Когда историю своего исключения из партии и изгнания из редакции Кочетов рассказал в своих фронтовых записях, опубликованных сначала в «Октябре», а затем вышедших в 1967 году отдельным изданием, тогдашний редактор «Ленинградской правды» и тогдашний секретарь горкома обратились в ЦК КПСС с жалобой, обвиняя Кочетова в клевете. Оба они в то время занимали весьма ответственные посты. Я узнал об этом случайно: в тот момент, когда Кочетову позвонил по этому поводу сотрудник аппарата ЦК, я находился в кабинете главного редактора «Октября». «Никаких извинений и тем более опровержений с моей стороны не будет, поскольку написанное мною — правда, легко, кстати, проверяемая. Прошу назначить партийное расследование всех изложенных мною фактов, но предупредите жалобщиков, что в этом случае я поставлю вопрос об их партийной ответственности за допущенный в то время произвол. По своей инициативе я этого делать не стал бы, но если они хотят "восстановления справедливости", что ж», — сказал при мне Кочетов по «вертушке» (телефон правительственной связи) и добавил: «Буду ждать». Насколько мне известно, жалобщики хода делу не дали.
Почему я счел необходимым привести эти факты? Разве они меняют объективный смысл романов «Братья Ершовы», «Чего же ты хочешь?», всей деятельности их автора на посту редактора «Литературной газеты», а позднее «Октября»? Думаю, что объективного смысла не меняют. Но никакие деяния (а тексты книг — тоже деяния) не могут получить истинную оценку без учета личности человека, их совершившего, мотивов его деятельности, которые могут в очень разной мере соотноситься с ее результатами, наконец, без учета обстоятельств эпохи, времени, кстати говоря, совершенно не одинаково воспринимаемых и совершенно не одинаково воздействующих на разных людей.
Позволю себе еще одно, на мой взгляд, необходимое отступление. Размышляя о сложных, исполненных острейших противоречий, беззаветного героизма и неслыханного трагизма сталинских годах нашей истории, давая оценку тем или иным деятелям, событиям, поступкам, мы сегодня нередко становимся на интеллектуально более легкий, а эмоционально более притягательный путь. Если сегодня многим из нас что-то представляется до самоочевидности ясным, то мы сознательно или бессознательно отказываемся понимать, как это могло быть неясным или даже не вполне ясным другим... Более того. Некоторым сегодня кажется, что если при жизни Сталина их что-то настораживало, даже возмущало, то это означает, что им уже тогда было дано прозреть истину о роли Сталина и всего созданного им политического механизма. Увы, это всего лишь аберрация. А хрущевское десятилетие!.. Как по-разному и как искаженно толкуется оно сегодня даже людьми, стоящими в принципе на одинаковых позициях по главным политическим вопросам... Ну, а застойный период, как теперь выясняется, дал нам столько героев «сопротивления», столько рыцарей без страха и упрека, храбро сражавшихся за высокие идеалы, что только диву даешься, как могли Брежнев и Суслов так долго продержаться у власти. Ни в коем случае не умаляю мужества и благородства незабвенного А. Д. Сахарова, смелости, стойкости и упорства А.Солженицына и генерала Григоренко, Г.Владимова, М.Ростроповича, В.Буковского, адвоката Б. Золотухина, но никто из них и словом не обмолвился о своих заслугах в борьбе против мракобесия и беззаконий. Свои «подвиги», в основном совершенные шепотом, теперь во весь голос воспевают совсем другие. Недавно один актер очень подробно изложил историю действительно подвижнической деятельности театра на Таганке. Но вот что изумляет: среди гонений, обрушившихся на сподвижников Ю.П. Любимова, автор не раз поминает... скудость полученных почетных званий, наград, зарубежных гастрольных поездок! Да, не хлебом единым... Да, слаб человек... Но по какой же логике было ожидать поощрений от тех, против кого боролись? И как выглядят намеки на то, что «держались» во многом благодаря неофициальным связям и «выходам» на «верха».
Не будем лукавить: это, видимо, правда. Немало мы наслышаны о том, как поставленный над законом и вне его механизм власти использовался преимущественно для покровительства преступникам, но в отдельных случаях — и для поддержки талантов. Да что там... Иные из них были так изобильно обласканы и морально и материально, что это с лихвой компенсировало 3-4 тяжких испуга, которые им довелось пережить за двадцать лет. Но вот вопрос: где кончается тактика и начинается откровенная беспринципность, обеспечиваяющая свой индивидуальный и вполне на деле безопасный пир во время чумы?
Я вообще думаю, что не без умысла со стороны некоторых деятелей литературы и искусства, историков, экономистов, социологов, философов мы, сосредоточившись на анализе сталинского периода, значительно реже и меньше анализируем двадцатилетие 1965-1985 гг. Спору нет, истоки всех негативных явлений, всех преступных нарушений законов, перерождения многих общественных институтов и лиц — там, во временах сталинизма. Да и никогда не продвинулись бы столь высоко такие люди, как Брежнев, Кириленко, Кириченко, Подгорный, если бы не репрессии среди партийных кадров в предвоенные годы. Но все же, почему мы неизмеримо меньше внимания уделяем текстам, фильмам, полотнам, поступкам, созданным и совершенным в семидесятые годы? В годы, когда грозящие честным художникам опасности чаще всего принимали форму не казней и ссылок, не лишения детей «врагов народа» фамилий отцов, а всего лишь — неполученного звания или ордена, несостоявшейся зарубежной поездки или, на худой конец, запрета книги, спектакля, фильма. Предвижу хор возмущенных голосов: а как же ненаписанные книги, картины, неснятые фильмы?.. Да кто же спорит — все это трагедия для общества! Но не о том речь, а о природе массового конформизма, не страхом тюремной решетки внушаемого, а нежеланием «портить себе жизнь». И о том, что многие столпы и рабы вчерашнего конформизма сегодня не только безоглядно атакуют тех, кому вчера угождали, но и позволяют себе снисходительно «прощать» Бухарина и Рыкова, Блюхера и Примакова за допущенную слабость, за капитуляцию перед молодчиками Ягоды и Ежова: ведь все же жертвы сталинского террора...
И пусть себе атакуют — не в том беда... А в том, что подавляющее большинство прилежных и лишь чуть-чуть фронда ровавших конформистов и словечка не отыскали для хотя бы мимолетного осуждения своего вчерашнего вполне старательного, порою и весьма эффективного служения застою, который они сейчас так лихо бичуют.
Но вернемся, однако, к фигуре Кочетова, со всеми удивительными ее противоречиями. Из приведенных выше фактов его биографии любой непредвзятый читатель сделает вывод, что и до войны и в военные годы журналист Кочетов не принадлежал к числу тех безоглядно верноподданных, которые постоянно предъявляли свое идейное первородство к оплате, возрастая в должностях и званиях. Примечательно, что и много лет спустя, став видным писателем и одним из лидеров ортодоксального направления в советской литературе, он был обласкан весьма избирательно. Да, он регулярно входил в число делегатов партийных съездов, но ни разу не вошел в состав ЦК, лишь дважды попал в Центральную ревизионную комиссию. В то время, как, например, Н.Грибачев при всех высших партийных руководителях неизменно входит в состав ЦК. Немаловажно отметить, что Кочетов ни разу (!) не был избран депутатом Верховных Советов. Тогда как за время его пребывания на ответственных литературных постах депутатами союзного и российского парламентов становились писатели и менее известные, и менее влиятельные. Кочетов трижды награждался за литературную и общественную деятельность орденами, из них дважды — высшими. Но ни Сталинской, ни впоследствии Государственной премии он ни разу не получил. Читатели, недостаточно знакомые с порядками, нравами и обычаями, царившими в коридорах власти, могут счесть все это несущественным. Но те, кто хорошо информирован, знают, что в таких вопросах случайности исключались: и депутатские мандаты, и литературные премии распределялись на «больших верхах», где личность Кочетова ни полного доверия, ни личной симпатии не вызывала. Подчеркиваю: не общественно-политические позиции, а личность. По той же причине Кочетов никогда не входил в число секретарей Союза писателей СССР и лишь за два года до смерти стал одним из нескольких десятков секретарей Союза писателей РСФСР.
В чем же тут дело? Ведь практически все романы Кочетова, его публицистика и деятельность на постах главного редактора «Литературной газеты» в конце 50-х годов, а затем «Октября» (1961-1973) верой и правдой служили защите «основ». Да, служили. Но не прислуживали. И эту разницу, которая многим из сегодняшних доморощенных наших Робеспьеров и Маратов, непримиримых к автору «Чего же ты хочешь?», покажется совершенно незаметной, тогдашние верхи ощущали и оценивали очень точно.
Как можно было "относиться к номенклатурному работнику, отказавшемуся от спецпайка и демонстративно ездившему на собственной машине, предоставляя служебный автомобиль для нужд редакции и журнала? Я уже написал однажды, что эти факты не прибавили Кочетову симпатии ни справа, ни слева. Конечно, его издательские дела складывались прекрасно, денег у него было много, но ведь хорошо известно, что и более состоятельные его коллеги не гнушались банкетами по случаю юбилеев за счет Литфонда, то есть казенных средств. Впрочем, допускаю, что его щепетильность в денежных делах могла и не быть широко известна. Зато непререкаемая самостоятельность его суждений и мнений, абсолютная несгибаемость под напором «руководящих указаний» были достаточно хорошо знакомы и людям со Старой площади, и руководителям Союза писателей.
Независимость кочетовского характера принесла ему немало неприятностей еще при жизни Сталина. Из-за нее он чуть не погиб от голода в блокадном Ленинграде, отказался от публикации «Журбиных» в «Знамени», где ему гарантировали Сталинскую премию, если он примет предлагаемые вставки. Забавно, что уже после смерти Сталина история повторилась с кинофильмом «Большая семья», где снова, маня премией, предложили подхалимские поправки. Но все это сходило Кочетову с рук (хотя он и остался без премии), потому что он еще не занимал крупных постов. Но когда, вопреки уговорам Суслова, он все же настоял на своем уходе по болезни из «Литературной газеты», ибо не счел возможным сохранять должность, не имея физической возможности работать в редакции, это уже стало «звоночком». У Суслова еще долго не возникало к Кочетову идеологических претензий (они появятся лишь после романа «Секретарь обкома», где автор вступил в неявную, но прочитываемую полемику с Хрущевым, а апогея достигнут после «Чего же ты хочешь?», где был брошен вызов уже самому Суслову), но строптивость этого номенклатурного писателя он запомнил: отказываться от имеющей силу закона просьбы секретаря ЦК не было позволено никому.
Еще при Хрущеве появился аппаратный термин «управляемость». «Управляемый» работник, т.е. сговорчивый, беспрекословно выполняющий установки и указания, мог рассчитывать на карьеру. «Неуправляемый» не только не имел шансов на продвижение, но, как правило, отодвигался с самостоятельной работы, день в день отправлялся на пенсию. Кочетов был совершенно «неуправляемый».
Помню, как ему при мне позвонил один из заместителей заведующего отделом ЦК и сделал какое-то предложение. Кочетов ответил согласием. Собеседник в шутливой форме выразил удивление тем, что обычно несговорчивый Кочетов так легко согласился. «Ну если из вашего здания поступает иногда разумное предложение, отчего не согласиться?» — так же шутливо ответил Кочетов. Шутки шутками, но за ними ощущались напряженность и нараставшее взаимное недовольство.
Я уже писал выше, что редакция и редколлегия «Октября» отнюдь не были монолитны. И когда Павел Антокольский принес в редакцию свою небольшую поэму «Пикассо», она встретила в редколлегии довольно сильное сопротивление. Хотя Кочетов был истово привержен реалистическому искусству и авангард по большей части не вызывал у него симпатий, но он обладал врожденным вкусом и умел подняться над своими идейно-эстетическими пристрастиями, если речь шла о подлинном искусстве. Вопреки возражениям, Кочетов настоял на публикации поэмы Антокольского. Она была уже набрана, как грянуло посещение Хрущевым Манежа и погром всего, что не укладывалось в жесткие рамки социалистического реализма. Естественно, противники поэмы Антокольского потребовали рассыпать набор, заявляя, что в создавшихся условиях публикация будет расценена как вызов, как демонстративная акция. В редакцию прибежал взволнованный Антокольский: «Что будет с поэмой?» Кочетов, отличавшийся склонностью к юмору, спокойно спросил: «А вы хотите ее забрать? Передумали? Нет? Какое совпадение: и мы нет...» Поэма была напечатана.
Впрочем, и эта, и некоторые другие подобные акции Кочетова и руководимого им журнала не получали надлежащей оценки, так как довольно широкие общественные круги и в первую очередь значительная часть творческой интеллигенции воспринимали лишь основную позицию «Октября» и не склонны были замечать какие-то нюансы, оттенки ни в ней, ни в произведениях главного редактора. Что ж, в то время, видимо, иное было и невозможно и, быть может, не нужно. Но теперь, когда гласность, похоже, уже неодолима, когда особенности трудных процессов борьбы старого с новым требуют отказа от черно-белого или, если хотите, плоскостного мышления, не будет лишним отказаться от плакатного представления о разных фигурах прошлого.
Полагаю, что подлинная демократия не должна и не может допускать бессудных расправ. Тоталитарные «тройки», пресловутые особые совещания ничуть не лучше, хотя и не хуже куда как демократичных судов Линча. Это верно не только в буквальном смысле...
Сегодня, когда в советском обществе переоцениваются многие ценности и миллионные массы людей начинают заново постигать азбучные истины морали и этики, казалось бы, пора понять, что неотъемлемое право на личные взгляды и убеждения не может быть незаметно подменено правом лишь на «убеждения, соответствующие истине». Долгие десятилетия подавляющее большинство советских граждан пребывало в убеждении, что император Николай II и его семья должны были быть казнены без суда только на том основании, что в их жилах текла августейшая кровь. Сегодня в СССР можно прочитать и услышать, что преступность акции в подвале Ипатьевского особняка заключается в пролитии именно августейшей крови... Отсутствие политической культуры и ужасающие деформации правового сознания и морально-этических представлений, детерминированные вбивавшимся в головы приоритетом классовых интересов над всеми иными категориями, дают сегодня весьма тяжелые, в чем-то парадоксальные последствия. Недавно я позволил себе печатно высказать отнюдь не новую и вполне элементарную мысль о том, что обе стороны в Гражданской войне одинаково любили Отечество, но по-разному представляли его будущее. Тут же отыскался некий кандидат исторических наук, который на страницах той же газеты заявил себя потомком тех, кто косил из пулеметов офицерские батальоны, и признался, что аплодирует им и сегодня. Видимо, меня он счел потомком барона Врангеля или адмирала Колчака...