К книге
Палаццо Мадамы: Воображаемый музей Ирины АнтоновойXXXVII
95%
XXXVII
39

Василий Суриков

Боярыня Морозова в санях. Этюд. 1884/1887

Холст, масло. 76,2 × 103 см

Государственная Третьяковская галерея, Москва

В 1960–1970-е в ГМИИ — в соответствии с календарем, иногда к разного рода юбилеям Музея — устраивались, силами сотрудников, капустники; ничего особенно затейливого. Например, номера, где пародировались лекции: на экран проецировался диапозитив, скажем с «Портретом старушки» Рембрандта, и «экскурсовод» — как бы вещающий голосом изображенного на картине персонажа — произносил что-нибудь вроде: «Я простая голландская женщина, на лице моем отразились следы печали и утрат». Или «Тайная вечеря» да Винчи: «Тут разыгрывалось заседание ученого совета Музея». В какой-то момент, когда публика уже «сползает с кресел от хохота», среди прочего был продемонстрирован слайд с «Боярыней Морозовой». Боярыня тоже говорила от первого лица, «и как-то было понятно, что это имеет отношение к Антоновой»: более того, все обратили внимание, что странным образом между двумя героинями существует даже и некое внешнее сходство. «Публика хохотала так! И она дико обиделась!»[764]

Как именно выглядела эта обида ИА, есть разные версии. Одни мемуаристы сообщают, что она будто бы в ярости «выбежала» — не то из зала, не то даже из музея. Другие, менее надежные, — что она якобы заплакала: что я вам сделала?! Так или иначе, на следующий день ИА вызвала к себе авторов шоу — Татьяну Ильиничну Прилуцкую и Инну Ефимовну Прусс — и устроила им разнос. «Инна только рыдала, а я сидела и думала — сегодня подавать заявление или подождать? Было совершенно ясно, что она глубоко оскорблена. При этом мы ее не собирались даже обижать!» Настолько ранимая и мнительная? «Она, конечно, понимала, что отношение к ней, как сейчас говорят, — неоднозначное, что очень много людей на нее обижены». Она была не из тех, кто сама над собой иронизирует? «Нет, пожалуй, сама никогда не иронизировала. Но она считала это несправедливым. Она в жизни обидела много людей… за дело, как правило. Но ее любили. Как ни странно, ее любили, потому что понимали, она — на музей работает. Она позволяла себе жесткость большую. Но нет, она не была "самодуром"»[765].

Прошло много лет, и картина, кажется, перестала быть для ИА триггером нервного возбуждения. Она упоминает ее в своих интервью: «Когда видят "Боярыню Морозову", все говорят: какая женщина! Сила, характер, вся Россия в ней, способная на сопротивление»[766] — и когда на одну из выставок из Третьяковки привезли — не само суриковское полотно, но этюд «Боярыня Морозова в санях» — она не выказывала никаких признаков душевного расстройства. И все же давнишнее отождествление с неистовой женщиной, которую на глазах у пестрой толпы увозят прочь на дровнях, спустя тридцать с лишним лет оказалось пророческим: сцена низвержения ИА с директорской должности выглядела очень по-суриковски — все та же непокоренная боярыня, с поднятой рукой, сложенной в двоеперстие — как раньше, как следует, как положено; осыпающая проклятиями обрекших ее «на лютую муку»: галеристка! предатели! неблагодарные!

В 2013-м, впрочем, никто уже не смеялся: капустник повторился как шекспировская драма.

Отставка ИА стала событием — не только для российских, но и для европейских газет. Даже те, кто злорадствовал, охотно вспоминали былые заслуги виновницы торжества; все, даже нейтральные, наблюдатели упоминали число 91 — выглядевшее, конечно, курьезом; и лишь штатные иеремии из газеты «Завтра» просто оплакивали эту новость в три ручья — в том же регистре, что и «космическую казнь станции "Мир"» и прочие признаки злонамеренного разрушения советского Иерусалима.

Полагающие себя более осведомленными, однако ж, со значением переглядывались друг с другом, понимая, что главной «проблемой», требующей не откладывать замену, были не столько даже возраст и одержимость ИА восстановлением ГМНЗИ, сколько ее отказ соглашаться на коррупционные схемы договоренностей. В качестве суммы, которую ИА уберегала от лап мошенников, намеревавшихся освоить выделенные государством деньги на строительство Музейного городка, называлась[767] непостижимая уму цифра в 22 миллиарда рублей[768].

Судя по воспоминаниям тех, кто присутствовал на представлении нового директора и нового президента, ИА — чья наружность всецело свидетельствовала о том, что она не понимает, с какой стати ей нужно расставаться с троном, — была похожа на старшего Бэггинса на его 111-летии и при символической передаче Кольца всевластья своему Фродо выглядела именно что на манер Бильбо в соответствующий момент. Она нашла в себе мужество произнести несколько приличествующих случаю слов — и подтвердила, в присутствии министра, что переходит на новую позицию. Несколько человек в зале прослезились — хотя мало кто из них в тот момент понимал подлинные последствия «рокировки». Сама ИА, уверенная, что ее уходу не рад никто — «судя по тому, как меня провожали»[769] и судя по ее дальнейшему поведению, — полагала, что «тандем» будет своего рода отражением реализованной в РФ в период между 2008 и 2012 годами политической модели.

«Преемник», однако ж, моментально послал ей сигнал о неуместности аналогии. Уже 4 июля 2013-го ИА получила от своего «медведева» публичные разъяснения, что именно подразумевает ее новое положение: это именно «почетная пенсия»; «она уже тут не хозяйка»; ее полномочия сводятся к возможности «помочь новому директору советом»; идея установить подобие рутинного двоевластия таким образом пресекалась: «тут нет вариантов — ей придется это осознать»[770].

На следующий день на заседании, подразумевающем представление новичка расширенной дирекции, ИА сразу выступила с упреками: как вы могли, что вы себе позволяете, я вас рекомендовала, я вас выбрала, я надеялась передать в надежные руки — я и сейчас так считаю, а вы ответили, что почетная пенсия. Что за почетная пенсия?! А затем взорвалась: «У меня-то — почетная! А вы вот получите-ка еще этот почет!» «С первого же совещания Марина <Лошак> вошла с ИА в клинч. Они сидели в торцах стола, напротив друг друга»[771]. Одна говорила менторским тоном, другая имитировала монашеское смирение — но не уступала ни миллиметра.

Единственным пространством, где ИА могла выстроить организованную оборону, была публичная сфера; и стратегия ее здесь поначалу состояла в том, чтобы, комментируя фигуру преемника, давать понять, что ни о каком благословении не могло быть и речи, что мнимая потеря ею самой должности — по сути, формальность, «все полномочия остались, за исключением подписи на документах»[772] и что всем, кто планирует иметь дело с Музеем, следует обращаться по знакомому адресу — и игнорировать недавно появившиеся на кнопках звонка фамилии. Так, уже 5 июля вышло интервью в «Известиях»[773], где ИА не стала скрывать, что ее свобода выбора была весьма ограниченной («Когда мои кандидатуры отклонили, мне был предложен не очень широкий, но все-таки круг людей, подобранных министерством»), что она из свойственной ей любезности не стала возражать против кандидатуры сверху («у меня нет отторжения. А как будет — посмотрим») — и что она «просто не согласилась <бы на должность президента>, нашла бы себе другое занятие» (если бы должность была всего лишь «с одной стороны рекомендательной, с другой стороны, почетной»), после чего пригрозила: «У меня полно проектов».

«Заочная полемика» не осталась незамеченной, и 9 июля новый директор, оказавшись на дружественной для себя площадке «Дождя»[774], вынуждена была отрицать якобы возникшее «противостояние между директором и президентом», после чего, объясняя некоторые нюансы их отношений, прибегла к метафоре с ощутимо пейоративным оттенком: «…представьте себе, человек был реальным хозяином, ну, домовым в лучшем смысле этого слова — больше пятидесяти лет». Зрители, едва только задумавшиеся о том, каким ангельским терпением должен обладать нынешний добросовестный юридический владелец населенной призраками жилплощади, моментально получили ответ: «Я стараюсь быть снисходительной к ее эмоциональным проявлениям»[775].

Косвенным подтверждением того, что старый порядок повержен окончательно, оказалось интервью[776], которое «домовой» дал К. Собчак в прямом эфире 12 июля: ведущая, тонко чувствующая, кому именно сейчас принадлежит власть, а кто только имитирует ее наличие, уже не боится грозную ИА — и, искусно изображая почтительность, несколько раз загоняет ее в зону дискомфорта — и заставляет терять остатки обаяния; камера транслирует происходящее без задержки, и ИА не может ни процарапать собеседнице кожу своим «девочка моя», ни даже существенно повысить голос — и только по иногда наливающимся кровью глазам ясно, что она с трудом себя контролирует. Конечно, броня угодившего в засаду танка крепка — но время от времени она чернеет и плавится, а изнутри нет-нет да и вырываются языки пламени. ИА уползла оттуда на своих гусеницах — но едва ли в приподнятом настроении; видно было, что, если бы не формат прямого эфира, она не стала бы дожидаться последнего подготовленного вопроса.

Осознав, видимо, что попытки напустить туману на свой новый статус выставляют ее в нелепом виде, ИА поумерила аппетиты и перешла к завуалированной критике нового положения дел, давая понять, что нынешний дефицит демократии (то есть степени ее собственной вовлеченности в процесс принятия решений) в Музее вызывает у нее глубокую озабоченность и искреннее сожаление.

Среди прочего ИА сообщила К. Собчак, что она не планирует прерывать свое пребывание в «цветаевской» части двухсекционного кабинета, тогда как новый директор (метафорически описавшая его в своем первом интервью как помещение «из фильма Гарри Поттера ‹…› где под потолком сидят совы»[777]) — обустроилась в бывшей приемной; дверь, соединявшая две некогда сообщающиеся части, с тех пор оставалась запертой на ключ.

Через несколько лет ИА обнаружила, что ее camera bella, сохранив основную функцию, превращена в «выставочный проект» и разделена на две части в горизонтальной плоскости. В дальнейшем новый директор дала пояснения[778] относительно сути проекта, из которых следовало, что подлинным намерением было наглядно продемонстрировать контраст новой эпохи и «ансьян режим»: давящий, вызывающий приступы пылевой аллергии и удушья «старый», «диккенсовский», напоминающий тоталитарную секту Пушкинский — метафорически представленный нижним сектором, и светелка наверху, «белый куб», транспарентное «пространство», аналог существующего в коллективном воображении «офиса Google», сотрудники которого находятся где-то еще — видимо, в силу того, что предпочитают с утра пораньше в блаженной эйфории валяться с макбуками на зеленых лужайках[779].

Сама М. Д. Лошак впоследствии предложила для описания своего «тандема» с ИА рабочую метафору: «…это такой чужой дом, приходишь в чужой дом»[780]. Интервьюер, живо продемонстрировав понимание предмета, попыталась уточнить подоплеку такого рода отношений: «Это как когда невестка приходит в дом свекрови?» — «Абсолютно!» — охотно согласилась новый директор[781], после чего развила экспромтом родившийся образ в несколько неожиданном направлении: «Или как жена и любовница. Жена — она, конечно, любимая, а тут эта поживее, она бегает, все готовы, чтобы произошла смена, на какой-то свежий воздух».

В чьем именно доме оказались эти двое, не уточнялось, но новый директор уже дала понять, что «много людей в этой стране готовы мне помогать — чиновники высокого уровня, олигархи с большими кошельками»[782]; широко известна ее семейная дружба с экс-министром культуры М. Е. Швыдким (который, не исключено, стал мягкой силой, убедившей ИА приложить палец именно к той части аппарата оценки качества обслуживания, где стояло имя М. Д. Лошак, и который едва ли не знал, что тут антоновская коса найдет на камень).

ИА поначалу удостаивала своим присутствием заседания дирекции — но, поскольку все время заявляла о своих возражениях и пыталась там «доминировать», «вести» их и пространно высказываться в жанре «если бы директором был я» (преемница, по словам внимательных наблюдателей, молча делала большие глаза, обмахивалась у висков, демонстрировала владение дыхательными техниками «пранаяма» и приверженность философии убунту), в какой-то момент ручеек приглашений стал мелеть.

Правда ли, что ИА, по сути, срывала совещания МЛ, пытаясь солировать?

«Она, когда выступала, пыталась подсказать, что бы она сделала со своей позиции. Но Марине это было не нужно». Те, кто видел обеих женщин в одном кадре, говорят, что «противостояние продолжалось с первого заседания и до конца»: «Ничего Марина не собиралась с ней наладить. И она пришла с другими задачами»[783].

Открытым текстом заявлявшая, что президент — по сути, главнее директора (и, по свидетельствам наблюдателей, слышавшая в ответ: «Если это так, то я пойду в министерство и откажусь от этой должности, потому что представляю себе директора свободным»), привыкшая «тотально заполнять собой все пространство» — и не ограничивать себя, если на нее накатывал приступ воспоминаний и желание поделиться образом будущего, ИА столкнулась с саботажем своих намерений: сотрудникам предлагалось избегать риска «впустую потратить время» на выслушивание «демагогических измышлений».

О том, в какой тональности развивалась коллаборация президента и директора, можно понять по одной из коротких сценок, разыгравшихся на площадке Розовой лестницы, где случайно встретились президент Музея, директор Музея и зам по науке И. Баканова.

ИА: Какой кошмар! Розовая лестница всегда была залита светом, какой мрак, здесь так темно, Марина, почему здесь так темно?!

МЛ стоит рядом, делает вид, что не слышит, переписывается в телефоне.

ИА: Марина, почему здесь так темно?! У нас что — не хватает лампочек в музее?!

МЛ (не отрываясь от экрана): Ирина Александровна, это концепция дизайнера.

ИА: Какого дизайнера?! Вы что, хотите, чтобы в музее никто ничего не видел? Почему мы не обсуждаем концепции этого дизайнера? Ирина, собирайте ученый совет! Мы должны все это обсудить!

МЛ молча отворачивается, уходит в свой кабинет.

И. Баканова: Ирина Александровна, вы знаете, кто у нас председатель ученого совета. Не я и не вы, а Марина. Вы меня ставите в неловкое положение.

ИА: Вы преувеличиваете, моя дорогая![784]

Неудивительно, что менее словоохотливая участница этой беседы впоследствии описывала свой опыт долгосрочного взаимодействия с ИА как «приключение. Просто невероятное приключение»[785].

Что касается ИА, то на ее долю приключений выпадало все меньше — ее перестали приглашать сначала на заседания дирекции, затем на некоторые музейные мероприятия — даже с участием представителей иностранных держав, даже, немыслимо, итальянцев: были случаи, когда прием с участием посла начинался в десяти метрах от ее двери, непосредственно в Итальянском дворике, — а она даже не знала об этом. ИА публично заявляла о том, что то же происходило и с профильными мероприятиями — ОНИ договариваются за ее спиной — и даже не консультируются с ней: «А ведь я даже не знала, что у нас будет такая выставка»[786] — и это о «Щукине», искусстве, в котором «уж она-то» разбирается побольше прочих.

ИА пыталась анонсировать свои выступления так, чтобы ей сложно было отказать — например, приурочивая их к важным датам, которые сложно проигнорировать: в 2017-м — «Я попросила созвать ученый совет музея в этот день, и я хочу выступить на этом заседании с размышлениями о будущем нашего музея. Естественно, опираясь на анализ ситуации сегодняшнего дня. ‹…› То, о чем я буду говорить, — это наработано жизнью». Подлинная цель такого рода торжественной коммуникации не скрывается: «Все идет правильно, но кое-что переиначивается. Мне хочется поправить»[787].

Описывая бэкграунд своей предшественницы — и, не исключено, желая подчеркнуть несоответствие последней масштабам такого учреждения, как ГМИИ, — ИА нередко пользовалась термином «галеристка». («Есть искусство, и есть игра в современность, и отличить одно от другого сложно, если это не ваш мир. У нас, к сожалению, появилось огромное количество вещей абсолютно вне качества и какого бы то ни было художественного осмысления»[788].) ГМИИ — не галерея: по сути, это храм, где показывают великую красоту; не для развлечения, а для духовного роста и просвещения.

«Мое глубокое убеждение, — ИА не опускалась до «тонких намеков» и говорила то, что думала, ради приличия опуская разве что конкретные имена, — состоит в том, что музей не должен превращаться в галерею. В галерее сидят люди без специального образования. Им главное — показать. Музей же — это просветительство, это воспитание, это работа с детьми, развитие у них навыков видеть искусство. В этой работе совсем другой смысл. Я хочу, чтобы это осталось как мое завещание, что ли. Простите, если это какие-то слишком уж громкие слова. После стольких лет работы в музее (а я здесь с 1945 года) я думаю, что имею на это право»[789].

Похоже, что директорство М. Д. Лошак (которая, справедливости ради, никогда не демонстрировала явных признаков ненависти ни к просветительству, ни к воспитанию, ни к работе с детьми) выглядело для ИА непрекращающейся феерией некомпетентности и хаоса — и бессмысленной погоней за «актуальностью». Воплощающая собой модерн, идентифицирующая себя не как квалифицированного поставщика досуговых услуг, а как государственного деятеля (не контракт ИА заключала с государством, но завет), ИА оказалась в мире победившего постмодерна — представленного фигурой нового директора, декларативно относившегося к своей работе как лишь к одному из способов самореализации («для меня важно, чтоб Пушкинский музей был частью моей жизни, но не единственной»; «глядя на Ирину Александровну, я поняла, что не хочу быть Ириной Александровной»[790]).

Свой скепсис ИА демонстрировала всеми доступными ей способами: от фырканья до демонстративного перехода на французский язык в любой компании, где оказывались М. Д. Лошак и хоть самый завалящий франкофон. Мало кто удивлялся, когда ИА демонстративно игнорировала вернисажи некоторых «Марининых» выставок — особенно «вопиющих», вроде «Тату» 2020 года. У нас нет документов, по которым можно судить, о чем эти две женщины говорили друг с другом с глазу на глаз, но, судя по их публичным пикировкам (легкий газлайтинг против тяжелой артиллерии), можно предположить, что их беседы частного характера напоминали, пародийным образом, описанные Вазари сцены, вроде той, где Микеланджело, увидев Рафаэля в толпе учеников и поклонников, иронически процедил: «Ты как полководец — со свитой» — и тут же услышал в ответ: «А ты в одиночестве, как палач».

Жизнь меж тем продолжалась, и происходило, неминуемо, то же, что в других воспринимавшихся как «авторские проекты» институциях; выяснилось, что «ту-на-ком-все-держится» можно отлучить от дирекций, а Музей не разваливается. Громкие выставки анонсировались и реализовывались. В 2017 году, к юбилею русской революции, вопреки настойчивым советам ИА, для которой уместность исторической выставки авангардного искусства не подлежала сомнению, в ГМИИ был приглашен Цай Гоцян, соорудивший перед входом в Музей инсталляцию из детских колясок и березок — пусть даже далеко не каждому зрителю хватило воображения разглядеть в ней намек на события, в которых принимал участие отец ИА.

Особо часто ИА включала тон, который воспринимался как «менторский», когда речь заходила о выставках, которые она воспринимала как «свои»; например, «Щукин. Биография коллекции», ставшая, по сути, временным воплощением ее фантазий о восстановленном ГМНЗИ[791]: «На мой взгляд, это безобразная экспозиция с точки зрения показа. Должна сказать, что не припомню экспозиции хуже. Ни одна выставка в музее не собирала такого количества отрицательных отзывов… Спросила некоторых сотрудников, как же они допустили такое безобразие. Они говорят: "Нам сказали принести картины и уходить"»[792]. «У нас стихия: предложили — взяли. Проводится масса абсолютно ненужных, лишних выставок… Мы сделали несколько совершенно ничтожных выставок. Если художник сам по себе еще терпим, то, как он внедряется в музейное пространство, недопустимо. В ГМИИ сейчас живого места не осталось. Все залы во всех трех помещениях используются под выставки. Это неправильно. У нас другая миссия»[793].

Описывая текущую ситуацию в неопределенно-личной форме («почему выставка сделана именно так — непонятно. Все-таки экспозиция должна обсуждаться предварительно. Но этого ничего не было»), ИА в какой-то момент заявляет, что она «вынуждена признать факт полного отсутствия согласования каких-то решений, в частности со мной как с президентом», — и указывает на конкретное лицо: «Я многократно и открыто говорила об этом с Мариной Девовной»[794].

Такого рода публичное порицание было, разумеется, замечено — и в самом Музее, где даже те, кто был настроен по отношению к новой власти скептично, осознавали, что такого рода сор из избы едва ли пойдет на пользу общему делу. Некоторые видели в таком поведении ИА «психологический подтекст»: она «прекрасно понимала, что конец неизбежен — и кто-то другой здесь будет?! Пусть лучше ничего, лучше что-нибудь сломать»[795].

Неудивительно, что новый директор, припоминая свой опыт «работы» в тандеме с ИА, посетовала на то, что «это была невероятная оплошность — нас соединить вместе»[796]. Не исключено, в душе она предпочла бы мумифицировать ИА в виде чучела акулы, чтобы подвесить ее к потолку Итальянского дворика, — или хотя бы окончательно отправить ее на пенсию; однако контракт с ИА подписывало министерство, а не директор, обе стороны осознавали это, и формальных поводов обвинить друг друга в нарушении границ допустимого у них не было.

Новая реальность, само собой, не сводилась к отношениям директора и президента: реакция представителей «ансьян режим» вызывала озабоченность у обеих заинтересованных сторон.

Бывшие «подчиненные» расслоились на несколько фракций. Был определенный, что называется, контингент, у которого фигура ИА — воспринимавшей свою деятельность как «службу на посту», не стеснявшейся требовать от вверенного ей личного состава по законам военного времени и выставлявшей не подходящих ей сотрудников на улицу с формулировкой «Значит, так — вы мне не нужны. И вы мне не нужны — никогда» — вызывала глухое недовольство, особенно по контрасту с манерой нового начальства стелить мягко и в момент вручения приказа об увольнении улыбаться по-гагарински.

Такие охотно и явно дистанцировались от бывшего директора, чтобы наладить лучшие отношения с новым; но нашлись и стихийные дипломаты, умудрявшиеся заглядывать за разрешением всех дел в оба кабинета; и те, кто сохранил тайную любовь к ИА — но не был готов жертвовать должностью и карьерой ради внешнего соблюдения лояльности; и те, кто, тяготясь чересчур долгим ее правлением, раньше, заметив ее издали, круто разворачивался, лишь бы не столкнуться с ней, а теперь, напротив, стал искать любой повод поздороваться и тему для разговора, с искренней любезностью: «слава павшему величию».

Разумеется, исключительное благородство — как и вероломное предательство — редко проявляется в массовом масштабе, так что по тем или иным причинам поток посетителей ИА «из Музея» иссякал; затем обмеление сменилось высыханием.

ИА поначалу «обижалась» на то, что ее «изолируют», «выдавливают», «игнорируют ее предложения», «идут на совещание мимо ее кабинета», — и только что не пыталась хватать прохожих за рукав с требованием выступить в защиту ее интересов; но, поняв, что рано или поздно кто-то может выдернуть руку — «по какому праву вы со мной разговариваете подобным тоном?» — и постоянно натыкаясь в разного рода прессе на намеки о том, что тоталитарная эпоха в Музее сменилась оттепелью, а «сталинский подход» — «эрой милосердия» и что сотрудники, десятилетия страдавшие от сурового климата, теперь наконец «оттаяли» и «расцвели», — ИА «сама отдалилась, стала отстраняться, видеть что-то враждебное»[797]. Она переставала здороваться, разговаривать и вообще общаться со всеми, кто вызывал у нее подозрения, — и, так сказать, ходила с марлей у рта, живое воплощение «ахимсы».

«Она вокруг себя очертила такой магический круг, и люди, которые, может быть, даже с обожанием к ней относились, стремились приблизиться — но в какой-то момент натыкались на невидимую черту, которая обозначала дистанцию. В этом не было ничего демонстративного, это было органично. Не высокомерие — но отчужденность. Это, думаю, делало ее одинокой. В этом не было, однако, ничего фатального: это был ее собственный выбор»[798].

Так или иначе, происходившее в Музее между 2013 и 2020 годами никогда не было подлинным двоевластием, и поэтому эффектная аналогия с ситуацией «Театрального романа»[799] — МХАТ, делящийся на сторонников «Аристарха Платоновича» и «Ивана Васильевича», — в сущности, не вполне точна. Да, когда речь шла о выставках, сотрудники четко представляли, какая — «чья», но в том, что касается «права подписи», даже стопроцентные выдвиженцы самой ИА, избежавшие на тот или иной период автоматического увольнения при новом директоре, отлично понимали, чьи распоряжения им следует исполнять, — и избегали двусмысленности[800].

Даже поумерив с годами пыл и трезво оценивая собственные силы, ИА нет-нет да и давала понять, что не склонила голову — и уж точно не прикусила язык. Занимая почетную должность, имеет ли она влияние на принятие решений, что выставлять в музее, а что нет? «Вы знаете, нет. Система управления музеем стала довольно своеобразной. Я не знаю, на каком уровне это обсуждается и в какой момент принимается решение. Куда двигается музей и что он предлагает публике, все-таки надо сначала обсуждать, может быть на ученом совете. Или просто в своей научной среде. Но это даже в музее толком не обсуждается. Это неправильно, на мой взгляд. ‹…› Знаете, я не стою тут как монах с дубиной, но есть все же какое-то понимание значения музея, уместности, должно быть»[801].

ИА регулярно демонстрировала пустые руки — никаких дубин, все в пределах правил, — и все же ее «грозное присутствие» по-прежнему ощущалось.

Когда ее просили, ИА охотно доказывала, что, несмотря на статус «эмеритус», порох у нее по-прежнему имеется — «доставая» для Пушкинского вещи уровня «Олимпии», звонила знакомым «олигархам», убеждая их сделать для Музея нечто полезное, добивалась аудиенций у чиновников высокого ранга; то самое «искусство сделки», которым, казалось, владела только она и никто больше.

«Аура власти» ИА подвергалась последовательному разрушению, но у нее остались возможности делать свои выставки (за период между 2013 и 2020 годами насчитываются восемь, где куратором официально указана ИА; плюс десятки тех, в подготовке которых она принимала непосредственное участие), а также часть кабинета, личный секретарь, автомобиль с водителем и прочие статусные бонусы. Та самая «другая сторона», о которой впоследствии заявляла новый директор («С другой стороны, ей невероятно повезло со мною»[802]), несомненно, существовала: формально президентство ИА полностью соответствовало представлению о том, как выглядит «почетная пенсия», «статус королевы-матери», «достойный уход на покой» и т. п.[803]

Отмирание в связи с «новой метлой» сложившихся ритуалов повседневности и прореживание интенсивности контактов в связи с изменением статуса накладывались на естественное убывание подлинных единомышленников: ее растрепанная записная книжка, рассказывала ее ассистент О. С. Анисимова, была сплошь перечеркнута — и ИА сетовала на то, что «не осталось людей, с кем я провела жизнь, с кем духовно была близка»[804].

Большинство сотрудников, остро пережив охлаждение отношений, смирялись; но были и те, кто, однажды искренне полюбив ее и воспринимая как, по сути, родственницу, был готов на многое, лишь бы не подпасть под подозрение в «предательстве» или подвергнуться «отчуждению» в любой форме; окружив ИА, как Юпитер, верные спутники старались сделать ее жизнь комфортнее — часто в ущерб самим себе и претерпевая разного рода неудобства. Ср. замечание мемуаристки О. Ковалик: «Она могла быть придирчивой, жесткой, даже коварной, заставляющей повиноваться себе исподволь, да так, что участие в ее заботах казалось счастьем, радостью»[805].

Несмотря на дефицит административной нагрузки, ИА предпочитала почти каждый день ездить «на работу» или «по работе» — где решительно никто не воспринимал ее как «призрака Музея», громко вздыхающего в анфиладах второго этажа об утрате материальности; эталон энергичности, она принимала посетителей, придумывала выставки, записывала телепередачи — и торопилась то на свое выступление в «Эльдаре», то в «Гоголь-центр», то на концерт Юлии Лежневой, то в аэропорт; график ее перелетов все так же способен был вызвать зависть у любой стюардессы, а сплоченность аудитории ее лекций — у любого лидера секты.

«Конечно, она резко сдала после Марины — подпитываться стало нечем»[806]. «И она в последние годы была очень несчастна в Музее»[807]. «Но она не была старухой. Вообще никогда не была — хоть ее и звали <за глаза> "бабка", "старуха". Она была вдруг ослабевшим человеком. Но не старым. Потому что, когда она начинала говорить на совещаниях — даже когда не видела уже: она садилась, говорила: "Здравствуйте, представьтесь все, кто как сидит, чтоб я запомнила". — Я Саша Данилова, я Алексей Савинов, я Аня Познанская, я Юлия Исааковна <Де-Клерк>… — "Хорошо, я запомнила, теперь говорите". Дальше она ориентировалась по голосу. И то, что она говорила, было четко, ясно. Она, может быть, не очень помнила, что мы говорили в прошлый раз, что эту проблему мы решали, — и надобно было еще раз прокрутить и решить. Но какая там на фиг старуха!»[808]

Роковым оказался 2020-й, когда весной, в момент полного локдауна, ИА запретили, со ссылкой на распоряжение о необходимости «беречь пожилых людей», посещать музей — уже не только совещания, но вообще. Она пыталась протестовать: этого не может быть, даже во время войны! Видимо, несколько месяцев в четырех стенах — без Музея, концертов и встреч — подействовали на нее угнетающе, и слово «агония», к которому сочувственные наблюдатели прибегали и раньше в качестве метафоры, приобретало в отношении ИА буквальный характер. Она была как автомобиль, брошенный на дальней парковке и мало у кого вызывающий интерес, сел ли там аккумулятор, или случилось что-то посерьезнее. Смертельным стало ноябрьское извещение о невозможности в связи с «пандемийными ограничениями» провести в обычном режиме сороковые «Декабрьские вечера».

Предыдущая главаГлава 39 из 41Следующая глава