приходило, чтобы столь несчастная государыня отказалась дозволить увлечь себя. Но кардинал отлично сознавал, что Анна Австрийская ничего не предпринимала без одобрения сосланной фаворитки, ибо душа ее величества отражала только мысли своей Мари. Поэтому необходимо было Ришельё или отказаться от всякой надежды на успех, или решиться призвать госпожу Шеврёз. Он решился на последнее.

Писать к врагу, хотя бы даже и с предложением мира, было неблагоразумной тактикой; его эминенция предпочел отправить посланца. Минстер воспользовался этим случаем, чтобы возвратить благосклонность Боароберу, которого любил в сущности, как знатные любят тех, кто лм льстит и их забавляет. Бедный аббат томился в течение пяти лет, удрученный немилостью, которая, тем не менее, прибавила ему шестьдесят фунтов весу; еще два года и он пал бы под тяжестью утешений, которые усиливался противопоставить своему несчастью.

– Посмотрим, сказал ему Ришельё: – придаст ли какую-нибудь гибкость твоему уму жир, который ты нагулял в своей скорби? Я тебе вверяю приятное, милое, почти поэтическое поручение: целый ряд мадригалов в форме разговора. Ты покатишь свою дородную массу в замок герцогини Шеврёз, как раз против Лотарингии.

– Ай, ай, монсеньер!

– К чему это восклицание? Ведь я еще не сказал тебе, в чем дело.

– Ваша эминенция назвали госпожу Шеврёз, и я могу из этого заключить, что мне предстоит трудный моток для распутывания.

– Ты успеешь, если не сделался глупейшим из аббатов, как сделался толстейшим.

– В таком случае нельзя было верить спиртуозной силе лучших европейских вин.

– Так вот как ты принял новый эдикт относительно воздержности духовенства.

– Неужели ваша эминенция хотите наказывать вечно.

– Слушай, если хочешь получить митру прежде, чем несварение желудка сведет тебя в могилу. Поручение, которое я тебе даю, по-моему, выполнить не трудно: дело в том, чтобы привезти госпожу Шеврёз ко двору.

– В политической игре ваша эминенция заботливо стараетесь не давать королей противникам, разве уже когда сами запасаетесь тузами.

– Потом в дороге, сказал небрежно Ришельё: – ты постараешься внушить герцогине, что она может достигнуть великих милостей, если сблизит меня с королевой, уговорив ее… понимаешь?

– А! ваша эминенция! куда это вы хотите повесить мою митру?

– Неисправимый шут! Необходимо ехать сегодня вечером без замедления,

– Я и поеду, ваша эминенция, и желаю возвратиться с надеждой на головной убор, и Людовик ХIII…

– Молчать!

В то время, как Боарбер ехал в имение госпожи Шеврёз. Теофраст Ренод выпустил первый № французской газеты (Gazette de France), первой еще газеты в королевстве[43]. В этом издании появилось, по приказанию кардинала, известие о переговорах в Нанте, касательно супружества Монсье с Маргаритой Лотарингской. Его эминенция разсудил, что пора указать королю на этот брак, а в случае нужды и заставить Парламент объявить его недействительным. Легко понять, что возрождавшиеся надежды министра не могли согласоваться с новым союзом, который собирался заключить Монсье. Газета представляла кардиналу косвенный путь остановить внимание короля на Лотарингском дворе, который не только давал супругу принцу, но и вооружал еще войска, предназначенные идти в интересах Гастона и обеих королев. Запасшись газетой, хитрый политик, не выказывая ни малейшей неприязни, направил гнев раздражительного монарха на владетельного герцога. Немедленно же был послан в Нанси курьер с требованием объявления относительно брака и вооружений. Первое герцог отверг, а на второе отвечал, что войска назначались в помощь императору против шведов. Вторичной депешей Людовик приказывал переправить его армию через Рейн, заявляя, что в случае отказа, поверит женитьбе Гастона и явится в Нанси на свадьбу со всеми своими войсками. Монсье был еще очень далек от попытки походов во Францию; поэтому необходимо было исполнить строгое требование Людовика ХIII, и лотарингские войска вступили в Германию.

Подробности эти, напечатанные в газете, которую читали после завтрака, для переваривания желудка, понравились нации, которая, несмотря на тогдашний абсолютизм, всегда имела вмешательство в дела. Придворные, любители скандалов, забавлялись в особенности одним эпизодом из нансийских переговоров, который был передан остроумно в газете.

Пфальцбургский принц – зять герцога Лотарингского – должен был принять начальство над войсками, собиравшимися переправиться через Рейн; он с горечью отзывался об этом походе в тайном разговоре с женой.

– К чему этот грустный тон, сказала она: – когда мой брат дает тебе такое явное доказательство доверия?

– Ты права, ибо мне приятно будет воспользоваться этим, чтобы встретить смерть, которой я должен искать.

– Можно и не умирая достигнуть почестей.

– Да, отвечал принц мрачно: – но я избегну бесчестья только с помощью смерти.

– И кто же мог бы поставить тебя в подобное положение?

– Вы, принцесса? Неужели вы думаете, что я не видел ваших интриг, вашей связи с Пюилораном другом Гастона Французского?

– Как! Так это причина вашего горя! Право, я считала вас умнее. Разве вы не знаете, что этот дворянин – советник и искренний приятель принца; что он один может довести до конца супружество, которое всем нам принесет славу и выгоду? Безумный ревнивец! разве ваше сердце нечувствительно к почести иметь невесткой государыню великой державы? Радуйтесь же вместе со мной, что Пюилоран засматривается на мои прелести и таким образом дает мне право требовать от него ускорения свадьбы.

– По крайней мере, вы должны бы из уважения к вашим обязанностям, держать перед этим, господином пирожное гораздо выше, чем вы это делаете.

– Неужели вы считаете меня способной, изменить моим обязанностям?

– О! я не знаю, но однажды вечером я видел, как на повороте коридора Пюилоран крепко обнимал вас, и эти ласки, мне кажется, весьма неуместны по поводу простых переговоров.

– Не стыдно ли в вашем положении обращать внимание на подобные безделицы! Ведь, надобно же кончить…

– В этом случае нельзя не бояться, что прежде окончания переговоров, у вас уже не останется средств для привлечения…

– Это оскорбляет меня, возразила принцесса с досадой. – Мне в моем звании, забыться до такой степени, чтобы позволить дворянину, подобному Пюилорану..

– Звание – плохая гарантия: в области любви встречается и большее неравенство. Но если вы действительно щекотливы в этом случае, то удержитесь по крайней мере, принимать Пюилорана. в подозрительные часы… Вчера мой паж видел, как он выходил от вас в час утра.

– Разве можно определить продолжительность совещания? При том же с такой женщиной, как я, время ничего не значит. Но я, кажется, теряю попусту слова, ибо вижу, что вы весьма равнодушно смотрите на брак Маргариты, и вас не убедишь.

– А я вижу, что вы слишком близко к сердцу принимаете эту свадьбу, чтобы заниматься чем-нибудь другим.

Принц замолчал, повернулся спиной к жене и вышел. Через несколько дней он уехал, не попрощавшись с нею, и вскоре был убит в первой же стычке со шведами.

Свадебная ночь Гастона в Нанте была встревожена несносным воем собаки, запертой в его брачной комнате; эта же ночь в Нанси прошла еще менее благополучно. Так как в то время, когда наконец хотели обвенчать чету, Людовик XIII находился в Меце, то герцог Лотарингский решился отправиться на свидание с этим монархом, чтобы отнять у него всякое подозрение о свадьбе. Король холодно принял его и в ответ на все его запирательства, объявил, что не желает дальнейшего пребывания Монсье в Нанси. Когда герцог пообещал, что Гастон выедет немедленно, Людовик, по-видимому, остался доволен этим обещанием, подал руку соседу и пригласил его обедать. Ночью же герцог возвратился в свою столицу и через неделю брачная церемония совершилась со всевозможной таинственностью. Все надеялись, что с помощью этой же таинственности Гастон успеет увернуться от приказаний брата, по крайней мере, в продолжение медового месяца. Но случилось иначе: новобрачные улеглись уже с полчаса, как офицер доложил герцогу, что королевские комиссары требуют впуска в город, желая убедиться, выехал ли его высочество. Герцог не исполнил обещания, королевская армия могла с минуты на минуту очутиться у ворот его… Он сам побежал в комнату новобрачных и велел им расстаться немедленно. Брачная спальня была в ту же минуту освещена, прислужницы Маргариты торопились одеть принцессу, ибо брат ее требовал, чтобы она явилась к посланным Людовика, для доказательства, что она не уехала с Гастоном. Новобрачная, покрасневшая, дрожащая, с волнующейся грудью, старалась скрыть беспорядок, недавно еще столь пленительный, который она стыдилась выказать даже особам своего пола; но как бы то ни было, в глазах ее виднелись следы прерванного наслаждения.

После продолжительных поцелуев и нежных вздохов, Гастон удалился из дворца; он вышел из Нанси не в те ворота, у которых дожидались французские комиссары. Легко догадаться, что Монсье не было в городе, но они не знали, что птичка недавно улетела. Через неделю после этого неприятного бегства герцог Орлеанский удалившийся в Брюссель, незаконным образом оканчивал с одной фрейлиной инфанты эпизод, жестоко прерванный при дворе Лотарингском…Бедная принцесса Маргарита!

Боаробер рассказал это приключение герцогине Шеврёз, и они забавлялись им за веселым ужином, за которым огни, отражавшееся в хрустальных графинах, затмевались огнём глаз очаровательницы. Но история между веселыми собеседниками оканчивалась их шумной веселостью: напрасно толстый аббат старался изощрить свое остроумие до любезностей, Мари оставалась глуха, и когда он пускал нечто в роде объяснения, она хохотала ему в глаза.

– Любезнейший аббат, сказала она весело желая, разом покончить с нежностями: – для меня слишком большое удовольствие дать вам почувствовать прелесть моих изысканных вин, чтобы я хотела. сделаться их соперницей в вашем сердце.

И собеседники толковее начали обсуждать довод приезда Боаробера в замок герцогини.

– Господин кардинал желает мира, и я принимаю его с признательностью, сказала она.

– И вы умно делаете, госпожа герцогиня: министр один из тех людей, которых лучше иметь друзьями, нежели врагами.

– Господин кардинал очень хорошо знает, что и между женщинами есть такие, о которых можно сказать то же самое, и потому что его эминенция успел убедиться в этом, я и наливаю вам в настоящую минуту этой мальвазии.

– Конечно! Ваша дружба – сокровище, которое оценить может его эминенция более чем кто бы то ни было в мире.

– Прибавьте, аббат, что кардиналу также очень хорошо известна и опасность моей вражды.

– Я убежден, что, по своей природе он склонен более любить ваш пол, нежели бояться его. Итак, я пью, прибавил. аббат, поднимая стакан: – я пью за примирение самого искусного человека и самой остроумной женщины, какие когда-либо были во Франции.

– Не доканчивайте, аббат!… Я приняла вас в качестве уполномоченного, но хочу предоставить себе свободу обсудить предложенный мне договор. Знайте, что я подпишу его только в Париже. Мы едем завтра.

Дорогой посланец Ришельё часто намекал о любви кардинала; но ловкая герцогиня ускользала в этом случае как угорь между пальцев у рыбака. Напрасно Боаробер, сам человек весьма ловкий, употреблял все извороты казуистики – он не мог, пробить панциря, закаленного всеми тонкими придворными хитростями. Он принужден был отказаться от этой части поручения, и бедный аббат снова увидел епархию на неопределенном расстоянии.

Ришельё не предупредил королеву о возращении ее фаворитки, чтобы доставить ей большее удовольствие, а следовательно и самому получить более живую признательность. Анна Австрийская встретила герцогиню с неописанной радостью. Она поехала поблагодарить кардинала в Рюель, и Ришельё казалось, что первый шаг к наслаждению был сделан. Министру было легко оправдать этот призыв в глазах короля, и что страннее, он на этот раз заявив правду, что по всем политическим соображениям за герцогиней было удобнее наблюдать вблизи, нежели издали.

Герцогиня Шеврёз показалась при дворе на большом балу, данном по поводу повышения кавалеров св. Духа. Никогда Венера по возвращении после долгого отсутствия в Цитеру не была окружена столькими купидонами, не крылатыми и с колчаном в руках, но с надушенными усами и мечем при и боку, а Мари предпочитала амуров в шпорах – мифологических.

Между кавалерами, шибко ухаживавшими за фавориткой, был один поседелый герцог, который некогда пользовался благосклонностью; он принадлежал к хорошей фамилии, но, не будучи политиком, не оказал никаких военных заслуг и, слывя скучным царедворцем, пользовался только славой предков. Между тем, он жаловался, что не получил голубой орденской цепи при последних наградах.

– Вы знаете, любезный герцог, что я никогда не любила притворства, сказала госпожа Шеврёз: – и признаюсь, что не могу пожалеть о вас громко.

– Как, герцогиня! Меня, одного из, старейших пэров королевства!

– Может быть, по этому король и рассудил, что нет надобности в недоуздке, чтобы привязать вас к монархии.

– Слово остроумно, герцогиня, но несправедливость тем, не менее, неприятна.

– Досмотрите на мои кольца, герцог: более блестящие не самые старые; они сильно потускли от времени, так что я иногда отдаю их дочистить. Так должно, быть и с дворянством.

– Но, герцогиня…

– Но, герцог, где же ваши личные заслуги, чтобы требовать креста св. Духа? Были ли вы на войне во время великого короля Генриха?

– Нет.

– Отличались ли храбростью под знаменами Людовика XIII?

– Нет.

– Так как вы не служили ни отцу, ни сыну, то и не можете претендовать на получение св. Духа.

Герцог принялся смеяться, но далеко неискренне и потом оставил госпожу Шеврёз. Через несколько минут этот раздосадованный вельможа, разговаривая с другим дворянином, сказал ему довольно громко так, чтобы слышала откровенная слишком герцогиня:

– Царица красоты начинает увядать; клянусь душой, это не более как ночная красавица.

Мари только улыбнулась этой грубой остроте: ее зеркало и многочисленный круг обожателей положительно опровергали мстительное нахальство старого критика.

Вечер этот закончился замечательной находчивостью кардинала, в которой отразилась вся его тонкость и все присутствие духа. Король собирался выйти из залы, чтобы возвратиться в Сен-Жермен. В тот же самый момент Ришельё, в свою очередь подходил к лестнице. Кардинал был так могуществен, так все его боялись, что каждый поторопился дать ему дорогу, и никто не подумал оказать государю подобавшее уважение. Заметив по движениям нескольких пажей, что король хотел выйти, министр остановился с поклоном.

– Ну, что же, сказал Людовик XIII, раздосадованный поведением придворных: – отчего вы не проходите, господин кардинал? Разве вы не хозяин?

Государственный человек вздрогнул: слова эти заключали в себе нечто страшное – это было почти молния, предвестница ужасного громового удара. Но Ришельё – знал слабость Людовика ХIII: вместо ответа, он взял свечу из рук у одного пажа, пошел впереди короля и посветил ему до кареты. Какое красноречивое слово могло сравниться с этим немым доказательством!

* * *

1632 год, самый кровавый в этом царствовании, начался процессом несчастного Марилльяка: 10 мая он поплатился жизнью за мнимое бездоказательное расхищение казны, для наказания которого свирепое беззаконие за неимением суровой кары в тогдашних уголовных законах перерыло арсенал старинных постановлений. Нашли, наконец, закон, по которому казнокрад «подвергался конфискации имения и особы». Истолковывая неслыханным образом слово конфискация, развращенные судьи нашли, что она равнялась казни… и голова маршала Франции покатилась к ногам Ришельё. Через три месяца старший брат этого несчастливца, бывший государственный канцлер, умер в ссылке в Шатодене, удрученный болезнями и бедностью, хотя довольно долго управлял финансами. Со времени изгнания он жил щедротами своей невестки. Без сомнения, эта великодушная преданность возбудила мало удовлетворенное мщение кардинала, и он принудил эту даму после смерти ее несчастного родственника заплатить стражам, которые надзирали за ним.

Таковы были ужасы, ускорившее мятежное движение, затеянное полтора года назад Гастоном, и вступление его во главе армии во Францию. Поход этот, более верный в своих поводах, нежели благоразумный в исполнении, конечно, находит свое место здесь: катастрофа, навлеченная им, безраздельна с жизнью Анны Австрийской.

Экспедиционный корпус главным образом заключал в себе от четырех до пяти тысяч немецких, лиежских или неаполитанских всадников и тысячу двести жандармов или французских легких кавалеристов. Пехота состояла из кучи нищих, каторжников, разбойников, из подонков испанской армии. Все соединенные силы не превышали восьми тысяч человек. Но если это количество воинов было слабо в уважение усилий, употребленных для его сформирования герцогом Лотарингским, самодержавной инфантой Брабантской, королевой-матерью и Монсье, то все надеялись, что Испанский король, постоянно упрашиваемый госпожою Шеврёз, которой он вспоминал нежные ласки, исполнит свое обещание и пошлет вспомогательный корпус в Лангедок, когда инсургенты вступят в провинцию.

Лангедокский же губернатор Монморанси вступил в заговор Монсьё, как говорят одни, будучи возбужден деспотизмом кардинала, а по словам других – побуждаемый женой, родственницей королевы-матери. В подкрепление второго повода рассказывают, что одна девушка спавшая близ постели герцогини, подслушала разговор супругов, окончившийся следующим образом:

– Ты хочешь, сказал маршал с волнением: – и я это сделаю для удовлетворения твоего желания; но помни, что это будет стоить мне жизни.

Госпожи Монморанси хотела возражать, но герцог перебил ее и прибавил.

– Перестанем говорить об этом, дело решенное и не я последний буду раскаиваться… Тысячу сто семьдесят два дня, прошептал он потом в полголоса… Срок не далеко… Я начинаю понимать твое предостережение, маркиз Порт… Да, вечность…

Потом он вздохнул и замолчал.

Но люди сведущие приписывают решению Монморанси причину более нежную, более сообразную со страстью, глубокий след которой оставался в его сердце – любовь, внушенную ему Анной Австрийской, и которую, по всем вероятиям, разделяла ее величество. К этой привязанности, как естественное последствие, присоединялась глубокая ненависть к кардиналу, ревнивые старания которого поставили преграду в минуту вероятного блаженства. Победить для такого дела было славно вдвойне: торжество принесло бы победителю лавры и мирты. Вот в чем заключался решительный повод, который мог руководить таким женским угодником, как Монморанси – тип старинного рыцарства, всегда, готового соединять в мыслях славу с красотой.

Пред вступлением во Францию, Монсье подучил богатые подарки от инфанты, прощаясь с нею в Брюсселе. Государыня эта в продолжение четырех месяцев угощавшая Гастона и его близких, захотела выказать ему еще более великодушия при этом случае. В момент отъезда не было дворянина, состоявшего на службе у последнего сына Генриха IV, который не испытал бы ее щедрости. Так были подарены драгоценные камни, золотые цепи и портреты Испанского короля. Несколько сундуков было наполнено платьем, бельем и щегольским оружием для употребления французского принца. Казначей инфанты отсчитал ему сто тысяч золотых на дорожные издержки.

Расставаясь с такой великодушной союзницей, Гастон горячо благодарил ее и клялся не забыть никогда ее благодеяний. Прощанье его с королевой-матерью было нежно и трогательно; но тайное с донной Бьянки, фрейлиной инфанты, оставило грустную задумчивость в сердце чувствительной испанки. Будучи женат не более нескольких месяцев, принц обещал этой прекрасной и слабой особе, что «страсть его не умрет в его сердце, хоть они и принуждены расстаться». Правда, что Гастон давал то же самое обещание и Маргарите Лотарингской, с которой провел один день проездом чрез Нанси.

Наследник французского престола вел войну совсем не с братом, но с кардиналом. Это видно из секретного договора, заключенного между Гастоном и Филиппом IV, в котором заключались не только почтительные оговорки касательно Людовика ХIII, но и много охранительных условий в интересах Франции. Значит вопреки всякой добросовестности, хвалители власти описали, как самый черный мятеж, восстание под начальством Гастона. Если бы оно и было таково, то король, конечно, весьма навлек его на себя, жертвуя дерзкому слуге всем своим семейством. Но еще повторяем, что нападали не на короля; мщение инсургентов имело целью одного кардинала, да и сам король был бы освобожден при успехе этой партии.

В одной современной рукописи[44] упоминается об известной поездке Монсье в Париж, совершенной в величайшей тайне, в то время, как войска его переходили чрез Бассиньи и Бургундию под командой герцога-Эльбефа, его помощника. Упомянутая рукопись придает чрезвычайно странный повод этой рискованной поездке Гастона: он узнал о возвращении госпожи Шеврёз; небезызвестно ему было, что эта дама только и заботилась о беременности королевы, и Монсье возымел мысль, что герцогиня в стачке с кардиналом легко могла повлиять на отвращение Анны Австрийской – единственный пункт, мешавший Ришельё быть действительным королем. Положительно сделалось известно, что фаворитка, по возвращении имела частые совещания с кардиналом, которых могли подозревать причину; но подозрение это было неверно.

Сообразно с рукописью, которая служит нам руководительницей, он имел совещание с королевой в полночь в беседке сада Валь-де-Граса, куда привела его Бригитта тайком от монахинь. Герцогиня Шеврёз и испанский посланник маркиз Мирбель присутствовали при этом разговоре. Гастон выражался с грубой откровенностью солдата, объявляя и поводы своей экспедиции и рассказывая о своей женитьбе на Маргарите Лотаринской.

– Ваше величество, продолжал они – не можете сомневаться, что судьба ваша не должна измениться, если Бог увенчает успехом мои усилия. Мне будет приятно возвести вас на подобающую высоту и возвратить все отнятое у вас кардиналом. Но когда Провидение не дозволило, чтобы наследник престола родился от моего брата, я хотел бы – извините за резкую откровенность – чтобы этот королевский отпрыск не был чуждым прививком, прищепленным неверными руками к моему праву.

– Монсье, отвечала королева, покраснев: – слова эти слишком выходят из пределов уважения к моему полу, даже и в то время, когда несчастья затмили во мне титло вашей государыни.

– Я кончил этот, неприятный для меня самого, разговор; наконец, мы собрались на это совещание не для обмена нежностей и любезностей. Примите во внимание, что в игре, которую я начинаю, голова моя может подвергнуться страшному риску, и было бы очень неприятно, если бы в то время, когда я буду действовать в ваших интересах, мои собственные потерпели бы вред.

– Право, братец, возразила королева: – ваши слова заставили меня дорого заплатить за услуги, которые вы цените так высоко.

– И, продолжала Мари: – да позволено мне будет добавить то, о чем стыдливость и скромность запрещает говорить ее величеству. Неужели ваше высочество хотите опечатать ложе короля, вашего брата, или узнали достоверно, что небо отняло у Людовика ХIII безвозвратно способность производительности?

– Семнадцать лет прошедшего, герцогиня, верное ручательство за будущее, отвечал Гастон с живостью.

– Вот, монсеньор, уверенность, которая мне кажется слишком смелой, и вы таким непогрешимым взором провидите тайны природы?.. Но, позвольте… все это, вопреки вам, входит в круг тех шутливых мыслей, которые присущи вашему веселому характеру. Позвольте ее величеству верить, что вы хотели позабавить ее немного.

– Но…

– О, не требуйте от нас серьезного внимания! воскликнула Мари с живейшей веселостью.

– Между тем, дело очень серьезно…

– Однако, дело очень серьезно… – Чтобы быть веселым, перебила герцогиня: – таких есть много.

– Осмелюсь, сказал почтительно Мирбель: – вставить и свое слово, ибо королева удостоила меня приглашением. Король, мой государь, вступая в союз с вашим высочеством, не мог согласиться ни на что, могущее оскорбить его августейшую сестру. Однако, слова вашего высочества, сказанные прежде, чем герцогиня объяснила, что это шутка с вашей стороны, могли бы, если бы я передал их графу – герцогу Оливарецу – повести к разрыву между его католическим величеством и вами Но я уже забыл их; договор будет существовать.

– Да, да, я должен сознаться, что хотел пошутить, поспешил сказать Гастон, который узнал всю опасность, угрожавшую его союзу… – Привычка посещать повес заставляет меня иногда забываться и в другом обществе. Но идут лета, и мысль моя созреет…

– Аминь! отвечала фаворитка. Но, послушайте, монсеньер! теперь королева, смеется после того, как дело объяснилось, и будьте уверены, что мы будем молиться только об успехе вашего оружия…

Разговор принял другое направление: Мирбель передал принцу некоторые новые распоряжения своего короля в интересах восстания; Монсье со своей стороны просил посланника сообщить кое о чем своему двору; наконец королева просила Гастона объявить в прокламациях народу и войску, что целью войны было только разрушение кардинальской власти, без всякого ущерба короне. Перед разлукой принц, отведя герцогиню во впадину окна, сказал, пожимая ей руки:

– Прелестная плутовка, вы потешились надо мной, как над мальчишкой; но, ради Бога, не измените мне… Пожалуйста, без Моста Вздохов, в особенности без новых шутовских танцев кардинала… Что же касается до королевской удали, то я охотно примиряюсь с ней… Прощайте, бесенок.

Воспользовавшись остатком ночи, Гастон вышел из Валь-де-Граса, в сопровождении Бригитты, которая не скоро возвратилась к королеве. Эта хорошенькая девушка несколько раз попадалась на дороге принцу и, отправляясь на войну, он не хотел оставить несовершенным ни одного прощанья. Монсье нашел свою свиту за картезианским монастырем. Все всадники сидели на добрых лошадях, которые к рассвету и унесли их далеко от Парижа.

Мало вероятия, чтобы Ришельё знал об этом ночном совещании в беседке; но с некоторых пор Мирбель начал часто бывать у королевы. Это возбудило в кардинале весьма основательные подозрения, ибо ему не было безызвестно согласие, царствовавшее между испанским двором и Гастоном. Мирбеля потребовали в Лувр.

– Господин посланник, сказал ему Людовик XIII грубо и сухо: – я не знал, чтобы на вашей обязанности лежали такие частые свидания с королевой.

– Государь, отвечал дипломат: – я ни в каком случае не должен забывать, что ее величество инфанта, а потому мое уважение…

– Хорошо, маркиз. Ваше уважение, ваше уважение – все это прекрасно, но я желаю, на будущее время, чтобы вы испрашивали аудиенции с нашего ведома каждый раз, когда вздумаете исполнять эти мнимые обязанности к королеве.

– Мнимые, государь!

– Да, я полагаю, что это слово у места. В Испании посланники не входят во дворец, как на мельницу, да и во Франции это не принято; вы насильно ввели этот обычай и я запрещаю его как вам, так и маркизе, вашей супруге.

– Я возвращусь, государь, в свой кабинет и попрошу у вашего величества удовлетворения.

– Вам его не дадут.

– Тогда я выеду из Франции.

– Как вам угодно. Ваш государь не потерпел бы ни на один день того, что я переношу в продолжение нескольких лет. Теперь вы знаете мою волю – она неизменна.

Мирбель вышел, не сказав ни слова, но он не выехал из Парижа. Через несколько дней кардинал узнал от своих мадридских шпионов, что это решение Людовика XIII причиняло живейшую досаду Филиппу IV, а этим доказывалась необходимость принятой меры.

Между тем войска Гастона прошли Бургундию и часть Бурбоннэ, не встретив ни одного королевского эскадрона; они повсюду производили грабежи и даже грабили друг друга, если иначе не могли достать добычи. По прибытии в Дижон, Гастон получил сведения от Монморанси. Он почтительно выговорил принцу за поспешность похода в то время как он, Монморанси не мог еще ни получить субсидии с провинции, ни собрать ожидаемых войск. Герцог, впрочем, прибавлял, что готов исполнить приказания его высочества и употребить для этого все, что будет в его власти. Основываясь на последнем уверении, Монсье продолжал путь, переправился через Аллье в Виши и очутился в Оверне. До сих пор ни один город, ни одно местечко не приставали к восстанию; к Гастону не явился даже с услугами ни один дворянин, хотя принц прошел уже две трети королевства. Конечно, кардинальское иго слишком тяготело над Францией; но мало верили такому ветреному, такому непостоянному человеку, как брат короля. Шавиньяк и несколько благородных друзей его – были первые, присоединившиеся к принцу на границах Руэрга.

Армия, требуя беспрестанно денег у герцога Эльбефа, который отделывался одними обещаниями, пришла наконец, в Лодев, первый город губернаторства Монморанси; сам он собрал своих инсургентов в Пезена.

Королевские войска стягивались медленно; но они составляли грозную армию относительно своих противников. Маршал Ла-Форс шел на верхний Лангедок с десятью тысячами пехоты и тысячью пятьсот конницы навстречу остальной.

Маршал Шомберг следовал с меньшими силами пехоты, но с более многочисленной кавалерией против Гастона. В это время король, поспешивший на театр войны в сопровождении кардинала и королевы, велел объявить Монморанси и всех сторонников герцога Орлеанского виновными в оскорблении величества. Сам Гастон объявлен мятежником. Эти строгости не остановили однако же инсургентов: пятьсот человек дворян осадили Бокер, из которого необходимо было сделать крепость. Но так как защита была энергическая и казалась быть продолжительной, Монморанси посоветовал Пюилорану, собиравшемуся на штурм, отказаться от этого предприятия.

– Если мы разобьем Шомберга, прибавил он: – мы не будем иметь недостатка в городах, и потому двинемся на него. Но в случае неудачи, придется снова искать убежища в Брюсселе.

Монсье сделал ошибку, разделив свою армию, состоявшую тогда из двенадцати тысяч: часть пехоты, вверенная Эльбефу, пошла против маршала Ла-Форса, которого нечего было слишком опасаться в ту минуту; а отряд, предназначенный сражаться с Шомбергом, сделался, очень слабым, чтобы выдержать натиск этого генерала.

На рассвете 7 сентября обе армии очутились в виду друг у друга, в небольшом расстоянии от Кастельнодари. Войска Монсье занимали высоту, имея город по левую сторону. Желая отрезать неприятелю сообщение с этой точкой опоры, Шомберг вдруг выступил из прикрывавшего его леса и овладел лугом, лежавшим между Кастельнодари и инсургентами. В эту минуту Гастону предстояло еще перейти небольшой мост, чтобы построиться в боевой порядок; большая часть его пехоты и артиллерия находилась еще в миле расстояния и приближались медленно. Воспользовавшись этой медленностью с целью овладеть выгодной позицией, королевская армия стала таким образом, что многие рвы или глубокие дороги делали доступ к нему весьма затруднительным.

В Этот-то момент Монморанси, командовавший правым флангом, решился двинуться вперед для рекогносцировки неприятеля. Попытавшись напрасно отговорить его от этого; Монсье просил его не наступать, по крайней мере, преждевременно. Герцог обещал повиноваться, зная очень хорошо, по его словам, что еще не все войска прибыли.

– Заклинаю вас всем святым в мире! продолжал принц: – вам легко видеть, что у вас в руках счастье королевы-матери, мое и ваше собственное.

Граф Море, незаконный сын Генриха IV, чувствовавший в своих жилах кровь героя, с нетерпением ожидал приближения левого крыла, которым командовал. Не будучи в состоянии удержаться перед неприятелем, также как и у ног красавицы, он вспыхнул, увидев, как эскадрон королевской кавалерии приблизился на выстрел и, выхватив пистолет, поскакал на капитана. Последний, хладнокровно ожидавший противника, прицелился и выстрелил ему в живот. Море упал, его окружили и нашли его рану смертельной. Обменялись несколькими выстрелами.

Монморанси слышал это на правом фланге и, считая, что началось дело, не сдержал своего слова… С этой минуты исчез в нем осторожный воин, опытный начальник: Монморанси был не более, как безумец, повиновавшийся роковой силе, увлекавшей его к гибели. Перескочив несколько рвов, не смотря на живейшие просьбы графа Рье, которого Гастон имел осторожность приставить к нему, Монморанси бросился в массу королевцев. Оруженосцу, следовавшему за ним раздробило руку, и лошадь была под ним убита. Верный Рье, скакавший за своим генералом, хотя и порицавший его увлечение; жертва неблагоразумия, которого он не мог предупредить, пал сраженный пулей. Не прошло и десяти минут, и Монморанси получил семнадцать ран, из которых ни одна не была смертельна. Наконец, ядро убило под ним лошадь. Несмотря на кровь, струившуюся из всех частей тела, Монморанси дотащился до откоса рва, где и дожидался, что придут к нему на помощь. Сен-Прель, которого роковая судьба приберегала до такого же конца, как и героя, слышал несколько раз крики: «Ко мне! К Монморанси»! Но этот офицер вздрогнул при мысли взять в плен такого человека и при подобных обстоятельствах. Гвардейский сержант подошел наконец к Генриху.

– Сент-Мари, сказал он этому человеку, которого узнал: – не покидай меня.

– Сент-Мари передал Сен-Пре шпагу герцога: так определила судьба войны.

Раненый был перенесен в Кастельнодари на доске, покрытой многими плащами.

– Если бы все окружающие меня, сказал он в дороге сержанту: – сделали столько, сколько я, у вас в рядах была бы хорошая прореха.

– Да, отвечал сержант: – если бы у вас были те люди, которыми вы командовали в Велланне.

Войско Гастона, особенно дворяне, напрасно пытались освободить знаменитого пленника; граф Фельяд, барон Канжи, Лердоа, Вилльнев, Ла-Форе и многие другие легли на месте в этой отчаянной попытке. Пехота, почти главным образом состоявшая из низких авантюристов, разбежалась в начале дела. Кавалерия дралась храбро, но могла быть окружена, а потому и отступила. Если бы в эту минуту Шомберг послал эскадрон в главную квартиру Гастона, то захватил бы его со всеми офицерами. Когда принцу доложили о взятии Монморанси, он отвечал с обычным свистом:

– Все погибло!

Король узнал в Пон-де-Сент-Эспри о событии, которое его льстецы или, скорее, кардинальские, назвали торжеством, как будто победа могла произойти там, где тактики не видели даже сражения. Анна Австрийская, далеко не разделяя радости своего супруга, не могла скрыть живейшего горя, когда ей объявили, что Монморанси в плену и тяжело ранен. К счастью, в то время с ней была одна только Бригитта, и королева могла выплакаться безопасно. Несколько раз верная горничная слышала, как она повторяла:

– Боже мой! если он был так неосторожен, что носил его на себе.

Невозможно было тогда угадать смысла этих слов, но через несколько времени он сделался яснее.

Между тем, кардинал, привыкший с быстротой валить головы, поднимавшиеся над толпой, принес уже многих в жертву: Кабастан был обезглавлен в Лионе, Эстнж в Поль-де-Сент Эспри, Корменен в Безьере. Отец последнего – старый воин, покрытый почетными ранами и губернатор в Монтаржи – напрасно бросался к ногам государя: ни его седые волосы, ни заслуги, ни красноречие отчаянного отца не могли спасти Корменена: он погиб вследствие какого-то неясного обвинения в том, что действовал в Германии в пользу Гастона и королевы-матери.

После печальных событий 7 сентября, Монсье отступил с несколькими сотнями человек через Безьер. Он узнал, что испанские войска спускались с Пиренеев и не останавливались. Гастон хотел занять позицию в ожидании этой помощи: в этой решимости было нечто благородное, хотя за нею и долженствовало последовать изъявление покорности. Сын, поднявший оружие для восстановления прав матери, попранных подданным, обязан был, по крайней-мере, устроить себе возможность заключить договор, и Людовик XIII предлагал ему только постыдное прощение. Но Монморанси послал герцогу Орлеанскому совет прекратить всякие договоры с оружием в руках. Гастон не послушался этого совета, уверив жену несчастного пленника, что во всяком случае отвергнет амнистию, если не будет спасена жизнь маршала. Между тем этот непостоянный принц на другой же день подписал и формальное опровержение этого обязательства и забвение интересов, за которые вооружился. Принц обещал: 1) отказаться от всяких сношений с Испанией, Лотарингией и королевой-матерью; 2) поселиться там, где будет угодно королю; 3) не ходатайствовать за тех лиц, которых накажет государь за участье в восстании, исключая служителей, находившихся при его особе; 4) что иностранцы удалятся в течение восьми дней в Руссильон; 5) что в штате принца будут состоять только люди угодные его величеству; 6) что Монсье удалит тех, которые будут неприятны его августейшему брату; 7) что Пюилоран доложит его величеству обо всем, о чем договаривались с иностранцами против службы его величеству, и 8) что Монсье пошлет к его величеству всех своих с донесениями, что происходило противного этой службе, подтвердив присягой.

Гастон хладнокровно подписался внизу этого договора, последний параграф которого обязывал его сторонников сделаться низкими доносчиками на своих друзей.

– Ваше высочество! сказал Пюилоран, заключавший договор: – я не мог добиться меньшего унижения для вас и ваших сторонников; но вам остается еще средство, достойное вас – заколоть кинжалом министра, который осмелился подобным образом поступить с вами. – Я подумаю об этом, отвечал Гастон, сверкая глазами…

Действительно, он подумал и через сорок-восемь часов, при посещении принцем кардинала, его эминенция был поражен… но только рабской покорностью, выказанной ему Гастоном. С тех пор этот принц внушал лишь жалость, если не презрение, всем, кто знал его поведение, и никогда никто уже не верил ни его слову, ни его действиям.

Герцог Орлеанский отпустил иностранцев, заложив прежде свое серебро, чтобы расплатиться с ними. В это время за ним и за его офицерами наблюдали, как за военнопленными. Принц находился под надзором кавалерийского полковника Алэ, который во всю дорогу до Тура конвоировал его с сильным отрядом. Монсье заявил желание жить в Амбуазе, и тотчас же были сделаны распоряжения присматривать за ним со всей строгостью.

В то время, как это беспримерное унижение относительно наследника престола совершалось по желанию кардинала, Монморанси, заключенный в Лектуре, казался совершенно спокойным. Доктор, сопровождавший его во всех кампаниях и редкий друг в несчастье – заключился вместе с ним; он перевязывал его раны с таким старанием, словно из рук герцога должны были посыпаться на него золотые горы, и, действительно, он искал благородной награды – дружбы героя.

– Друг мой! сказал ему однажды маршал с улыбкой: – запишите первую статью моего завещания. Когда Бог призовет меня к себе, мои волосы должны быть разделены на три части: первая будет для вас, вторая для моей жены, третья… Ах, позвольте, Люкант, не станем еще заниматься ее назначением… Это усеет заботами небольшой конец пути, отделяющий меня от могилы, а я, право, хочу пройти его весело.

– Э, что вы толкуете о смерти? У вас нет ни одной опасной раны.

– Любезнейший эскулап, вы позабыли свою науку, ибо нет ни одной раны, даже самой маленькой, которая не была бы смертельна.

– Как понимать вас, господин маршал? Если вы говорите о своем процессе, то я убежден, что нет суда в королевстве, который не поспешил бы оправдать вас.

– Доктор, я считаю вас очень искусным человеком в медицине; но клянусь прахом моего знаменитого отца, вы мало смыслите в государственных делах… Знайте, что в настоящие времена правосудие – воля кардинала; и я слишком ошибся бы, если бы питал надежду на какое бы то ни было снисхождение во всем, что касается меня.

– Однако…

– Не говорите мне больше об этом! Участь моя решена! Посмотрите, Люкант, как веселится эта молодежь, продолжал герцог, указывая доктору на группу виноградарей, которых увидел из окна своей темницы. – Должно быть, бедность очень легка: видите, как легко танцуют деревенские жители. Весь мишурный убор, которым обременяют себя при дворе, уничтожает свободу движений у знатных и заглушает в них природу… Напротив, она сказывается во всей силе под простым кафтаном этих дюжих парней и под коротенькой юбочкой этих подвижных крестьянок… В то время, как мы томимся во всей нищете нашей роскоши, они обладают настоящим богатством; их душа изъята от честолюбия, они полны своими простыми, ежедневными заботами. Клянусь, если бы я начинал снова жить, и мне был бы предоставлен выбор колыбели, я родился бы на соломе под этой мирной кровлей, осененной старинными вязами, а не под вышитыми золотом занавесками жены коннетабля Анны Монморанси… Люкант, гораздо больше счастья в доле молодого лангедокца, который за этим кустом целует свою танцорку, неужели во всей жизни герцога или пэра!

– Э! воскликнул доктор с удивлением и любовью: – я изумляюсь, что, будучи, по вашим же словам, так близко от огромного несчастья, вы как будто совсем не думаете о нем.

– Я называюсь Монморанси, любезнейший, и было бы странно видеть, если бы недостойный страх нарушил мое душевное спокойствие… А! малютка возвратила поцелуй: вот наши молодые люди и поквитались!

– Как вы думаете, герцог – не уморят ли вас здесь?

– Тем лучше: мне не было бы надобности уезжать в Тулузу… Однако за кустом дело продолжается; теперь уже хорошенькой крестьянке надобно много отдать, если она хочет держаться на равной ноге.

– Между тем, герцог, настала пора вашей перевязки.

– Право, Люкант, я не знаю – нужно ли вам принимать на себя эту заботу… Скоро другой излечит меня от всех ран разом[45].

В тот же вечер Монморанси предупредили, что он на другой день должен отправиться в Тулузу, где начался его процесс. Это известие ни сколько не помешало сну героя: он проснулся спокойный, улыбающейся, почти веселый. По прибытии в лангедокскую столицу, герцог отвезен был в ратушу маршалом Брезе в карете, окруженный сильным конвоем из мушкетеров и кавалеристов. По улицам и площадям, через которые он следовал, стояли войска: в этот день Людовик XIII велел тулузским властям отдать городские ключи капитану гвардии – предосторожность, доказывавшая, что народ судил Монморанси не так строго, как король и его министр.

Появившись перед своими судьями, маршал держал себя твердо, благородно, с видом, исполненным величия; он поклонился им с любезной улыбкой и занял место на таком же почти высоком стуле, как и члены суда. Монморанси совершенно спокойно выслушал обвинение; потом встал и, сняв шляпу, сказал:

– Господа, хотя, по своему званию, я и должен быть судим только в парижском парламенте, единственном собрании пэров, однако дело мое такого рода, что если королю не угодно будет оказать мне свое милосердие, то нет судьи, который не мог бы осудить меня. Во всяком случае, я доволен, что, моими судьями будут господа тулузцы, которых я всегда уважал и считал честными людьми.

Говоря это, Монморанси не смотрел на канцлера Шатонефа, назначенного президентом трибунала, и который в том году был во второй раз призван осудить маршала Франции… Ришельё достаточно напитал знаменитой кровью симарру, которую накинул на плечи этого сановника.

– Обвиняемый, сказал Шатонеф, оскорбленный презрением, выказанным ему маршалом: – как ваше имя?

– Как старинный паж коннетабля, моего отца, отвечал гордо герцог: – вы должны знать мое имя; вы довольно долго ели хлеб тех, которые мне его передали.

– Я исполняю мою обязанность.

– Да, я понимаю, что вам необходимо спросить мое имя: ваше присутствие здесь служит чувствительным доказательством, что вы позабыли его.

– Отказываетесь ли вы отвечать?

– Нет. Я по фамилии Монморанси от предков; а имя мое Генрих, данное мне великим королем, которому нет равного в мире. Он знал врагов только на конце своей шпаги, и благородный характер его не терпел никакого личного мщения.

– Ваше звание?

– Маршал Франции, победитель англичан на море, испанцев при Вейланне, кальвинистов в этой самой стране, где вы хотите бросить им мою голову, чтобы загладить этот подвиг.

– Сражались ли вы при Кастельнодари в рядах мятежников?

– Я сражался вместе с наследником престола, который мог слишком заблуждаться в этом деле; но король более заблуждался, отняв свободу у королевы-матери, ибо сын, даже венчанный, обязан служить той, которая произвела его на свет.

– Обвиняемый, вы оскорбляете его величество!

– Я пытаюсь защищать не жизнь мою, а честь.

– Подписали ли вы постановление лангедокского собрания 22 июля, в тот день, когда решено было призвать Монсье и уплатить его войскам деньги, собранные с народа?

– Никогда.

– Подумайте, что это постановление у нас в руках, и что на нем имеется ваша подпись.

– Она фальшива! – воскликнул гневно Монморанси: – но я понимаю, в чем дело: я доказал только преданность Монсье, а гораздо вернее обвинить меня в государственной измене.

После многих других вопросов, на которые герцог отвечал с одинаковой силой и одинаковой ясностью, выслушаны были в его присутствен свидетели. Сен-Преля спросили первого.

– Господин Сен-Прель! – спросил Шатонеф: – видели вы, как предстоящий здесь герцог Монморанси нападал на королевскую армию?

– Пороховой дым и пыль мешали мне рассмотреть хорошенько, – отвечал храбрый офицер. – Но когда я увидел, как один человек кинулся в целую армию, пробился сквозь пять рядов жандармов и сеял повсюду смерть за собой, я немедленно узнал, по сверхъестественной храбрости, что это не мог быть никто другой, кроме Монморанси.

– Благодарю, мой, храбрец! – воскликнул герцог, протягивая руку Сен-Прелю: который горячо поцеловал ее.

– Ах, маршал! – сказал свидетель с глубоким чувством: – если бы я мог предположить, что на той недостойной скамье увижу человека, у которого столько знаменитых предков, сколько он считает лет от роду, то я исполнил бы мысль, которая мне пришла в голову – раздробить вам череп из пистолета, в минуту, когда мы взяли вас в плен.

– Намерение было благородно, любезнейший Сен-Прель; и я жалею, что вы отказались от него.

На третьем заседании был произнесен приговор. Генрих Монморанси осуждался на смертную казнь за вооруженное возмущение. Герцог выслушал этот приговор в домовой церкви в ратуше, стоя с открытой головой и не обнаружив ни малейшего смущения. Но верный доктор его Люкант горько заплакал.

– Отрите ваши слезы, мой бедный друг, – сказал маршал с улыбкой: – кому суждено умереть, тому мало нужды – ядро или топор откроет путь его душе, когда она должна покинуть земную оболочку. И мне все равно: в постели или на эшафоте душа расстанется с телом, лишь бы только она улетела на небо. Пойдите лучше, я вас обниму, пока еще у меня руки свободны.

– Кто же осмелится их связать? – сказал Люкант с негодованием.

– Господа, сказал герцог, – обращаясь к судьям: – вам остается только помолиться Богу, чтобы он мне помог перенести по-христиански то, что вы мне сейчас прочли.

– Монсеньер, – проговорил один из судей, поднося платок к глазам: – мы исполним ваше желание и помолимся Богу, чтобы он вас утешил.

– Я не премину попросить у Него утешения и для вас; ваша скорбь, господа, должна превосходить мою: честный человек всегда готов расстаться с жизнью, но страшно проливать без гнева кровь ближнего.

В эту минуту вошел граф Шарлю потребовать именем короля у Монморанси орден св. Духа и маршальский жезл.

– Возвращаю и то и другое королю, – отвечал герцог, отвязывая цепь: – потому что его величество считает меня недостойным. Впрочем, для славы Франции и ее государя я желаю, чтобы все дворянство трудилось так же искренно; как я трудился в течении восемнадцати лет; чтобы заслужить эти отличия, которые четверть часа заблуждения заставили меня потерять вместе с жизнью.

– Вот и я, сын мой! – сказал торжественно отец Арну, духовник Монморанси, вошедший в эту минуту.

– Добро пожаловать, отец мой! Через час у меня только вы и останетесь на земле. Но мне предстоит еще исполнить некоторые обязанности, почему я и удаляюсь в менее священное место.

И герцог, уйдя в свою комнату, написал к жене следующее:

«Милая моя! я прощаюсь последний раз с тобой, с той же неясностью, какая всегда была между нами. Умоляю тебя ради спокойствия моей души, ради Того, Кого надеюсь увидеть вскоре на небе, заклинаю тебя – умерь свою скорбь! Кроткий Спаситель излил на меня столько милостей, что ты можешь надеяться получить от него большое утешение. Еще раз прощай!

«Генрих, герцог Монморанси».

Между тем, все, что было дворянства при короле, настойчиво, горячо просило о помиловании Монморанси. Герцог Орлеанский умолял чрез Воио; Конде просил лично. С той же целью поспешил приехать герцог Эпернон. Маршал Шатильон, не смотря на сильную подагру, встал с постели, чтобы присоединить свои просьбы к просьбам всего двора, бывшего в Тулузе – эхом всей Франции. Герцог Гиз, позабыв старинную вражду между своим домом и домом Монморанси, позабыв даже личные неудовольствия с Генрихом, герцог Гиз настойчивее всех умолял о его прощении. Шатле и Сен-Прель находились также в числе самых усердных защитников.

– Должно быть, граф-Шатле, вы очень привязаны к Монморанси, – сказал Людовик с досадой: – и, по вашим, словам можно верить, что за спасение его жизни, вы готовы потерять руку.

– Государь, я готов потерять обе, бесполезные для службы вашего величества, чтобы спасти ту, которая выиграла столько сражений, и которая выиграла бы еще…

– Везде, где он будет командовать, – прибавил Сен-Прель с увлечением.

– Господин Сен-Прель, – сказал с принужденной улыбкой кардинал, находившейся в то время у короля: – мне кажется, что вы берете на себя слишком много для простого офицера.

– Я очень хорошо знаю свое малое значение, монсеньер; но умоляю его величество простить мою смелость, удостоив припомнить, что если я говорю громко в его кабинете, то дерусь храбро в сражениях.

– Милостивый государь! – возразил Ришельё, оскорбленный, что такое ничтожество осмелилось отвечать ему подобным образом: – если бы король оказал правосудие, то ваша голова очутилась бы на месте ваших ног. – Это средство, конечно, прервало бы мне голос, отвечал храбрый воин с горькой улыбкой: – но его величество предпочтет оставить мне бедную голову у меня на плечах; ибо, монсеньер, чтобы там вы ни говорили, а головы руководящие перьями, были бы в большом затруднении без рук, владеющих шпагой.

– Кузен, сказал Людовик ХIII, прежде нежели кардинал успел настолько подавить свой гнев, чтобы отвечать: – мы охотно прощаем живость Сен-Преля: ведь, он взял в плен Монморанси на поле битвы, и этот подвиг дает ему право возвышать голос в нашем присутствии.

Ришельё удалился, не ответив ни слова, но он потерпел оскорбление, а известно, что у него в душе подобные впечатления были неизгладимы.

– Отец Жозеф! – воскликнул он входя в свой кабинет и обращаясь к этому поверенному: – нам необходимо открыть новый кредит в этой книге.

И его эминенция бросил капуцину небольшую книжку в красном кожаном переплете, которую вынул из-под своей сутаны.

– А! список мщения! сказал Жозеф с видимым трепетом.

– Впишите Сен-Преля…

– Листки скоро будут наполнены.

– Мы закажем второй том; но будет место еще и в этом.

– Действительно, есть белая страница.

– Запишите Сен-Преля красными чернилами.

– Как, монсеньер! смерть?!

– Он был слишком дерзок, чтобы одержать надо иной верх с ведома его величества.

– Это справедливо, сказал Жозеф, записывая: – преступление уголовное…

– Но я решился дать ему некоторую отсрочку; человек этот слишком мал, чтобы я поразил его: мне надобно было бы слишком наклоняться для этого, и я дал ему время подрасти.

– Злодей! подумал капуцин. – Но, что я вижу! воскликнул он тоном удивления: – я нахожу здесь еще имя госпожи Шеврёз. Я полагал, что эта дама заслужила прощение.

– Не вымарывайте ничего, Жозеф. Я должен более чем когда-нибудь гневаться на эту даму, которая вышла из пределов своих обязанностей и из повиновения мне. Мы рассмотрим это дело по возвращении в Париж.

– А вот и новая статья – Пюилоран!

– Разве вы позабыли удар кинжалом, который он советовал недавно Монсье? Счет с этим господином тянется издавна; но мне еще полезны его услуги, он может уговорить Гастона разрушить брак принца. Если он успеет, я щедро вознагражу его, и потом…

– А потом, ваша эминенция?

– Мы покончим счеты. В эту минуту кардиналу доложили, что его желала видеть госпожа Конде. Жозеф вышел, и едва затворил за собой дверь, как в кабинет вся в слезах вбежала сестра Монморанси.

– Спасите моего брата! воскликнула она, бросаясь на колени перед кардиналом: – обещайте мне спасти его, или я умру у ваших ног.

– Боже мой, принцесса, встаньте, ради Бога встаньте! я изнемогаю от стыда! отвечал искусный актер.

– Нет, господин кардинал, я останусь в этом положении до тех пор, пока вы не обещаете мне своего могущественного покровительства.

– Могущественного? увы! Вы ошибаетесь, сказал Ришельё, падая на колени возле принцессы, и заплакал. Вы не поверите, сколько раз уже я умолял короля о вашем брате, которого люблю не менее чем вы, но с прискорбием должен вам сказать, что король неумолим в этом случае.

– Между тем мне сказали, что король колеблется; но меня не допускают к нему так же, как и мой несчастную невестку. В этих злополучных обстоятельствах мы можем положиться только на вас, господин кардинал: будьте нашим спасителем.

– Король; вы говорите, поколебался? Я увижусь с ним, будьте уверены, принцесса, увижусь.

И Ришельё подняв принцессу, сам встал в тоже время.

– Но позвольте мне дать вам полезный совет, продолжал министр с коварным намерением, которое не ускользнуло бы от особы меня взволнованной, чем сестра Монморанси. Для того, чтобы нас не заподозрили в стачке, потрудитесь уехать из города и дожидайтесь в некотором расстоянии. Рассчитывайте на мою преданность или желание услужить вам; как только будет что-нибудь благоприятное, немедленно пришлю к вам нарочного.

– Я уеду в замок Сен-Жори, в трех милях от Тулузы.

– Отлично. Вечером вы узнаете о результате моей попытки.

Разговор этот происходил 30 сентября, в день, назначенный для казни, и кардинал спешил удалить принцессу из боязни, чтобы она как-нибудь не проникла к королю. В то время как Ришельё входил в кабинет Людовика ХIII, явился туда и граф Шарлю с орденом св. Духа и маршальским жезлом, отобранным у Монморанси. Король в эту минуту играл в шахматы с Лианкуром и мог слышать, как стучали плотники, воздвигая эшафот герою, который прославил Францию в двадцати сражениях. Вдруг Шарлю и Лианкур бросились на колени перед королем и, обливая его ноги слезами, умоляли:

– Простите, государь, простите его!

На эту раздирающую сцену вошли последовательно Шатле, Эпернон, Гиз, Конде, Шатильон; группа просителей увеличивались, в кабинете раздавались рыдания. Один Ришельё оставался стоя; у одного него глаза были сухи: вот когда обнаружилось его лицемерие, и сердце показалось в настоящем цвете.

– Что мне делать, кузен? сказал Людовик ХIII, взволнованный, наконец, отводя кардинала во впадину окна. – Они раздирают мне сердце.

– Или, скорее, уши, государь… Бог, надеюсь, спасет королевство от мятежников, которым это помилование не преминет отворить дверь. Во всяком случае, смею уверить по совести, что настоящая причина сегодняшней казни Монморанси, – это милосердие последних королей.

– Какой шум достигает до моего слуха? спросил взволнованный король, который несколько уже времени рассеянно слушал своего министра.

– Государь, отвечал с жаром Шатильон, взглянув искоса на кардинала: – это голос народа, самый верный советник королей.

И маршал отворил окно.

– Прощения! прощения! милосердия! раздавалась по площади буря голосов.

– Затворите это окно, господин Шатильон, сказал Людовик XIII, проникнутый внезапным вдохновением любви к власти: – я вам говорю, затворите! Если бы я снисходил к склонностям народа, я не вел бы себя, как подобает королю.

– Простите, государь, но вы были бы уверены, что действуете в пользу народа, отвечал Шатильон, затворяя окно.

– Господин маршал читал философов и проникся опасными принципами, которые увлекли Афины и Рим на арену мятежей, сказал с горечью кардинал.

– Нет, отвечал воин: – но я с большим вниманием читал историков, которые описывали перевороты, происшедшее от злоупотребления власти.

– Что вы разумеете под этим, кузен? спросил Людовик ХIII, остановив взор на Шатильоне. – Неужели, по вашему мнению, короли должны уступать мятежным подданным?

– Нет, ваше величество! подобные государи никогда не бывают в необходимости уступать: счастливые народы никогда не бунтуют.

– Довольно, сказал король с мрачным видом: – мы подумаем о том, что нам делать.

И Людовик вышел, не позвав Ришельё с собой.

Очевидно, король смягчился; но у кардинала в колчане сохранилась отравленная стрела. В момент плена, Монморанси имел на руке портрет Анны Австрийской. Миниатюру эту отобрали у герцога и вручили интенданту армии Белльевру. Предвидя гибельные последствия, какие могли извлечь злоба из этого факта, Белльевр скрыл его от министра; но этот человек знал все. Шпионы донесли ему, что портрет в руках у интенданта, и никогда, может быть, сердце его не ощущало большей радости. Недавно еще кардинал дерзнул высказать королеве свои нежные чувства, и она забавлялась этим, как и некогда с госпожой Шеврёз: это необходимо должно было навлечь новую бурю над головой королевы и ее фаворитки. Известно уже, что его эминенция отсрочил наказание Мари которой, впрочем, запрещена была поездка в Лангедок. Что касается королевы, то враг ее грозил ей более страшным ударом, нежели все предыдущие. Портрет, взятый на Монморанси, которого смутно подозревали любовником Анны Австрийской, мог служить страшной уликой. Королева узнала об этом роковом открытии, воспоминание о котором жестоко грызло ее за сердце, и каждую ночь обливала слезами свой подушку. Имея при себе одну только Бригитту, несчастная, государыня никогда еще не находилась в более критическом положении. Ей не только угрожала страшная опасность, но по роковому стечению обстоятельств, из этой опасности возникало одно последствие, которое должно было обвинять ее в бесчувствии. Все окружающие умоляли ее присоединить свой голос ко всему дворянству в пользу несчастного Монморанси. Отказывая в этой просьбе, она теряла репутацию безграничной доброты; сам герцог, увы, должен был унести в могилу мысль, что обожаемая им особа отказалась, и отказалась только она одна умолять о помиловании человека, который, в чем она не могла сомневаться, умирал за нее. А, может быть, молчание это возбудит в короле и кардинале новое подозрение: может быть, они увидят в этом притворную осторожность любви, которая боится изменить себе неблагоразумной выходкой. Напротив, если королева попросит помилования, то в гуманном вопле ее мрачный Людовик услышит выражение преступной нежности: страшное обвинение, которым сумеет воспользоваться ненависть кардинала. Измученная, неспособная найти в своем встревоженном уме выхода из этой роковой дилеммы, Анна могла только плакать на груди Бригитты, единственного оставшегося у нее друга: госпожа Сеннесай сделалась пособницей кардинала.

– Добрая Бригитта, сказала королева, зная, что не могла у этой девушки найти нити для выхода из лабиринта: – как ужасно мое положение. Если я попрошу помилования бедному герцогу – меня обвинят; если буду молчать, меня обвинят снова! И сердце мое разрывается при мысли, что свет, по-видимому, основательно, заговорит о моем варварском равнодушии:

– Нет, ваше величество! отвечала дочь Ришара, здравый смысл, которой не был еще испорчен в придворной атмосфере. Конечно, вам предстоит лишь печальный выбор, но если бы я осмелилась посоветовать вам, то просила бы вас поудержаться.

– Ты, может быть, и права, Бригитта… Но герцог, но Франция!

Ни тот, ни другая не могут осудить ваше величество. Носилась молва, что герцог, Монморанси любил свою государыню.

– Увы, дитя мое!

– Что король выказал страшную ревность по этому поводу…. Ваше величество – подобные вещи не забываются: каждый, кто только захочет вдуматься, увидит, что, ходатайствуя за герцога, вы убьете его.

– Это ясно.

– Для всякого рассудительного человека, и, верьте мне, герцогу Монморанси первому пришло это в голову.

– Но роковой портрет…

– Он еще не очутился в руках короля, да если это и случится, то послужит лишь весьма легким поводом к обвинению. Верноподданный рыцарь всегда носит портрет государыни, не подавая этим повода ни к какому подозрению. Другое дело, если вы вмешаетесь в это дело: смею заметить, что вы обнаружите больше, чем желательно. Ваше, величество! нельзя подчинить своему желанию ни крови, которая бросается в лицо, ни глаз, которые говорят нескромно, ни груди, которая волнуется… Не всякий же может играть комедию с таким искусством, как его эминенция.

– Твой совет очень умен, моя милая. Я буду молить.

– И я благодарю Бога, ибо молчание можно обвинять только не ясно, в то время, как всегда легко осудить поступок.

– Я должна тебе признаться в одной страшной вещи: сзади портрета хранятся мои волосы.

Они покажут лишь белокурый цвет и не назовут вашего имени.

– Без сомнения; но кроме черт, изображенных на миниатюре; вензель, сплетенный из волос…

– А! понимаю! Но нужды нет: если до короля дойдет одна, улика, то не предоставляйте же ему другой, а в остальном – да поможет вам Господь!

Пока этот разговор происходил у королевы, кардинал потребовал Белльевра.

– Я удивляюсь, – сказал он, при входе интенданта: – что вы скрываете от меня переданный вам миниатюрный портрет, который был взят у Монморанси.

– Я считал, что это не имеет никакой важности в глазах вашей эминенции.

– Мне хочется думать, господин Белльевр, что вы сделали только ошибку.

– Без всякого намерения, монсеньер.

– В добрый час! но меня удивляет, что опытному человеку в настоящих обстоятельствах не прошло в голову, что этот портрет должен быть вручен королю.

– Я думал, что во внимание этих самых обстоятельств, промедление оправдывается…

– Оканчивайте, господин Белльевр.

– Человеколюбием, монсеньер, и я рассчитывал, что король, уступая желаниям всей Франции…

– Неосторожно! Я хочу забыть это. Но отвечайте мне: если бы король, простив Монморанси, узнал, что на этом господине нашли портрет королевы, что этот портрет был украшен волосами ее величества, и что вы скрыли подобную улику от уголовного следствия, – отвечайте, какому вы подвергли бы себя справедливому наказанию?

– Сознаюсь, монсеньер, я пошел по ложному пути.

– Этого признания довольно: госпожа Комбалле желает вам добра, и я не могу заподозрить вас. Однако сию минуту ступайте к королю и без замедления отдайте ему медальон. Один Бог знает, как я желаю помочь несчастному, Монморанси, но обязанность требует от меня представлять королю истину в полном свете: его милосердие от этого получит более блеска. Портрет с вами?

– Вот он, монсеньер.

– Идем!

* * *

Было два часа. Казнь имела совершиться в пять. Барабаны били во всех частях города; слышались мерные шаги пехоты, шедшей занять назначенные посты, и тяжелый топот эскадронов. Повсюду раздавались трубные звуки. Глухой ропот толпы сливался с этими звуками: огорченный бесплодными просьбами о помиловании знаменитого воина, народ теперь с ропотом сожалел о его потере.

Король ходил по комнате большими шагами, бледный, расстроенный с блуждающими взорами, и по временам останавливался, прислушиваясь с мрачным видом к различным звукам, сливавшимся в воздухе. Все движения этого государя обнаруживали крайнее волнение; по временам он водил рукой по влажному лбу, пальцы его корчились, словно хотели вцепиться во что; губы, его, сильно сжимаясь, не могли, однако же удержать судорожного трепета, и когда тяжелый вздох раскрывал их, то виднелись стиснутые зубы… Они сильно застучали, когда вошли к нему вельможи, которые целое утро осаждали его горячими просьбами.

– Государь! воскликнул герцог Гиз: – роковая минута приближается… Помилуйте Монморанси, предки которого так доблестно служили королям, вашим предшественникам. Простите его, государь! мы все вас умоляем во имя Бога, во имя Франции, во имя собственной вашей славы!

– Нет, отвечал король громовым голосом: – он должен умереть…

– О, государь, проговорил с жаром принц Конде: – как я скорблю за ваше величество!

– Я, возразил Людовик ХIII с яростью: – я презираю мнение света; и если бы я должен был заслужить вечные муки ада, Монморанси погибнет… Знакомы вам эти черты? продолжал король, поднося к лицу принца роковую миниатюру, которую держал в ладони.

– Да, государь, – прошептал Конде: – это портрет королевы.

– И этот портрет найден на руке вашего вероломного свояка. Должен ли я теперь помиловать его? – прибавил король с тем зловещим смехом, который обозначил у него высшую степень ярости.

Потом, подняв руку, Людовик сильно ударил медальон об пол так, что осколки разлетелись в разные стороны… Воцарилось мрачное молчание; никто не смел произнести ни слова. Король продолжал:

– Не должно жалеть о казни человека, который, так сильно заслужил ее. Пойдите, впрочем, скажите, что мы желаем в порыве нашего милосердия, чтобы палачи не смели его трогать, чтобы не вязали… Палач только отрубит ему голову.

* * *

Осужденный находился в зале ратуши. Отец Арну, его духовник, не покидал его с утра. В глазах маршала не отражалось ни малейшего смущения – он не изменился в лице; можно было сказать, что он считал бальной залой эшафот, на котором должен был появиться, а звуки труб и барабанов бальной музыкой. Оборотившись спиной к огню, Монморанси разговаривал о своей смерти, как об обыкновенном обстоятельстве.

– В котором часу надобно умереть? – спросил он хладнокровно у одного из старшин, который был гораздо печальнее его.

– Приказ отдан на пять часов, – отвечал тот грустно.

– Не могу ли я умереть раньше, – спросил осужденный: – около того часа, когда испустил дух Спаситель?

– Это, господин герцог, предоставляется на вашу волю, – отвечал синдик.

– Благодарю вас. Пусть же меня разденут и остригут мне волосы. Отец мой, – продолжал герцог, оборачиваясь к Арну: – я не смел бы идти на смерть в этом богатом платье, когда мне известно, что Спаситель умер нагим на кресте. Оставьте на мне одну только рубашку, я пойду весь белый в рай…

– Я не позволю палачу прикоснуться к вашим волосам, сказал Люкант, подходя к герцогу со всей твердостью, на какую мог собраться.

– Помните при том, что я сделал вас душеприказчиком по завещанию этой части наследства, отвечал Монморанси с кроткой улыбкой. Двумя частями мы уже распорядились… Что касается до третьей, прибавил он тише: – то если когда-нибудь вам удастся ее отдать, скажите ей, что последний вздох был для нее.

С этими словами он снял платье, и Люкант обрезал ему волосы:

– Все ли готово? спросил потом маршал твердым голосом.

– Да, монсеньер, пробормотал с усилием один из чиновников.

– Итак, господа…

Но тут Монморанси овладел собой и сказал весело:

– Если бы Бог послал мне смерть на поле сражения, я сумел бы встретить ее: это так известно во Франции! Но здесь я немного неловок, чтобы прилично исполнить то, чего от меня ожидают. Прошу вас, господин синдик, кликнуть палача.

– Я здесь, сказал, выходя последний.

– Любезный друг, молвил герцог: – стань на минуту на колени, и покажи мне положение, какое должен я принять в скором времени.

Палач, став на колени на полу, отвечал:

– Надобно, монсеньер, раздвинуть немного колени и протянуть таким образом шею.

– Смотри, продолжал Монморанси, подражая позе палача, к которой он внимательно приглядывался: – хорошо ли будет так?.. Ты не имеешь ничего поправить?

– Ничего, монсеньер.

– О, я всегда был внимательный, учеником. Я не премину последовать твоему уроку в точности. Идем, господа!

И отважный маршал быстрыми шагами пошел на казнь.

Прежде, чем пройти мимо статуи Генриха IV, Монморанси остановился.

– Мой доблестный крестный отец! воскликнул он, поднимая глаза на статую героя: – через несколько минут я буду с тобой… Я предстану туда, не краснея. Без сомнения, я заблуждался, но верил, что поступаю правильно, ибо я не думал, чтобы вдова великого короля должна была выходить из царственного ряда и впадать в бедность.

Пройдя статую, Монморанси увидел эшафот фута в четыре вышиной, на который он и взошел бегом.

– Господа, сказал он военным и гражданским чиновникам, присутствовавшим при казни: – доложите королю, что я умираю его верноподданным.

И осужденный стал на колени на краю эшафота, не заметив сзади столба, к которому должен был быть привязан.

– Монсеньер, сказал ему палач: – вы не можете оставаться в этом положении – иначе ваша голова упадет вниз.

– Это правда, друг мой, необходимо все делать по правилам.

Герцог поднялся и снова стал на колени у подножия столба. Когда его привязывали, он устраивался таким образом, чтобы не совсем зажившие раны не беспокоили его. Избрав положение, которое он назвал удобным, Монморанси принял последнее благословение священника, поклонился народу, поцеловал распятие, прочитал: «В руце Твои», потом, протянув шею, как его учили, закричал громким голосом:

– Руби смелее!

Палач за одним ударом снял эту знаменитую голову: эхо готического здания повторило этот удар… и он долго еще будет раздаваться в потомстве.

Предыдущая главаГлава 17 из 20Следующая глава