К книге
Авангард и психотехникаГлава I. Обратная связь Психотехническая лаборатория архитектуры Николая Ладовского, 1921–1927. Конъюнктура эксперимента. Генеалогия: гарвардская психотехника, немецкие приборы и русские психологическ
35%
Глава I. Обратная связь Психотехническая лаборатория архитектуры Николая Ладовского, 1921–1927. Конъюнктура эксперимента. Генеалогия: гарвардская психотехника, немецкие приборы и русские психологическ
15

Ладовский совершенно не скрывал влияния, оказанного на его подход к архитектуре другими науками. В единственной, очень короткой, но содержательной публикации о своей психотехнической лаборатории он призывал студентов заимствовать методы изучения восприятия из всех наук, особенно из психотехники: «Архитектор должен быть, хотя бы элементарно, знаком с законами восприятия и средствами воздействия, чтобы в своем мастерстве использовать все, что может дать современная наука. Среди наук, способствующих развитию архитектуры, серьезное место должна занять молодая еще наука психотехника»[265]. Затем он описывал перспективы развития психотехники в области эстетики, упоминая при этом исключительно работы гарвардского профессора Гуго Мюнстерберга, признанного отца-основателя психотехники: «Равновесие простых форм (Pierce); неравное деление (Anqier); симметрии (Puffer); повторение пространственных форм (Rowland); вертикальное деление (Dawis); простые ритмические формы и т. д.»[266] Упомянутая лаборатория в Гарварде на протяжении долгого времени вплоть до Первой мировой войны активно занималась изучением психотехнических воздействий в области эстетики, благодаря чему приобрела особый статус в мировой науке[267]. Программное сочинение Мюнстерберга «Основы психотехники» было доступно русскому читателю сразу же в 1914 году – в год его издания в Германии, а в 1923 году появилось в русском переводе[268]. Психологические задания в Гарварде подробно документировались с самого основания лаборатории: стереоскопическое зрение, движение глаз во время головокружения, взгляд при головокружении, эстетика повторяющихся пространственных форм (Rowland), нарушения вследствие оптической стимуляции, движущая сила сложноcти – все это были вопросы, крайне интересовавшие Ладовского[269]. И даже принадлежавшее самому Мюнстербергу краткое описание его экспериментов показывает принципиальное сродство с опытами архитектурной лаборатории Ладовского: «На темном фоне ‹…› если поместить короткую вертикальную линию слева от центра картины, то тогда длинная линия справа ближе к раме создаст наиболее удовлетворительное эстетическое впечатление»[270].

Ладовский, как и другие русские художники и ученые, очевидно, знал об экспериментальной деятельности гарвардской лаборатории, раз он цитирует слова Мюнстерберга для подкрепления своего аргумента о необходимости научно-технической лаборатории в архитектуре: «Психотехника не может создавать художников… но она всем им может дать опорный пункт для того, чтобы самым верным образом достичь известных целей. ‹…› Широко развитая психотехника может ставить свои требования композиторам, хотя бы постоянно подтверждалось, что гений находит бессознательно то, что наука вырабатывает с большим трудом»[271]. Протокол о работе лабораторий при архитектурном факультете Ладовского за 1928 год свидетельствует об осуществлении его намерений. И без подробных разъяснений официальному адресату понятно, что имеется в виду под «выработанными педагогикой и психотехникой в узком смысле этого слова» методами работы лаборатории. Для сектора, занимавшегося анализом восприятия, Ладовский, как Мюнстенберг и психологи из РАХН, избирает методы, «выработанные прикладной психологией», а также «аналитические, заимствованные из гуманитарных наук и экспериментов опытной застройки»[272]. Какое влияние на сам ход учебных занятий и экзаменов имело практическое применение психологии в виде психотехники?

В «Положении о научно-исследовательской лаборатории» Ладовский обещает несколько практических результатов применения психотехники: прекращение споров о качестве архитектурных сооружений и устранение элемента случайности в оценке конкурсных работ, а также устранение «страстей, возникающих между педагогами и учащимися на почве взаимного непонимания»[273]. Вместо произвольного решения экзаменатора качества архитектора должны были определяться объективностью точной аппаратуры. Как уже показал опыт Ле Корбюзье, все это не выглядит на сто процентов убедительным, но это вполне соответствовало психотехническому духу своего времени. Также и в Америке Мюнстенберг был убежден, что его психотехнические штудии имеют более широкое применение, чем какие-либо другие, потому что «могли быть моментально преобразованы в рекомендации для окружающего мира ‹…› и выглядели просто созданными для применения в повседневной жизни»[274]. Ладовский охарактеризовал главные особенности этой дисциплины точно так же, как их сформулировал Мюнстенберг: она была направлена на создание научного обоснования производственных и творческих процессов при помощи приборов, их контролирующих, и применялась намного шире, чем только в рамках фабричного производства. «Психотехника, – начинал Мюнстенберг введение к своей книге, – есть наука о практическом применении психологии в области культуры»[275]. Таким образом, она может быть применена не только для тестирования квалификации индустриальных рабочих, но также и для организации и осуществления воздействия на самые различные объекты психотехнических опытов, включая предметы искусства: «Художник пытается влиять на душу зрителя ‹…› чтобы тем самым вызвать определенное эстетическое чувство»[276]. И делает он это – как и сам Ладовский, и психолог, который практикует психотехнический подход, – при помощи различных аппаратов.

Доминик Шраге, определяющий психотехнику как инструмент решения проблем между психическим и социальным[277], между рабочим и его жизненной средой, резюмирует этапы психотехнического познания следующим образом[278]: прежде всего, анализ трудового процесса на фабрике или в мастерской позволяет определить потребности работника (что соотносится с изучением Ладовским настоящего архитектурного пространства на примере ночного города). Затем следует изоляция и разграничение «человеческих факторов», имеющих значение для ситуации работы: способности к визуальной оценке (соответствует пространственному восприятию формы, объема, цвета, глубины и т. п.), внимания, эмоциональности и восприимчивости. После сбора необходимых данных психотехник отправляется в лабораторию, составляет «схему действительности ‹…› и изучает производительность испытуемого в этих искусственных и изменяющихся, но максимально приближенных к реальности условиях»[279], для того чтобы контролировать и манипулировать собранными данными о длительности и интенсивности внимания, восприимчивости и т. д. Во всем этом Ладовский следовал методам психотехники. Но каков же был полученный им эффект? Каким мог быть ожидаемый результат, если вместо данных в его психотехнической лаборатории создавались здания?

Первым и легче всего инструментализируемым результатом экспериментов Ладовского были не статистические данные о работниках и их психической конституции, а сами приборы. Используемые при исследовании аппараты прежде принесли славу лаборатории Мюнстерберга. Точно так же московские рационалисты рекламировали собственные исследования, помещая изображения своих лабораторных приборов размером с почтовую открытку в журнальных статьях[280]. Из всего вышесказанного, в особенности в связи с лабораторией Мюнстенберга, становится понятной причина отсутствия статистических результатов экспериментов Ладовского. Психотехника имела «практическое задание, потому что задача ее анализа заключалась не в теоретическом исследовании различных способов восприятия и не в простой исторической констатации неких состоявшихся процессов, а в экспериментировании с целью проверить надежность свидетелей (например, архитекторов. – М. Ф.) в освещении этих эффектов и благодаря этому повлиять на будущую оценку архитектуры (например, зрителем. – М. Ф.)»[281]. Именно этим практическим, ориентированным на будущее подходом и вызвана проблема отсутствия экспериментальных данных.

Мюнстерберг уже в самой первой своей работе объявил психотехнику вполне подходящим для архитектуры методом, назвал изучение восприятия глубины пространства одной из главных областей ее применения и при этом очень сожалел, что психотехника для этого «еще практически не располагает экспериментальными данными»[282]. Взамен этих самых данных Ладовский сконструировал свой прострометр, позволявший смотреть обоими глазами на разные поверхности и, по принципу стереоскопа, видеть их каждым глазом отдельно. Мюнстерберг объявил возникающий при таком взгляде стереоскопический эффект подтверждением того, что знание о плоскостности вещей и картин не исключает реального восприятия глубины: «Перспектива предметов на столе, которую нам дает правый глаз, отличается от той, которую мы видим левым». Отсюда он делает вывод: «Возникающие при этом различные виды связываются в единую картину ландшафта, на которой одни объекты кажутся нам гораздо более далекими, чем другие, находящиеся на первом плане. Мы непосредственно воспринимаем глубину вещей»[283]. Ладовский использовал как раз этот самый эффект не только для того, чтобы собрать данные о возможностях зрения, как это было в случае с Ле Корбюзье, но прежде всего – ради совершенно прагматических целей: для тренировки архитекторов и конструирования пространства. Ладовский воспроизвел в своей лаборатории экспериментальный процесс, в котором собранные данные были только средством для достижения определенных целей, а потому и не нуждались в архивации. Он шел от опыта восприятия архитектуры в уличном пространстве, прошедшего на следующем этапе инструментальную проверку в лаборатории, к поощрению будущего опыта через тренировку способностей архитекторов к восприятию и конструированию зданий. Таким образом, он далеко вышел за границы психотехнических практик своего времени, но преследовал цели, полностью находящиеся внутри психотехнического метода. Оба – и архитектор, и психотехник – понимали пространство как стимул к определенным реакциям человека, натренированного компенсировать и синхронизировать фрагментарные значения моторных и чувственных раздражителей.

Если принять предпочтение прагматических задач в качестве главного обоснования отсутствия статистических данных, то технические средства эксперимента выступают на первый план и приводят нас через аналогичные приборы к новым параллелям между русской и западной наукой, вскрывающим отсылку аппаратов Ладовского к другой истории архитектурной психотехники. В 1919 году берлинский психотехник Вальтер Мёде представил два аппарата для тестирования органов чувств: Оптометр и Прибор для оценки углов (ил. 20). Оба устройства были предназначены не для точного измерения восприятия, а только для его оценки[284]. Оптометр, так же как и Плоглазометр Ладовского, замерял отношение форм друг к другу, а также позволял определить степень внимательности и быстроту выполнения задания. Прибор для оценки углов соответствовал оглазометру Ладовского. Несмотря на схожесть принципа работы, с первого же взгляда заметно, что аппараты Ладовского были разработаны им самостоятельно и независимо от Мёде, слишком уж разнятся их формы и материал. Если приборы Мёде сработаны с тонкостью и сложностью часового механизма, то русские установки, сделанные из дерева, походят скорее на разобранные и пересобранные по-иному конструкции «реди мейд» Марселя Дюшана (ил. 21), глядя на которые, можно только догадываться об их изначальной функции, но невозможно немедленно использовать их по назначению[285].

Ил. 20. Слева: Оптометр Мёде. Справа: Прибор для измерения углов

Однако это не означает, что измерительные приборы Ладовского являлись импровизацией и не служили практической цели, как раз наоборот. Приборы для научных экспериментов часто представляли собой прихотливые комбинации из известных частей, которые в сборе становились чем-то ранее неизвестным. Например, аппараты 1895 года экспериментального психолога Эдварда Титченера служили тем же самым оптическим опытам измерения глубины пространства, что и прострометр Ладовского, и выглядели точно так же архаично (ил. 22)[286]. Созданные за тридцать лет до аппаратов Ладовского, они тоже были сделаны из простых деревянных ящичков, соединенных между собой обыкновенными шурупами. И те и другие выглядели как модели приборов, как первый вариант, подразумевающий дальнейшую доработку и совершенно не приспособленный для широкого применения, не говоря уже об индустриальном производстве. Для Ладовского необходимость создания новых приборов могла быть обусловлена зачаточной стадией развития самих исследований: «Объективные условия развития гуманитарных наук, совершенно недостаточное развитие науки об искусстве, незначительная плодотворность современной психологии не дают возможность полностью осознать ту психоорганизующую роль, которую имеют в жизни пространственные искусства»[287].

Ил. 21. Марсель Дюшан. Вращающаяся стеклянная пластина (точная оптика), 1920

Ил. 22. Прибор (монокуляр и бинокуляр) для определения глубины пространства

Другой причиной самостоятельного конструирования Ладовским этих аппаратов могли быть сложные условия жизни постреволюционного времени. Многие приборы, сохранившиеся со времен Российской империи, были, вероятно, разрушены в период Гражданской войны, новые – труднодоступны. Несмотря на то что Рапалльский мирный договор дал возможность развивать экономические связи с Германией, завоз технических устройств оттуда был зачастую ограничен, если не служил военным целям. Когда русские изобретатели лишь копировали западные приборы, в отношении к ним возникало определенное недоверие, что было не в последнюю очередь следствием советской идеологии, предпочитавшей уже в 1920‐е годы превосходящую Запад во всем исконно советскую науку[288]. В соответствии с этими веяниями группа Ладовского также утверждала в 1928 году, что условия социализма «дают возможность советскому архитектору разрешить вопросы урбанизма методами, недоступными западному планировщику»[289]. Не в последнюю очередь на развитие исследований по психотехнике повлияла идеологическая враждебность, вызвавшая к жизни видимость конкуренции между русской и западной наукой. Так, например, чтобы получить возможность работать с приборами и методиками западных стран, директор лаборатории индустриальной психотехники Исаак Шпильрейн обосновывал необходимость их получения тем, что его лаборатория проверяет их функциональную применимость[290]. Почти все результаты его проверок оказались негативными, в том числе и тестирование аппаратов Вальтера Мёде. Этим они, с одной стороны, демонстрировали необходимость государственных инвестиций для создания новых приборов, а с другой – идеологически одобряемые исследовательские интересы, поскольку импорт западных ноу-хау являлся исключением. Единственным применимым психотехническим достижением капиталистического Запада был признан в 1923 году метод тестирования пилотов[291], который также ставил во главу угла изучение визуального восприятия: это оправдывалось военными интересами.

Другим заведением, где применялись западные психотехнические методы, был Центральный институт труда в Москве. Его руководитель Алексей Гастев действовал, однако, не настолько умело, как Исаак Шпильрейн. После того как он уже в пятой своей лаборатории установил западные приборы, он был вынужден «потратить два года на преодоление этого наследия»[292]. Для Гастева, считавшего себя представителем тейлоризма в России, эта отсрочка являлась фатальной еще и потому, что тормозила эффективность и оптимизацию рабочего процесса и развития «самого лучшего рабочего»[293]. После того как использование психотехнических приборов затруднило его исследования, нисколько не удивляет, что Гастев превратился в принципиального критика этой дисциплины: психотехника, писал он, «сортирует человека, но не воспитывает его»[294], а ведь каждый советский гражданин должен воспитываться таким образом, чтобы иметь «зоркий глаз, тонкое ухо, хорошо воспитанные органы чувств»[295].

Гастев и Шпильрейн основали свои институты в начале 1920‐х годов, во время послереволюционной фазы восстановления промышленности, – тогда же, когда у Ладовского зародилась программа Психотехнической лаборатории архитектуры[296]. Частное предпринимательство, допускавшееся с ограничениями в период нэпа, способствовало отчасти более быстрому развитию дореволюционных направлений после Гражданской войны, чем до нее[297]. Одним из этих направлений было распространение научной организации труда, программные рамки которой были заявлены Троцким, Бехтеревым и Богдановым уже в 1921 году: «Необходимым основанием научной организации труда служат работы и результаты психофизиологии, рефлексологии, гигиены процессов труда и утомляемости человека, что позволяет соблюсти не только требования экономизации производства, но и интересы трудящихся»[298]. Принцип «энергетического баланса трудящегося»[299] являлся главным отличием русской НОТ от американского тейлоризма и способствовал тому, что во всем Советском Союзе появилось большое число предприятий, которые более или менее успешно пытались применить различные разделы науки о труде в интересах охраны труда. В Москве, Петрограде, Казани, Харькове, Киеве, Свердловске, Ростове, Ереване, Минске, Баку и Ташкенте при народных комиссариатах, институтах, университетах и академиях были учреждены отдельные должности и целые лаборатории по изучению труда[300].

Кроме значительного количества мероприятий НОТ, не менее примечательно также и многообразие профессий, которые объединило движение за научное исследование труда: физиологи, психологи, философы, художники и архитекторы. Так, Михаил Матюшин написал огромными буквами «НОТ в искусство» над дверью своей лаборатории в Ленинграде, а Николай Ладовский создал отдел по научной организации труда в своей психотехнической лаборатории архитектуры. Александр Богданов критиковал тейлоризм, а именитые ученые, якобы «чистые исследователи»[301], такие как Николай Бернштейн, Лев Выготский, Александр Лурия и Владимир Бехтерев, на страницах журналов и во время конференций выступали как группа «нечистых практиков» научной организации труда. Как и русская психология, советский вариант науки о труде характеризовался дисциплинарным многообразием и более или менее поощряемыми государством практическими исследованиями[302]. Объяснения подобной конъюнктуры лежат на поверхности: нужно было решать сразу три огромные проблемы – проблему ослабленной промышленности, проблему массы неквалифицированных и в большинстве своем неграмотных рабочих и проблему парадоксальной политики примирения интересов предприятия и интересов общества, индустриализации и социализма[303]. Короче говоря, экономика России после Гражданской войны грозила снова обрушиться, как опадает пена на вскипевшем молоке.

Географически ближе всего к лаборатории экспериментальной архитектуры Ладовского находились московские психотехники. Из-за упомянутого профессионального разнообразия в движении научной организации труда нельзя говорить о «психотехниках» как отдельной группе. Сложные дискуссии между представителями разных подходов в науке о труде еще сильнее осложняют четкое разделение между психотехникой, психофизиологией и физиологической наукой о труде, поэтому прежде всего стоит рассмотреть окружение Ладовского. Инициатор психотехники в России Исаак Шпильрейн, одновременно работавший во многих местах[304], с 1922 года занялся «исследованием профессий с психологической точки зрения и психографии профессиональной подготовки»[305]. Для этого психологи начинали изучать профессию, которую хотели оптимизировать, и описывали ежедневно свою рабочую ситуацию, так сказать, «психографически», для того чтобы в результате ее улучшить, например с помощью обновления офисной мебели[306]. Одновременно составлялись тесты для проверки профессиональной пригодности телефонисток, наборщиков, вагоновожатых, солдат и представителей многих других, в том числе и новых, профессий. Эти тесты были призваны выявлять и направлять работоспособность человека в обход традиционного профиля гражданина – классовой принадлежности, личных связей и семейного происхождения. Кроме того, тесты могли помочь привлечь на рынок труда незадействованные прежде толпы крестьян. Шпильрейн был далек от того, чтобы ограничить психотехнику только вопросами профессионального отбора, в чем его постоянно обвиняли конкуренты вроде Алексея Гастева. Шпильрейн оптимизировал своих рабочих, изменяя условия их жизни и труда, и тем самым менял сам мир трудовых отношений за счет действующих в нем лиц. Таким образом, Шпильрейн, так же как и Ладовский, объединял в своем подходе одновременно два направления психотехники, определявшие понятие рационализации в 1920‐е годы: с одной стороны, улучшение объективных условий труда, а с другой – приложение субъективных усилий[307].

В принципе, Гастев развивал свои исследования в этом же направлении. Его понятие так называемой «установки» имело двойное значение: с одной стороны, «сборка, монтаж, техническое сооружение», а с другой – «установка в смысле субъективного отношения к работе»[308]. Сначала Гастев анализировал рабочий процесс с точки зрения организации времени и движений, а потом раскладывал движения рабочих на мельчайшие этапы, и каждый этап отрабатывался отдельно, для того чтобы в конечном счете объединить их все в максимально эффективный процесс работы. Результатом этих действий становилась «культурная установка» человека, что подразумевало как интеграцию людей внутри формальной организации рабочего пространства, так и их «психологические установки»[309]. Психология же сводилась в его понимании к реконструкции двигательного аппарата и к созданию «нервно-мышечных автоматов»[310] – человеческих машин, чья психика должна была меняться под воздействием их физической тренировки: «Механизация нормирует не только жесты, не только способы производства, но и повседневное мышление ‹…›»[311]. В этом ключе шла работа как Ладовского, так и Шпильрейна и Гастева, однако Ладовского и Гастева объединял еще и интерес к искусству. Гастев также имел обширные связи среди русских авангардистов, печатал свои стихи в их журналах и принимал участие в политических дебатах[312]. Образчиком новой «двигательной культуры» для него был не тот, кто лучше всех передвигается, а тот, кто лучше всех воспринимает движение, – не гимнаст, а регулировщик дорожного движения[313].

Нападки Гастева на психотехнику становятся понятны, если принять во внимание то, что вплоть до первой пятилетки он руководил Центральным институтом труда – самым значительным учреждением Советского Союза, занимавшимся наукой о труде, а потом оказался в ситуации конкуренции с психотехниками. Первая Всесоюзная конференция по психофизиологии труда и профотбору в 1927 году привела к основанию Всероссийского общества психотехники и прикладной психофизиологии, объединявшего представителей важнейших институтов по изучению труда и издававшего свой собственный журнал[314]. Правительство все больше и больше вмешивалось в распространение психотехнических методов: московский Государственный институт охраны труда, где работал Шпильрейн, был подключен к разработке планирования техники для крупных государственных проектов, а в школах массово ввели психологическое тестирование для составления так называемых «психологических профилей»[315]. Неизвестно, участвовал ли Ладовский в каком-либо из подобных проектов, но симптоматично, что его Психотехническая лаборатория была создана в год наибольшей популярности психотехники.

Также бросается в глаза, что «психопрофили» своих студентов-архитекторов Ладовский назвал так же, как предписанные государством для школ «психологические профили», разрабатывавшиеся Григорием Россолимо, одним из самых известных русских неврологов[316]. Как один из основателей Общества экспериментальной психологии в России, Россолимо не только создал целую серию приборов с многообещающими названиями – мозговой топограф, ортокинометр и синергометр, – но и с 1923 года вел активные психотехнические исследования, заведуя Неврологическим институтом Московского университета[317]. Его профили и не предполагали тренировку каких-либо способностей испытуемых, но он измерял то же самое, что и Ладовский: внимание, память, а также комбинацию различных видов восприятия. Так же как и созданные позже тексты по проверке интеллектуальных способностей, психопрофили применялись и в педагогике – для выявления и поощрения особо одаренных детей, и в психиатрии – для раннего выявления и лечения психических нарушений. Поэтому совершенно не удивляет, что Россолимо уже за много лет до революции пришел к идее «эстетической медицины» – психиатрического контроля искусства и художественного воспитания, – а после революции пытался воплотить эту программу в Институтах гениальности, за создание которых ратовал также и Кандинский[318]. Институты гениальности так и не были основаны, но сам теоретический импульс поставить культуру под руководство наук о жизни нашел свое применение впоследствии в психотехнике. Художники же, со своей стороны, реагировали на это.

Предыдущая главаГлава 15 из 43Следующая глава