К книге
Авангард и психотехникаГлава I. Обратная связь Психотехническая лаборатория архитектуры Николая Ладовского, 1921–1927. Психотехническая архитектура как технология
37%
Глава I. Обратная связь Психотехническая лаборатория архитектуры Николая Ладовского, 1921–1927. Психотехническая архитектура как технология
16

Если задача психотехники состояла в «определении пригодности людей к профессиональному труду; рационализации влияния на них ‹…› рационализации труда, включая изучение утомляемости и оптимизации движений во время работы ‹…›»,[319] то как же тогда быть с архитектурой, провоцировавшей такое разнообразие движений, в которых трудно было обнаружить ее рационалистическое основание? Сосуществование двух типов архитектуры: одной – озабоченной точностью и простотой формы, и другой – перегружающей взгляд деталями, или одной организованной и обозримой, и другой – хаотичной и нагроможденной – ни в коем случае не новость в истории архитектуры. Даже первые древнегреческие проекты идеального города предусматривали использование разного рода запутанных пространств внутри геометрически выверенных улиц: «Расположение частных домов считается более красивым и более полезным для житейского обихода тогда, когда улицы идут прямо ‹…› Для безопасности же в военном отношении – наоборот, как было в старое время: эта распланировка была такой, что при ней чужие войска с трудом могли найти выход, а врывающимся в город трудно было в нем ориентироваться»[320]. Ханно-Вальтер Круфт определяет идеальный город как «парадоксальную попытку реализовать утопию, как ее визуальное отражение в образе города»[321]. Эта утопичность относилась к государственному и социальному моделированию, политическим системам и эстетическим образам, а также к защите общества от внешних опасностей и его внутренней организации.

Когда городским властям в 1920‐е годы потребовались новые планы развития советской столицы, рационалисты начали создавать проекты идеальных городов[322]. Глядя на эти проекты, становится ясно, какой из аппаратов психотехнической лаборатории нашел свое применение при экспериментализации восприятия в рационалистической архитектуре. Один из студентов Ладовского, Попов, создал в 1928 году проект «нового города», исторические прототипы которого можно отыскать не в проектах идеальных городов прошлых эпох, а в тюремной архитектуре конца XVIII века (ил. 23)[323]. Хотя Попов и использовал существовавшую уже в средневековых планах городов круговую композицию зданий, но один аспект в их организации был совершенно новым: центр его композиции, или, точнее, восемь мест в центре, приподнят над остальными строениями (ил. 24). От возвышений в центре отходят восемь жилых комплексов, так что их конечные точки снова образуют окружность. Этот тип организации пространства Мишель Фуко назвал в своей новаторской критике Просвещения «Надзирать и наказывать» паноптизмом, представляющим собой политическую технологию, построенную на «простом архитектурном изобретении» Иеремии Бентама – паноптиконе[324]. Бентам, находясь в 1786–1787 годах в Российской империи, в г. Кричеве (на территории современной Белоруссии), использовал факт реструктуризации английских исправительных заведений, чтобы в своих письмах в Англию предложить «новый метод», предоставляющий «духу небывалую власть над духом, которая одновременно в таком же небывалом размере могла бы быть защищена от злоупотреблений каждым, кто этого захочет»[325]. Вне зависимости от того, играло ли пребывание Бентама в Белоруссии какую-либо роль в распространении его взглядов на территории России, его идея паноптической оптимизации контроля в тюрьмах, исправительных учреждениях, работных домах, мануфактурах, домах умалишенных, госпиталях или школах, судя по таким формальным параллелям, была, очевидно, знакома русским архитекторам.

Ил. 23. Вверху: План тюрьмы Мазас (Mazas). Внизу: Тюрьма Петит Рокетт (Petite Roquette). Колония для несовершеннолетних, 1836

Ил. 24. В. Попов. Дипломный проект на тему «Новый город» (мастерская Ладовского), 1928

В основе композиции паноптикона Бентама лежал принцип кольцеобразного здания с возвышающейся в центре башней, с которой можно было наблюдать за происходящим в насквозь просматривающихся камерах, но можно было и не наблюдать. Последнее обстоятельство Фуко толковал как центральный момент смены парадигмы контроля: «Основная цель паноптикона – привести заключенного в состояние сознаваемой и постоянной видимости, которая обеспечивает автоматическое функционирование власти. Устроить таким образом, чтобы надзор был постоянным в своих результатах, даже если он осуществляется с перерывами, чтобы совершенство власти делало необязательным ее действительное отправление и чтобы архитектурный аппарат паноптикона был машиной, создающей и поддерживающей отношение власти независимо от человека, который ее отправляет, – короче говоря, чтобы заключенные были вовлечены в ситуацию власти, носителями которой они сами же являются»[326]. Обитатель подобного здания постоянно предполагал, что за ним наблюдают, поскольку он не мог заглянуть в башню надзирателя, а потому его возможности как-либо контролировать властные механизмы были значительно ограничены, в том числе и сознательно. Его поведение в любой момент времени подчинялось механизму, сходному с самоконтролем, поскольку власть присутствовала здесь имплицитно, но не являлась необходимым условием. Паноптикон вследствие этого являлся технологией, машиной, функционирующей независимо от руководящих ею людей, поскольку «ее постоянное давление действует даже раньше, чем совершены проступки, ошибки или преступления». Эта высокоэкономичная и редуцирующая реальную работу контролирующих инстанций форма власти, чья сила «заключается в том, что она никогда не вмешивается, а отправляется самопроизвольно и бесшумно ‹…› образует механизм, чьи действия вытекают одно из другого. Не располагая никакими материальными инструментами, кроме архитектуры и геометрии, власть воздействует непосредственно на индивидов, она „дает сознанию власть над сознанием“»[327].

Тот же упрек, который Фуко бросил проекту Просвещения, можно адресовать и рационалистической архитектуре: она не только позволяла сделать так, чтобы человек каждую минуту осознавал заданные ему механизмом контроля рамки, но и потенциально позволяла наблюдать за человеком каждую минуту и в любом месте и тем самым дисциплинировала его. В рационалистической архитектуре человек был заложником подобного механизма. Попов даже расширил проект Бентама, поставив в центр не одну, а восемь башен и еще по одной, даже более высокой, на другом конце каждого жилого комплекса. Таким образом, даже сам наблюдательный пост находился под контролем. Один элемент, однако, отсутствовал в композиции Попова: расположенные по окружности камеры, в которых находились заключенные. Это может означать, что Попов нарушил механизм контроля, что в обществе свободных рабочих не за чем было наблюдать и нечего было контролировать, а архитектура не должна загораживать взгляд, а наоборот, должна быть открыта для всех. Его архитектура инсценировала взгляд с точки зрения смотрящего на нее человека и ориентировалась на направление взгляда своего адресата. Однако расхождение с композицией паноптикона может означать и прямо противоположное. Вполне возможно, что Попов распространил контроль закрытого сооружения на все общество, на пространство между и за пределами закрытых блоков, на всю культуру рабочих. Тогда охранник на башне мог не только смотреть за тем, что происходит в камерах, а держал в поле зрения все пространство между ними, перемещения на дорогах и в свободных пространствах. Такая неизбежность двойного истолкования, замеченная Фуко уже в отношении просвещенческого проекта, действительна также и для социалистического общества. Воздействие этой архитектуры развивается по принципу маятника от дисциплинирования к просвещению, от разглядывания до того, чтобы быть увиденным, контроля и самоконтроля, порядка и хаоса, сосредоточенности и рассеяния – амбивалентных характеристик, свойственных как конструктивизму, так и рационализму.

Главный вопрос заключается не в том, ориентировались ли архитекторы на машины и на некий механический принцип или же брали за образец природу и человека, а в том, с каким типом машины общество себя сравнивало. Алексей Гастев описал паноптизм автоматизированного общества совершенно без прикрас: «Пролетариат, постепенно разбиваемый новой индустрией на определенные „типы“, „виды“, на людей определенной „операции“, на людей определенного жеста, с другой стороны, впитывает в свою психологию весь тот грандиозный монтаж предприятия, который проходит перед его глазами. Это, главным образом, открытый и всем видимый монтаж самого завода, последовательность и соподчиненность операций и фабрикации, наконец, генеральный монтаж всего производства, выражающийся в подчинении и контроле одной операции – другой, одной фабрикации – другой, одного „типа“ – другому и т. д. Психология пролетариата здесь уже превращается в новую социальную психологию, где один человеческий комплекс работает под контролем другого и где часто «контролер» в смысле трудовой квалификации стоит ниже контролируемого и очень часто персонально совершенно неизвестен. Эта психология раскрывает новый рабочий коллективизм, который проявляется не только в отношении человека к человеку, но и в отношении целостных групп людей к целостным группам механизмов»[328].

Если мы выстраиваем аналогию человека и машины по принципу взаимообразного влияния, то разница между ними исчезает. Если образцом для архитекторов-рационалистов был паноптикон – машина, действующая незаметно и бесшумно, вовлекающая все вокруг себя в орбиту своего функционирования, – то тогда и люди должны, как шестеренки в этом часовом механизме, действовать незаметно и автоматически, так же бессознательно, как и сама машина, частью которой они являются. Следствием подобного сравнения становится принцип действия человека и машины, при котором человек не замечает постоянно контролирующего его механизма, но и машина не регистрирует уклонение людей от ее контроля. При этом обе стороны постоянно ориентируются в своих действиях на предполагаемое присутствие друг друга. В психотехнических экспериментах Николай Ладовский не только использовал реципиентов своей архитектуры как некие машины с рефлексами, но и натаскивал их на эту роль. Им предоставлялась возможность воспринимать, как машина, передвигаться, как машина, – автоматически, незаметно, при отключенном сознании, – так что во время эксперимента они реагировали только в плоскости рассеянного восприятия и своих моторных функций, превращаясь тем самым в простые объекты, которые в результате не делали ничего другого, кроме как быстро передвигались[329].

К трактовке паноптикона рубежа XVIII–XIX веков, предложенной Мишелем Фуко, Ладовский добавил одно важное нововведение: он не просвещал потребителей своей архитектуры относительно того, что их дисциплинируют, а стимулировал их восприятие и тренировал их в бессознательном[330] недисциплинированном действии. То есть упражнения Ладовского были направлены на развитие у людей именно тех способностей, которые, как казалось, составляли преимущество машин, контролирующих механизмов: он учил их автоматическим, непродуманным и непредсказуемым движениям, автоматической встречной проверке и уклонению от контроля. При этом имитировалась функция паноптической машины, но не ради приспосабливающегося подчинения, а с целью стратегических преобразований.

Подводя итоги, можно представить психотехнический метод Ладовского в четырех последовательных этапах: 1) наблюдение за воздействием реальной архитектуры в городском пространстве; 2) анализ восприятия в лаборатории; 3) архитектурное конструирование в мастерской и 4) влияние на человеческую психику в общественном пространстве. Первые три момента мы смогли наглядно продемонстрировать на примере дошедших до нас аппаратов, протоколов, учебных планов и архитектурных моделей. Последний же, четвертый этап, создает массу историографических проблем, поскольку объект эксперимента – человек в общественном пространстве – не предполагает какой-либо системы фиксирования ответных реакций и не оставляет наглядных материалов для изучения. И как раз от этого недостатка сохранившихся данных страдал уже сам Ладовский. Но, может быть, именно на этом базировалась его главная мотивация в применении психотехники: «Как же могут произведенные пространством эффекты быть с научной точностью перенесены на реципиента, а также как можно систематически провоцировать у него определенные реакции, чувства и рефлексы?» – этими вопросами мог задаваться Ладовский, прохаживаясь по ночным улицам Москвы для проверки на себе воздействия всех этих линий домов и крутых лестниц. Их влияние он потом проверял в лаборатории, воспроизводя и фиксируя его при помощи приборов, чтобы вернуть это впечатление обратно в общественное пространство в форме объективных архитектурных элементов.

Таким образом, Ладовский не получал никакой обратной связи от тех, на кого его архитектура была рассчитана, но превращал себя самого и архитекторов своего факультета в «связных», передающих этот отклик. Они являлись теми раздражающими факторами, которые проникали в лабораторию и в городское пространство, для того чтобы отразить возникающие там явления. В радиотехнике обратная связь означает установление неразрывной и четкой связи между двумя полюсами, и Ладовский пытался установить подобную связь между людьми, так сказать, внутри и снаружи, то есть между людьми в лаборатории и обществом. Он, таким образом, создал эпистемическую петлю: опыт городского пространства использовался для его визуального изучения в закрытой лаборатории и затем возвращался в свободное архитектурное пространство – так проходила тренировка реципиента архитектуры. Как и другие психотехнические исследования, анализ этих архитектурных экспериментов оставляет открытым вопрос о том, создавали ли эти тренировки в духе бентамовского паноптикона в самом деле некую освобождающую общественную машину и какое это имеет значение для свободы, если речь идет об освобождении от осознания. При помощи каких еще средств, кроме архитектуры, тренировали психику советского человека?

Предыдущая главаГлава 16 из 43Следующая глава