Чистое небо,
За тебя страшный бой ведь
У туч грозовых!
А тем временем подошла машина.
Мусенковы загрузились.
Поехали.
Нерадостным оказался их обратный путь. Тень японской трагедии чёрным вороном витала над их головами.
Даже девочки помалкивали, переживали.
Переживали каждая по-своему. Лизочка вспоминала мимолётную, но искреннюю дружбу с её «подшефным больным» «Полковником». Тонечка думала о навсегда оборванных нитях судеб, о страшном конце семьи «господина Исиды». Григорий Сергеевич, уже в который раз, задумался об истоках этой неизбежной трагедии.
Только Вера осталась в стороне, не тем были заняты её мысли — сладко таяло сердечко при воспоминаниях о неких словах, сказанных ей одним из преданных «ремесленных». Обещались писать друг другу, да что письма… Это не упоительный жар взгляда, не робкое прикосновение руки… Она подарила ему свою крохотную фотокарточку. «Не посмотри и вспомни, а вспомни и посмотри». Ох, печаль-печаль…
До Пивани поезд шёл двадцать пять часов, но в Пивани их встретил не паром-дворец, а шторм с дождём. Беспросветное небо, проливной дождь, вспученные дикостью чёрной бури воды Амура. Уж не поют они, не блещут лёгким серебром, не веселят душу, не обещают впереди романтику неизведанных далей. Сегодня перед путешественниками предстала во всей своей грозной мощи и суровости настоящая Сахалян-улла — Чёрная река.
Пассажирам поезда велели пройти в здание местного речного вокзала.
Прячась от ливня, быстро забежала Тоня с девочками в зал, огляделась: там уже набралось довольно-таки много народу.
Было холодно, сыро и очень душно. Почему-то большинство из собравшихся оказались северяне.
— Гриш, ну не протолкнуться же!
— Шторм, Тося. Говорят, уже неделю штормит. Вот кончится шторм — тогда поедем, а пока что есть — то есть. Кстати, есть у нас поесть? Осталось?
— Вот, я тут в узелке… Да где здесь притулиться? Стулья все заняты.
— А мы на узлах посидим, Тось. Не баре, чай.
Григорий Сергеевич нашёл уголок пообедать. Ещё в Совгавани Тоня приготовила и собрала еды в дорогу, да на этот раз что-то недорассчитала. И теперь они располагали только небольшой горбушкой хлеба, последней выпечки лагерной пекарни, кулём сырого риса и большой банкой красной икры, которую им на прощание подарил друг, директор совгаваньского рыбозаводика.
— Берите, пригодится в дороге, мало ли чего!
Вот и пригодилось. С торжеством Григорий Сергеевич достал из заплечного мешка…
— Помидоры!
— Папины сливы, — прошептала упрямая Верочка.
Но с солёной икрой и с хлебом пошло хорошо! Замечательно пошли помидоры!
Рядом с ними коротала время семья якутов. Видно было, что сидят они тут долго, не первый день, просто стойбище какое-то устроили. Их девочка глазела на Мусенковых. Скорее, на их царские явства.
Тоня предложила ей икры, но девочка поморщилась. Икрой она была на Севере по горло сыта. До отвращения.
— А что это такое бурое вы едите? — спросила наконец девочка.
— Бурое? Где? А, помидоры. Ты что, никогда помидоров не видела?
— Не видела.
— На, попробуй.
Девочка опасливо взяла, надкусила, скривилась.
— Фу! Кисло.
Однако доела. Морщилась, но ела с жадностью. Сказала «спасибо».
Шторм бушевал ещё пару дней. И всё время люди жались на узлах и чемоданах в здании речного вокзала. Это было форменное мучение. Ни прилечь, ни походить, размять ноги — толпа измученного народа. Но Тонечка не роптала, терпела. Ей всё помнился 1941 год, их с дочками бегство от войны. Тогда ой куда как хуже было!
Вера и Лиза исстрадались от ночёвки на голом полу вокзала. Но жаловаться тоже не смели.
— Всем плохо. Терпите, — строго обрывал отец.
Наконец ранним утром пришёл паром. Шторм стих, волны улеглись, обещая переправу, но небо не прояснилось, тяжёлой свинцовой крышей всё нависало над самой головой, так же сёк холодный косой дождь, убивая всю радость от долгожданного продолжения пути.
Быстро и молча загрузившись на борт парома, пассажиры поспешили разойтись по вагонам. Отдохнуть от ужасного ожидания. В этот раз было не до любования амурской волной. Хоть и опять пришли Тоне на ум строки: «Серебрятся волны, серебрятся волны…»
Нет, не серебрятся они сегодня.
Скорее, чернеют.
Налит гневом и мрачен — вот таким встретил их Амур. Видно, неладно и у него на душе.
Льёт он злые слёзы.
Да ничего уже не поправить.
Не чаяли наши путешественники, как добраться до места назначения, такой выматывающей оказалась дорога обратно, безрадостной и тяжёлой.
Но люди же — они как дети: иногда самое малое изменение к лучшему, самое крохотное, незначащее, но доброе впечатление прогоняют прочь тягостные мысли. И гляди! Опять человек воспрянул духом и ожил. Столь сильна вера в счастливый исход в роду человеческом.
Так случилось и на этот раз. Только переехали за Хабаровск, как тучи нехотя раздвинулись и на небе наивно и простодушно засветило солнце, ободряя и возвращая веру в себя и надежду на удачу.
Григорий Сергеевич перестал хмуриться.
Как будто оставил позади, у Амура, тяжёлый груз своей души.
По-новому застрочили колёса, оживлённо тараторя Тоне новости родной Уссурийской дороги.
— Тут-так, вот-так, тут-так, вот-так!
— Вот как? Вот как? — вторила им Тоня, окунаясь в заботы и мысли о своей семье и родне, с нетерпением ожидающей её очередного приезда.
Приезд, длинный ряд объятий, смачных поцелуев, новые племянники и племянницы, бесконечный рассказ о диковинной жизни на самом краю дальневосточной земли, пытливые вопросы, волнения и споры — всё то, что родит любовь и забота в дружной и большой семье. Вот что впереди — это главное, а то прошлое — что же, оно уже успело скромно отодвинуться, потерять невыносимую яркость мучающих её событий… Что было — то прошло, и ничего уж не поделать.
— Бей беды, жди победы, — тихонько промолвила Тоня приговорку матери Катерины.
Защебетали и девочки, предвкушая встречи с родными, со старыми друзьями по владивостокской школе.
Уж ныне сёстрам есть что порассказать! И немало! И нормальным говором, без ошибок, не будут теперь смеяться над ними местные!
— Пап, а ты, вообще, как во Владивостоке оказался? — это с отчаянной храбростью выдала Лиза то, о чём часто задумывались они с Верой, да всё спросить не решались.
Выдернутый из размышлений, Григорий Сергеевич недоумённо уставился на дочь.
— Чего? Ты о чём? О чём спрашиваешь-то?
— Ну, ты выучился на командира-пограничника во Владивостоке, но рассказывал, что родился в Брянске. Это же далеко-далеко, ужас как далеко. А как ты из Брянска-то сюда приехал? На Дальний Восток. Как так у тебя получилось?
— А, вот ты о чём. Хорошо, расскажу.
Лиза и Вера уселись поудобнее, приготовились слушать. Даже рты приоткрыли в знак усиленного внимания. Вот теперь они узнают то, о чём в своих ночных беседах сочиняли истории. Чья версия вернее? Кто из них угадал правду?
Они нечасто могли так запросто поговорить с отцом.
Тот был всё время занят. На службе сутками.
А если выдавался ему свободный вечерок, так «гонял» их по русскому языку или литературе.
Было не до бесед по душам.
О маминых родных, о всей их семейной истории они с Верой давно всё знали. Мама, да и бабушка обожали перебирать родню, делиться новостями и событиями давнего и недавнего прошлого.
Не то про папу — девочки почти ничего не знали о его молодых годах. У папиной мамы — бабушки из Брянска — ни разу не были они в гостях, да и не писали им из Брянска-то, не то что приморские бабушка и тётушки, регулярно присылавшие письма маме Тоне, а теперь уже и им, взрослым девочкам.
А Григорий Сергеевич поглядел в окно, кивнул чему-то, увиденному там в пыльном вагонном стекле, и стал рассказывать.
— Ваш дедушка Сергей, мой отец, работал у барина при доме. Как говорится, был на все руки мастер, во всех делах умелец. А бабушка ваша Фёкла, мать моя, служила у того же барина кухаркой. Ничего, он не злой был, тот барин. Я и сам его помню. В 1912 году, как мне было лет пять, меня отец взял с собой, рубил дрова он, что ли. А я у дороги сидел, прямо на земле. И помню, захотелось мне камушки выкладывать. Я и начал. Прямо у дороги много наковырял и на дорогу выложил, камушек к камушку. Дорога была земляная, грунтовая. И вдруг — едет барин на коне. А я увлёкся, выкладываю камушки. Вот он придержал коня и говорит мне: «Молодец, дорогу мостишь!» И кинул мне денежку. А сам ускакал. У отца нас трое было. Я и две сестры. Жили бедно. Отец девок-то не учил. А меня решил выучить. Платил за меня.
— За школу платил? — удивилась Лиза. — Как это? Учатся же бесплатно!
— Это теперь бесплатно, а тогда платили. Вот я и выучился, настолько, насколько у отца денег хватило. А потом стал с ним работать. Ни коня, ни сохи у нас не было. Брали у соседа. А тот давал на таких условиях: себе вспашешь, и ему тоже всё вспахать. Да… Вот я и пахал, пахал. А потом вышло, мы выменяли себе гармошку. Трёхрядку. Я стал пиликать, лады по слуху подбирал. Так сам собой и научился. И пошло!
— Что пошло? — заинтересовалась Вера.
— Я нарасхват пошёл! Чуть где свадьба или праздник какой, за мной едут. Кто на тройке, кто на телеге — зовут. А жили мы в пригороде Брянска. Далековато. Но по всем деревням окрест я отыграл. Да… Денег-то давали, кто — еды или добра какого… Что ни говори, а жить стало легче. Но насмотрелся я тогда… Дикость такая. Напьются, орут, дерутся. Я на всю жизнь отвращение к выпивке заимел.
Тоня покивала: что правда, то правда. Её Гриша никогда этим не страдал.
— А потом отец мой, дед ваш, в 1924 году поехал в район Луганска на заработки. Соблазнили его вербовщики большими деньгами. Хотел он на угольной шахте денег на коня подзаработать. Там тогда их столько было!
— Столько много коней было? — лукаво спросила Вера, давясь от хохота.
Наконец она отца прищучила! Не всё ему её гонять за неверные словечки да ошибки.
— Ладно-ладно, — миролюбиво признал Григорий Сергеевич, — поймали меня. Не коней, шахт всяких много было… У-у-у сколько! Вот он к одному крестьянину и подрядился.
— Что, что ты говоришь? — поразилась Тоня, внимательно слушавшая его и тоже узнававшая кое-что новое для себя. — Какие такие крестьянские шахты?
— А вот такие! Там, на Луганщине, чуть не у каждого кулака да и середняка своя шахта была. Только дед ваш, Сергей, к плохому хозяину попал. Тот крепи не смотрел, жмотился, думал, что и так сойдёт. А брёвна-то и подгнили. Вот деда вашего и завалило. Насмерть. Нам только потом-потом письмо пришло. Завалило вашего отца, не ждите, мол. Да…
Девочки смотрели на отца во все глаза. Вот оно как… вот что было раньше!
— Да… А у меня мать и две сестры. Кормить, содержать-то надо. Я же один мужик остался. Что ж, я тогда сразу в Сибирь и подрядился. Лес валить. Там платили. Хорошо платили. Вот я с 1924 года и валил этот лес. А народ там у нас подобрался — будь он неладен! Все гуляки! Как получка, так гулянка. А мне и пить с ними не хочется, и ругаться не с руки. Семью же кормить надо…Тогда я придумал: каждую получку я как бы в город уезжаю, как бы гулять. А сам — в лес! Там у меня дерево было одно такое… большое, с дуплом. Вот в это дупло я деньги с получки и прятал. Потом, как накопится, отправлял матери. А ещё там в дупле держал я бутыль самогонки, — Григорий Сергеевич криво усмехнулся, — я на рубаху себе проливал немного, так, чтобы разило от меня сивухой, и домой шёл, ногами кренделя выписывал, как будто выпивши. Вот они и думали, что я всё подчистую в городе пропивал…
Девочки захохотали, радуясь удачной выдумке отца, а Тоня глянула на него с сочувствием и печалью: как ему, бедному, нелегко было. А ведь молодой был, почти мальчик…
— Ну а потом НЭП закончился, в армию пошёл. Там в партию приняли. И они мне сразу предложили во Владивосток. Учиться на пограничника. Всё ясно теперь?
Девочки загалдели, вопросы сыпались как горох: как и какие, что и где?
Тоня прикрикнула слегка:
— Всё, уймитесь. Отец устал. Вот, газету почитайте. Свежая.
Девочки послушно углубились в газету.
Григорий Сергеевич вспоминал.
Конечно, рассказать дочерям всё, как оно было, он не мог. Да и зачем? Зачем им знать детали об ужасах повального пьянства в убогом и тёмном бараке лесорубов, где воняло кислятиной и самогоном…
К чему рисовать им картины зверств и грабежей при интервенции немцев и чехов в Брянске… А потом были лихие наскоки с Украины махновцев и других бандитов. Опять — смерть, опять — пытки, грабёж растерянных, измученных крестьян.
Как тогда жгли махновцы дома, рубили сплеча любого, кто пытался противостоять, защитить свою семью, своё добро…
Григорий передёрнулся.
Тося, помнится, с восторгом слушала однажды стихи… учитель малахольный их нараспев произносил, да ещё с таким подъёмом! Когда же это было? Да, когда ездили они с Тосей в Тирасполь, ещё до войны. Про Опанаса… «дума», что ли? Что ж, стихи эти, они, может, и хорошие, да вот сразу встали тогда перед его, Гришиными, глазами кровавые «подвиги» этих махновских бандитов…
Какая уж тут поэзия!
Одна непримиримая ненависть к убийцам и грабителям.
Тося тогда его не поняла. Да и как она могла понять? С ней он этим не делился — такие уж у него страшные, иссушающие душу воспоминания. О том, как выволокли эти бандитские звери его нежную, его трепетную юношескую любовь — соседскую дочку, подростка, во двор и… В общем, умерла она под ними. Как страшно кричала она тогда…
Гриша глухо застонал сквозь зубы. Тоня настороженно взглянула на мужа: о чём он думает?
А воспоминания не оставляли Григория Сергеевича в покое, стучали в висок, туманили взор, яростно стискивали грудь.
…Как тогда в сарае, навалившись на него, крепко-намертво вцепившись и зажав ему рот, держали его мать и сёстры, чтобы не кинулся он очертя голову на помощь… на верную смерть свою…
Да, ничего светлого из юных лет выудить он не мог.
Чем же тут поделиться с дочерьми?
Хватит им того, что уже выпало на их долю, зачем отягощать ещё и рассказами о том, диком и безумном, что осталось в прошлом их отца.
Но всё же он мог с гордостью сказать одно: не уронил себя, не загубил тупым и беспробудным пьянством, исполнил свой сыновий долг и выучился. И ещё — никогда не бегал от ответственности.
Григорий заново переживал, как пришёл по повестке на призывной пункт, как волновался, когда отправили его по допризывной подготовке вместе с такими же как он крестьянскими парнями обучаться стрелять и маршировать.
А как в 1928 году исполнился ему двадцать один год, так пошёл Гриша на действительную военную службу да попал не в переменный состав территориальных частей, а сразу в РККА!
Вот он — поворотный момент!
В РККА его, Гришу, заметили, приняли в партию и отправили на дальнейшее обучение во Владивостокскую высшую пехотную школу. Хорошо, что обе его сестры тогда уже были замужем и содержали мать. А он был волен жить своей жизнью.
Потом та памятная встреча с Тоней, перевернувшая всю его жизнь, осветившая его всего как солнышком — чудесная награда за тяжкую юность.
Пришла любовь.
Лицо Григория Сергеевича разгладилось, глаза потеряли стальной блеск, засияли. Тоня, напряжённо наблюдавшая за ним, облегчённо выдохнула — туча миновала, вот и опять ясно в их судьбе.
А муж уже вовсю улыбался ей, взял за руку, ласково пожал.
— Тось, а помнишь, как нас Прохор-то познакомил? Тогда во Владивостоке?
Тоня тоже в ответ заулыбалась, заискрилась воспоминаниями, дорогими сердцу.
— Ты тогда такой был — я даже дышать не могла, вот какой!
— А я и заговорить с тобой боялся, думал — куда мне, брянскому лаптю…
Повспоминали, оттаяли душой. Тоня спросила давно её мучающее:
— Гриша, а что же теперь? Куда направят?
Вполголоса они заговорили о возможном будущем. Гадали, куда забросит их судьба на этот раз.
Решили — неважно куда. Главное, чтобы не расставаться больше!