К книге
Хроники «Бычьего глаза» Том I. Часть 1Глава XIV
80%
Глава XIV
16

Болезнь короля. – Замыслы против Ришельё. – Гостиница Тур-дю-Пен. – Джулио Мазарини. – Любезная племянница. – Мишель Данс. – Выкидыш. – Маркина Фаржи. – Любовь короля. – Разговор Ришельё. – Письмо. – Щипчики; – Мария Медичи и астролог Фаброни. – Предсказания. – День обманутых. – Ришельё готовится к отъезду (10 ноября 1630). – Арест Марилльяка. – Шатонеф у королевы. – Бассомпьер у короля. – Маршал в Бастилии. – Бешенство Гастона Орлеанского. – Арест королевы-матери. – Ее бегство.

После покорения Прива, король отправился в Севенны; вскоре едались города Андуз и Алез; Ним, Кастр, Мильго, Узе в нижнем Лангедоке покорились после, и герцог Роган положил оружие. Сопротивлялся еще Монтобани но король, торопясь возвратиться в Фонтэнебло, поручил осаду этой крепости своему воинственному министру. Кардинал-генералиссимус остался под стенами осажденного города, чтобы пожать лавры новой победы, а маршал Бассомпьер для того, чтобы делать дело и подвергаться опасности.

Уступая своей судьбе, Сардинский государь, угрожаемый испанцами, нарушил в 1630 г. трактат, подписанный в Сузе в предшествующем году. Продовольствие не являлось более в Казаль, находившейся в осаде, и война вспыхнула между Людовиком XIII и герцогом Савойским. Ришельё, сделавшись фактически коннетаблем, заправлял всеми действиями, при помощи маршала Форса.

Король выехал в армию, но будучи застигнут в Морвенне сильной лихорадкой, принужден был возвратиться в Лион, где мог найти лучшую медицинскую помощь.

Болезнь Людовика ХIII быстро усилилась до такой степени, что через несколько дней он был на краю гроба и мало подавал надежды медикам. Приехали обе королевы. Смиренный и кающийся, как все люди, которые считают себя при смерти, царственный умирающий сознавался слабым голосом в своих проступках против матери и даже против супруги, ибо умирающие видят лишь собственные вины, и слабый взор их не замечает уже пятен чужой совести. Людовик поклялся: – если. Бог продлит его жизнь – быть более почтительным, более покорным к своей матери и более справедливым и нежным к Анне Австрийской. Он, даже предупреждая желания этих обеих королев, оскорбленных кардиналом, обещал отставить его немедленно, как только Франция примирится с Испанией.

Анна слишком много имела причин жаловаться на Людовика ХIII, чтобы ее тронуло это запоздалое раскаяние, впущенное предсмертным страхом.

В то время, когда король с некоторыми слабыми надеждами на спасение, боролся с горячкой, госпожа Фаржи, камерфрау королевы, внушала Гастону, что в случае смерти короля, Анна, следуя склонности сердца, отдаст руку второму законному сыну Генриха IV.

– Этот замысел исходит из вашего воображения, маркиза? спросил Монсье у этой торопливой вестницы.

Как бы там ни было, а королева питает к вашему высочеству особенную дружбу, придавая этому слову значение, гораздо ниже действительного, чтобы я не могла уверить вас, что для нее союз этот будет очень лестен.

– Вам приказано сообщить мне об, этом?

– Если бы это было так, то я не могла бы сказать иначе, как узнав прежде ваши собственные чувства.

– Я любил невестку, она знала об этом, и моя любовь продолжалась месяца три, доходя до бешенства… Но потом…

– Потом сердце ваше восприняло другие впечатления; но во всяком случае такой нежной ручкой, как у королевы, можно раскрыть прежнюю рану, которую она нанесла.

– Маркиза, поручение это мне кажется немного преждевременным; мы можем возвратиться к нему[36].

В то время, когда завязывалась тайная эта интрига, Мария Медичи устраивала партию против кардинала и уговаривала многих знатных лиц арестовать этого министра немедленно по смерти короля. По этому поводу было у нее совещание между Гизом, Монморанси и Бассомпьером.

– Не надобно отнимать жизни у этого человека, как бы он ни был преступен, сказал Гиз: – он, кажется; гордится званием князя церкви, ну что же, вышлем его в Рим, – ему там будет досуг молиться, а мы избавимся от его обманов и вероломства.

– Предложение это не удобно, отвечал Бассомпьер: – послать Армана-дю-Плесни в Италию значит совершить важную ошибку; он не преминул бы накликать там бурю, которая скоро разразилась бы над Францией. Ecclessia abhorret a sanguine[37], говорит священное писание, но это не мешает ханжам убивать спокойно тех, кто им не нравится. Мы не будем им подражать, но постараемся запереть кардинала в Бастилию. Клянусь султаном Беарнца, это отличное средство извлечь из ученой эминенции какую-нибудь хорошую, книгу об управлении государством.

– Подобное поведение, господа, было бы безумием! воскликнул Монморанси: – каждый убийца должен поплатиться жизнью. Кровь несчастного Шалэ еще дымится на нантской площади. А маршал Орнано, наш благородный друг, этот товарищ прежних героев, этот образец храбрости… Он умер в тюрьме, с почерневшим языком, с глазами вышедшими из орбит, с воспаленными внутренностями… А Вандом, великий приор Франции, сын бессмертного Генриха IV и д’Эстре, красавицы из красавиц… тоже умер за решеткой несколько недель тому назад. Господа, яд, соперник червей, точит еще его внутренности… Я полагаю этого довольно. Бесполезно будет стараться узнавать, сколько самых черных преступлений таится под покровом тайны! Я враг насилия, но говорю громко и ясно – меч-освободитель не замедлит пасть на голову Ришельё.

Совещание еще продолжалось, когда губернатор лионский, д’Аленкур, который обязался сторожить последний вздох Людовика ХIII, чтобы немедленно арестовать Ришельё, где бы тот ни находился, пришел заявить, что король перенес кризис и есть надежда на спасение.

До сих пор Жозеф, которого кардинал отправил в Лион присматриваться и прислушиваться ко всему, что там происходило, довольствовался наблюдением событий и изучением умов. Если бы Людовик умер, может быть, этот монах с обширными способностями, и захватил бы власть, имевшую выскользнуть из трепетных рук Ришельё. Гигантский замысел мог кипеть, как в плавильне, под широким черепом этого честолюбца, решившегося протянуть через океан руку другому честолюбцу, предназначенному для великих деяний. Выздоровление Людовика ХIII уничтожило эти мечты, возможные для осуществления, если они существовали. Трамблай спустился до своей смиренной роли агента и уехал к министру. Он встретил его в одной гостинице Тур-дю-Пен, в Дофине.

– Вы сильно опоздали, отец Жозеф, сказал кардинал-генералиссимус: – старость одолевает вас, ваши поступки и соображения медленны.

– Не думаю, отвечал монах с горечью; – чтобы я в чем бы то ни было вышел из круга моих обязанностей или навлек подозрение в медленности и небрежности. Только в моем рвении исполнить приказания ваши, я взялся при этой встрече за дело, малоподходящее к моему характеру. В этом случае я ошибся; но будет случай, когда моя решимость и отвага выкажутся в настоящем свете, продолжал Трамблай, резко подчеркивая эти слова: – и ваша эминенция увидите, так ли я стар душой и телом.

– К счастью, возразил Ришельё, уклоняясь от разговора по этому поводу: – эхо из Лиона оказало мне важную услугу.

– Да, монсеньер, но эхо, которому ваша эминенция придает такую важность: – повторяет как попугай, не рассуждая. Притом же оно передает то, что кричат, а что говорится на ухо, то от него ускользает. Дошла ли до вас какая-нибудь весть о таинственном совещании в городе Лионе господ Гиза, Бассомпьера и Монморанси.

– Нет, мой отец.

– Вы немедленно убедитесь, что, как я ни стар, по-вашему, но господь по своей неизреченной милости наградил меня таким тонким слухом, какого нет у вашего эха. Вот, прочтите, отчет о заседании этого тайного совета.

– Отлично, сказал кардинал, прочитав и засмеявшись своим адским смехом: – я вижу, что эти господа не хотят ни одеть меня в бархат, ни увенчать розами.

– Каждый вас убирал по-своему,

– Ну, отец Жозеф, сказал министра – я покажусь великодушнее: с каждым из заговорщиков я поступлю сообразно с его вкусом, выказанным на совете.

– Итак, господин Гиз?

– Будет изгнан, и заметьте хорошенько – в Италию.

– Но маршал Бассомпьер отличился последний раз таким блестящим образом, взяв город Монтобан; было бы не любезно уничтожить это воспоминание, когда ваша эминенция приняла на себя часть этой победы.

– Подвиг этот должен быть забыт, потому что в Лионе маршал думал мне оказать другую услугу, и последняя-то должна быть вознаграждена. Обязательный генерал отправится в Бастилию, и будет не моя вина, если он под замком не сумеет сочинить какой-нибудь хорошей книги о военном искусстве,

– Но что же вы осмелитесь сделать Монморанси?

– Осмелюсь! повторил кардинал громким голосом: – слово это неприятно звучит моему слуху: Я решаю, исполняю, распоряжаюсь, не подвергаясь никакой критике… и те только будут осмеливаться, кто вздумает противиться моей воле.

– Итак, победитель испанцев, англичан, кальвинистов…

– Будет обезглавлен. Так он хотел сделать со мной; и я был бы неблагодарен, если бы вздумал поступать иначе… Булат – освободитель! Слова эти принесли бы честь поэту. Меч, которым отрубят голову господину герцогу, будет очень отточен. Он освободит гораздо лучше.

– Но, ваша эминенция, для того, чтобы таких людей подвергать подобным наказаниями необходимы преступления…

– Отец Жозеф! Вот что делает вас в моих глазах большим новичком в высшей политике! сказал министр, потрепав по плечу монаха. – Будьте уверены, прибавил его эминенция с отрывистым смехом, выражавшим гнев: – мщение это исполнится ранее четырех лет, или меня не будет на свете.

Предварительные условия мира были подписаны под стенами Казаля благодаря настойчивости молодого итальянского дипломата Джулио Мазарини. Между тем король, совершенно оправившийся и позабывший обещания, данные в болезни, не отставлял кардинала, но только потребовал примирения его с Марией Медичи. Ришельё, пустив в дело все свои патетические средства, т. е. сокрушенный тон, сложенные руки, возведенные к верху глаза, отвечал: «что никогда он не переставал быть усерднейшим слугой королевы-матери; что для него счастливейшим в жизни днем будет тот, когда он успеет вновь приобрести милости этой государыни, которую он не переставал любить и уважать, и что он ничего не пожалеет для достижения такого счастливого результата». Таким образом, этот великий лицемер умел своим притворным смирением опрокинуть на голову Марии Медичи всю вину неудовольствий, навлеченных его неблагодарностью. Обманутый по обыкновению подслащенными словами своего министра, Людовик втайне обвинил мать, и кардинал с удовольствием видел зарождение бури, которую было ему тем легче опрокинуть на голову флорентийской принцессы, что обманщик, по-видимому, употреблял усилие предупредить ее грозу.

Узнав, что по возвращении из Лиона Мария Медичи должна была отплыть вверх по Саоне до Шалона, Ришельё допросил у нее позволения путешествовать вместе с ней. Королева боялась огорчить сына отказом, но дала себе слово обмануть надежды кардинала. Вдова Генриха IV совсем не желала примирения: отравленное лезвие слишком глубоко проникло в сердце итальянки, и необходимо было принести этого человека в жертву для заживления раны, не закрывшейся в течение шести лет. Напрасно могущественный министр, этот искусный хамелеон, во время этого путешествия сделался тем, чем он был некогда – незначительным Дюсонским епископом: предупредительность, любезности, нежность, даже ласки – все это было употреблено без малейшего успеха. Мария пережила уже возраст, когда подобные соблазны могут обольщать сердце: ангулемские воспоминания давно уже погасли в ней, затушенные парижскими оскорблениями. Ришельё видел всю бесполезность поколебать это равнодушие; королева гордо рассталась с ним в Шалоне, и чтобы он не мог сомневаться в ее неприязни, уволила госпожу Комбалле от службы тот час, по приезде в Люксембург. Кроме того отставленная племянница привезла дяде письмо, в котором Мария Медичи со всей повелительностью прежней регентши отказывала Ришельё в звании главного правителя ее дома.

– Ну, моя малютка, ты очень огорчена, сказал прелат, сажая к себе на колени госпожу Комбалле.

– Признаюсь, дядя, отвечала она, отдаваясь обычным ласкам эминенции.

Посмотрим, что говорит твое сердечко, продолжал он, по-видимому, мало заботясь о гневе Марии Медичи.

И он начал рукой осведомляться о сердце.

– Чем же кончится это дело? спросила отставная камер-фрау, хорошенькие пальцы которой обязательно помогали распустить корсаж мешавший допросам кардинала.

– Чем кончится? отвечал с некоторыми перерывами государственный человек, стараясь успокоить поцелуями взволнованную грудь; – Оно кончится как захочет твой дядя, и вот почему оно так мало тревожит меня.

– Хорошо ли вы уверены в этом Арман?.. По ведь могут войти!

– Ты знаешь, что я не погрешим в своих предчувствиях… Нет, нет, никто не войдет… Ты спрашивала сейчас, продолжал кардинал через минуту: – чем окончится гнев старухи Марии? События не замедлят объяснить тебе это… Ты, во-первых, узнаешь, что тут флорентинка действовала не одна; все мои враги интригуют заодно. Это должно радовать, потому что я сражу их одним ударом. Заговор этот истинное счастье; он изобилует темными красками, а тебе известно, что я мастер сочинять мрачные картины. Часто необходимо напугать того, кто облечен высшею властью. У королевы матери нет пламеннейшего желания как моя отставка, ибо в одно и тоже время я пренебрег ее устарелыми прелестями и разрушил ее влияние в совете. Хорошо, я обвиняю ее в желании захватить королевскую, власть. Анна Австрийская питает ко мне глубокую ненависть за то, что я препятствовал ее любви; она старается восстановить короля своего брата против Людовика ХIII, и это единственно в надежде, что его величество отнимет у меня бразды правления. Я сумею внушить, что она намеревается изменить Франции в пользу Испании. Наконец Гастон, слабый противник, который подобно мухе бьется в сетях паутины, расставленной хитрым пауком, будет мной выставлен как вероломный и бесчувственный принц, который намеревается кинуться с оружием в руках на владения своего брата, а в случае надобности прибавлю, что замышляет свергнуть его с престола. Вот, мое дитя, что я думаю делать; постоянно одна тактика: показывать легковерным людям опасность государства в то время как нападают только на меня; объявлять моих личных врагов врагами монарха и указывать, что кинжал, занесенный надо мной, направлен в грудь его величества. За этим искусным укреплением я презираю все заговоры в мире, и настоящий, руководимый королевой-матерью разлетится в прах, как и все другие.

Объяснение это, данное министром, погруженным в подушки широкого дивана, слушала племянница, нежные пальчики которой подвивали несколько распустившихся локонов, перед большим, весьма наклоненным венецианским зеркалом, украшенным тяжелой позолотой.

– Арман, что вы сделаете со мной, когда выйдете совершенным победителем? спросила она, жеманясь: – потому что мне страшно надоел этот ветреный Гастон.

– Надеюсь предложить тебе нечто лучшее.

– Что такое дядя? Ах, в моем корсаже такие узкие петли, что я одна никак не могу зашнуроваться…

– Я тебе помогу… Угадай, малютка, кого я выбрал тебе в мужья? продолжал величайший политик в мире, вдевая наконечник шелкового шнурка в узкие петельки корсажа.

– Право не угадаю!.. Ваша эминенция, похожи, однако же, на весьма неуклюжую горничную. Несколько минут назад вы были гораздо ловчее.

– Так всегда бывает во всех делах мира сего, дитя мое: разрушать так легко, но ничего нет труднее, как восстанавливать… Тот, кого я избрал тебе в мужья, называется Людовиком XIII.

– Дядя, этим выбором удовлетворится лишь одно мое тщеславие.

– Плутовка! ты сумеешь позаботиться об остальном.

– Если бы я уже была королевой, я оторвала бы вам эти усы, которые постоянно поднимаются лукавой улыбкой.

– Да, но клянусь, что это титло слишком значительно для племянницы простого кардинала. Ну, теперь, ты зашнурована. Ступай же, моя малютка, я ожидаю английского посланника милорда Томаса Эдмонта.

– Этот не причинит королю – моему будущему супругу, такой, низкой тревоги, какую причинил и в свое время любезный Бэкингем… С этим шестидесятилетним англичанином мост вздохов не будет иметь смысла.

Ришельё нахмурился; он два раза провел рукой у себя по лбу: рука эта дрожала. Кардинал глубоко вздохнул.

Малютка, – сказал он глухим голосом: – берегись в другой раз напоминать мне это несчастное происшествие. Ну, уходи же, дитя мое.

Через несколько дней после этого разговора при дворе случился скандал по поводу аптекаря. Человек этот, по имени Мишель Данс очень часто в качестве медика посещал Королеву Анну и вдруг ему был запрещен вход в Лувр по именному повелению Людовика XIII. В то же время Ришельё велел распустить слух, что под предлогом лечения королевы, Данс служил тайным агентом ее интриг с маркизом Мирбелем, испанским посланником. Аптекарь со своей стороны, говорил довольно свободно, что его отставили от королевы для более удобного отравления ее с целью женить короля на госпоже Комбалле. Хотя этот замысел и мог быть изобретен мщением, однако, во всяком случае, имел некоторое отношение к намерению, которое кардинал открыл своей племяннице. Как бы то ни было, а дело показалось столь серьезным, что испанский министр счел обязанностью вмешаться: открыть дипломатические переговоры по поводу аптекаря. Мирбель потребовал нотой, чтобы Данс оставался при королеве; Ришельё отвечал, что испросит приказания у короля. Возникли продолжительные прения: кареты беспрерывно катились из Малого Люксембурга в испанское посольство и обратно. Наконец решили, чтобы Мишель Данс исполнял свои медицинские обязанности при королеве, но не входя в Лувр, а имел бы прямые сношения только с госпожой Сеннессай. Предосторожность эта заставила много смеяться молодых придворных: посредство камер-фрау в подобных вещах казалась им очень забавным, и их последним словом было, что иные обязанности аптекаря могли быть такого свойства, которые положительно неисполнимы при чьем-нибудь посредстве.

Переговоры по этому поводу вывели на свет неизвестную дотоле тайну: госпожа Беллье сообщила кардиналу, что в одно время, точное определение которого невозможно, королева забеременела вторично, и что Данс посредством пластыря произвел выкидыш.

Конечно Людовик ХIII точно также тут был посторонним, как и в замятом деле падения в 1626 г. Во всяком случае и несмотря на неудачную попытку, столь унизительную для Анны Австрийской, в маленьком Версальском замке, король по временам испускал вздохи любви… Девица Готфорт внушала ему нечто похожее на страсть. Он взял эту девицу от двора своей матери и поместил ее в штат жены. В первое время Анна Австрийская выказала в этом случае некоторые проблески ревности или лучше сказать оскорбленного самолюбия: ей казалось обидным, что другая могла воспламенить натуру, которая близ нее оставалась ледяной. Гнев ее дошел даже до такой степени, что она, говорят, грозила, королевской любимице отрезать ей нос. Последнее кажется, однако же, весьма невероятным; в ее характере не было ничего свирепого: все ее погрешности проистекали из невинной склонности к тому, что ей нравилось, из нежного устройства ее членов, увлекавших ее к сладострастию без намерения, без распущенности, почти со скромностью. Все ее привычки подчинялись этому влечению: часто ее усыплял аромат цветов, наставленных во множестве в ее комнате; во время концертов грудь ее волновалась при мягких звуках флейты; труба раздражала ей нервы. Кожа у королевы была столь нежна, что едва находили для нее белье достаточной тонкости; буквально листок розы обеспокоил бы ее в постели. Подобная организация была несовместима с жестокостью, и потому, сделавшись регентшей, она грешила лишь противоположным недостатком.

Маркиза Фаржи, возымевшая некоторое влияние на королеву, скоро успокоила ее относительно мнимой любви короля, выставляя все, что было безвредного в этом чувстве. Она даже подкрепила свои доводы очевидным доказательством, дав возможность Анне Австрийской присутствовать невидимкой однажды в беседке в Сень-Жермэне при разговоре короля с той, которую называли его любовницей.

– Я чувствовал бы большое блаженство, милая Маргарита, если бы вы принадлежали мне душой и телом, сказал Людовик ХIII: – и вот почему мне очень грустно, что вы не хотите поселиться в маленьком версальском замке.

– Место очень хорошо выбрано, шепнула королева маркизе, глубоко вздыхая.

– К чему этот замок, к чему даже эта беседка, в которой мы находимся? Не лучше ли зала, наполняя обществом? отвечала фрейлина. – Разве, не прилично любить? Неужели может считаться преступлением нежная склонность души?

– Нет; но они говорят, что в дружбе различных полов есть нечто любящее таинственность.

– Не знаю, государь; ибо до той минуты, когда Бог привел меня познакомиться с вашим величеством, я закрывала свое сердце от каждого мужчины, сказать правду – я всех их презирала. Но мне скоро двадцать семь лет, и я уже провела десять с фрейлинами, вся жизнь которых проходит в мечтании о каких-то, не знаю, восторгах. Не раз они принимались рисовать мне пламенными красками это блаженство… Но я видела в этой страсти только чувствительное доказательство безумия. Кто в здравом уме может день и ночь мечтать о блаженстве, осуществление которого относится к надежде также как минута к вечности.

– Вижу, почему любовь не властна тронуть этой красавицы, сказала маркиза на ухо королеве. – молодая девица считает, что выигрыш не вознаграждает трудов игры.

– Мне часто приходило на мысль то, что вы говорите, Маргарита, сказал томно король.

– Я думаю, прошептала Анна Австрийская.

– Я понимаю дружбу, продолжала девица Готфор: – я вижу нежное излияние одной души в другую, чистое как все, что исходит из этого источника; ибо страсти портятся переходя лишь чрез нечистоту наших чувств… Вся грязь там.

– Право, я всегда полагала, что в любви наших щеголей нет ничего королевского.

– Во, всяком случае, государь, даже судя по их собственным словам, то что они называют счастьем, так мало, так мало, что даже не жаль и не знать его… И когда подумаешь, сколько эта безделица стоят мужчинам постоянных забот, тяжелых усилий, споров, бессонных ночей, опасностей; каким подвергает женщин сперва кокетству, а потом покорности, потом рабству, наконец раскаянию и ревности; если прибавить к этому ужасные страдания, которыми мой пол должен сверх того поплатиться за каплю меда, право можно поздравить себя, что не испытываешь счастья любовников.

– Маркиза, шепнула Анна Австрийская: – я полагаю, что эта живая льдина не совсем не права.

– Увы, ваше величество, в таком щекотливом предмете вы основываете свое мнение на весьма, старинном воспоминании.

– Грешница, отвечала королева, засмеявшись.

– Не, перестанем же любить друг друга невинно, сказала девица Готфор: – ибо нам с вами, какими Бог нас создал, – все наше доброе желание согрешить не доставить даже, как я полагаю и капли меда.

– Видите, прошептала маркиза, что ваша сильная тревога —:одна фантазия. Эта девица, благодаря достаточной доле льда; плавающего в ее жилах, ни в каком случае не опасна для целомудрия Людовика ХIII.

– Я сделаю из нее друга, отвечала королева.

– Самое благоразумное дело: она может оказать вам некоторые услуги у короля; и если ко счастливому случаю любовь озарит этого государя, вы по крайней мере будете уверены не встретиться с этой девицей на обломках ваших наслаждений.

С этой поры Анна Австрийская начала выказывать большое расположение девице Готфор, которая искренно привязалась к королеве. Несмотря на это, Людовик ХIII не переставал пристально ухаживать за своей любимицей; он постоянно искал ее общества, просиживал целые часы с ней у королевы, часто уводил ее в оружейный кабинет – любимое убежище этого желчного государя. Одним словом, король любил эту девицу со всей силой, на какую только способна душа без помощи чувств. Положение Анны Австрийской улучшилось от этого: девица Готфор часто упрекала короля за равнодушие, которое он выказывал своей супруге, равнодушие, как она говорила, слабо основанное на пристрастных советах коварного министра, честолюбие которого хотело сосредоточить только на себе все доверие государя. Людовик ХIII тем более чувствовал справедливость этих слов, что Ришельё й уже старался вредить девице Готфор резкими намеками, искусно брошенными в разговорах с его величеством, кардинал пытался доказать, что эта фрейлина отвечала привязанности государя лишь для того, чтобы при благоприятном случае лучше служить королеве и интригам, поддерживаемым Испанским двором в Париже.

Будучи поставлен между двух советников, Людовик скорее слушался голоса, нежно говорившего его сердцу, нежели другого, который насиловал его волю. Со времени покорения кальвинистов Ришельё сделался таким повелительным, таким деспотом, в почтительных формах, в которые он облекал свои отношения к государю, что последний нередко сознавал свое царственное унижение. Не раз он замечал насмешливую улыбку, с которой многие служащие выслушивали его приказания, и негодование его равнялось стыду, когда, следя секретно за исполнением этих приказаний, он всегда почти видел, что они пренебрегались, исключая, если кардинал соглашался с ними. Ненависть Людовика ХIII к Ришельё, давно сдерживаемая сознанием превосходства способностей первого министра, начинали превозмогать это уважение, и настойчивое влияние готово было опрокинуть колосс: девица Готфор не имела времени на это, но она его пошатнула.

В то время, когда могущественные враги кардинала, т. е. королева-мать, Анна Австрийская, Гастон и их сторонники, деятельно вели заговор против его эминенции, они не преминули вовлечь и новую фаворитку в свое дело. Она всегда была очень привязана к Марии Медичи, более и более чувствовала расположение к молодой королеве и смертельно ненавидела Ришельё. Поэтому на нее можно было рассчитывать. Действительно, девица Готфор, подставляя постоянно королю зеркало истины, успела показать ему его министра во всей гадости; он дрожал, и в порыве сильного, негодования подписал обещание оставить его. Фрейлина взяла бумагу, как обязательство, исполнения которого хотела потребовать при первой возможности; но кардинал узнал об этом также как и многом другом от неизвестных и часто невидимых шпионов, которых он содержал при дворе. Употребив тогда политическую пытку, которой устращал в важных случаях неспособного Людовика ХIII, он пришел однажды утром объявить ему, что весьма расстроенное здоровье давно уже требовало удаления его от дел; что рвение и преданность заставляли его переносить неслыханные страдания; но узнав, что король нашел в девице Готфор блестящий светильник, он не считал более полезными своих советов его величеству и пришел просить позволения удалиться в Гавр. Его эминенция коварно прибавил, что можно бояться продолжения войны в Италии, пока условия, подписанные в Казале, не обратятся в окончательный договор, что в этом случае у Франции останется на руках вся австрийская династия, – поколение тем более страшное, что кроме своих отраслей, немецкой и испанской, оно имело союзников даже под кровлею Лувра; но что эти опасности не должны были трогать короля в том внимании, что девица Готфор, заставив его величество подписать отставку министра, которого легко заменить, вероятно имела под рукой более искусную личность.

Растерянный, напуганный. грозной будущностью, представленной кардиналом, Людовик ХIII просил его, умолял остаться и указать, жертвы. Когда министр увидел короля, согнувшегося перед ним, он поднял голову, выпрямился и сказал громовым голосом:

– Государь! У меня нет жертв; все мои враги, враги вашего Величества, предоставьте им свободу действия, они не замедлят обнаружиться и кара их будет подлежать правосудию. Но не забывайте, что если я бываю обыкновенной целью мятежников, то потому, что они знают, что, поражая мое слабое существо, стрелы их попадут сзади меня в вас и государство. Во всяком случае, допустите начаться преступлению, чтобы потом наказать его. Вокруг трона великая измена, но Бог повелевает нам ожидать первых ее признаков, ибо надобно поражать только истинно виновных. Но если ваше величество сколько-нибудь ценит мои заслуги, то благоволите взять обратно бумагу, вверенную девице Готфор; было бы жалко, чтобы возмутители против вашей власти могли воспользоваться оружием, данным вашей рукой.

Людовик после этого разговора, который навел на него положительный ужас, поспешил потребовать у Маргариты данное ей обязательство. Девица Готфор, узнав, что Мария Медичи готовилась сделать первый шаг, – притворялась в течение нескольких дней, что позабыла приказание. По настоянию кардинала он возобновил его, но фрейлина под разными предлогами еще выиграла время. Наконец король погнался за нею даже в комнату Анны Австрийской и решительно потребовал бумагу.

– Государь, – отвечала она с твердостью: – с прискорбием вижу, что вы изменили свой добрый характер, который так мне нравился. Я сопротивляюсь потому, что в этот момент вы следуете не собственным мыслям и не собственной воле.

– Разве не я вам приказываю?

– Таким же образом, как ваше величество имеете несчастье и царствовать по внушениям кардинала.

– Девица Готфор, – сказал Людовик гневно: – придержите ваш язык, потому что вы, забываетесь перед нашей королевской особой.

– Я ее освещаю.

– Последний раз говорю: возвратите нам бумагу.

– Возьмите, государь! – воскликнула фрейлина, полураскрывая великолепную грудь: – Бумага у меня на груди, возьмите же ее, если угодно, отсюда.

Целомудренный король отступил на два шага при виде сокровища, на которое с жадностью посмотрело бы столько взоров; потом, взяв раскалившиеся щипцы, он бросился к любимице и закричал из всей силы:

– Клянусь св. Людовиком, я с помощью этого орудия вырву у вас то, чего требовал напрасно.

– Нет, – отвечала упрямая девица, спрятавшись за королеву. – Прикосновения вашего величества обещают быть слишком пламенны.

Король вышел взбешенный, и в тот же вечер девица Готфор была сослана.

* * *

9 ноября 1630 года, на красивом куполе Люксембурга колокол подавал сигнал тушения огня. Холодный ветер свистал по садовым аллеям, которые легкий мороз прикрыл белой скатертью, сверкавшей от лучей месяца. Вершины деревьев наклонялись с шумом, который, будучи слышен издали, наводит раздумье на влюбленных и мирный сон на стариков. Мария Медичи в глубине своей комнаты сидела перед камином, в котором с треском горели три или четыре дубовых полена. Только это пламя освещало комнату. Некоторые отблески его отражались на обнаженных нимфах, нарисованных на потолке искусной кистью, а другие, освещали в глубине алькова, между раскрытыми занавесями, широкую постель, вызолоченное распятие, повешенное на малиновом бархате, и кропильницу, изящно выделанную из горного хрусталя.

Одна, закутанная в черный барный капот, устремив глаза на огонь, где в ее воображении вставали тысячи фантастических предметов, королева казалась, погружена была в глубокую задумчивость, прерываемую, однако же, знаками нетерпения. Она, очевидно, ждала кого-то и должно быть прошло назначенное время. Наконец дверь отворилась, и мужчина был введен статс-дамой, которая ушла немедленно. Вновь пришедший казался лет сорока пяти. На нем была длинная темная одежда, открытая спереди и опушенная по краям густым черным мехом. В руке он держал черную шапку, польского покроя, с красным пером, прикрепленным так, чтобы прикрывать часть лица. Черты его были не лишены благородства, но их обезображивало зловещее выражение, и еще более впалые глаза, в которых светились две подвижные искры. Черные волосы заканчивали эту мрачную фигуру, и нельзя было не изумляться, что из нее выходит кроткий, мягкий голос, которому итальянский выговор придавал особую мелодичность.

– Я боялась, синьор Фаброни, сказала королева вставая: – что приятельница ваша, госпожа Верден, позабыла передать вам наше желание.

– Нет, ваше величество; но собрание астрологов в замке Повер; которое кончилось сию минуту, задержало меня.

– В замке Повер!.. О нем ходят самые ужасные слухи[38].

– Вещи, внушаемые страхом, требуют ближайшего исследования. Ничто в этом мире не создано для устрашения, и все может служить для поучения человека. Повер старинный, пустынный замок; тишина всегда была другом науки, вот почему астрологи и выбрали это место, как самое удобное для их совещания. Предмет, занимавший их сегодняшний вечер, не принадлежал к числу тех, которые я должен скрывать от вашего величества; иные рассуждали о порталах наших церквей: здесь записаны великие тайны прошедших веков, и глубокие истины открываются для тех, кто умеет их прочесть, например, под символическим входом Сент-Шапель. Узнайте также, что фигуры, стоящие вокруг портала собора Богоматери, указывают герметикам[39] направление, где встречаются сокровища, и на каком месте нужно основаться для великого дела. Но поговорим о том, что занимает ваши мысли.

– Я желаю, синьор Фаброни, с помощью вашей науки и заклинания, узнать четыре важных обстоятельства… Но не забывайте ни на секунду, что я хочу слышать веления судьбы в таком виде, в каком они будут открыты вам самим.

– Увы, – отвечал астролог печально. – Скрывая, будущее от своего создания, Бог устраняет от него более горя, нежели радостей: узнать будущность – это иногда значит приготовиться проливать слезы, и я вполне убежден, что неведение удобнее для того, чтобы наслаждаться.

– Что касается меня – неизвестность сильнейшее из всех зол.

– Голая истина может показаться отвратительной.

– Вы сию минуту сказали, что все может служить для поучения человека. Говорите мне без малейшей утайки.

– В этом случае я исполню приказание вашего величества.

И Фаброни с усилием подавил вздох.

– Так как волнение от ваших приказаний может меня заставить забыть о награде, то я хочу предложить вам ее прежде.

С этими словами Мария взяла за руку Фаброни, и когда опустила, ее, то на пальце астролога свет камина отразился в крупном алмазе.

– Теперь, – сказал итальянец торжественным тоном: – начинаем, когда пламя в камине почти потухло. Приготовьте картину…

– Она готова, – перебила королева, отдернув занавеску, которая открыла на стене большой натянутый круг из черного бархата.

Фаброни вынул из кармана хрустальный пузырек, вылил половину с его содержания в маленькую золотую чашу и, омочив в ней род кропильца, брызнул им на бархатный круг, который мгновенно покрылся светящимися пятнами.

– О чем, ваше величество, я должен прежде всего вопросить эту картину?

– О короле, моем сыне.

– Вот его представитель, отвечал итальянец, указывая на слабое светящееся пятно концом своей волшебной палочки.

– Это пламя? Боже! оно потухает.

– Так погаснет в скором времени, сказал астролог мрачным голосом: – жизнь этого государях. Вы приказывали, чтобы я говорил без утайки.

– Несчастная мать! А где же мой второй сын, Гастон?

– Я с трудом могу следить за непостоянными скачками, которые делает пламя, его представляющее.

– По крайней-мере оно довольно ярко.

– Монсье проживет…

– Значит, он будет царствовать?

– Никогда.

– Неужели Людовик ХIII будет в состоянии…

– Невозможно произвести огня, не имея искры, перебил астролог и покачал головой.

– Кровь великого Беарица не перестанет царствовать.

– В таком случае, кто же наденет корону?

– Кровь великого Беарица не перестанет царствовать.

– Неужели Гастон…

– Дело создания, порученное ему Господом, исполнено: никакое потомство не произойдет более от этого принца.

– Но кровь Генриха IV, которая по вашему откровению продлится на троне…

– Наука имеет свои пределы, ваше величество… Я сказал бы, если бы осмелился говорить дальше.

– Скажите мне о кардинале. Пламя, на котором останавливается ваша палочка, – блистательно.

– Это судьба Ришельё.

– Будет ли оно продолжительно?

– Пока продлится его жизнь.

– Она может быть долга, говорила королева мрачным голосом. – Не думайте, продолжала она, что у этого человека есть какая-нибудь предохранительная сила от кинжалов и мушкетов.

– Ничто подобное не представляется моим взорам; но этот огонь, опоясывающий его двойной полосой, указывает мне его судьбу – страшный оплот, о который разобьются его враги кроме одной женщины.

– Не предсказывает ли это, воскликнула королева с живостью: – что и моя судьба блеснет новым светом?

– Ваше величество, приказали мне быть откровенным… Эта женщина – не вы.

– Довольно. Я думаю, однако же, что для славы и необходимости государства мне будет дозволено опровергнуть ваши предсказания.

– Пламенно желал бы, ваше величество.

– Посмотрим, впрочем, увидите ли вы какой-нибудь благоприятный свет над моей будущностью.

– Необходимо для этого возобновить кабалистическую картину, и вашему величеству вступить в этот таинственный круг.

Здесь астролог трижды обвел на ковре круг цепью, состоявшей из серебряных мастовых треугольных колец. Подойдя потом к освещенной картине, он слегка прикоснулся к ней чем-то; и мгновенно все огоньки потухли. Фаброни снова взял пузырек, чашу и кропило, и брызнул на бархатный щит воспламененной жидкостью, которая, повинуясь случайным комбинациям, образовала новое изображение! Вдруг астролог отступил на два шага, протянув руки к сверкавшим огонькам, словно отталкивая это зрелище.

– Ну что видите вы, синьор Фаброни? спросила королева с волнением.

– Нет, нет, дочь знаменитых Медичи, супруга, мать королей, вы не узнаете… Я не могу вам сказать… Никогда, никогда!

И итальянец, бросившись, к двери, отворил ее, повторяя:

– Никогда, никогда!

Королева-мать, пораженная изумлением и страхом, осталась неподвижна в своем серебряном кругу; глаза ее устремились на фантастическую страницу, на которой астролог, без сомнения прочел мрачную будущность… Ее можно было, принять за одно из очарованных существ, создаваемых восточной поэзиею…

Фрейлины, удерживаемые уважением, не смели войти к королеве без ее призыва, и только и при первых лучах рассвета старая итальянская дама вошла по обычаю за приказаниями к королеве, которая всегда просыпалась в это время. Мария Медичи оставалась неподвижной, и прислужница остановилась перед этой статуей в черной одежде, стоявшей среди странного круга.

– Смотри! – сказала королева, указывая пальцем на картину.

Но пламенные иероглифы уже потухли, и от них на щите не оставалось никакого следа, бархат не утратил даже своего блеска. Какая же, однако, жидкость могла воспламеняться без жара? Конечно, она не могла иметь пламени, свойства фосфора… Но к чему доискиваться. Разве у минувших веков не было неугасимых ламп[40], греческого огня, стекол с неизгладимыми цветами – все это погибшие тайны, находимые нами постепенно и честь открытия которых приписывают себе наши суетные поколения.

Королева вышла наконец, трепеща всем телом, из магического круга: резкий ночной холод леденил ее тело, жизнь которого заснула в продолжительном напряжении ума. Женщины уложили ее в постель, но она не могла уснуть. Настал день, когда эта государыня рискнула пустить в бурное море разбитый уже корабль, носивший ее судьбу.

Вдова Генриха IV ожидала короля в своем Люксембургском дворце. Она располагала напомнить монарху лионское обещание, скрепленное клятвой; она хотела говорить его сердцу; она хотела высказать перед ним с грустью, но в сильных выражениях – как унижено все королевское семейство его недостойным министром; указать негодующей Европе на попранные природу и религию; наконец разбудить уснувшую совесть в этом государе, связанном рабе своего подданного. Таково было задуманное давно намерение, результат которого Мария хотела узнать заранее, вопросив итальянца Фаброни: дерзкое желание, следствием которого был глубокий ужас.

Людовик XIII приехал около полудня; запираясь с ним в комнату, королева-мать приказала не пускать никого без исключения во время этого тайного разговора; Итальянский гнев Марии, подогретый еще сильным и крепким сложением, несмотря на пятьдесят семь лет, гнев, возбужденный самым горьким чувством чужой неблагодарностью, высказался в таких живых, могучих речах, с такой убедительной энергией, что король не мог устоять.

– Хорошо, матушка, сказал он с некоторым увлечением: – я исполню лионское обещание.

– Государь! спасение вашей души зависит от этого: ангелы, по приказанию Всемогущего, записали вашу клятву… Кто знает, может быть, ваше чудесное возвращение к жизни зависело от этой клятвы! Кто знает, может быть, смерть снова занесет руку над клятвопреступником.

Людовик ХIII задрожал.

– Два месяца сроку, я прошу только у вас два месяца, сказал он глухим голосом.

– Это целая вечность! Разве же я не повержена в прах?

– Один только месяц, и кончится кредит Ришельё – так мне хочется показать вам скорее мое послушание.

– Подумайте только, что принц, ваш брат, просит куска хлеба за границей, избегая эшафота Шалэ, или тюрьмы, в которой отравили Вандома.

– Бога ради, не откажите мне в пятнадцати, днях.

– Какая у вас несчастная страсть к отсрочкам, когда в груди Анны Австрийской иссекают источники наследственности… Увы, это весьма чувствительная истина; ненависть, которую поддерживает Ришельё в вашем сердце, единственная причина, делающая вас ледяным относительно вашей супруги, и вы будете прозваны в будущем Людовиком Бессильным.

– Я всегда имел намерение оставить кардинала и возобновляю клятву;

– Исполните же ее немедленно, любезный государь! Парламенты ропщут, дворянство бунтуется, партии пробуждаются… Со всех сторон гремит гроза.

– Я дал королевское слово, этого довольно.

– Нет, Людовик, я знаю Плесси: если ему дать двадцать четыре часа, к вам в голову придут другие мысли – вас окружит кольцо змея-искусителя… Подпишите, сию минуту приказ об аресте кардинала, прибавила. Мария, подавая перо королю. – Не бойтесь нисколько тяжести дел. Марилльяк неподкупный. Марилльяк облегчит вас.

– Ну, подпишем, сказал с живостью король, подходя к столу, на котором уже приказ об аресте был приготовлен.

В этот момент дверь, выходившая в часовню и которой Мария не озаботилась велеть охранять, быстро отворилась… Явился Ришельё.

– Ах, вот он! – воскликнул Людовик XIII, растерявшись, и перо выпало из рук его.

– Подпишите, государь, – сказал холодно кардинал, поднимая орудие своего разорения и подавая его королю. – Подпишите, ведь это чудный почет сделаться несовершеннолетним в тридцать лет под опекой женщины и вероломного канцлера, преданного мятежному честолюбию Монсье. Подпишите, и возобновится междоусобная война, едва усмиренная мной. Подпишите, и ринутся на вас чужеземцы, которых я сдерживал. Подпишите, и вельможи отнимут у вас разорванную на куски Францию… У вас, однако же, будет поддержкой в таких тяжелых бедствиях человек, столь опытный в делах, которому я не решился бы вверить обязанности моего последнего писца, и который, к довершению, не замедлит исполнить всех требований парламента. Но вы удовлетворите страсть королевы-матери в ее отмщении министру, которого главнейшая вина заключается в том, что он возвратил скипетр вам в руки, Государь! ваши сыновние обязанности будут исполнены, августейшая Мария, восторжествует, она будет царствовать на вашем месте, а вы наденете детские помочи.

– Ад и проклятие! – воскликнул Людовик XIII и бросился из комнаты.

– Ваше величество победили, – сказал Ришельё, оборачиваясь к Марии Медичи, задыхавшейся на кресле: – я оставляю двор, и даже сегодня отправляюсь в Гавр. Необходимо, чтобы испытание совершилось и чтобы Людовик XIII убедился наконец в том, что значит государство без меня.

Министр медленно удалился тем же путем, каким и вошел, так что королева-мать не собралась с духом отвечать ему. Если бы она сама менее привыкла подчиняться игу, в котором упрекала короля, и поехала бы в Версаль, куда удалился Людовик; если бы она повезла к потрясенному уже государю Марилльяка, человека чистого, который давно уже доказывал преступления кардинала и приготовил несметную цифру его лихоимств, тогда докончилась бы власть Ришельё, да и он сам, быть может, не уцелел бы: стоило бы ему упасть, и враги раздавили бы его. Но Мария Медичи, будучи слишком поражена внезапным появлением противника, позабыла все это под влиянием преждевременного отчаяния и упустила из рук победу за недостатком настойчивости. Удивительнее всего в этом деле то, что сам Ришельё пришел в такое же уныние, как и его враг. Усталь ли он от беспрерывно возобновляемых нападений, хотел ли он действительно показать, удаляясь, насколько он необходим королю, но он положительно решился оставить Париж, по выходу из кабинета королевы-матери. Самая дорогая мебель его уже два дня как была отправлена в Нормандию, и в тот же день, 10 ноября, он отослал в Гавр двадцать пять вьюков золота[41].

Кардинал сам уже собирался в путь, когда Ла-Валетт, товарищ его по римскому двору и генерал-лейтенант в армии, вошел и удержал его.

– Берегитесь покидать поле битвы! – воскликнул он при виде приготовлений: – чего вы пугаетесь этой старухи, вдовствующей королевы?

– Ее титла матери.

– Помилуйте! С вашим искусством вы можете обратить это титло против нее.

– Да, друг мой, когда Людовик XIII увидит, что эта женщина хочет сама царствовать; но надобно, чтобы он увидел это.

– Господин кардинал, послушайтесь моего совета от чистого сердца, которое все принадлежит вам; если ваша эминенция бросите хоть на минуту партию, вы ее проиграете безвозвратно. Спешите немедленно в Версаль, употребляйте все влияние, которое приобрели великими заслугами, обязанными государству, уверяйте, внушайте, обманывайте при случае, наконец оглушите всеми вдохновениями, свойственными вашему гению, – и ваш кредит спасен. Вот господин Шатонеф, он слышал, что я вам сказал, и я убежден – разделяет мое мнение.

– Без всякого сомнения, монсеньер, – отвечал вновь прибывший. – не упускайте кормила правления при таком низком ветре, когда во время страшных бурь держали вы его сильной рукой.

– Но разве же я могу ехать в Версаль, куда король меня не требовал?

– Какая щекотливость! Разве же вам неприлично оправдаться, если б вы даже и действительно думали удалиться от дел? – отвечал Шатонеф. – Клянусь душой, я очень далек от мысли, чтобы ваша эминенция принуждены были стать на колени перед его величеством в то время, когда никакое порицанье не может коснуться ваших дел; но не бойтесь подобного унижения: вы не попросите милосердия, а дадите его.

– Итак, я еду, – сказал Ришельё, словно осененный внезапной мыслью, которой, однако же, не высказал. – Господин Шатонеф, прибавил он: что подумает парламент о правах матери над тридцатилетним королем?

– Права эти, монсеньер, покажутся членам недействительными: совершеннолетние короли повинуются только Богу. Мать государя, севшего на престол, становится первой его подданной; он не имеет более к ней обязанностей и уважения, если она оступилась… Она должна иметь почтение к сыну: таков закон о престоле.

– Берете ли вы на себя заставить членов подписать подобное постановление?

– Ручаюсь.

– Делайте же, и государственная печать будет у вас в руках, если я останусь министром.

– Отправляемся же немедленно в Версаль! Воскликнул Лавалетт. – Мессир Шатонеф говорит разумно: мать должна уважать венчанного сына. Нунций Барберини подпишет нам духовную декларацию, а если нужно, то достанет и папскую буллу. Пожалуй, он достал бы утверждение и еще выше, но посланные, отправляемые туда, не возвращаются.

В то время, как оба кардинала спешили по версальской дороге, Шатонеф, которого живо задело обещание государственной печати, пошел засвидетельствовать через членов парламента, что король может освобождаться от законов общественных; отвергать законы природы и при надобности сделаться палачом родной матери. Это-то постановление и важно было для Ришельё.

Между тем все считали падение министра неизбежным, каждый оттачивал свое оружие, чтобы поразить его; но один честолюбец протягивал уже руку за его наследством. Заблуждение было непродолжительно; в тот же вечер пришло известие, что Ришельё остался на своем посту. На другой день, 11-го, Марилльяк, государственный канцлер, был арестован и под сильным конвоем отвезен в замок Шатоден. Принцесса Конти и маркиза Фаржи были сосланы; той же участи подверглась и Герцогиня Эльбеф. Наконец придверник кабинета, Эпин, поскакал в итальянскую армию с собственноручным королевским письмом к маршалу Шомбергу, которому приказывалось арестовать своего товарища Марилльяка.

Берингейм, королевский камердинер, тот самый, которого Людовик сделал поверенным своего бессилия, был выслан немедленно почти заграницу с коварством, по истине оригинальным. Призвав его к себе в кабинет, Ришельё объявил ему, что он назначается в итальянскую армию генерал-майором: чиновник немедленно принес патент и приказ. Вместе ему вручили и запечатанное письмо к Шомбергу, в котором заключалась – как ему сказали – отличная рекомендация относительно его будущности. Действительно, маршал, распечатав это письмо, объявил бедному Берингейму, что он лично привез приказание о своем изгнании, и честный Шомберг прибавил со слезами на глазах, что в исполнение королевской воли, он принужден немедленно выслать его из французского лагеря. Положим этот обман сохраняет еще некоторым образом тогдашние придворные формы; но что сказать о собственноручном приказании Шомбергу арестовать товарища? Послание это начинается следующим образом: «Кузен! Маршал Марилльяк писал здесь вещи, весьма оскорбительные для вас». Не слышится ли здесь рыночный торговец, подстрекающий в видах своей пользы, одного соседа против другого? Если слог, как говорят, обличает человека, то какое же можно иметь понятие о Людовик XIII?

Так окончилось это дерзкое политическое предприятие, результат которого обманул стольких людей, и которое по этому случаю названо было Днем обманутых – день замечательный в летописях, ибо дал ему мерку, на что он мог посягнуть.

Парламент, обманутый Шатонефом, не замедлил составить акт, в котором доказывалось, как доказывают ябедники, что гражданский закон не обязывает как главы, так и старших членов царственных семейств находиться в зависимости у матери и они без зазрения совести могли удалять ее из дому и даже держать в изгнании и заключении для пользы их дел. Казуисты по просьбе Лавалетта, решили тоже самое с богословской точки, в пользу Ришельё, который, чтобы легче примирить это постановление с небом, дал много денег в Сорбонну, а еще больше воинственному прелату. Запасшись двойным решением таких почтенных властей, Ришельё смело предложил Людовику XIII сослать Марию Медичи в Компьень и велеть стеречь ее в этом замке, прибавив, что если его величество хочет царствовать, то пора остановить интриги королевы-матери. Король не только, изъявил согласие на предложение министра, но и присоединился к его хитростям, которые последний употребил для вторичного заключения вдовы великого Беарица.

* * *

Когда двор переехал в Компьен для исполнения этого гнусного замысла, Мария Медичи отправилась туда без малейшего подозрения, ободренная почтительностью и ласковыми улыбками короля – коварные приманки, под которыми этот государь всегда скрывал черные замыслы. Подобный порядок всегда продолжался около двух суток, как вдруг перед рассветом Анна Австрийская услышала стук у двери своей комнаты. Непуганая и растерянная, и боясь какого-нибудь нового оскорбления со стороны свирепого супруга, она, однако же, приказала Бригитте отворить двери. Вошел Шатонеф, недавно облеченный в звание государственного канцлера. Черная одежда, строгое, хотя и красивое лицо, время, в какое он явился, недавние ссылки – все это удваивало ужас королевы: канцлеру стало жаль бедной государыни, трепет которой обнаруживался движениями одеяла.

– Успокойтесь, ваше величество, сказал он: я не приношу никакой вести, которая встревожила бы вас до такой степени.

– Но это наглое появление в моей комнате…

– Было необходимо для исполнения воли короля, моего государя. Государственные причины заставляют его оставить свою родительницу под надзором маршала д’Эстре, а ваш державный супруг ожидает вас теперь в капуцинском монастыре, где уже его величество набожно слушает обедню.

– Очень важное обстоятельство в подобную минуту, господин Шатонеф.

– Я обязан передать вам желание его величества, чтобы вы изволили оставить этот замок, не видевшись с вдовствующей королевой.

– В этом случае, господин канцлер, вы имеете право доложить королю о моем ослушании; королева Мария погружена в тяжелое торе, и мне было бы грустно думать, что она считает меня равнодушной к ее бедствиям.

– Ваше величество, отвечал Шатонеф с поклоном: – подобное чувство заставляет меня молчать об этом. Ожидаю вас на галерее; вам известно как державный супруг ваш не любит ни малейшего промедления в исполнении его воли. Вот все, что я осмелюсь сказать здесь.

– И этого довольно, мессир Шатонеф. Через несколько минут я к вашим услугам.

По уходу канцлера, Анна Австрийская накинула распашной капот; «в одной рубашке», как говорят современные хроники, побежала в комнату Марии Медичи, которая сидела на постели, уже зная о своей участи.

– Ах, дочь моя! воскликнула Мария, увидев королеву: – я снова под арестом! Разве король не бесчувственное чудовище?… Увы, что он хочет сделать со мной?

– Один Бог да кардинал знает эту тайну, отвечала Анна, обнимая свекровь.

– Неужели, дочь моя, небо не избавит нас от этого злодея!.. Я надеюсь только на вас, дочь моя… Теперь брат ваш король в мире с Англией.

– Тс! эти стены могут изменить нам… В вашем доме также как и в моем все служит Ришельё, все ему повинуется. Знайте, что все ваши слуги присягнули этому человеку.

– Да сохранит же нас Господь! воскликнула Мария рыдая. – Однако послушайте, дочь моя: маршал Бассомпьер обещал искренне служить нашему делу, доверьтесь этому преданному другу покойного короля, моего славного мужа.

– По-прежнему сойтись с ним относительно наших интересов… Прощайте, матушка, надейтесь на будущее. Вы знаете, что мы сходимся в общем чувстве ненависти к бесчестному кардиналу.

– Мне уже известна тайна, что этот злодей решился перевезти меня в Мулен, без сомнения для более строгого заключения… Но я напишу к тигру – моему сыну, что скорее подвергнусь последнему униженно, нежели решусь на это насилие… Мы увидим, достанет ли у Людовика духу велеть стащить меня обнаженную с постели, не возбудив ко мне участия в самом бесчувственном человеке.

– Необходимо расстаться, матушка, сказала Анна, обнимая свекровь. – И надо мной собирается страшная гроза. Интересы нашего общего дела требуют, чтоы я избегала усиливать ее.

Обе королевы долго держали друг друга в объятиях с искренним чувством, порождаемым той общностью несчастья, которая благоприятствует симпатиям. Наконец они расстались… им не суждено было более увидеться.

Анна Австрийская нашла Людовика в зале совета в монастыре капуцинов. Еще не рассветало; король, окруженный монахами, очевидно волнуемый, но хранивший мрачное молчание; мог внушить ужас. Многочисленные зажженные свечи бросали зловещий отблеск на его бледные черты; само богатство его костюма, резко отделяясь от массы черных одежд, как-то странно выставляло королевскую фигуру. Анне на минуту он представился князем адской тьмы, плененным молитвами благочестивых отшельников.

– Ну, сказал. Людовик ХIII глухим голосом, увидев королеву: – мы едем в Санли.

Как и предвидела Анна Австрийская, стены Компьена изменили тайне королевы. Едва прошли три дня со времени переселения двора в старый замок Санли, как туда приехал и маршал Бассомпьер. Этот доблестный воин шел навстречу своей судьбы; он еще надеялся, что его блистательные заслуги, оказанные с опасностью жизни, послужат ему щитом против ударов кардинала: он не мог предполагать в Людовике ХIII столько унижения, столько рабской зависимости от подданного, чтобы пожертвовать ему самой полезной знаменитостью королевства.

– Вот приятное общество! сказал король при виде маршала, входившего к нему в комнату.

– По крайней мере, государь, это верный слуга, отвечал Бассомпьер, подчеркивая свои слова…

– Мне чрезвычайно приятно видеть вас, кузен; ибо вы принадлежите к небольшому числу вельмож, советам которых я вполне доверял.

– И я никогда не подам вашему величеству совета, который не клонился бы в пользу вашей службы или бросал тень на вашу славу.

– Поэтому я надеюсь, что вы одобрите мое поведение, которого с величайшим прискорбием я должен держаться относительно королевы, моей матери.

– Государь! На троне встречаются необходимости; но…

– Если я безошибочно читаю ваши мысли маршал, то вы считаете строгость излишнюю.

– Я так слаб в понимании высшей политики, что не вижу, почему необходима подобная строгость.

– Между тем, кузен, поступки королевы моей матери и принца, моего брата – очевидны, сказал Людовик ХIII с горечью: – но я полагаю вы немного ослеплены предубеждением, чтобы не видеть этих вероломств и беззаконий.

– И без сомнения, возразил холодно Бассомпьер: – в этих видах ваше величество решились приказать арестовать меня.

– Арестовать! вас мой кузен!

– Такие носились слухи в столице сегодня утром, и что касается меня, то я имею их из верного источника.

– Клянусь душой, господин Бассомпьер, меня крайне удивляет, что подобные мысли могли прийти вам в голову. Вы знаете, какую питал я к вам искреннюю привязанность… Ах, кузен, я не могу вам простить подобного заблуждения.

– На всякий случай я приехал к вашему величеству во избежание необходимости искать меня.

– Поудержитесь с этими неприличными словами, сказал король с некоторой досадой.

– И если бы я знал, в какое место вашему величеству будет угодно послать меня, продолжал маршал, не смотря на замечание короля: – тотчас отправился бы сам добровольно.

– Господин Бассомпьер, разговор этот нам неприятен.

– Я сейчас уйду, государь.

– Мне приятно думать, кузен, что сегодняшнюю ночь вы проведете не в гостинице и поужинаете со мной.

– Исполню приказание вашего величества, отвечал маршал поклонившись.

До самого ужина король не говорил более с Бассомпьером, который весь остаток вечера беседовал с Анной Австрийской, пришедшей в кабинет. В продолжение этого разговора король сидел в большом кресле, сложив ногу на ногу и пел старинную балладу, аккомпанируя себе на гитаре.

На другой день, когда маршал сладко дремля в своей карете, проезжал через город Сен-Дени, его остановил капитане Галлье, всегда вежливый исполнитель приказаний, но преданное орудие мщения кардинала.

– Клянусь св. Франциском, мессир Галлье, я вас ожидал! – воскликнул Бассомпьер пробуждаясь: – и если бы вы не прервали моего приятного сна, я решился бы поблагодарить вас, что вы обеспокоились пройти три мили ко мне на встречу.

– Мне очень прискорбно, господин маршал, исполнять неприятное поручение относительно такого уважаемого вельможи, цвета нашего дворянства.

– Знаю, капитан Галлье, что у вас слова золоченые, и это хорошо; ибо вы действуете более языком, нежели шпагой на службе его величества.

– Я принужден просить вас, господин маршал, побеспокоиться – последовать за мной в Бастилию.

– А! так кардинал упрятал меня в Бастилию! Э, мессир! Я давно уже был бы там, если бы король сказал мне, что поместил меня туда. Я ездил в Сенли нарочно узнать об этом; но клянусь шпагой! его эминенция сделал из короля искусного лицемера.

– Мне приказано доложить вам, что король получил достоверные сведения о союзе вашем с вдовствующей королевой и герцогом Орлеанским.

– Мессир Галлье, ваш патрон кардинал не жалеет красок для расписывания своих интриг; но лаской трудно обмануть лисицу: я знаю, что господин Плесси отплачивает мне за Лион. Не забудьте донести ему, что в Бастилии я займусь делом, какое хотел ему самому там предоставить: т. е. я начну сочинять книгу и клянусь честью, она принесет особенную пользу публике, ибо я выставлю в ней первого министра в настоящем свете… Будьте уверены, что Мемуары Бассомпьера хорошо оплатят темницу их автора. Боже мой! Я хочу, чтобы их читали еще через пятьсот лет! Слова эти, мессир Галлье, может быть послужат вам предметом шутливого донесения кардиналу; но если останется местечко хоть в конце, потрудитесь прибавить, что, сгорая желанием окончить литературное дело, я освобождаю его эминенцию от заботы присылать мне в Бастилию повара по его выбору[42].

До этой минуты Монсье, по обычаю, ветреный, беззаботный, нерешительный и сверх всего испуганный могуществом кардинала, переносил с терпением, которое многие называли трусостью, – оскорбления этого министра. Даже после дня обманутых, принц этот, не смотря на неудачу королевы-матери, унизился до такой степени, что сказал кардиналу:

– Я ненавидел вас четыре года настолько, насколько можно ненавидеть человека, и делал все, что мог против вас, исключая покушения на вашу жизнь; но с этих пор буду любить вас так, как прежде ненавидел, и снова заявлял об этом.

Кто же мог бы поверить, чтобы менее, нежели через неделю, после того как Гастон выразился подобным образом, он вошел к Ришельё со сверкающими глазами, подпершись в бока и с видом уличного забияки. Но это было так на самом деле.

– Как! – воскликнул он, входя и не снимая шляпы: – неужели подобный вам человек мог забыться до такой степени, чтобы повергнуть все королевское семейство в отчаяние?

– Монсеньер, – перебил Ришельё…

– Молчать! – сказал Гастон повелительно: – это гнусно и вероломно, что, будучи всем обязаны моей матери, вы сделались самым ярым ее преследователем, очернили ее вашими бесчестными доносами в глазах, короля моего брата, и вышли до такой степени из границ уважения, что дерзнули арестовать ее.

– Но, принц, вы, забываете…

– Молчите, я не был бы столь териелив в обуздании ваших нахальств, если бы меня не удерживал от этого ваш духовный сан; но клянусь душой, он не защитит вас более от справедливого и строгого наказания.

Слова эти были произнесены с таким жаром, принц сопровождал их такими энергическими жестами и яростными взглядами, что кардинал не смотря на свое звание генералиссимуса армий и флотов чувствовал, как дрожали у него колени под красной симаррой и не осмелился возразить ни слова. В этот момент произошло совершенное затмение повелителя Франции, и положение его по истине сделалось достойным сострадания. Будучи принужден неизменными законами этикета, провожать принца который, удаляясь, продолжал свои упреки, его эминенция на угрозы отвечал улыбкой, на оскорбительное название поклоном, стараясь сохранить лицо, сохранить выдержку, и употребляя для этого все, что сценическое искусство представляет самого трудного в пантомиме.

Кардинал-герцог свободно вздохнул, когда Монсье сел в карету, но в особенности когда свита его села на лошадей: ибо во время монолога принца, окружавшие его люди со свирепыми взорами, дюжие усачи, казалось, ожидали только знака, чтобы широко исполнить обещания господина, а это не мало прибавляло кардиналу смущения. Но Ришельё не замедлил успокоиться: настолько он казался умаленным, провожая Гастона, насколько казался выше своего роста, когда проходил обратно. А когда Людовик XIII, прискакав во весь дух к своему министру, объявил, с пеной у рта, что будет его помощником и явно защитит его от всех без исключения, даже от родного брата – кардинал сделался исполином.

Смелый поступок Монсье, внушенный отважными людьми, мог бы оказать спасительное действие, но не останавливаясь на нескольких пустых угрозах. Раз, что запущены ножницы в материю, надобно было ее отрезать до конца, т. е. заколоть кардинала, или, по крайней мере, арестовать его и отправить под сильным караулом в замок Амбуаз. Это смелое действие поставило бы короля в обязанность вести междоусобную войну за слугу, и сам пострадавший поколебался бы посоветовать ее в то время, когда его тирания породила множество сторонников у королевы-матери и наследника престола. Ришельё, рискуя пасть в открытой борьбе, не имел бы другого выхода, как отказаться от всякого захвата власти.

Но гнев Гастона потух как огонь соломинки, и за ним настал панический страх. Ему почудилось, что за ним гналась вся французская кавалерия, и он убежал в Лотарингское герцогство, где уже этот принц скрывался в предыдущем году.

Заключение королевы-матери было очень мягко, если можно так выразиться. Стража отличалась слабым наблюдением, а начальник их, маршал д’Эстре, менее заботился о своей обязанности, нежели о черных глазах одной фрейлины, в которую был влюблен до безумия. Он делал почти все, чего желала Мария: прогуливалась ли она в парке, направляла ли шаги к берегам океана, никогда не встречала солдат, которые постоянно держались на большом расстоянии, и она возвращалась в замок, когда ей было угодно. Но Мария Медичи слышала слово: тюрьма! Оно приводило ее в негодование, а воображение ее дополняло все, чего не доставало в действительности. Поэтому она считала себя узницей в полном смысле. В этом положении, припоминая часто свое бегство из Блуа, она думала повторить этот романический эпизод своей жизни. Вскоре один вельможа по имени Безансон, заставил ее скоро решиться на эту меру, напугав мнимым переводом ее в Мулен.

С той же минуты этот преданный слуга принялся за самые секретные распоряжения, чтобы обеспечить исполнение такого смелого замысла; многие дамы и девицы, состоявшие в свите царственной узницы, уехали таинственно; заказана была карета, в которой можно было бы скрыть драгоценные вещи и большую сумму золотом; по дороге, по которой предстояло ехать Марии Медичи, учреждены были подставы, по направлению к Брюсселю, куда она рассчитывала удалиться. Выбрав по календарю безлунную ночь, назначили час отъезда, и королева, стоя на коленях перед аналоем, просила у неба покровительства своему предприятию. В назначенную минуту Мария вышла, но с большими удобствами, нежели в Блуа, через окно из комнаты; по счастливому случаю, все часовые стояли в это время, оборотившись спиной к замку. Тихо пробралась она в отдаленный угол парка, где ожидала карета. Здесь королева нашла своего конюшего, маркиза Сурдака, который должен был с ней разом оставить королевство. Здесь Мария попрощалась с Безансоном, которого обняла, как освободителя. Хотя колеса экипажей и были обернуты паклей, однако с полчаса ехали с величайшими предосторожностями. Сзади расставлены были всадники, чтобы предупредить всякую нечаянность на случай если бы открылся побег высокой узницы. Одним словом, не была пренебреженна никакая благоразумная мера, и Мария Медичи достигла границы без малейшего беспокойства.

На другой день Безансон вошел в кабинет кардинала.

– Ну, спросил с живостью его эминенция: – вдовствующая королева?

– Уехала в эту ночь, монсеньер.

– Слава Богу!

– Ваша эминенция не можете себе представить, сколько нам предстояло труда обмануть бдительность стражи, которая зажмурила глаза, и как мы старались обеспечить себя от преследования, о котором никто не думал.

– Это была игра… Вот вам, господин Безансон, назначение валансьенского губернаторства. Да успокоит Господь Марию Медичи! Ей пятьдесят семь лет, а мне не хватает двух месяцев до сорока шести… Мне приятно думать, что вероломная принцесса навсегда выехала из Франции.

Предыдущая главаГлава 16 из 20Следующая глава