Он чувствовал свою неприкаянность, свое одиночество, свою растерянную, тоскующую душу, залетевшую в слабое, неумное тело, которое помаялось, помоталось по свету, изведало все отпущенные человеку страсти, искусилось на все соблазны и, обессиленное, пресыщенное, теперь доживало свой век, не отпуская из себя печальную пленную душу. Он чувствовал свою случайную заброшенность в мир, куда его впустили в далекое утро, снабдив напутствиями из бабушкиных сказок, книжных басен и притч, командирских приказов, библейских туманных заповедей, а потом оставили посреди вечерней пустыни с остывающими песками и бледной полоской зари.
Он сидел в кабинете перед стеклянными коробками, в которых бесчисленные, посаженные на булавки, застыли разноцветные скелеты умерщвленных безгласных существ. И вся прожитая им жизнь казалась полым сухим хитином с мертвым орнаментом полузабытых встреч, незавершенных деяний, недодуманных мыслей.
Он смотрел на свои руки, странно сконструированные природой, чтобы обладавший ими мог хватать лежащий на дороге камень, гладить женскую грудь, давить на спусковой крючок, метать игральные карты, пересчитывать деньги. Руки его были сухие, натертые от бессчетных касаний, и от них пахло мышиным тленом и парной кровью.
С утра его донимали звонки, но он не снимал трубку, чтобы не услышать воркующего витютня. Несколько раз звонили в прихожей, но он не подходил к дверям, чтобы не выдать себя скрипом половиц. Из-за шторы он выглядывал на Тверской бульвар, и ему казалось, что под деревьями, начинавшими слабо желтеть, на зеленых скамейках, на утоптанных красноватых дорожках его караулят и ждут. Ему хотелось ускользнуть из дома, но не было человека, к кому бы он мог прислониться. Любимых и близких уже не было на земле. Друзей не осталось, а иные стали врагами. Женщины, которых когда-то любил, давно принадлежали другим, растили детей и внуков. Единственным, кого вдруг ему захотелось увидеть, услышать его несвязную, похожую на лепет ребенка речь, был Николай Николаевич, русский пророк, который сидел на полешках на берегу раздольной реки и изрекал прочитанные на бегущей воде пророчества.
Белосельцев со всей осторожностью разведчика, уходящего от преследования, выскользнул из дома. Он обманул невидимую «наружку», сделав несколько петель в переулках и подворотнях. Запустил свою пыльную «Волгу» и поехал в Печатники.
Он не плутал среди окраин, однотипных многоэтажных построек, а сразу выехал на прибрежный пустырь, где текла река с далеким зеленым островом и затопленной ржавой баржой. Знакомый гараж был открыт, в нем виднелся допотопный замызганный «Форд» с лысыми крыльями. Дальняя часть гаража была завешена холщовыми тканями, как завешивают перед открытием памятник. В глубине темной масленой ямы, среди голого света ламп работали Николай Николаевич и его неизменный подручный Серега, все в той же удобной, повязанной на чеченский манер косынке.
Белосельцев подошел, поздоровался, наклоняясь над масленой глянцевитой ямой, стараясь поймать взгляд Николая Николаевича, убедиться, что именно его лицо, тихое, белесое, как осенняя стерня, было так необходимо ему и желанно среди искаженных ненавистью и лукавством личин, обступавших его в последние дни. Но Николай Николаевич был заслонен ржавым днищем, лишь виднелись его руки, освещенные лампой, сжимавшие гаечный ключ, набухшие жилы, ссадины, черные, грязные ногти – руки мастерового, неутомимо исправлявшие поломки изношенных механизмов. Зато напарник его Серега сразу узнал Белосельцева, радостно заблестел из-под днища глазами.
– Виктор Андреевич, давно не были!.. А мы здесь с Ник Ником «Форд» до ума доводим!.. Если не развалится, будет как новый!.. Азерам продадим, жить будем!.. – Он шмыгнул носом, на котором темнел сочный мазок машинного масла. – Посидите на солнышке, скоро обедать… Надежда Федоровна обед приготовила.
И снова старый да малый заскребли по днищу, накидывая ключи на ржавые гайки, отчего в глубине машины стонали утомленные жилы.
У гаража, за железной стеной, был сложен из кирпичей очаг, в нем догорали дрова, стояла над углями сковорода, и рядом, на старых ящиках, сидела немолодая женщина в блеклых одеждах, лежала мягкая груда ветоши, из которой женщина вытягивала линялые лоскутки и тесемки, наматывала на клубочек. Белосельцев подошел, поздоровался, присел рядом, вдыхая вкусный запах дыма и жарева, напоминавший бивуачный костер, разложенный утомленными путниками. Они и были путники, странствующие по пустыне иссохшей русской жизни, в которой когда-то был у них дом и порог, а теперь одна бескрайняя, посыпанная пеплом дорога.
– Здравствуйте. – Белосельцев приблизился к женщине, стараясь ступать осторожно, чувствуя непрочность и хрупкость окружавшего женщину пространства, состоящего из сухой, мерцающей земли, стеклянного голубоватого воздуха, летучего дыма, не заслонявшего солнечной близкой реки. – Можно посижу рядом с вами, покуда Николай Николаевич работает?
– Садитесь, – тихо сказала женщина, пуская Белосельцева в хрупкий стеклянный воздух.
Он присел на бревнышко, посмотрев на сухое, белесое, как и у Николая Николаевича, лицо, напоминавшее осеннюю стерню на тихом пустынном поле, с которого скосили и унесли урожай, оставляя ниву для скорых снегов.
– Хорошо здесь, – сказал он, усаживаясь на полешко. – Город, а чувствуешь себя на природе.
– Хорошо, – согласилась женщина. – Спасибо Николаю Николаевичу, пустил меня жить сюда. Теперь-то мне хорошо.
– А вы откуда будете?
– Из Чечни. Беженка я. Бегала, бегала и сюда добежала. Дай Бог здоровья Николай Николаевичу. – Она наклонилась к матерчатой горке, в которой свились и перепутались цветные тряпицы. Поворошила осторожной сухой рукой. Вытянула длинную блеклую тесьму. Стала аккуратно наматывать на мягкий клубочек, в котором улеглись пестрые витки. – Это я половик плести затеяла. Может, продам, еды куплю. А то что ж на шее сидеть у Николая Николаевича.
Белосельцев притих на бревнышке, овеваемый сладким дымом. С реки прилетали беззвучные вспышки солнца, как прозрачные стрекозы, и их уносило ветром. Женские руки мотали клубочек, словно связывали воедино распавшиеся лоскутья прожитых жизней, готовя их для иного бытия. Безвестные судьбы витали вокруг, о чем-то бессловесно молили, силились себя обнаружить прозрачным колыханием дыма, летучим проблеском света, тонкой тесьмой, оставшейся от нарядной рубахи. Женщина тихим, поблекшим голосом рассказывала свою повесть, виток за витком наматывая ее на клубочек.
– Мы жили в Грозном, за Сунжей, собственный домик, садик. Муж на заводе работал, я дочку растила. Кругом чеченцы, татары, хохлы. Жили по-соседски, дружно. Помогали друг другу. У кого чего нет – соли, картошки, денег – в долг брали. Если праздник какой, все вместе. Пасха ли, Рамазан, Новый год или ихний Навруз – за одним столом, в складчину, подарки друг другу дарили. Дочка моя Верочка с соседским Русланом дружила, в школу одну ходили. Бывало, он под окнами встанет с портфельчиком: «Вера, выходи, я пришел!» Такой красивый, глазастый, меня тетей Надей звал…
Она вытянула из ветоши бледную голубую каемку, бывшую когда-то нарядным платьем, накрывавшим чье-то юное невинное тело. Медленно заплела в матерчатый колобок, крест-накрест поверх желтой тряпицы, бывшей некогда занавеской на чьем-то окошке.
– А потом, когда Горбачев пришел, словно кто отравы налил. Какая-то зараза пошла. Чеченцы насупились, с русскими перестали дружить. Не здоровались. Мимо пройдешь, они тебе вслед волками смотрят. Что-то на своем языке бормочут. «Вы нас при Сталине гнобили, а мы еще с вас за это спросим!» В школе драки пошли, чеченцы с русскими, одного паренька до смерти забили, нож ему в легкое сунули. Нам камнями два раза окошко били, муж стеклил заново. Русланчик соседский в парня вырос. С другими чеченцами стоит на улице, русских девчонок по-всякому обзывает. К Верочке с дружками пристает. Муж стал ее из школы встречать, чтоб не обидели дочь. Какая-то вокруг порча пошла, невесть с чего. Я плачусь мужу: «Давай, Петя, дом продадим, в Россию уедем. Здесь душно жить стало». А он мне: «Образуется, перетерпим».
Она потянула красную длинную тряпочку, бывшую когда-то кумачовым флагом, развевавшимся над исчезнувшей страной, которую Белосельцев почитал своей Родиной. Ленточка, исцветшая, легла в клубок, погрузилась в пестрое разноцветье истлевшей жизни.
– Раз приходит к нам чеченец Махмут, он на другом конце улицы жил. «Лучше бы, – говорит, – вам уехать. Я ваш дом куплю. Много денег нет, но кое-что дам на дорогу». И называет цену, которую и на билет едва хватит. Муж погнал его. «Совести нет!.. Я, – говорит, – этот дом на свои трудовые строил!.. Каждое деревцо своими руками сажал!.. А ты меня гонишь!..» А Махмут отвечает: «Ты свое дерево в мою землю сажал. Выкапывай и в Россию пересаживай. Уезжай добром, а то со слезами уедешь». Петя мой на него рассердился, прогнал, обещал прокурору пожаловаться. А Махмут ему: «Это раньше прокурор русский был, а теперь чеченец…»
Женщина протянула длинную тихую руку и на ощупь, наугад, как слепая, вытащила зеленый, застиранный до белизны лоскуток, бывший когда-то гимнастеркой солдата, служившего в исчезнувшем полку. Намотала на клубок, и тряпица кротко легла подле других, соединилась с ними в блеклый моток, похожий на сухой букетик цветов.
– Раз сидим с мужем, ужинаем, дочку из школы ждем. Она школу оканчивала, в институт поступать хотела. Красивая, белая, щеки розовые, глаза синие, волосы как солнышко золотое. Русская красавица. Вечер, темно, а ее все нету. Мы волнуемся. Муж говорит: «Ничего, должно быть, с подругами в кино заглянула». Вдруг прибегает соседка, хохлушка Галина. «Ой, – говорит, – Надя, беда!.. Веру твою какие-то чечены схватили, в машину посадили и силком увезли. Я только крик услыхала!» Я – в обморок. Муж бегом в милицию. Послали наряды, туда-сюда, нету. Мы по всему городу бегаем, Веру ищем. Наутро из милиции к нам приходят, повели с собой. На каменном полу лежит наша Верочка, мертвая, черная. Надругались над ней, всю одежду порвали, а потом убили. Мы к следователю, к прокурору ходили, правду искали. Прокурор нам только сказал: «Не найдем убийц, а вам мой совет – уезжайте…»
Белосельцев смотрел, как тихая ворожея катает клубочек, заматывая в него цветные волокна, готовит их для будущего рукоделия, куда заплетет упованья и радости, хулы и проклятья. И его, Белосельцева, жизнь, казавшуюся бесконечной и яркой, с неиссякаемой надеждой на чудо, превратившуюся в дремотную мглу, в бесцветное завершение дней.
– Жили мы с Петей как в страшном сне. Ночами не спим, дочкин голос мерещится. По городу чеченцы разъезжают, из ружей палят, хороводы водят. Где русских увидят, набрасываются. Дудаев грозит Москву штурмом взять, всех русских из России выселить. А потом в Грозный танки вошли. Пальба, грохот. Уж не знаю, кто эти танки на верную смерть послал, только их всех подбили, а танкистов, которые живые остались, тут же, обгорелых, у стен постреляли. Один мальчишка-танкистик к нам в дом пробрался. Стал молить, чтоб спрятали. Молоденький, бритый, голова перевязана, рука как плеть, слезы текут. Мы его с Петей в подпол укрыли. Да сосед-чеченец выдал. Пришли с оружием. «Где, – говорят, – у вас русская свинья прячется?» Петя мой отвечает: «Нету здесь свиней, люди живут». – «А вот мы сейчас посмотрим!» Открыли подпол, вытащили паренька. Вместе с Петей моим на крыльце расстреляли. Я день без дыхания пролежала, а к вечеру лопатой две могилы под яблоней вырыла и закопала обоих…
Половик, как бледная радуга, будет проложен от печки к столешнице. Кто-то в теплых домашних носках пройдет по цветной дорожке, не ведая, что в узорный ковер вплетены бессчетные жизни. И его, Белосельцева, жизнь, с той зеленой псковской горой, с которой скатился кубарем, хохоча, задыхаясь, и упал в густые цветы, на берег ручья. С тем солнечным океанским разливом, в котором плескался, целовал зеленую ветку, и обнаженная женщина, словно черный перламутр, шла по отливу, оставляя следы на песке.
– Как стали город бомбить, начались пожары, днем и ночью стрельба. Я в церковь пошла, батюшки нету, один старичок псаломщик служит. Встала я перед образом Богородицы и молю: «Заступница, Царица Небесная, сотри этот город с земли, чтобы ни камушка не осталось!.. Чтобы в каждый чеченский дом бомба упала!.. Чтобы каждого чеченца пуля насквозь пробила!.. А меня за эту грешную молитву убей!.. Я и так жить не хочу!..» Вышла из церкви и пошла без пути. Кругом все рвется, горит, дом за домом падает. «Ну убей же меня, убей!» Ан нет, не убивает, ведет среди пожаров…
Женщина тянула лоскутья, мотала длинный бесконечный клубок, которому не было ни конца, ни начала. Блеклым негромким голосом вела свою повесть временных лет, откуда есть пошла русская земля и куда она вся источилась в бесплодных метаниях и муках, оставив по себе легкий дым догоревших дней, ветошь исчезнувших жизней, среди которых, словно цветной лоскуток, и его, Белосельцева, жизнь.
– Ушла за город, вдоль Сунжи, в поля, где ни души. Иду по проселку всю ночь, только зарево за спиной, тянет гарью, да сквозь снег волчьи глаза как зеленые искры. Выбилась из сил и упала. Лежу, замерзаю. Волк ко мне подошел, обнюхал и снова пропал. Должно быть, ядом от меня пахло, порвать меня не решился… После уж я бродила, маялась, в поездах, в машинах, милостыню просила, от голода погибала. Добралась до Москвы, пришла в контору, которая беженцами заправляет, чтоб дали мне какую-никакую работу, какое-никакое жилье. Вхожу в комнату, а там чеченец сидит, на меня смотрит, усмехается, я и упала, как срезанная. Хотела в реку броситься, но Бог привел Николая Николаевича на берег, отогнал он меня от воды. Теперь вот здесь, в гараже, живу…
Она намотала на клубочек шелковую белую ленту от истлевшего подвенечного платья. Клубочек покатился по сухому солнечному пустырю, как маленькая тихая радуга. И если пойти за ним через горы и долы, леса и озера, то придешь к золотому храму о семи куполах. В нем сидит белогривый старец, держит священную книгу. Ты положишь на книгу свою усталую голову, он накроет ее белой, как летние облака, бородой, и наступит для тебя благодать.
У гаража брызгали краном Николай Николаевич и Серега, мыли масленые руки, затем направились к костру обедать.
Серега вытащил из гаража и поставил на солнце колченогий стол со следами порезов, паяльных ожогов, посыпанный железной пудрой. Настелил на него газету и, чтоб не сдуло ветром, расставил тарелки, положил ковригу ржаного хлеба, груду мытых огурцов с помидорами, выставил резную солонку, закатил кривобокий зеленый арбуз с сухим черенком. Надежда Федоровна плюхнула на стол закопченную масленую сковородку с шипящей картошкой и душистыми шкварками, и они устроились вокруг стола на ящиках, табуретках, шатких скамейках, и стол, уставленный снедью, стоял на берегу просторной реки, на солнечной пустоши, за которой вставал бело-розовый город.
Николай Николаевич поднялся, освятил еду наложением рук, держа большие натруженные ладони над красными помидорами, смуглой ковригой и глянцево-черной сковородой. Прочитал языческую молитву, которую тут же и сложил:
– Хлеб и вода – правдивым устам… Соки жизни – взыскующим правду… Солнце и река – русскому сыну…
Уселся, прижал к груди каравай и острым ножом, ведя по хлебу от дальнего края к сердцу, стал кроить ржаную ковригу на ровные ломти, отдавая каждому долю. Белосельцеву, получившему свой душистый ломоть, казалось, что он присутствует при священном обряде преломления хлеба, и Николай Николаевич, как вероучитель, одаривает своих учеников и сподвижников хлебом мудрости.
Они ели пышущую жаром картошку, цепляли вилками коричневые хрустящие завитки шкварок. Серега раскроил арбуз, который, распавшись надвое, будто захохотал алым огромным ртом, и они, держа у губ красно-зеленые полумесяцы, проливали на грудь сок, сорили на газету черными скользкими семечками. И Белосельцеву, вкушавшему прохладную сладость, казалось, что все они играют на флейтах и на реке, под их музыку, плывет пароход.
Они завершили обед и молча сидели, глядя на Николая Николаевича, ожидая, когда тот сочтет нужным прервать молчание и начать свою проповедь. Но он оставался безмолвным, словно давал ученикам повод насладиться бессловесной, рассеянной в мире мудростью, начертанной солнечными письменами по бегущей воде, застывшей в небе белым облаком, мелькнувшей над пустырем пролетной чайкой, белевшей поодаль туманным рокочущим городом.
– Который кричит – крикун, который шепчет – шептун, – произнес Николай Николаевич тихим голосом, от которого у Белосельцева содрогнулось сердце. – Голову одну нельзя хоронить… Ее на блюде несут, а танцев никто не танцует… – Он снова умолк, оставляя непрочитанными целые главы из книги мудрости, одаряя собравшихся лишь беглой отдельной строкой.
Белосельцев знал, что перед ним восседает провидец, он был готов внимать его учению, состоявшему из путаных иносказаний, недоговоренных притч, случайных обмолвок, в которых содержалось знание, огромное, как туманное солнце, добытое не из философских трактатов, не из партийных программ, не из научных докладов, а из людских треволнений, великих горестей и немеркнущих упований на благо, которыми жили все они, оказавшиеся в несчастной стране, среди бессчетных любимых могил. Белосельцев не мог повторить учения, не мог им воспользоваться, как не мог воспользоваться облаком, солнцем, рекой, отдаленным бело-розовым городом. Но, слушая провидца, он начинал понимать, что жизнь не бессмысленна, имеет свое объяснение, и смысл ее не связан со злом, возможно одоление зла, принесение жертвы и через эту благую жертву – воскрешение любимых и близких.
– Не верь Змею, у него кожа – пух, а под ним железо… Пробей железо, а под ним молоко… Испей молоко – и умрешь, потому яд… Не пей от сосцов Змея, ибо не знаешь, от кого пьешь… Змея нельзя убить, потому Змей в Змее сидит и тебя не подпустит… Возьми в себя Змея, тогда и убьешь… Россия в себя Змея взяла и в ней задохнется… Который человек в себя Змея возьмет, тот Герой… Который город возьмет, тот Город-Герой… В Москве много людей, а Герой один… Может, ты, может, я, не знаю… Об этом нельзя говорить…
Невнятные речения, где смысл скрывался, как дерево в тумане, вызывали у Белосельцева слезы, от которых было жарко сердцу. Прорицания были о них, собравшихся на последнюю трапезу перед тем, как расстаться. Все они были обречены и знали об этом. Каждому была уготована доля, о которой вещал пророк. Серега, глазастый и строгий, повязанный чеченской косынкой, сгинет на какой-нибудь жестокой войне, которых не счесть впереди. Надежда Федоровна угаснет на сирой больничной койке, среди чужих и бездушных, прижимая к груди цветастый тряпичный клубочек. Прорицатель погибнет как мученик, забитый камнями, под вопли жестокой толпы. А он, Белосельцев, не найдя земного пути, уйдет в безымянную темную реку, текущую среди ночных снегов, растворится в ее молчаливой воде.
– Гастелло Змея убил, а стал Гагарин, потому что русский Герой… Надо место знать, где у Змея замок, тогда разомкнешь. В том и бессмертье… Кто думает жить, тот умрет, а кто умрет за Россию, тот всегда жив будет… Избранник – не тот, кто избрал, а кого избрали… Ему еще долго быть, прежде чем стать, а иначе нельзя… Перед ним замок, а ключ у меня… Разомкну, он пройдет, а не то стоять будет, пока я не пройду… Ты ему в лоб смотри, где носит покрытье… Какой в нем знак и число… Он на двух дорогах разом стоит, а куда пойдет – это наша забота… У России много дорог, а путь один, им и иди… Придешь к шестому подъезду… Там много людей погибло…
Глазам было горячо и туманно от слез. Белосельцеву казалось, что это уже было однажды, в другой земле, где синие волнистые горы и горячая дорожная пыль, и за длинным столом сидел проповедник с прекрасным смуглым лицом, и в кувшинах вино, сотворенное из пресной воды, и хлеб, сотворенный из камня, и так тесен был их круг, так близко их расставание, что слезы текли, и в их горячем тумане не видно было, кто там уходил по каменистой дороге в облачке солнечной пыли.
– Ты всю землю измерил, потому землемер… А ты небо измерь, тогда небомер… Гастелло небо измерил, ему Сталин спасибо сказал… У России три глубины и три высоты, а что выше, то не дано… Ты в две глубины проник, а третью берегись, там гнездо Змея… Ты к первой высоте долетел, а дальше крыльев нет… Гастелло вглубь ушел, оттого и вознесся… В «Останкино» не ходи, все равно сгорит, уже тлеет… Руцкой от Змея, он в Курск пришел, а города нету, спустил в океан… Избраннику верь, он тебя позвал, а мои глаза кто-нибудь да закроет…
Белосельцев чувствовал скоротечность их встречи, неизбежность разлуки. Хотел их всех защитить, оградить от грядущей беды. Обнять их всех, сказать им нежное слово, прижать, как братьев, к груди. Но не было сил и слов, только слезы текли, и было горячо на руке от упавшей слезы.
Николай Николаевич встал, останавливая строгим жестом женщину и подростка, поднявшихся было следом. Поманил за собой Белосельцева:
– Пойдем, покажу самолет… Он тоже слезами омыт…
Они приблизились к гаражу, прошли в глубину его мимо ржавого «Форда». Николай Николаевич распахнул висящие холстины, открывая завесу, и в сумрачной глубине, покрытый лаком и блеском, предстал самолет неизвестной конструкции. Овальный высокий киль был украшен красной звездой. Вдоль фюзеляжа проходила линия, подчеркивающая длину и стройность машины. Аккуратными красными звездочками было помечено число воздушных побед. Крылья едва выступали из корпуса и во время полета выдвигались, меняли свою геометрию, позволяли машине совершать виражи и пикирование. На дверцах, с обеих сторон, искусной рукой были начертаны Богородица с золотистым младенцем и Сталин в парадном мундире. Носовую часть, где, невидимый, скрывался пропеллер, украшал алмазный орден «Победа», переливавшийся драгоценными гранями. Пахло лаком, бензином и краской, как в конструкторском бюро, где, готовый к испытаниям, хранится опытный образец самолета. И летчик-испытатель в очкастом шлеме отражался в стеклах кабины.
– Он убьет Змея, который по небу и который у Кремля на земле… Бомбовая нагрузка в отсеках и угол атаки бессрочно… Вылет в двенадцать ноль-ноль, а остальное секретно…
Белосельцев всматривался в фантастический летательный аппарат и с трудом узнавал «Москвич», замаскированный под боевой самолет. Автомобиль Николая Николаевича был преобразован для воздушных сражений. Летчик вслушивался в московское небо, в котором приближались к столице армады люфтваффе, и он был готов взлететь, один, без прикрытия, на виду у любимого города отразить нашествие.
Белосельцев знал, что он свидетель вещего безумия, которое одно способно объяснить хаос распавшегося мира и выступить против зла. Прорицатель, открывший происхождение зла, был одновременно и воин, готовый сразиться со злом. Был одинокий воин русской Победы.
Николай Николаевич опустил холсты. Занавесил чудесную, готовую к бою машину. Вывел Белосельцева из гаража.
– Первый вылет мой, потом твой… Теперь ступай, тебе далеко идти… – И медленно отошел к реке, остановился среди сияющих вод, словно встал в текущий огонь.
Белосельцев покидал прибрежный пустырь вместе с Серегой, у которого оказались какие-то дела на рынке, и он устроился рядом с Белосельцевым на сиденье, довольный тем, что не нужно идти пешком.
– Вы видели наш самолет? Николай Николаевич вам показал? – Серега, томимый желанием поговорить на запретную тему, боролся с обстановкой строгой секретности. Нарушая запрет, блестел глазами, возбужденно крутил головой, заглядывал в лицо Белосельцеву. – Мы теперь на машине не ездим, ходим пешком. Это раньше у нас был «Москвич», а теперь штурмовик. Мы две недели работали, переделывали его в самолет. Держим в ангаре в полном секрете, скрываем от глаз разведчиков. Красивый? Вам понравился?
– Сказочный.
Белосельцев представил лакированный, нарядный, с красной звездой самолет, украшенный Богородицей и генералиссимусом Сталиным, с сияющим победным орденом. В сумраке, окруженное холстами, изделие напоминало секретную боевую машину и одновременно детскую забаву, которую устанавливают на детских площадках для потехи малышни или подвешивают к каруселям в парках. Глазированная, в виде самолета, люлька, мигая огнями, мчится по кругу рядом с конями, верблюдами, потешными космическими кораблями.
– Когда я смотрел на ваш штурмовик, я почему-то вспомнил сказку о ковре-самолете, о Змее Горыныче, о спящей царевне.
Белосельцев осторожно взглянул на Серегу, не обидел ли его легкомысленными сравнениями. Но тот не обиделся, оживился, окончательно распечатал уста, словно Белосельцев угадал таинственный, сказочный смысл затеи.
– Николай Николаевич Змея Горыныча хочет взорвать. С самолета его разбомбить. Как Гастелло, на дракона спикировать и раздраконить. Мы сейчас взрывчатку добываем, разместим ее в бомбовых отсеках. В багажнике и на заднем сиденье.
– Как – взорвать? Какую взрывчатку? Взрывчатка-то вам зачем? – встревожился Белосельцев, еще не ведая, где проходит размытая грань между причудливой игрой и реальностью. – Где этот Змей Горыныч?
– Ну как же! – удивился Серега. – Николай Николаевич ведь вам говорил. Змей вокруг Кремля залег, свой хвост заглотал и петлю стянул. Если в то место ударить, то голову и хвост одним разом взорвешь, и Змей умрет.
– Вы что ж хотите – Кремль взорвать? Ведь он охраняется. Повсюду посты, наблюдатели. В воротах запоры, сети, которые любую машину уловят и остановят. Вам не пробиться.
– Да Кремль никто не хочет взрывать, – с досадой произнес Серега. – Кремль наш, русский. Кто же на него руку подымет? Мы Кремль хотим от Змея очистить. Николай Николаевич точно высчитал, где голова Змея. Он шагами промерил, на чертеж нанес. Если смотреть от Лобного места, то шагов за тридцать от Спасских ворот. Туда самолет направим, Змея взорвем, и кольцо вокруг Кремля разомкнется.
– Он что же хочет – за руль сесть и себя вместе с машиной взорвать? Себя убить хочет? – Белосельцев вдруг понял, что это не игра, не забава. Пророк, создавший учение о Русском Герое, готовится воплотить это учение в подвиг. Совершить мистическую жертву. Поразить зло. Освободить заколдованный мир. Пронзить копьем перепончатую крылатую гадину. Спасти царевну у врат. Вместо белого коня под драгоценным седлом – поношенная машина, перекрашенная под боевой самолет. Вместо копья, ударяющего в пасть чудовища, – взрывчатка в багажнике. Девой у Спасских ворот была пленная измученная Россия. Зло, погубляющее народ, имело сказочное воплощение Змея. Героический витязь в алом плаще, ведущий священную брань, был сам Николай Николаевич, русский Пророк и Герой, которого только что видел Белосельцев стоящим у просторной реки, окружавшей его голову сверкающим нимбом.
– Николай Николаевич говорит, что в России появился Избранник, который ее спасет. Но он пока сам себя не знает, как бы спит, усыпленный Змеем. Надо Змея убить, и тогда Избранник проснется, увидит, что Россия страдает, и ее спасет. Николай Николаевич хочет Змея убить, чтобы Избранник проснулся и в Кремль прошел. Хочет ему путь прорубить, разомкнуть замок. Сам себя считает Предтечей, которому суждено принести жертву, взорвать Змея и открыть дорогу Избраннику.
Они ехали по Печатникам, среди унылых, однообразно расставленных многоэтажек. Мигала огоньками вывеска ресторана. Дрожал, будто стеклянный, воздух над бензозаправкой. На рекламном щите девица примеряла колготки. Перебегал дорогу бомж, похожий на первобытного, заросшего до бровей человека. Качались у остановки автобуса двое пьяных, уперев друг в друга потные лбы. И в этом обыденном мире, среди гоношенья безликой толпы, однообразного рокота машин, готовилось совершиться чудо. Извечное, древнее, описанное в русских волшебных сказках, воспетое в богатырских былинах, отмеченное в сказаниях старцев, воплощенное в прекрасной иконе, явленное в знамении с пролетной лучистой звездой, запечатленное огненным солнечным знаком на бегущей реке. И он, Белосельцев, аналитик, прагматик, искушенный в построениях разума, не верящий сказителям и витиям, был приобщен к чуду, извещен о нем, был выбран в свидетели чуда.
– Скажи, Сергей, может быть, это просто игра. Вы просто оба играете. Знаешь, бывают такие игры, когда разыгрываются баталии, сцены из древней истории. Одни наряжаются в доспехи русских воинов, другие надевают латы тевтонов. Мечи, кольчуги, шлемы. Знамя князя, штандарт крестоносцев. И где-нибудь на льду Чудского озера, у Вороньего камня, сходятся, рубят друг друга, издают боевые кличи, а потом, уставшие, садятся у костра, жарят шашлыки, дружно пьют водку. Есть такие исторические игры, очень увлекательные.
– Да что вы! – с обидой и отчуждением посмотрел на него Серега. – Какие игры! Николай Николаевич – Предтеча и Народный Мститель. Он откроет дорогу Избраннику и отомстит за народ. У него родные погибли, и ему видение было.
– Какое видение?
– Он Дом Советов защищал на баррикадах. Когда Ельцин захотел стать царем и стал войска в Москву собирать, Николай Николаевич всей семьей на баррикады пошел. С женой Людмилой Григорьевной, старшей дочкой и сыном Андрюхой, который еще в школе учился. Они там сидели и днем и ночью, солдат не пускали. Андрюха знамя держал, андреевский флаг, им над баррикадой размахивал. Людмила Григорьевна картошку и кашу на костре варила, кормила защитников. Сам Николай Николаевич был комиссаром, народ подбадривал, читал Есенина. А дочка была санитаркой – на случай, если стрелять начнут.
Обыденный город, по которому они проезжали, – дома с балконами, на которых сушилось белье, мусорные баки, в которых рылись старухи, плакат, с которого улыбался приторный Киркоров, муляж бутылки «Балтика», на котором сонно сидела ворона, кавказцы в черных кожаных куртках, повернувшие в одну сторону смуглые горбатые носы, – обыденная московская окраина под туманным горячим небом, казалось, вдруг налилась сочным и страстным цветом, как розы на жостовском черном подносе, стала сказочной, волшебной и грозной. Жизнь сбросила на мгновенье тусклый чехол обыденности, обрела высоту и бездонность мифа, запечатленного на палехской волшебной шкатулке. По черному лаку огненными красками тончайшей кистью был нарисован горящий дворец, летящие по небу клочья огня, сраженные на баррикадах защитники, летящий над Москвой грозный ангел с золотой трубой.
– Когда на баррикады поехали танки, в которых засели жиды, Андрюху и Людмилу Григорьевну сразу убило. Николай Николаевич дочку собою закрыл, и танк над ними прошел и их не задел. Николай Николаевич долго в больнице лежал, и там ему было видение ангела, который сказал, что он Предтеча и должен служить Избраннику. А дочка его, которая уцелела, ушла из дома и стала проституткой. Говорят, в «Метрополь» к иностранцам ходит. Иногда к Николаю Николаевичу сюда приезжает. Хорошая, хотя и пропащая.
– Как зовут? – Белосельцеву вдруг почудилось, что видел, как фасады домов начинают оплавляться и течь, словно сделанные из белого воска, и в этот обманно сотворенный, мнимый, оплывающий мир встроен жесткий каркас, незыблемый замысел, соединивший их всех в непреложную схему, собравший для неведомого деяния. Все они, повинуясь закону совпадений, рано или поздно увидятся, совершат каждый свое, причинят друг другу зло и добро, а потом навсегда разойдутся, превратятся в расплавленный воск. – Как зовут его дочку?
– Вероника.
И он почувствовал тончайший запах духов, как эфирное дуновение пролетевшей нимфалиды. Увидел девушку с золотистым лицом, входящую в дом под малиновой бабочкой. Вялое, рыбье лицо Прокурора, его бегающие похотливые глазки. Все вошло в сочетанье, оставив на небе, над крышами блеклых домов, сочный алый мазок, который медленно опадал, как лепесток увядшего мака.
Они подкатили к рынку, к бетонному куполу, окруженному черной толпой.
– Здесь я выйду, – сказал Серега. – Надо повидаться с чеченом Ахметкой. У него есть взрывчатка. Надо купить… Да вы не думайте, что Николай Николаевич взорвется. У нас приспособление есть, отжимает сцепление. Он только выведет самолет на рубеж атаки, направит на цель, а сам спрыгнет. Самолет долетит на автопилоте и взорвет Змея. За тридцать шагов от башни, как на чертеже нарисовано.
Серега пожал Белосельцеву руку, вышел из машины и, гибко ступая, двинулся к рынку. Белосельцев смотрел ему вслед, и ему показалось, что Серега идет по горной тропе, в бронежилете, в зеленой косынке, а впереди, словно солнечная паутинка, пересекает тропу растяжка.
К вечеру он был вызван в Фонд к Гречишникову. Проходя мимо храма, попадая в горячую тень его каменных зарослей, вышел к Лобному месту, желая понять, где, по расчетам Николая Николаевича, находится голова Змея, которую надлежит взорвать? На каком из черных камней брусчатки поставил крестик Русский Герой, наметив точку удара? Казалось, площадь взбухает, выгибаемая изнутри непомерным давлением, словно живот беременной великанши. Под площадью, незримый, содрогается младенец. Были слышны его конвульсии, хлюпанья. Казалось, вот-вот случатся роды. Великанша раскинет посреди Москвы набрякшие огромные ноги, вспучит черный блестящий живот, страшно закричит и застонет, и в слизи и сукрови из раскрытого красного лона появится плод, перевитый голубой пуповиной. Ликом черен, о двух головах, мускулистый, в шерсти, с чешуйчатым, как у динозавра, хвостом. Великанша по-волчьи, мокрым языком оближет дитятю, поднесет к огромной груди, и из жарких черных сосков хлынет лиловое молоко. Белосельцев содрогнулся от наваждения. Сутулясь, огибая купола и головы храма, чувствуя на себе взгляд множества каменных глаз, он заторопился в Фонд.
В знакомой комнате с видом на Красную площадь находились Премьер и Зарецкий, пребывавшие в горячей и злой перебранке. Тут же, безмолвно, похожие на зоологов, наблюдавших сквозь стекло совокупление рептилий, сидели Гречишников и Копейко. Один доливал в стаканы золотистое виски, другой щипцами кидал оплавленные ломтики льда.
– Ты это сделал из чистого садизма!.. Извращенец, мучитель!.. Тебе нравятся людские страдания!.. Нравится отрубленная голова Шептуна!.. Ты отправил чеченцам чемодан фальшивых долларов, чтобы увидеть мой позор, приблизить мою отставку!.. – Премьер был красен мокрой, липкой краснотой до корней волос и выше, под редким волосяным покровом. Краснота, как экзема, воспаленно сползала с лица вдоль шеи за воротник, и казалось, все тело с рыжеватыми волосиками на груди и лобке было в малиновых пятнах, чесалось, горело, словно Премьера завернули в огромный обжигающий лист крапивы. – Я обещал Президенту, что через несколько дней Шептун будет дома!.. Я разговаривал с родственниками перед телекамерой и обещал, что генерал невредимый вернется домой!.. И ты, зная об этом, гнусно наслаждаясь, передал чеченцам фальшивые доллары!.. Не Арби Бараев убил Шептуна, а ты!.. Как и многих других!.. Замучил их голодом, послал на войну, довел до петли!.. Недаром тебя красно-коричневые газеты рисуют с топором, мокрым от русской крови!..
Зарецкий наслаждался истерикой Премьера, втягивал воздух ноздрями, словно нюхал исходящий от него потный, кислый запах страдания:
– А вот это антисемитская выходка!.. Чистой воды расизм!.. Так начинался холокост!.. – мелко смеялся Зарецкий, суча тонкими ногами под стулом, похожий на веселого грызуна. – Такие, как ты, запускали Майданек!
– Я всегда считал, что честен перед друзьями!.. Выполнял взятые обязательства!.. Видел себя человеком команды!.. Когда шла речь о поставках тяжелого вооружения Индии и ты ко мне обратился, я решил этот вопрос с дружескими корпорациями!.. Когда выставлялись на торги крупнейшие системы связи вместе с группировками спутников, действующих в интересах Министерства обороны, я услышал тебя, и собственность попала в нужные руки!.. Когда меня попросили перебросить финансовые потоки, обслуживающие железные дороги и авиалинии, в дружественные нам банки, я сразу откликнулся, и потоки пошли!.. Почему я стал неугоден?.. Вы нашли другого?.. Хотите поссорить меня с Президентом?.. Готовите мне отставку?.. Может, после отставки последует судебный процесс, чтобы заставить меня замолчать?.. Ибо я знаю много чего!.. Многое могу рассказать корреспонденту из «Форбса» или «Нью-Йорк таймс»!.. – Каждая пора на раскаленном лице Премьера выделяла кипящий, ядовитый пузырек пота, и все лицо его казалось ошпаренным, будто с него вот-вот лоскутьями станет слезать кожа.
Зарецкий наслаждался, потирал сухие ладони. Он был похож на наблюдавшего в аду мучения грешника черта, подбрасывающего дровишки в огонь.
– Уж действительно, попал ты в котел вместе с головой Шептуна!.. Хороший из вас обоих холодец получится!.. – Зарецкий подкидывал очередную охапочку, которая весело начинала трещать, вода в котле, из которого по плечи выглядывал Премьер, начинала бурлить, и Премьер казался красным помидором, брошенным в борщ. – Я виделся с Татьяной Борисовной. Она о тебе так и сказала: «Наш котик больше не ловит мышей. У нас много других хорошеньких котиков, которые гораздо резвее его. Надо внимательно к ним присмотреться».
На глазах Премьера выступили слезы, повисли на липких белесых ресничках:
– Вы хотите, чтобы я застрелился?.. Как офицер, не выполнивший клятвы, я могу застрелиться!.. Вам нужны пышные похороны, и вы их получите!.. Увидите, как ведет себя в подобных случаях русский офицер! – Он плакал, был похож на ребенка, который, желая досадить взрослым обидчикам, грозит им своей смертью.
Это понял Зарецкий. Добившись слез мученика, он развеселился. Еще порезвился немного, а потом оборвал жалобный лепет Премьера. Бесцеремонно, но дружески. Грубо, но желая взбодрить и утешить.
– Хватит!.. Зачем стреляться!.. Зачем увеличивать детскую смертность!.. Возьми себя в руки!.. Мы по-прежнему друзья, и никто тебя в обиду не даст… На тебе остановился выбор в ту проклятую осень девяносто третьего года. Я позвонил тебе в Парламент и сказал: «Сматывай удочки, бросай своего Хасбулатова!.. Переходи к Президенту!» Ты внял голосу друга, ушел из Парламента, и через день танки разгромили твой кабинет… Я вел тебя и буду вести!.. Успокойся!.. На-ка, возьми платок!
Зарецкий вынул из кармана нечистый, скомканный, в желтоватых пятнах платок, протянул Премьеру. Тот взял. Всхлипывая, подрагивая жирными плечами, стал утирать слезы, громко сморкался.
Зарецкий смотрел на него с длинной застывшей улыбкой, какой смотрят на домашнюю кошку, которая присаживается на ванночку с песком.
– Ну вот и ладно, и умница, хороший, хороший, а кто нас обидит, тому а-та-та!.. – Зарецкий убрал платок, пропитанный слезами Премьера. – Нет худа без добра. Политика – это искусство превращать поражение в победу. Ты можешь использовать всю эту гнусь себе на пользу. Когда я посылал этим чуркам фальшивые доллары, я умышленно обострял ситуацию, из которой мы сможем сделать рывок. Неожиданный, колоссальный, оставив позади всех конкурентов, натянув нос всем врагам! Это будет твой Тулон, твой Аустерлиц, твоя ослепительная победа!..
Премьер продолжал всхлипывать, трогал пальцами разбухший от влаги, пористый и красный, как клубничина, нос, но глаза его настороженно заблестели, розовые поросячьи ушки, казалось, встали торчком, словно он пытался отличить в словах Зарецкого обычную злую насмешку от начинавшей маячить спасительной и чудесной надежды.
– Я тебя вел и буду вести. Друзей в беде не бросаю. Ты не просто укрепишь свое положение. Не просто помиришься с силовиками, отомстив за любимого генерала. Ты станешь единственной опорой и надеждой нашего больного, изнывающего от старости царя. Тебя, а не Мэра, которого ему подсовывает Астрос, тебя он сделает преемником. Не пройдет и трех месяцев, как ты, среди новогодних снегов и рождественских елок, будешь объявлен преемником! Престолонаследником уходящего на покой царя!
Премьер жадно, настороженно внимал, поедая умными пугливыми глазками своего недавнего мучителя, который теперь превращался в спасителя. Он еще подозревал в нем коварство, возможную злую насмешку, продолжение глумливой потехи. Но все больше верил в неожиданность блестящего хода, дерзкой комбинации, в которых Зарецкий был непревзойденный мастер.
– Что имеешь в виду? – потянулся к нему Премьер, высыхая, как лужа, которую осветило солнце.
– Малая война в Дагестане. Крохотный локальный конфликт, продолжительностью не больше недели. Мы заманиваем в Дагестан чеченский отряд Басаева, в те районы, где окопались ваххабиты, столь тобою любимые. На пути чеченцев мы снимаем посты, отводим с перевала наш батальон. Даем чеченцам гарантии неприменения авиации. Подбрасываем кое-кому деньжат, на этот раз нефальшивых. Басаев входит в Дагестан, и мы бьем его смертным боем. Бомбим самолетами, громим установками залпового огня, штурмуем мятежных ваххабитов и подымаем над их твердыней российский флаг. Силовики в восторге от победы, от наград и повышений по службе. Президент обнимает тебя как сына, ибо ты спас страну от новой войны на Кавказе. Ты отомстил за Шептуна, и твои реверансы в сторону ваххабитов были лишь тактической хитростью. Ты – победитель. Тебя обожает армия. Тебя боготворят патриоты. Царь Борис снимает с себя порфиру и торжественно, при скоплении народа, перед тысячами телекамер, надевает ее на твою голову! Голову победителя!
– Ведь это война! – затряс головой Премьер. – Кавказ заминирован большой войной, а ты предлагаешь взорвать гранату на пороховом складе. Это большая кровь и, возможно, распад России!
– Речь идет о локальном конфликте. У нас есть специалисты по локальным конфликтам. – Зарецкий впервые посмотрел на Белосельцева, словно только что его заметил. – Есть опытные теоретики локальных конфликтов, они, как хирурги, делают операции на отдельном больном участке под местным наркозом. Поверь, все решит технология, военная, политическая, информационная. Я говорил с Татьяной Борисовной, и она одобряет. А что скажет Дочь, то сделает и Отец.
– За это могут судить!.. За это могут проклясть!.. За это могут голову оторвать!.. – Премьер волновался, трусил и одновременно рисковал и считал. Верил Зарецкому – и ждал от него вероломства. Умоляюще смотрел на него. Был в его власти. Он ненавидел и обожал. Мечтал о том времени, когда вырвется наконец из цепких объятий и отомстит за многолетнюю муку.
– Решайся, – чувствовал его колебания Зарецкий. – План подготовлен в деталях. Намечены пути отвода войск. Намечены места их тайной концентрации для ответного молниеносного удара. Намечены аэродромы, откуда авиация полетит на бомбежку. Выделены средства для подкупа. Выделена квота на генеральские назначения и на звания Героев России. Решайся! Будь Наполеоном!..
Белосельцеву казалось, ему погружают металлическое сверло в глубину живого сочного зуба. Решение, которое готово было обернуться катастрофической войной, массивными перемещениями войск, распадом Кавказа, бессчетными трагедиями, смертями и подвигами, иные из которых будут отмечены геройскими званиями, вдохновят баталистов, побудят художников писать новую «Гернику» или «Апофеоз войны», – подхваченное и усиленное тысячекратно политической и военной машиной, обретая черты исторического события, это решение принималось в мерзких соплях и трусливых слезах проходимцами, место которым в тюрьме. На поле брани, где-нибудь в Аргунском ущелье, молодой офицер, умирая, подобно князю Болконскому, будет видеть голубое небо над головой, а романтически настроенный разведчик, подобный ему, Белосельцеву, станет усматривать божественный промысел, касаясь брони подбитого танка с холодным пеплом сгоревшего экипажа.
– Учти, эти минуты, которые ты сейчас проживаешь, – это твой неповторимый и роковой перекресток! Либо ты кубарем полетишь вниз и окажешься каким-нибудь мелким безвластным клерком в какой-нибудь Счетной палате или Пенсионном фонде, куда тебя упрячут из сострадания и для того, чтобы ты прикусил язычок. Либо ты взлетишь, как ракета, на вершину власти! Станешь властителем России, как Петр, как Сталин, возьмешь на себя в условиях современной России их бремя и миссию!..
Зарецкий, растопырив пятерню, устремил ее к Премьеру. Он словно пронзал его длинными заостренными пальцами, с которых срывались фиолетовые лучи, впрыскивались в кровь Премьера, растекались ядовитым сладким дурманом. Было видно, что у Премьера кружится голова и на губах возникает подобие наркотической безумной улыбки.
– Дагестан – лишь часть твоего триумфа, который завершится отречением Истукана и провозглашением тебя преемником. Я веду тонкую игру с Истуканом, уговариваю его и пугаю. Рассказываю о заговорах среди военных. О неизбежном мятеже оголодавшего народа. О намерении регионов объявить о выходе из России. О коварных американцах, которые составляют карту криминальной России, где помечены все преступные группировки, их связи с губернаторами, ведущими политиками, министрами и крупными чиновниками. С помощью этой карты, на которой видна вся гниль продажной российской элиты, американцы смогут управлять Россией, шантажируя чиновных воров, включая членов его семейства. Я намекаю о возможном покушении на него самого, а также на жену и дочек. Живописую ужасную судьбу Чаушеску, доводя Истукана до слезных истерик. Он подорван, неизлечимо болен, мечтает уйти в отставку, но так, чтобы обеспечить себе безопасное и тихое забвение вдали от неизбежных катастроф. – Зарецкий счастливо засмеялся, представляя плачущего Истукана, потерявшего разум, готового забраться под дубовый, с гнутыми ножками, стол, на котором его жена зло расставляет голубой саксонский сервиз. – Ты, как только станешь преемником, выдашь ему ярлык на неприкосновенность, оградишь от преследований за Беловежский заговор, за расстрел Парламента, за развязывание чеченской войны. Мы вывезем его за рубеж и покажем миру кротким богомольным старцем где-нибудь в Вифлееме, в яслях, где родился Христос. А потом поселим в альпийском замке, который уже для него построен. В вязаной тирольской шапочке он станет беседовать с туристами, и они будут называть его русским Санта-Клаусом. Люди о нем забудут, и ты один окажешься в фокусе мирового внимания…
Белосельцеву казалось – голова Премьера превращается в зыбкий водяной пузырь, в котором колышутся желтоватые, с розовой сукровью, мозги. Он был похож на огромного эмбриона с лиловой пуповиной, в которую Зарецкий вливает соки, витамины, дозированные растворы, выкармливая внеутробного, страдающего водянкой мозга младенца, который качается в невесомости, как привязанный за трос космонавт.
– Ты выиграешь молниеносную войну в Дагестане и возьмешь в плен Басаева. Мы провезем его в клетке по всей России, и ты предстанешь перед народом как избавитель. Прилетишь в истребителе на аэродром Махачкалы, и войска пройдут перед тобой победным маршем. Как Потемкину присвоили имя Таврический, так тебя станут называть Дагестанский. Все это обеспечит тебе оглушительную победу на выборах, проведение которых я возьму на себя. Я уже веду переговоры с губернаторами, чтобы они оказали тебе поддержку и в урнах оказалось большинство твоих бюллетеней, и тогда коммунисты, как всегда, верноподданно поздравят тебя с победой. Я уже строю верную тебе политическую партию, которая оттеснит коммунистов. Подыскиваю ей какое-нибудь сильное звериное имя, например «Русский медведь»…
На устах Премьера блуждала безумная, больная улыбка. В закатившихся глазах не было видно зрачков, а только голубоватые мертвенные белки. Такие лица бывают у наркоманов, лежащих на заплеванном бетонном полу, когда им снятся перламутровые пространства с прозрачными золотистыми духами, летящими над гладью бирюзовых озер. Потом их застывшие, обмороженные тела кидают в кузов гробовозок, и они со стуком бьются ледяными затылками о железный борт.
– Я придумал великолепный спектакль твоей инаугурации. Нанял режиссера, костюмера, художника, постановщика самых пышных опер Большого театра. Смысл инаугурации в том, чтобы соединить расколотое и враждующее общество, выиграть историческое время, не допустить великой смуты. Мы сохраним в геральдике государства двуглавого орла, чтобы утешить сентиментальных монархистов, но вернем советский гимн, чтобы наши «красные старики» вставали, опираясь на свои костыли. Тебя будет благословлять Патриарх, но под «красный гимн», под трехцветным «либеральным» флагом, и каждый будет считать тебя своим президентом. Мы восстановим почетный караул у Мавзолея, но солдаты наденут мундиры Преображенского полка и будут держать у бедра гладкоствольные старинные ружья. Мы не станем выносить Ленина из гробницы, но создадим внутри светомузыку, и вождь пролетариата будет освещаться всеми цветами радуги, и посещение Мавзолея выльется в красивый и дорогостоящий аттракцион. Воинов, геройски погибших на дагестанской войне, мы похороним в Кремлевской стене, и их святые могилы, их жертвы, принесенные во имя новой России, соединят могилы «белых царей» и «красных вождей», остановят борьбу мертвецов, загробное сраженье костей, и наступит долгожданный гражданский мир. Мы вернем армии орден Красной Звезды, который герои станут носить рядом с Георгиевским крестом. В своей инаугурационной речи ты упомянешь Петра и Сталина, и если есть у нас Санкт-Петербург, почему не быть Сталинграду?..
Казалось, с Премьером случился припадок – так побледнело от сладкого страдания его лицо. На побелевших губах выступила желтая пенка. От него запахло кислой, распаренной плесенью, словно смерть Премьера наступит уже теперь, во время искушения, а не после, когда кончится действие наркотика и он, обманутый и отринутый, будет тихо, по-бабьи, выть, кусая ногти, глядя на указ о его отставке. Белосельцеву не было жаль Премьера. Был тошнотворен запах распаренной плесени, которую соскоблят, и она стечет фиолетовой жижей. Но был страшен искуситель, подтверждавший богословское учение о дьяволе, философский постулат об абсолютном зле.
– Но тебе для твоих деяний, для новых великих реформ потребуется социальное время. Ты должен освободить себя от шлаков и ржавчины предшествующей эпохи. Ты должен отмыть себя от Истукана. И тогда ты объявишь о великом очищении. Созовешь новый съезд партии, где выступишь с разоблачениями Истукана. Осудишь преступный беловежский сговор, уничтоживший великий Советский Союз. Заклеймишь преступный расстрел Парламента и убиение невинных людей. Назовешь преступлением уничтожение цветущего Грозного средствами артиллерии и авиации. Выведешь на свет чудовищные факты коррупции, торговли алмазами, нефтью, государственными секретами. Назовешь главных преступников – самого Истукана, его плотоядную алчную дочь, его приспешников, помогавших расчленить СССР, составить преступный указ о разгроме Парламента. Назовешь агентов иностранных разведок среди лидеров либеральных движений и партий. И потребуешь суда и тюремного заключения для самого Истукана, для членов его семьи, для ненавистных народу творцов либеральных реформ. Их осудят под ликованье толпы, а ты будешь ослепительно безупречен, что позволит тебе править Россией, вернуть ей былое величие!..
Белосельцев взглянул на Гречишникова и Копейко, которые сидели молча, потупясь. Копейко медленно поднял круглое твердое лицо. Приподнял опущенные веки. Под коричневыми чехлами кожи вспыхнули, затрепетали ненавистью, загорелись зеленым лесным огнем круглые совиные глаза. И Белосельцеву вдруг открылось, что Копейко непременно убьет Зарецкого. И все они, здесь собравшиеся, будут неизбежно убиты. Смерть придет из окна, где сочные, разноцветные, наполненные жаркой кровью, дышали купола собора.
– Ну что, ты согласен? – Зарецкий приник к почти бездыханному Премьеру. – Начнем операцию в Дагестане?
– Да, – слабо отозвался Премьер.
– Тогда созывай силовых министров. Я отправлюсь к Татьяне Борисовне, чтобы она подготовила Президента. А сейчас мы позвоним Басаеву…
Зарецкий движением фокусника создал из воздуха мобильный телефон, напоминавший морского зверька со множеством светящихся присосок. И пока Зарецкий набирал номер, отправлял сигнал через реки и горы, в далекое ущелье, где в вечернем саду, на ковре, под яблоней, отвалившись на шелковые подушки, дремал утомленный воин и восточная дева шелковыми пальцами растирала ему ноги, Белосельцев вспомнил недавний звонок Астроса. Те же чуткие движения пальцев, те же курлыкающие переливы при нажатии клавиш.
– Шамиль, салям алейкум!.. – Зарецкий изобразил на желтоватом лице радость встречи, став похожим на большую мышь, увидавшую ломоть сыра. – Обещал позвонить – и звоню!.. Прости, если потревожил твой сладкий сон!..
Пока Зарецкий молчал, выслушивая ответ, Белосельцев представлял, как морщится шелк подушки, в который упирается локоть Басаева, как восточная дева, отложив браслеты и кольца, гладит утомленную большую стопу, как на яблоне светятся наливные плоды, и смуглый охранник за цветущей изгородью колыхнул лежащий на коленях «калашников».
– А я тебе отвечу не текстом Корана, а словами Евангелия… Когда в Иудее началось избиение младенцев, Иосифу, у которого родился Иисус, явился во сне ангел и сказал: «Не бойся идти в Египет!»… И я тебе говорю: «Не бойся идти в Дагестан!»…
…Над купами недвижного сада высилась голубая гора, две горлинки ворковали в теплой сухой акации, пахло сладчайшим дымом, и на улице, за цветущей изгородью, невидимые, блеяли овцы, оставляя на пыльной дороге отпечатки острых копытцев.
– Ты можешь мне верить, я договорился с военными, договорился с Премьером… Не будет авиации, не будет блокпостов… С перевала уйдет батальон, и ты пройдешь без препятствий…
…Пожилая женщина в долгополом платье вынесла из дома поднос, на котором круглился цветастый фарфоровый чайник, белела пиалка, блюдце с виноградным кристаллическим сахаром. Подошла, опустила поднос на ковер, и к ее рукаву, у смуглого сухого запястья, прицепилось пушистое пернатое семечко.
– Эта маленькая заварушка на руку Баку и Тбилиси… Мы покажем, куда должен пойти нефтяной маршрут, а куда он не должен идти… Если хочешь, это просьба самого Шеварднадзе… Таким образом ты увеличишь свою долю в нефтяном проекте…
…В малиновый цветок мальвы с мохнатой золотой сердцевиной опустилась пчела, стала теребить тычинки, пульсируя глянцевитым тельцем, и от ее жадных, торопливых движений цветок едва заметно качался.
– Для тебя это легкая прогулка, Шамиль, но на самом деле это большая политика, большая игра, большие деньги… Тебя знает Европа, знает мир… Тебя, как и твоего великого предшественника, будут называть имам Шамиль…
…Синяя гора, похожая на прозрачный лед. Пчела, уснувшая в малиновом цветке. Пернатое семечко у женского сухого запястья. Легкий дым над купами яблонь. Вороненый ствол автомата на коленях охранника. Морщинистый шелк на подушке Басаева. Безмятежная гармония мира, обретшего мгновение тишины и покоя…
– Рядом со мной Премьер… Он подтвердит мною сказанное…
Зарецкий передал телефон Премьеру, и тот, изобразив величие, важно произнес:
– Шамиль, я такого же мнения… Операция займет не больше недели… Потом ты уйдешь через оставленные коридоры… Гарантирую, что авиации не будет…
Над далеким горным селом померкла голубая гора. Ветер пробежал по вершинам сада. Яблоко сорвалось с дерева и со стуком упало на землю. Пчела качнула цветок и исчезла. Пернатое семечко сорвалось с рукава и умчалось по ветру. Охранник поднялся и стал с тревогой осматривать сад. Басаев отнял из девичьих рук свою жилистую большую стопу, кинул на подушку умолкнувший телефон, на котором еще секунду горели млечные кнопки, а потом погасли, словно выброшенный из моря конек умер на шелковой ткани.
– Леча, зови начальника штаба и зама по вооружению… – приказал Басаев охраннику. – А ты, – обратился он к женщине, – принеси еще две пиалки…
Белосельцев смотрел, как уходят Премьер и Зарецкий. Как в вечернем окне краснеет косматый собор. Как на площади мерцает брусчатка. Где-то там, за Лобным местом, на черном камне был поставлен крестик, куда скоро упадет самолет.
– По-моему, все было блестяще, – сказал Гречишников. – Реализуется Проект Суахили… Тебе же, Виктор Андреевич, – он строго, но одновременно и дружески обратился к Белосельцеву, – пора лететь в Дагестан, к Исмаилу Ходжаеву, управлять «локальным конфликтом». Пусть попридержит своих бандитов, не ввязывается в заваруху… Он нам подарит нейтралитет, а мы ему подарим республику…
Белосельцев кивнул. Он был спокоен. Он был разведчиком, внедренным в ряды противника. Он добывал бесценную информацию, которую шлифовал и отсеивал, придавая ей кристальную чистоту и прозрачность. Бесценную информацию, которую некому было вручить.