В полумраке белые линии на стене казались особенно яркими. Клесх смотрел на них и силился понять, не упустил ли чего. Выдвигаться решили завтра на рассвете. Дивен сказал: с Серым придут сорок волков и десяток кровососов из стаи Звана во главе с вожаком. Сказал: кровососы будут идти последними и постараются сделать так, чтобы оборотням не было пути назад.
Ежели Клесх хоть сколько-то разбирался в людях и нелюдях, Дивен не врал. Оставалось уповать на то, что подсчёты обережников верны и что Серый в последний миг ничего не переиначит. К тому же неизвестно, что наплёл вожаку Лют. Ежели сказал, как условились, сил обережникам хватит. Ежели выдал то немногое, что знал, Серый приведёт больше оборотней.
Впрочем, оглушённый Фебр в одиночку убил троих волколаков и нескольких покалечил. А нынче в распоряжении Клесха было тридцать ратоборцев и двадцать самых крепких и ловких дружинников. Девять целителей. Пришлось, правда, помимо отозванных из троек сторожевиков, Русты, Ихтора и Любора, взять ещё и Ильда. Старый крефф, несмотря на почтенный возраст, силой своей по-прежнему управлялся легко, а значит, лишним не будет.
У Клесха задача была непростая: и волколачью стаю извести, и своих людей уберечь. Потому, продумывая засидку, он старался устроить всё так, чтобы даже самая кровавая битва стоила обережникам как можно меньших потерь. Осенённых и без того наперечёт, а ежели смерть по ним косой пройдётся, то особого толку от предпринятого похода не будет.
О гибели Клесх не думал. Дурак тот, кто накануне битвы рассуждает о смерти. Смерть – удел мёртвых. Живым надо думать только о жизни.
Внутри у него всё словно оцепенело. Он понимал: этот ледяной кулак однажды разожмётся, и душа начнёт оттаивать. Но пока не ощущал ничего, кроме спокойной собранности. Не было ни тревоги, ни тоски. Даже сны перестали сниться. Не являлись ни Дарина, ни Майрико, ни Эльха. Отступило глухое отчаяние, которое накрывало после каждого пробуждения и понимания: то было лишь сном. А явь – вот она. И тех, кто снился, в ней больше нет. И никогда не будет.
Годы лечат, жизнь берёт своё. Клесх знал: рано или поздно притупляется любая боль. Не проходит, не становится слабее. Но делается привычной. С ней смиряешься, и оттого кажется, что болит будто бы меньше. Он ждал. Терпеливо ждал, когда это случится. И вот наконец дождался.
Нэд однажды спросил Клесха, не ради ли мести он затеял облаву. Клесх удивился. Из мести? Нет. Его душили гнев на себя и злоба на обнаглевших от безнаказанности ходящих. Но охотиться на Серого ради воздаяния? Смешно. Мстить можно равному, разумному. Кто же мстит одуревшему псу? Клесху не нужна была месть. Ему нужна была уверенность, что ополоумевших оборотней станет меньше.
В дверь постучали. Клесх встрепенулся, отвлекаясь от дум. В покое уже стало совсем темно. Поэтому он сначала затеплил лучину, а потом сказал:
– Ну? Кому там не спится?
На пороге тот же миг возник крепкий курносый парень с заметно отросшими волосами и открытым лицом.
– Господине, – почтительно произнёс он.
– Уруп, тебе-то чего? – удивился Клесх, признав робичича радоньского посадника.
– Дык поздравля́ться[28] пришёл, – ответил изумлённый парень, видать не ожидавший, что его не только признают, но и по имени вспомнят. – Исполать тебе.
Он переменился. Стал твёрже, увереннее. Исчезло из взгляда и голоса униженное смирение. Ладный дружинник получился из бывшего холопа. Видать, старается, раз на облаву отобрали. Или, может, сам вызвался.
– Будет… – сказал глава и поинтересовался: – Отец-то больше добро не таит?
– Не таит. Господине. – Уруп сел на лавку. – Господине, я просить тебя пришёл.
Клесх удивлённо поднял брови.
– Опять?
Парень не смутился, кивнул и ответил:
– Дозволь грамоте обучиться. У сторожевиков времени не с избытком, недосуг им добро считать. А я в городе всем свой, с холопами знаюсь, опять же. Я могу считать подати и знать наверняка: утаивают иль по чести платят. Только грамотой не владею, не по силам оттого взяться. Господине, я на совесть работать буду, ни медяшки не утаю!
Клесх откинулся к стене и внимательно поглядел на парня. Уруп смотрел с надеждой, а на его простом круглом лице жила спокойная уверенность не только в себе и своих словах, но и в данном обещании. Твёрдый был Уруп. Как камень. Об такого и нож затупишь, и зубы сточишь.
– Я поговорю со Стреженем, – наконец сказал Клесх.
– Дак он сам меня к тебе отрядил, – просияв, ответил Уруп. – Сказал, мол, иди проси. Коли глава дозволит, я не против.
Глава усмехнулся.
– Да я гляжу, без меня меня женили…
Уруп покраснел и отвёл глаза.
Клесх рассмеялся.
– Будет уж. Как девка на сватинах. Вернёмся – останешься до осени при Цитадели. Обучишься грамоте и счёту, а в урожа́йник отправишься обратно.
Дружинник кивнул, поднялся и сызнова поклонился.
– Мира в дому.
– Мира.
Он ушёл, а Клесх так и остался сидеть, задумчиво глядя перед собой. А потом поднялся и подошёл к окну. Отсюда был виден обезлюдевший двор и тени деревьев за стеной.
С утра обоз выдвинется в сторону старой гати. Не пройдёт и двух седмиц, как схлестнутся в схватке осенённые: люди и ходящие. Уже неважно: сказал Дивен правду или солгал, выполнил Лют уговор или нет… Всё решится через две седмицы.
Клесх не доверял никому из ходящих, потому стянул такие силы, каких хватит и на случай, ежели никто из подельников не сдержит уговора. Исход битвы был ясен. Не ясна цена. Но одно обережник знал наверняка: эта сшибка изменит привычный уклад жизни и людей, и ходящих. Вот только к добру ли, к худу ли – пока неясно.
Лучина в светце затрещала и погасла. Клесх остался в кромешной темноте. Он силился уразуметь, почему так спокоен. И в этот миг внезапно для себя постиг ответ: у каждого человека должно быть то, ради чего стоит жить, то, что страшно потерять. Ведь ежели не стоит за душой страх потери, то никаких других страхов в ней не остаётся вовсе. Клесх давно уже всё потерял. Потому ничего не боялся. Но ведь кроме него жили ещё на свете люди, которым было чем дорожить. И жили они в постоянном страхе. Этих людей он и собирался защитить. В память о тех, кого защитить не смог. Потому и месть тут была совершенно ни при чём.
Мягкий тюфяк казался Тамиру набитым не сеном, а жёсткими прутьями. Тело ныло и страдало. Тянуло и выкручивало каждую кость. А рассудок раздирало на части обрывками смутных не то видений, не то воспоминаний.
То мерещилась девочка, покрытая свищами и язвами. То мокрый лес. То девушка, склонившаяся над свитком. То подземелья и окостеневшие трупы на обитых железом столах. То рычащая старуха с растрепавшимися седыми космами. То мёртвый старик, вытянувшийся на лавке. То просторная поварня и витающий ь воздухе запах хлеба. То ночное небо, от края до края усыпанное звёздами. Звёзды падали, оставляя за собой сияющие росчерки. Что-то было тогда. Что-то важное. Тамиру мерещились тёмные глаза, смотревшие на него с любовью. Он не помнил ту девушку. И даже не знал: было это с ним или с Ивором…
– Тамир.
Он вздрогнул. Рядом сидела Лесана. Её лицо бледным пятном выделялось в полумраке покойчика.
– Чего? – сипло спросил обережник.
– Можно я с тобой лягу?
Он удивился.
– Зачем?
– Уснуть не могу, – сказала она помолчав. – Тошно мне. Одной в темноте… Не знаю, как объяснить. Просто тошно.
Колдун пожал плечами.
– Ложись.
– Надо лавки сдвинуть, – сказала девушка.
Тамир поднялся, чтобы ей помочь. И в этот миг его накрыла волна воспоминаний.
– Лесана! – Он вцепился в её плечи. – Лесана, я помню! Лавки… Мы сдвигали лавки, чтоб согреться. Ты, я и ещё девушка… Не знаю, как её звали. Скажи, ведь было?
Она мягко стиснула его локти, словно понимая, что он цепляется за слабые проблески памяти, пытаясь сохранить себя.
– Было, Тамир.
Он улыбнулся. Устало и грустно.
– Знаешь, я ведь уже несколько седмиц не сплю…
Девушка посмотрела с ужасом.
А колдун продолжил:
– Совсем не сплю. Представления эти. То одно, то другое. Я лежу, вижу их. И в голове пусто, как в рассохшейся бадье. А заснуть не могу. Будто рой пчёл в груди. Так больно…
Лесана обняла его, чувствуя, как сердце заходится от жалости и тоски. Почему всё так? Почему? Откуда горечь эта? Зачем им? За что? Хранители! Ежели есть вы, просто дайте погибнуть. Пусть закончится всё. Навсегда. Потому что ничего в их жизни из прошлого не осталось, а нового не создать, не построить новое на развалинах. И горькую память из сердца не вырвать. Так и будет сидеть там занозой.
Они легли, поделив одно одеяло на двоих. Обережница прижалась к Тамиру всем телом, уткнулась лбом в его спину. А он накрыл ладонью её руку, лежащую у него на плече.
– Потерпи, – сказала Лесана, не зная, что ещё добавить.
Она проснулась, когда рассвет едва забрезжил. Тамир лежал на спине, устремив застывший взгляд в потолок.
– Пора собираться, – сказал колдун.
Лесана вздохнула.
– Тьфу, вот же вонища! Тухлой рыбы ты туда, что ли, подмешал? – ругались обережники, по очереди зачерпывая из бочонка Рустин отвар.
Сам Руста недовольно фыркал в ответ, перебирая сложенные в телегу мешки с травами и хмуро зыркая на полуголых парней, остервенело размазывающих по поджарым телам смрадную жижу.
– А уж липкая какая! – плевались ратоборцы. – Руста, тебя бы ей намазать!
Этим же отваром протирали оружие, кожаные наручи и по́ножи[29], напитывали пологи особых крытых телег, в коих предстояло ехать обмазавшимся отваром воям, чтобы волколаки не учуяли, сколько точно в обозе людей и какой «товар» они везут.
Провожать обережников высыпали все насельники Цитадели. Вели обоз в пятнадцать телег трое ратоборцев: Клесх, Лесана и Дарен. Последнего хотели обрядить простым путником, но в мужицких портах и простенькой голошейке могучий крефф смотрелся нелепо: одёжа не могла скрыть бугры мышц, потому ехал он в облачении воя.
Лесана же тишком радовалась, что её, в отличие от Бьерги, не принудили вздеть бабий наряд. Наузницу в скрывшем волосы покрывале, тёмной разнополке и женской рубахе было не узнать. Она неподалёку беседовала о чём-то с Нэдом, глядевшим на неё с такой любовью и тоской, что Лесане сделалось не по себе.
Донатос в видавших виды портах, посконной рубахе и лёгкой свите тоже казался чужаком – хмурым, недовольным, желчным. К нему, не замечая этой угрюмости, привычно жалась радовавшаяся предстоящему путешествию и что-то лопотавшая Светла. Колдун очередной раз отмахнулся от неё, а потом подсадил скаженную в телегу и следом забрался сам.
Ихтор отличался от остальных лишь скрывавшей изуродованную глазницу повязкой. Со стороны казалось, будто хворый возвращается домой после лекарства в надежде пойти на поправку.
Кони нетерпеливо фыркали, переступали с ноги на ногу. Обережники рассаживались по телегам, проверяли мешки со снедью и оружие.
Лесана верхом на Зюле терпеливо ждала, когда все будут готовы и Клесх наконец даст знак трогаться. На сердце было маетно. Все ли вернутся? Краем глаза девушка видела, как уезжавшие обережники прощались с Фебром. Он смотрел на сотоварищей с тоской, которую тщился скрыть. Внезапно взгляды Лесаны и искалеченного воя встретились. Фебр улыбнулся одними губами, а Лесана покачала головой, словно призывая его не кручиниться, и похлопала ладонью по висящему на поясе кошелю, напоминая про отданное несколько дней назад кольцо.
У входа в главное жи́ло в толпе послушников-колдунов стоял присмиревший Руська. Всё утро он был тише воды, ниже травы. Боялся разреветься. Поэтому Лесана расцеловала его ещё в покойчике, чтобы не бередить на людях. Мальчонок изо всех сил старался держаться по-взрослому. Лесана помахала брату рукой. Он жалобно улыбнулся в ответ, а потом уткнулся лицом в локоть Зорану. Старший выуч похлопал молодшего по плечу, скупо утешая.
На крыльце поварни в окружении помощниц замерла тётка Матрела. Глаза у девок были на мокром месте. Лишь одна застыла, прямая, как тростинка, с лицом равнодушным и холодным. Глядела она с надменной обидой на кого-то в толпе воев. Лесана проследила за её взглядом и увидела Клесха, склонившегося из седла к Клёне. Падчерица что-то ему говорила, он кивал, улыбаясь, а потом поцеловал её в макушку и повернулся к стоящей поодаль Маре. Волчица обронила лишь несколько слов. Лесана их, конечно, не расслышала, но итак догадалась: ходящая просила за брата. Клесх вместо ответа лишь усмехнулся. А потом повернулся к спутникам и махнул рукой.
Всё. Пора.
Лесана ехала последней, спиной ощущая встревоженные взгляды десятков глаз. А потом высокие ворота медленно закрылись, отсекая и взгляды, и всхлипы, и негромкие разговоры оставшихся. Лишь мрачная громада Цитадели до последнего смотрела в спины уезжающим обережникам чёрными провалами окон.
Двор крепости опустел. Стало как-то особенно тихо. Медленно разбрелись по делам служки. Тётка Матрела, тайком вытирая глаза и подгоняя пригорюнившихся помощниц, направилась на поварню. С крыльца башни целителей порскнула куда-то рыжая кошка. Старшие выучи взяли в оборот молодших: уроки нынче никто не отменял. Посеревший от тяжких дум посадник побрёл в свой покой. Клёна круто развернулась и тоже покинула двор.
Фебр разжал руку. На его ладони лежало, поблёскивая в свете утреннего солнца, кольцо. И теперь ратоборец заворожённо смотрел на него, стараясь собрать воедино разбредшиеся мысли. Наконец он поднялся и, опираясь на костыль, поковылял от башни целителей к главному жи́лу.
Какие же крутые в Цитадели всходы! Миновав несколько из них, ратоборец понял, что выше подняться не сможет, потому опустился на широкий подоконник, прислонил костыль к стене и замер, восстанавливая дыхание. Ему казалось, что просидел он всего несколько мгновений, но плеча вдруг осторожно коснулись.
Фебр открыл глаза. Напротив стояла Клёна и смотрела неодобрительно.
– Ты зачем один пошёл так высоко? А упадёшь?
Он улыбнулся.
– Упаду – поднимусь. Да и пора уж ходить дальше, чем на десяток шагов.
Девушка виновато вздохнула. И Фебр тут же пожалел о сказанном.
– Постой. – Он удержал её за руку.
Клёна оглянулась.
– Я к тебе шёл, поговорить хотел. Да видишь, силы не рассчитал, – сказал он смущённо.
Девушка подошла ближе, глядя на него с удивлением.
– Знаешь, о чём жалею? – спросил Фебр и тут же сам ответил: – О том, что получилось всё так неправильно. Не по-людски. Ты иного заслуживаешь. Не хотел я тебя обижать ни тогда, в Старграде, ни… ни здесь. – Слова давались ему тяжело. Фебр, как и все обережники, не был речист. – Я-то подумал тогда: натерпелась ты, оттого и тянешься ко мне. Вроде как спаситель… Девичье сердце ведь на доброту отзывчивое. Ты мне понравилась, потому я участи тебе горькой и не хотел. Сама посуди: взял бы тебя, а потом не воротился… Тут вся жизнь впереди, а уже будто вдовая…
Он и сам понимал, что говорил путано, а может, и глупости вовсе, но ему хотелось облегчить душу, объяснить. Ратоборец смотрел на девушку, однако она стояла, опустив очи долу, и не понять было, о чём думает.
– А вышло ещё гаже, – продолжил он. – Калекой стал. А ты выхаживала. Ноя ведь как раз от этого тебя уберечь хотел! Стыдно. И как после того, что в Старграде было, сказать тебе правду? Выходит, стоило ноги лишиться, и тут же иные песни запел. Я ведь думал тогда: не всерьёз ты. Думал: по юности, по глупости, из благодарности. Нелепо всё как-то…
Фебр замолчал, не умея объяснить то, что чувствовал: мужчина должен признаться девушке в сокровенном, он должен добиваться, подарки дарить, защищать, голубить. А у них вышло иначе. И ему жаль. Очень жаль, что так оно обернулось и вспять уже не поворотишь. Но слова не шли. Так ничего и не добавив, он поднялся, опираясь одной рукой о стену, а другую протянув Клёне.
На раскрытой ладони поблёскивало серебром широкое кольцо.
Девушка смотрела на украшение, а сердце билось и подпрыгивало, словно хотело выпрыгнуть через горло. Она осторожно протянула руку, кончиками пальцев коснулась кольца. Горячее. Всё ещё не веря, Клёна подняла на Фебра глаза. Он глядел внимательно, и во взоре таилась даже не тревога – страх.
Внезапно сделалось смешно. Хранители пресветлые! Какие же они оба дураки! Стоят и боятся. Одна – что от неё собрались откупиться, отказаться навек. Другой – что его не простят и подарок не примут. Клёну словно встряхнуло изнутри, и она расхохоталась, крепко-крепко прижавшись к обережнику и уткнувшись лбом ему в грудь.
Девушка смеялась и смеялась. А Фебр смотрел растерянно, не зная, что в его с таким трудом подобранных словах могло её насмешить. Не понимая даже, потешается она над сказанным или над ним самим. Не разумея, означает её смех согласие или отказ. Потому он решил выяснить всё единственным известным ему способом: наклонился и поцеловал смеющиеся губы. Подумал: оттолкнёт, значит, заслужил. Губы были мягкие и пахли липовым цветом.
А Клёна не оттолкнула.
