К книге
Прагматика и поэтика. Поэтический дискурс в новых медиаРаздел четвертый Речевые акты в современной поэзии. Глава 4 Новые функции перформативов и модальных глаголов в современной американской поэзии
95%
Раздел четвертый Речевые акты в современной поэзии. Глава 4 Новые функции перформативов и модальных глаголов в современной американской поэзии
57

Рассмотрим некоторые особенности поэтической прагматики с точки зрения неузуального функционирования перформативных и модальных глаголов в современной американской поэзии. Наиболее часто прагматические маркеры встречаются в текстах американских поэтов, относящихся к направлению «Языковое письмо» (Language Poets, или Language Writing: Б. Уоттона, Ч. Бернстина, Л. Хеджинян и др.), а также в текстах современных поэтов, в которых поэтический дискурс взаимодействует с обыденным языком (Е. Осташевского, С. Роггенбука, Дж. Кловера и др.). В этих текстах наблюдается общая тенденция к выдвижению в фокус прагматических маркеров как индексов новых стратегий субъективации и адресации.

Важное начинание для осмысления генезиса культуры осуществляет С. Г. Проскурин, интерпретируя истоки развития культуры через тексты, представленные в виде «перформативных ядер, т. е. ключевых выражений, нацеленных на совмещение говорения и делания» [Проскурин 2013: 153]. Исследуя древние перформативы, лежащие в центре иудеохристианской и зороастрийской религий, исследователь проводит параллель между «номинализмом» как ведущим принципом мифопоэтической традиции и перформативностью, связанной с изреченным действием: «Ахура-Мазда молвил: / „Мое то будет имя, / Спитама-Заратуштра, / Святых Бессмертных имя, – / Из слов святой молитвы / Оно всего мощнее, / Оно всего победнее / И наиблагодатнее, / И действенней всего“» или «И сказал Бог: да будет свет»; «И назвал Бог свет днем, а тьму ночью» [Там же: 154]. С. Г. Проскурин делает значимый для диахронического и общетеоретического понимания перформативности вывод о том, что эти формально «нетипичные для современности, древние перформативы» основаны на изначальном синтезе делания и говорения: «В этой связи древние перформативы – это формулы говорения типа „сказал“, „изрек“» [Там же: 155]. Исследуя особенности перформативов в религиозных текстах на древнеанглийском и раннесреднеанглийском языках, А. В. Проскурина развивает теорию древних перформативов, выделяя в них общий прагмасемантический базис: перформативные каркасы, или «подушки», на которых покоится фундамент речевой деятельности [Проскурина 2019].

Исследуя принципы межкультурной коммуникации и выявляя особенности национального стиля коммуникации (на материале русского и английского языков), Т. В. Ларина обращается к анализу речевых актов как основных маркеров коммуникативного поведения [Ларина 2009].

Помимо национально-специфического функционирования речевые акты могут иметь и дискурсивно-специфические функции, что мы рассмотрим далее, на материале американской поэзии.

Рассмотрим, как перформативные глаголы функционируют в творчестве русско-американского поэта-билингва Евгения Осташевского, на примере поэмы «The Pirate Who Does Not Know the Value of Pi» (2017). Билингвизм Осташевского формирует остраненный (в терминологии В. Б. Шкловского) фокус восприятия языка поэтом, что выражается не только на уровне лексики (например, в паронимической аттракции названий главных персонажей – Parrot и Pirate), но и на уровне прагматики.

Отметим также, что этот текст строится как взаимодействие поэтического и драматургического дискурсов: это выражается во включении компонентов драмы, таких как указание действующих лиц, ремарки и пр. Текст ориентирован на перформативное исполнение его как драмы-диалога между Попугаем и Пиратом, причем сам Осташевский обычно исполняет ее как диалог в двух лицах – драматический автодиалог.

Обращаясь к прагматическим маркерам, рассмотрим, прежде всего, особенности употребления перформативных глаголов.

В тексте встречается множество примеров употребления перформативных глаголов, маркирующих различные речевые акты: Pooh-poohs the pirate, / Those arrant caprices / of that arrogant species / I declare aberrant! (E. Ostashevsky); I beg your pardon. I’m / an emancipated / parrot. I do promise / that in the unlikely / event you say something / worth repeating, I shall / repeat it. – AAARRRGH!!! (E. Ostashevsky).

Отдельно выделим такие глаголы речевого действия, как say (также tell, speak), в которых эксплицируется перформативная формула ‘Я говорю, что’:

1st PIRATE: I say X marks the spot where the crew of The Bulging Hinde buried their thesaurus!

2nd PIRATE: And I say it’s indeterminate!

3rd PIRATE: And I say that thesaurus is a tyrannosaurus! (E. Ostashevsky)

Если в обыденной речи такие глаголы не выражают отношение говорящего к содержанию речевого акта или коммуникативной ситуации (просьбу, убеждение, сожаление и др.), а употребляются для повышения экспрессивности, то в поэтическом дискурсе в их употреблении выделяется метаязыковая функция, связанная с переосмыслением перформативности как языковой категории, а также языковых и коммуникативных механизмов в целом:

Данный фрагмент текста развивается как эксперимент над коммуникативными и языковыми нормами и начинается с того, что отрицается само наличие сообщения, найденного в бутылке: I found a message in a bottle. – What kind of bottle? – / An empty bottle. – Read on, then. Такой прием – сообщение в пустой бутылке – можно сравнить с иллокутивным самоубийством, поскольку само наличие текста одновременно отрицается и требуется к прочтению. Однако прочтение сообщения Попугаем приводит к дальнейшему коммуникативному парадоксу: написанное на макаронической смеси архаизмов (morrow, loueth, hath), окказионализмов (Parrat) и современного английского языка, сообщение не находит понимания у адресатов, которые не только отказываются интерпретировать текст (O ye daughters of Jerusalem, cried the parrot, / how many birds would become the martyrs of language / acquisition because of this orthographer!), но и предлагают другие возможные его варианты. Инициальная фраза возможного диалога смещается в гипотетическую реальность, на что указывает модальный глагол should: A message in a bottle should say, «Help, I am stranded on / a deserted island», agreed the parrot <…> Or else, «Do you have any aspirin, for I am stranded on a / deserted island with a positively potative parrot», / proposed the pirate.

Перформативная формула становится моделью для языкового эксперимента с неологизмом potative: Do you say «POUGH-tative?» asked the pirate. / Because I say «po-TAH-tive». Каноническое употребление глагола в 1-м лице ед. ч. настоящего времени, которое должно акцентировать сказанное, становится объектом для сомнения в самом наличии высказывания. Пират, произнесший potative, подвергает сомнению собственные слова, что, с одной стороны, нарушает нормы коммуникации, а с другой – выводит в фокус сам этот неологизм potative, который может быть понят как дериват от (англ.) putative ‘путативный’, portative ‘портативный’, potable ‘питьевой’, potato ‘картофель’ и (ит.) potere ‘мочь’. Интересно, что сам термин «путативный» в значении ‘возможный, гипотетический, выражающий мнение’ с точки зрения причинно-следственных отношений противопоставляется «фактивному» как обладающему презумпцией истинности и выражающему знание актанта.

Таким образом, акт номинации, выраженный в перформативной форме, подвергается метаязыковой рефлексии, направленной на критическое осмысление языковых механизмов, логико-семантических, прагматических и коммуникативных норм.

Помимо перформативных глаголов, в центре поэтической рефлексии оказываются и другие прагматические маркеры, в частности модальные глаголы. В тексте Осташевского употребляются разные формы модальных глаголов (can, can’t, cannot, might), глаголов с модальным значением (presume, suppose), дискурсивных маркеров (you know) и устойчивых фразеологизированных единиц и идиом (on hands, can’t make heads or tails, to be going <on>):

PARROT

I don’t have any «you know» on my hands.

PIRATE

Parrot, you don’t have hands. You’re only a bird.

PARROT

What of it that I don’t have hands? I have organs, dimen-

sions, senses, affections, passions…

PIRATE

I wasn’t going there. Can’t you tell what I mean?

PARROT

I cannot tell what you mean.

PIRATE

Of course you can tell what I mean. We have it on our

hands.

PARROT

You might tell what you mean to have on your hands. But

why do you presume to speak for me? What gives you

that right?

PIRATE

I was just supposing that, as you . . .

PARROT Again: me. Suppose yourself!

PIRATE Why do you pick on me.

PARROT

Because I can’t make heads or tails of what you’re saying.

В фокус поэтического эксперимента выводится сдвиг между прямым и переносным значением таких грамматикализованных единиц, как модальные глаголы, дискурсивные маркеры и фразеологические единицы. Благодаря метаязыковой функции поэтического языка, которая является одной из доминирующих в современной поэзии, реализуется семантический сдвиг от грамматикализованной единицы с утраченной семантикой в обратную сторону, то есть в сторону ее ресемантизации. При этом модальные глаголы балансируют на грани идиоматического, модального и лексического значений. «Модальный сдвиг» (термин образован по аналогии с «дейктическим сдвигом») происходит между глаголами can tell и might tell, что приводит к изменению между оттенками модальности, поскольку эти глаголы могут выражать разные типы модальности: внутренней, деонтической и эпистемической (по классификации [Auwera, Plungian 1998]).

Полисемия актуализируется во фразе Can’t you tell <what I mean?>, модифицированной от фразеологизированной разговорной формы you never can tell ‘никогда нельзя сказать, как знать’, которая в данном контексте означает ‘Ты можешь понять <что я имею в виду?>’, но может быть интерпретирована и буквально: ‘Ты можешь сказать <что я имею в виду?>’. Возможность буквального понимания can <not> tell основана на отказе от понимания, что эксплицируется в диалоге, звучащем в лучших традициях театра абсурда: Can’t you tell what I mean? – I cannot tell what you mean, когда ответная реплика ‘Я не могу понять, что ты имеешь в виду’ может быть интерпретирована и как ‘Я не могу сказать, что ты имеешь в виду’, то есть ‘Я не могу сказать за тебя твои мысли’. В таком полисемичном контексте модальный глагол can может обозначать способность как к пониманию, так и к говорению, что соответствует внутренней модальности.

При этом способность или, наоборот, неспособность может быть как ментальной, так и физической, на что указывают и другие полисемичные маркеры, которые подвергаются дефразеологизации: We have it on our hands, где to have on one’s hands может быть понято как идиома ‘иметь в своем распоряжении’ и, по аналогии, с органом речи, как физический орган – ‘руки’, которые способны реализовать определенное действие. Отметим, что буквальное понимание этой фразеологической единицы артикулирует Пират во фразе: Parrot, you don’t have hands. You’re only a bird. Если руки могут быть поняты буквально, то и восприятие (в сочетании can <not> tell) может быть интерпретировано не только как когнитивное, но и как физиологическое: в значении ‘можешь понять, потому что у тебя есть физическая способность (органы слуха)’. В следующей фразе Of course you can tell what I mean. We have it on our hands глагол can в сочетании с маркером высокой степени уверенности в достоверности высказывания of course выражает имплицитное требование ‘ты должен понять’, за счет чего разные буквальные, метафорические и модальные значения актуализируются одновременно.

Другой сдвиг происходит между глаголами can и might, где might выражает неуверенность говорящего в высказываемом предложении и характеризует эпистемическую модальность. Кроме понижения степени вероятности действия здесь происходит сдвиг от внутренней модальности к эпистемической. Этот сдвиг также приводит к утрате устойчивого значения во фразе might tell. Кроме того, происходит смена регистра от разговорной формы can’t к письменному варианту cannot, отражая смену модуса (устная – письменная речь) и интенции отправителя (персональный – официальный вариант).

Выявленные при анализе перформативных и модальных глаголов «сдвиги» связаны с установкой современной поэзии на актуализацию поэтической коммуникативной ситуации и вовлечение адресата в интеракцию, со стремлением к активизации не только всех возможных значений слова, но и функций прагматической единицы, в том числе со смещением от грамматикализации к контекстуальной ресемантизации, реализующей «возрождение» значения десемантизированных единиц.

Предыдущая главаГлава 57 из 60Следующая глава