«Суахили» был белым мучнистым скелетом в открытой могиле, откуда археологи извлекали прах умершего африканского колдуна. Был костяной зубастой маской на бразильском карнавале, вызывавшей дух преисподней. Был рисованным русским лубком, на котором смерть изображалась с косой, преградившей путь Анике-воину, на фоне города, то ли Иерусалима, то ли Рима, то ли Москвы. Белосельцев и был Аника-воин, кому смерть подставила под ноги косу, побуждая прыгнуть, и он, страшась гибели, предчувствуя витавшую в воздухе кончину, все-таки прыгал через стальное лезвие, скосившее столько лугов, сбившее до него столько цветочных головок, погубившее столько лютиков, колокольчиков и ромашек. Живя в обреченном городе, начинавшем едва заметно тлеть и обугливаться, потерявшем своего последнего праведника Николая Николаевича, что удерживал до времени чашу гнева Господня, Белосельцев знал, что умрет насильственной смертью. Отдельной, ему предназначенной, среди миллионов других смертей, начертанных на лбах бегущих навстречу пешеходов. Этой смертью могла оказаться невыносимая пытка в застенке, с отрубанием пальцев и ожогами паяльной лампой. Могла стать бесшумная пуля из пистолета с глушителем, прошелестевшая в темном подъезде. Или зловонный трескучий взрыв, который разломит его старую «Волгу». Или капелька прозрачного яда, упавшая в рюмку с вином. Или хрустящий удар кастета, проломивший хрупкий висок. Или целлофановый мешок, наброшенный на его выпученные, полные слез глаза. Смерть посылала ему свои бесконечные образы, словно предлагала на вкус выставочные образцы, оставляя за ним последний выбор. И это мелькание смертей само по себе было пыткой, от которой хотелось избавиться прыжком из окна или падением под электричку.
Белосельцев боролся с безумием, повторяя: «Господи, спаси, сохрани… Царица Небесная… Николай Николаевич… Бабушка… Мама… Цветочек ромашка…» – И толпа убитых, где каждый был с его умершим лицом, начинала отступать.
Город, который был явлен из окна пышной, осенне-золотистой бахромой бульвара, непрерывным сверкающим водопадом машин, туманными кремлевскими башнями, далеким золотом храма, тончайшей, словно сизое перышко, Шуховской башней, хрустальными витринами дорогих магазинов, полыхающими среди бела дня рекламами заморских товаров, неутомимо бегущей по тротуарам безымянной, безгласной толпой, – этот город был обречен. Из мутных небес уже нависла над ним чаша гнева Господня, и огненный вар пузырился у самой кромки, где по кругу, черным по серебру, проступала надпись судного часа. Город был обречен на сожжение, ибо в нем не осталось ни единого праведника. Повсюду, словно жирные черви, клубились пороки, свивались в липкие смрадные клубки в каждом доме, под каждой кровлей, в каждом человеческом сердце. Последний праведник Николай Николаевич лежал под простыней в тюремном морге, и его безумная дочь бежала по Тверской, натыкаясь на фонарные столбы и размалеванные стенды реклам.
В Доме правительства, пропитанном кровью мучеников, заседали министры, неутомимые в пустословии, веселые мздоимцы, упитанные толстосумы, ищущие, где бы вернее урвать лакомый кусок, оставшийся от несчастной страны. В банках, среди мрамора и яшмы, укрылись банкиры, каждый из которых был похож на багровый волдырь крови, которую они неустанно сосали из чахлого, умирающего народа, вонзив маленькие острые клыки в синюю шейку ребенка, в омертвелое от горя сердце вдовицы. В Кремле, среди золотых орлов и древних гербов, на троне, искусно состроенном из берцовых костей, на подушках из выделанной человеческой кожи, сидел преступник всех времен и народов, выдыхал ядовитые испарения, от которых Кремль был окутан желтым смертоносным туманом, и всяк, кто его вдохнет, заражался смертельной болезнью, впадал в уныние, сходил с ума, терял человеческий образ. В Думе, дружно заселив удобные кабинеты, важно расхаживая по коридорам, жадно сбегаясь к телекамерам, славословили депутаты, лгали, ссорились, лобызались, искали милостей у власти, тайно принимая от нее конверты с деньгами. В театрах показывали срамные спектакли, сцены соитий, обнаженные торсы, ягодицы, лобки. На эстрадах представляли бесовские танцы содомитов, пляски людоедов, кривляния еврейских колдуний. Телевидение, находясь в руках у садистов, демонстрировало куски освежеванного человечьего мяса, и каждый оператор стремился поподробней снять переломанную белую кость, распоротый, с выпавшими внутренностями, живот, гроб с остроносым лицом мертвеца. Модные писатели и певцы воспевали гомосексуальную любовь и утонченное растление детей, художники являлись в музеи с бритвами, чтобы разрезать очередной холст великого мастера, испражниться перед иконой, оголить на виду у всех свои блеклые гениталии. В церквах, построенных на деньги убитых и замученных, служили румяные молодые попы в золотых облачениях, поглядывая веселыми глазками на смешливых прихожанок, протягивая к их крашеным влажным губкам свои сдобные руки и обрызганные духами холеные бороды. В кельях монахов поселились звездочеты и маги, волхвы и языческие предсказатели, они раскрывали колдовские книги, варили отвары и приворотные зелья, гадали на отрубленной мышиной лапке, на горохе и на крови младенца. В особняках, укрытых от глаз за крепостными башнями, с крупнокалиберными пулеметами и недремлющей охраной, шли оргии, пресыщенные богачи менялись женами, валились все вместе на мягкие ковры, лезли друг другу в пах жадными языками, оглашали окрестности криками неутолимых желаний. В трущобах, подворотнях, на загаженных дворах простолюдины пили водку, бранились, били друг друга, собирали на помойках бутылки, всаживали в черную вену иглу с наркотиком, бессмысленно смотрели стерилизованные телесериалы, мочились под себя, подбрасывали в мусорные баки новорожденных детей, выходили под воспаленные вечерние огни, предлагая за деньги свои больные, зараженные чресла, послушно, по зову веселых обманщиков, шли голосовать к урнам, каждый раз избирая себе в мэры, президенты и губернаторы очередного плута, убийцу или слугу чужого народа.
Такой город, отвернувшийся от Бога, забывший о сострадании, потерявший смысл бытия, извративший все законы и заповеди, рождающий непрерывные уродства и болезни, был обречен. И неважно было, какую именно кару избрал для него Господь, чьими руками замыслил истребление города. Прольется ли на него огромная чаша вара, или упадет с небес испепеляющая звезда Полынь, или высыплется из канализационных люков чешуйчатая саранча и со стрекотом ядовитых клешней начнет косить прохожих, или нагрянут ото всех застав странные зверолюди, коим нет числа, нареченные Гогом и Магогом, и станут резать и колоть беспомощную толпу, или опустится из космоса летающий остров и своим алмазным днищем расплющит дома, высотные здания, главки соборов. Или же Бог поручит истребление города чеченским террористам, и они подложат мешки с белой взрывчаткой под дома, университеты, министерства и стадионы и страшными взрывами превратят провинившийся град в жаркие, дымные котлованы.
И он, Белосельцев, противясь воле Бога, восставая в своей безумной гордыне против Творца, должен был спасти этот город. Выполнить завет умершего праведника Николая Николаевича, который предсмертным прикосновением передал ему свою праведность.
Белосельцев чувствовал это вещее прикосновение как слабое, неисчезающее тепло. Как бледный солнечный зайчик, блуждающий в темных закоулках души. Он был грешен, исполнен пороков, подвержен скверне. Его дух заблудился в потемках, выбредал на ложные цели, устремлялся за мерцающими ночными светляками мнимых истин, которые оказывались сумеречными гнилушками истлевающих учений и верований. Его главным грехом и пороком было маловерие, неспособность к могучему духовному порыву, в котором распадется мнимая картина мира – и откроется пламенное божественное знание. И все же, получив в свое утомленное тело, в свой нестойкий, колеблемый дух малую каплю праведности, завещанной умершим пророком, он надеялся этой каплей праведности умягчить сердце Господа, чтобы он отменил беспощадный приговор, пощадил грешный город. Он искал, какой поступок должен совершить, какую молитву прочесть, чтобы Бог услышал его, узрел в нем крохотный ручеек праведности, что пролился от Николая Николаевича. Удержал наклоненную над городом чашу гнева. Не пустил с небес падучую звезду Полынь. Удержал под землей несметные скопища саранчи, запретив ей терзать и мучить народ. Не пустил к границам города народы, рожденные, как бессчетные песчинки, в таинственных пустынях Азии, в ущельях Гиндукуша, – опоясанные пулеметными лентами, возложившие на плечи гранатометы и безоткатки, в легких афганских накидках, ступающие через пепелища Кабула, пожарища Душанбе и Ташкента, через покоренные Астрахань и Казань к заветной Москве, к сокровищам золотых церквей и алмазных хранилищ.
«Господи… Царица Небесная… Николай Николаевич… Милая, любимая бабушка… Мама, родная… Цветочек-василечек… Ромашка…» – шептал он молитву, и чудо казалось возможным.
Зазвенел телефон, возвещавший о начале его борьбы в час поздних московских сумерек, в которых, словно красная, воспаленная рана, пылала над крышами реклама «Самсунг». То был Серега, его задыхающийся, скомканный голос:
– Виктор Андреевич, Ахметку просекли… У него взрывчатка… Алешка, пацан, ну, вы помните, у него мать и отец воры, он из детдома сбежал… Его Николай Николаевич стихи Есенина учил наизусть читать… Алешка засек Ахметку, который сахар на рынок вез, из гаража мешки в «Газель» таскал… Из мешка песок просыпался, Алешка на язык взял, а он горький и вонючий… Ахметка увидел, отлупил Алешку чуть не до смерти… Сказал, что зарежет, если слово скажет… Алешка ко мне на карачках приполз, рассказал про песок…
– Куда Ахметка отвез мешки?.. Где «Газель»?.. – Белосельцев чувствовал, как стремительно помчалось время и началось жестокое состязание между теми, кто, притворяясь людьми, стремился взорвать город, выполнить наказ разгневанного Бога, и им, Белосельцевым, кто стремился их удержать, умолить разгневанное Божество пощадить город, в котором он родился и вырос и который бесконечно любил.
– Не могли проследить за Ахметкой… Он оторвался… Потом опять засекли, но уже без машины… Сейчас в ресторане «Золотая обезьяна» сидит с каким-то мужиком… Едят, а водку не пьют… Не знаю, о чем договариваются…
– Серега, жди меня на углу ресторана, сейчас выезжаю… Не светись… Держись в тени… Могут убить… За Ахметкой и мужиком, если выйдут, пошли наблюдателей… Минут через сорок буду…
Он гнал что есть мочи свою старую «Волгу», подныривая под мигающие зеленые светофоры, пробивая желтый огонь, ломясь напролом сквозь красный свет, уклоняясь от перпендикулярного потока машин. Миновал Таганскую площадь с огненной каруселью, встроился в ревущий желоб проспекта, пропуская у виска то сырое, хлюпающее бычьей кровью здание бойни, то мрачные вулканы градирен с вечным ядовитым дымом из кратера. Рядом, отставая и нагоняя, неслись грузовики, рычали самосвалы, скользили блестящие иномарки. И ему казалось, что все стремятся туда же, куда и он. Торопятся принять участие в последней схватке за город или в толпе зевак насладиться фантастическим зрелищем конца света, взлетающей в небо Москвы. Мелькали едва различимые лица водителей и пассажиров, они казались враждебными, словно были на стороне заговорщиков. Он давил на педаль, извлекая из утомленного железа надсадный стон. Старался опередить соперников, первым явиться на место. В черно-фиолетовом небе над проспектом, над ревущей струей машин мчался ангел, прижимая к бедру медную трубу. Белосельцев пытался обогнать самого ангела, опередить его жест, которым тот прижмет к губам свой медный горн, исторгнет из него трубный глас апокалипсиса.
Он приехал в Печатники и в путанице улиц с односторонним движением не сразу нашел ресторан. Здания в моросящей сырости желтели мутными окнами, словно в квартирах горели коптилки, наполненные рыбьим жиром. Древний пещерный свет едва теплился в очагах, у которых собрались полуголые, волосатые люди, сонно жевали невкусную пищу, бессмысленно смотрели выцветшие телевизоры, сидя в неубранных, несвежих постелях. Не молились, не просили у Бога прощения. Не ведали, что доживают последние часы перед тем, как сгореть в слепящем пламени. И явилась мысль: остановить машину, кинуться в дома, стучаться в квартиры, будя жильцов страшной вестью, нарушая их сонное прозябание. Звать на улицы, чтобы всей толпой пасть на колени, воздеть к небесам умоляющие руки, просить у Господа отсрочки.
Он увидел ресторан, когда уже проезжал мимо, и не стал тормозить. Не сбавляя скорости, прокатил дальше, успев испытать отвращение к ярко-желтой вывеске «Золотая обезьяна», где из газовых светящихся трубок был слеплен оскаленный, сгорбленный шимпанзе, словно глумление над людьми, потерявшими человеческий облик. Асфальт перед рестораном был в липкой позолоте отражения. На нем, как темные тени, стояли продажные женщины. С ними весело беседовал привратник в каком-то нелепом наряде, видимо, изображавший английского колониального солдата в пробковом шлеме. Тут же были припаркованы несколько машин, и одна из них, затрепетав оранжевой мигалкой, медленно отъезжала.
Белосельцев уехал от ресторана, лишь мельком успев осмотреть окрестность, приметив неподалеку заросли кустов, в которых мог скрываться Серега. Сделал длинный, путаный круг, пробираясь сквозь кварталы, осененные туманными фиолетовыми фонарями, похожими на светящиеся ядовитые грибы. В одном месте под колеса ему бросилась нетрезвая пара, и пьяная женщина погрозила кулаком, в который была зажата бутылка. В другом месте, около освещенного ларька, в цветных пятнышках пивных банок, целлофановых пакетиков, бутылочных этикеток, ему замахал какой-то усатый небритый кавказец, прося подвезти. Белосельцев медленно его объехал, всматриваясь в подозрительное лицо. Приблизился к ресторану, тормозя на дальних подступах, откуда не была видна гадкая вывеска, а только ее рыжее едкое зарево. Поставил машину подальше от фонаря. Сидел, всматриваясь в улицу, желая обнаружить стерегущих наблюдателей, скрытые дозоры, прикрывавшие Ахмета и его компаньона, сидящих в ресторане. Было пусто, моросил дождь, покрывая стекло машины размытой рябью. Белосельцев вышел в сырость, запахнув плащ, подняв воротник, натянув на лоб шляпу с полями.
Медленно пошел по тротуару к рыжей обезьяне, к дальнему углу дома, где начинались кусты, в которых мог прятаться Серега.
Проститутки в коротких юбках, с глазированными целлулоидными лицами стояли перед входом, на золотом отражении, и привратник в гетрах и пробковом шлеме, в нелепо скроенном френче английского колонизатора скалился, осматривал длинноногих девиц, норовил ущипнуть за грудь. Те не уклонялись, хохотали, зорко поглядывали в глубину ресторана, где в рыжем свечении виднелись нарисованные пальмы, звучала музыка, мелькали неясные тени. Там, за бутафорскими пальмами, притаилась волосатая злая обезьяна, дожидающаяся роковой минуты, когда загрохочут взрывы, и тогда над крышами пылающего города, сворачивая высотные шпили, смахивая железные кровли, встанет огромный волосатый Кинг-Конг с опаленной шерстью.
Две машины, «БМВ» и «Ауди», были припаркованы у тротуара. Места водителей были пусты, и Белосельцев, понурив голову, прошел мимо ресторана, слыша русалочий смех проституток.
Когда он удалился, приближаясь к кустам, из мокрой листвы вынырнул Серега, гибкий, ловкий, не в своей обычной косынке, а в спортивном картузе с козырьком. Соблюдая конспирацию, двинулся следом, произнося громким шепотом:
– Сидят, жрут… Внутрь никак не пройдешь… Я на минутку зашел, сказал, сигареты куплю… Увидал их за столиком, а потом меня турнули… Сюда давайте, Виктор Андреевич, за угол, из кустов хорошо видать…
Они нырнули в заросли, где было сыро, тесно от веток, виднелась стена жилого дома с одинаковыми квадратами окон, улица с редкими шелестящими автомобилями и вывеска ресторана с обезьяной над входом.
– Место что надо… Хоть снайпера сажай, – счастливо засмеялся Серега, цепляясь картузом за ветки. Ему нравилась военная игра. Готовясь к армии, он уже находился в кавказских горах, выслеживал боевиков, звериным слухом ловил хруст ветки, падение камня. – Я Алешку побитого в гараже оставил отлеживаться, а девчата по Печатникам бегают, ищут «Газель».
Они притаились в кустах, среди веток, как две осторожные, чуткие птицы. Время, которое еще недавно стремительно неслось, как вода в горловине, теперь замедлилось, почти остановилось, накапливаясь в тихой заводи. Белосельцев знал эту особенность времени вдруг замедлять стремительное течение, замирать в недвижном омуте, перед запрудой, увеличивая свою глубину и массу, чтобы потом прорвать запруду, стремительно помчаться, ввергая мир в лавину сменяющих друг друга событий.
Внимание, вначале сосредоточенное на ресторане, стало постепенно рассеиваться. Ему вдруг показалось странным это сидение в кустах, в московском районе, выслеживание и ожидание врага, за которым когда-то охотился по другим континентам, прижавшись молодым крепким телом к острым камням Саланга, глядя, как по тропке, почти не касаясь земли, идут моджахеды в шароварах и долгополых накидках, и соседний пулеметчик, боясь себя обнаружить, прижимает к земле вороненый ствол «дегтярева». Как в Анголе, на границе с Намибией, смотрел на красноватую ленту дорог, где вот-вот, в облаке гари, должна была появиться броневая колонна «Буффало», и чернолицый стрелок, потный, словно натертый ртутью, держит у плеча безоткатку. Теперь же враг с других континентов перенесся в Москву, и он, состарившийся, без оружия, имея в прикрытии худенького юношу в спортивном картузе, ожидает на московской улице появления врага.
Он думал, как станет действовать, если удастся проследить перемещение Ахмета и найти тайник со взрывчаткой, куда, посвечивая фонариком, войдет чеченец. Бежать в милицию? Или звонить в ФСБ? Или кинуться на спину Ахмету, ударить в бок отверткой, которая притаилась в кармане, или оглушить ударом придорожного камня?
Ему вдруг показалось нелепым это сидение в мокрых кустах. Нет никаких врагов, и он стал жертвой своих обычных маний, повышенной болезненной мнительности, которая толкает его в маразм. И надо прийти в себя, выйти из кустов, стряхнуть с пиджака дождевые капли, надеть нормально шляпу и открыто пойти к машине, под дурацкой, безвкусной вывеской, мимо похожего на шута портье, размалеванных ночных русалок.
– Долго нету, – сказал замерзший Серега. – Может, ушли с другого хода? Пойти, что ли, взглянуть?
– Посиди, – остановил его Белосельцев, – я пойду… Они меня не знают… Зайду, поинтересуюсь ресторанной кухней… Подают ли жареного шимпанзе на вертеле…
Он продавил листву, шагнул на тротуар. Придал лицу легкомысленно-рассеянное выражение. Стал приближаться к входу в ресторан. Навстречу медленно, слепя фарами, наезжал джип, осторожно причаливал к тротуару. Уклоняясь от слепящих лучей, Белосельцев поравнялся с привратником в шлеме, подле которого уже не было проституток, и собрался было шагнуть на ступени, навстречу музыке, теплому, пропитанному гастрономическими ароматами воздуху. Как вдруг на пороге, из вестибюля с пальмами, появился высокий, молодой, с тугими плечами, узким усатым лицом человек, в котором Белосельцев узнал Ахмета. Белосельцев задержал на весу поднятую, готовую коснуться ступени ногу, повернул ее в сторону, делая неловкий шаг, продолжая следовать по тротуару. Боковым зрением углядел второго, возникшего на пороге человека и в его крепкой, слегка сутулой фигуре, в круглых, блеснувших из-под берета глазах узнал Гречишникова. Тот что-то весело, в спину, говорил Ахмету, и Белосельцев, испуганно сжавшись, надеялся, что Гречишников, разомлевший от еды, не узнал его. Он продолжал спускаться по ступеням вместе с Ахметом, рассказывая ему что-то забавное. Белосельцев, не убыстряя шаг, чуть покачиваясь, чтобы со стороны сойти за подгулявшего прохожего, проследовал вдоль улицы, в ее затемненную часть, где притаилась его машина. Оглянулся – Ахмет и Гречишников уселись в джип, и тот плавно, полыхнув прозрачными фарами, покатил, удаляясь.
Время прорвало запруду и устремилось в промоину, омывая его испуганное, ставшее огромным булыжником сердце.
Он сел в машину, запустил двигатель. Хвостовые габариты джипа медленно удалялись. Он тронул «Волгу», боясь упустить из виду удалявшийся короб с рубиновыми огнями. Подъехал к кустам, где таился Серега. Тот пулей выскочил, плюхнулся на сиденье, как намокший, нахохленный воробей.
– Они все в связке, – бросил Белосельцев Сергею, – все вместе нажмут на взрыватель…
Тот, не понимая, кивнул, повернул картуз козырьком назад. Джип неторопливо катил, словно не желал, чтобы его потеряли из виду. Это насторожило Белосельцева, но скоро он понял, что водитель, не зная района, внимательно рассматривает дома. Найдя нужный, у которого была разрыта земля и стоял плохо освещенный знак дорожных работ, водитель свернул во внутренний двор, мимо мучнисто-белого многоэтажного дома, остановился у подъезда, где скопились другие, оставленные на ночь машины. Белосельцев выключил фары, спрятал машину в тени деревьев, которые заполняли двор темными клубящимися кронами. Под этими кронами смутно различалась детская площадка – деревянный теремок, лесенки, песочницы. Было видно, как Ахмет вышел из джипа, что-то сказал оставшимся внутри машины. Затем вошел в подъезд, а джип, включив белый сигнальный огонь, медленно попятился, выбираясь из узкого пространства, собираясь выехать на дорогу.
– Ты следи за подъездом, понял! – приказал Белосельцев Сереге. – Когда он выйдет, ступай за ним. А я прослежу за джипом… Место встречи – обезьяний ресторан, в тех же кустах… Возьми деньги, для скорости будешь ловить «леваков». – Белосельцев сунул Сереге пачку купюр. Дождался, когда тот выскользнет из машины. Его легкая тень мелькнула под деревьями, скрылась в дощатом теремке с шатровой главкой, откуда сквозь бойницы можно было наблюдать за подъездом.
Джип развернулся, выкатил под фонари на улицу, и Белосельцев, отпустив его, тронулся следом.
Джип ехал быстро, по главной дороге, которая окольцовывала район. Не пропадал из виду, направляясь из Печатников навстречу редким, брызгающим фарами автомобилям. Среди них попалась патрульная милицейская машина, на которую Белосельцев взглянул с тоской и раздражением. Милиционеры, сложив у заднего стекла зеленые каски, небрежно держа у колен короткоствольные автоматы, катили сквозь район, ожидая привычного вызова на какую-нибудь пьяную драку или мелкое хулиганство подвыпивших подростков. Не ведали, что им навстречу попался джип с динамитчиками и патруль, вместе со всеми обывателями Печатников, был обречен на сожжение.
На выходе из Печатников, где дорога уходила к центру, мимо заводов, железнодорожных станций и насыпей, Белосельцев уже готов был отпустить машину в Москву, вернуться к жилому дому, где в детском теремочке укрывался Серега. Но вдруг перед красным светом, нарушая правила, джип резко развернулся и помчался обратно в Печатники, навстречу Белосельцеву. Не желая быть узнанным, заслоняя лицо, он откинулся и успел разглядеть сидящего за рулем водителя, его узкое лицо, черную тонкую линию сросшихся бровей, словно проведенных кистью от виска к виску. Это был Вахид, а рядом Гречишников. Их партнер и сотоварищ. Все они замышляли взрыв. Были в сговоре. Кружили, как коршуны, по заминированному району, подлежащему уничтожению.
Повторяя опасный разворот, Белосельцев погнался за джипом, но тот увеличивал скорость, и старая «Волга» жалобно застенала, вытягивая железные суставы и сухожилия, готовые порваться и лопнуть.
Джип мчался в дожде, превратившись в туманное облако с красной сердцевиной. Белосельцев боялся потерять управление, боялся крутого поворота, неосторожного пешехода, ночной зеленоглазой кошки. Они вынеслись на пустырь, и сквозь брызги Белосельцев узнал гараж Николая Николаевича и черный мутный разлив реки, без огней, без отражений, в ветряной злой пустоте, откуда вдруг глянуло на Белосельцева измученное лицо пророка, который безмолвно о чем-то просил, за кого-то молил. Но не было времени понять, что значило его появление, зачем убегающий джип вылетел на черный пустырь.
Они вернулись в жилые массивы. Пролетели ресторан с желтой отвратительной обезьяной. Джип резко прибавил скорость, словно включил турбины. Оторвался от Белосельцева, уменьшаясь, сливаясь с мокрой дорогой, фонарями, светофорами. И вдруг пропал, будто взлетел в мутное небо и скрылся за пеленой дождя. Белосельцев растерянно вел машину по пустой трассе, вернулся, стал сворачивать в проулки, пытаясь среди белесых домов, черных палисадников и дворов разглядеть злополучный джип. Остановился, переводя дух, слыша, как тихо, жалобно ноет машина, словно в ней тренькает металлическое насекомое.
И вдруг страшная, обжигающая мысль – его обманули, с ним играли, его вели, морочили, от чего-то отвлекали, посадили на блесну, тянули в нужную сторону, а потом оборвали леску и умчались, и это звенит в машине оставшееся жало крючка.
Его появления в Печатниках ждали, за ним следили. Быть может, с момента, когда он катил по проспекту мимо градирен и боен и над ним в темноте летел ангел с трубой, передавал Гречишникову информацию о приближении «объекта». Или на въезде в Печатники, когда кинулась ему наперерез пьяная парочка, и женщина с бутылкой была агентом Гречишникова, и она тут же сообщила ему о продвижении «объекта». Или ловивший «левака» кавказец, махнувший рукой, дождался, когда «Волга» проедет, и по мобильнику позвонил Гречишникову, сообщая о маршруте «объекта».
И вторая страшная мысль, вдогонку первой, – о парне, оставшемся в деревянной западне среди заросшего глухого двора. О Сереге молило измученное лицо Николая Николаевича. О нем напоминало увлеченному погоней Белосельцеву, возникнув над черной рекой.
«Сереженька, еду к тебе!.. Господи!.. Царица Небесная!..»
Он гнал по району, страшась потеряться, не найти среди одинаковых, уныло-однообразных строений известково-белый дом. Но показались дорожные рытвины, окруженные дощатыми щитами, покосившийся знак дорожных работ. Белосельцев свернул к дому. Узнал узкий, заставленный сонными машинами проулок. Два-три непогашенных, мутно-желтых окна светились на фасаде. Черные вершины деревьев завивались и хлюпали от дождя и ветра. Смутно различалась детская площадка, уставленная теремками, песочницами, лесенками. Белосельцев оставил машину. Пересек двор с лавками. Шагнул через дощатую песочницу, где его привыкшие к темноте глаза разглядели построенный из песка городок, размытые дождем куличики и фигурки.
– Сережа!.. – тихо позвал Белосельцев, приближаясь к терему. – Ну как дела?.. Как обстановка?..
Никто не отозвался. Он шагнул в глубину дощатого, пахнущего сыростью строения, ожидая, моля, чтобы навстречу ему встало гибкое худое тело парня, блеснули его зоркие веселые глаза.
– Сережа!..
Парень лежал на спине, раскинув руки, и в темноте зорко-звериным, ужаснувшимся взглядом Белосельцев увидел тонкую голую шею и на ней глубокий черный разрез, почти отделивший голову, с липким языком крови.
– Сережа!.. – схватил он откинутую руку. Она была еще теплой, но уже остывала, казалась прохладнее мокрой руки Белосельцева. Запрокинутая, с распущенными волосами голова была с полуоткрытым, беспомощным ртом. Упавший картуз лежал тут же.
Белосельцеву было жутко, страшно. Это он, Белосельцев, был повинен в смерти. Он в своем легкомыслии, помрачении оставил парня на заклание. От него, Белосельцева, постоянно исходила погибель, как из открытой могилы, в которой схоронили чуму. Всю жизнь, что он прожил, он сеял вокруг себя смерть. Своими смертными грехами он наполнял чашу гнева Господня. И случившаяся по его вине смерть Сереги была последней каплей. Теплая благодать, которая пролилась в него с прощальным прикосновением русского пророка, исчезла. Теперь в него вливалась смертельная прохлада остывающего тела Сереги, и он чувствовал, как его собственная кровь теряла животворную силу, катилась по жилам синими мертвенными ручьями.
Нужно было вставать, идти в ближайшее отделение милиции. Рассказать угрюмому неверящему дежурному о смерти парня, о погоне, о заговоре, об Ахмете, у которого, возможно, хранится взрывчатка. Слушать недоверчивые, грубоватые вопросы оперативника. Садиться в патрульную машину, чтобы снова сюда вернуться.
Он отпустил хладеющую руку Сереги. Выбрался из дощатого терема. Направился к машине, напрямик, через песочницу. И тут в мокрую доску, чмокая, отколупнув белую щепку, вонзилась пуля, выпущенная из бесшумного оружия. Белосельцев кувыркнулся, уклоняясь от незримого снайпера, который из тьмы деревьев помещал в инфракрасный прицел зеленоватое очертание его тела. Сминая песочные куличи, он забился под дощатый борт песочницы, заслоняясь холодной доской, гасившей инфракрасное излучение. Второго выстрела не последовало, но во тьме, среди древесных стволов, мелькнула тень. Она выскользнула в проулок под тусклый свет фонаря. Человек убегал, оглядываясь, опасаясь погони.
Белосельцев вскочил и погнался, безрассудно и яростно. У человека не было снайперской винтовки – либо он кинул ее на мокрую землю, либо выстрел был сделан из пистолета с глушителем. Убегавший человек мог отстреливаться. В ярости, в слепоте, не страшась этих выстрелов, видя в беглеце убийцу Сереги, Белосельцев его преследовал.
Тот выскочил на проезжую часть, помчался под фонарями. Его тень то укорачивалась, то удлинялась. Было видно, как расплескиваются у него под ногами лужи. Он был скор, молод, одет в расстегнутую черную куртку, сильно двигал локтями. Белосельцев начинал задыхаться. Сердце стало огромным и рыхлым. Слюна прокисла. Он отставал. Запаленно дыша, продолжал преследование.
Человек свернул в проулок, кинулся вдоль бесконечного, словно известняковый карьер, дома. Вдоль мусорных ящиков, цветников, припаркованных лимузинов. Белосельцев понимал, что вот-вот его потеряет. Но человек вдруг резко нырнул в подъезд, хлопнув дверью. Ожидая за этой дверью выстрела в упор или удара ножом, заслоняя локтями живот и сердце, Белосельцев влетел следом на площадку с тусклой лампочкой и рядами жестяных почтовых ящиков, под которыми были мусор, бутылки, нечистоты. Лифт не работал. Пластмассовая кнопка, прожженная и оплавленная, была черной. Вверх по лестнице удалялись шаги бегущего. Белосельцев, страшась сердечного приступа, цепляясь за перила, не скачками, а медленными шагами стал одолевать этажи, двигаясь мимо неопрятных квартир, ободранных дверей, изрисованных и исчерканных стен.
Добрался до верхнего этажа. Чердачный люк был открыт. Цепляясь за железные перекладины, пролез на чердак. Увидел в черноте слуховое окно с синим квадратом ночного неба. Вылез с трудом на крышу, в ветер, в дождь, оглядываясь на плоской кровле, утыканной вентиляционными трубами и антеннами. Пытался разглядеть человека, но видел соседние крыши, близкие вершины деревьев и мерцающий на далекой насыпи пунктир электрички. Удар сзади оглушил его, и, пропадая, он успел отрешенно подумать: «Сереженька, прости меня…»