К книге
Тамара. Роман о царской РоссииИ наконец четвёртое поколение. Я горжусь этим! Я горжусь!
43%
И наконец четвёртое поколение. Я горжусь этим! Я горжусь!
9

Петербургской осенью того же года наш Ванька поступил на службу в Императорский гвардейский кавалерийский полк, получив там прозвище "Цыган". Танька вышла замуж за графа Бориса Засейкина, я же стала посещать частную дневную школу, известную как гимназия для девочек мадам Курба́ – удивительное учебное заведение, не похожее ни на одно другое в стране. Основанное мадам Курба́, пожилой француженкой, которая некогда сама была учительницей и много лет прожила в России, то собрало в своих стенах ограниченное число воспитанниц – предпочтительно "дочерей знати". Другими словами, Мадам, являясь старым снобом, чётко понимала, как нужно оперять птенцов своего древнего гнезда. В прежние годы она обучила многих наших матерей и продолжала ласково называть тех по именам, что не мешало ей взимать с них баснословные деньги за взращивание их наследниц.

Хотя, согласно предписаниям министерства просвещения, программе обучения следовало быть такой же, как и везде, и девочки должны были в соответствии с общим планом публично сдавать ежегодные экзамены перед государственной экзаменационной комиссией, дух этой незаурядной маленькой школы был уникальным.

Каждое утро большинство девочек приезжало в экипажах в сопровождении своих гувернанток, которые оставляли их у дверей (или, вернее сказать, за дверями внутри, дабы убедиться, что те не смогут улизнуть и прогулять учёбу). Позже, когда занятия в школе заканчивались, те же гувернантки и те же экипажи появлялись вновь, чтоб отвезти их домой.

Правда, несколько самостоятельных девиц, у матерей которых были разумные "передовые" идеи по многим вопросам, прибывали и убывали одни: пешком, на трамваях или в дрожках. Но эти исключения были редки, и одноклассницы взирали на подобных счастливиц с завистью и благоговением, в то время как дружина строгих гувернанток, похоже, свято веривших в важность своей миссии, неодобрительно фыркала и внутри себя брюзжала о "слишком большой свободе" и о том, что некоторые люди "необычайно спешат".

Одна девочка из нашего класса, Варя Веренгрод, неизменно приходила одна, с гордо задранным носом, уверенная в себе, рассудительная и очень презрительно относившаяся к стайке "неженок", которых, как маленьких детей, приходилось приводить в школу за руку, а после забирать их камеристкам и фрейлинам. Позже Варя поступила в медицинский институт и стала первоклассным хирургом.

Увы, как я ни умоляла позволить мне проходить в одиночестве полверсты от нашего дома до школы, мне так и не предоставили такой возможности, даже в тот год, когда я уже собиралась обручиться.

Каждое проклятое утро, сразу после завтрака, мы с мисс Бёрнс в мамином экипаже трогались в путь, а третьему помощнику главного кучера и паре третьесортных кобылок поручалась скромная задача отвозить нас туда и обратно. Эти две крепкие, лохматые гнедые были известны как "ночные лошадки" и "детские лошадки", поскольку их основная обязанность состояла в том, чтобы забирать Маму далеко за полночь с поздних приёмов, когда всем было всё равно, как выглядят ездовые, а спустя несколько часов, по утру, доставлять нас в школу.

Первоклассные и второсортные пары, красивые, элегантные и эффектные, выставлялись лишь напоказ, когда наши родители колесили взад-вперёд по знаменитым Дворцовым набережным, где все, кого мы знали, раскатывали, как на параде, около четырёх часов дня; или когда Мама наносила официальные визиты либо с шиком подъезжала для участия в каких-то придворных церемониях. В таких случаях сам главный кучер Матвей управлял высоко ступавшими рысаками, гордо выгибавшими шеи и важно державшими свои длинные, густые, волнистые, похожие на плюмаж хвосты, словно собираясь вот-вот сфотографироваться.

Но сия элегантность была не для нас. Нам выделяли лохматых гнедых – Смелую и Белую (вторая звалась так потому, что у неё имелись белая звезда на лбу и четыре белых "чулка"). Ванька, Танька и я преданно их любили и страшно переживали, когда узнавали, что Смелая и Белая всю ночь провели на холоде. Мы отчаянно требовали, чтобы их укрывали плотными попонами, дабы защитить от сильных морозов, или разводили вокруг них маленькие костры, когда тем приходилось часами стоять на улице. Но они были сильными и за все эти годы, казалось, ни разу не чувствовали себя плохо во время своих ночных вылазок. Пётр, молодой кучер, который всегда отвозил меня в школу, каждый раз нахально ухмылялся и подмигивал мне за спиной мисс Бёрнс левым глазом, и я, показав язык, подмигивала в ответ. Как ни странно, мисс Бёрнс ни единожды не заметила этой изящной немой сцены.

У внушавших благоговейный трепет врат моего уникального храма знаний она со мной прощалась, произнося неизменно одни и те же слова: "Теперь запомни – будь хорошей". И мимо рослого улыбчивого швейцара я пробегала в гардеробную, где девочки снимали свои шубы, валенки и меховые шапочки, треща, как стая сорок. В течение нескольких минут мы приводили себя в порядок, разглаживая, отряхивая и оттирая от пятнышек нашу униформу, состоявшую из бордовых шерстяных платьиц с белыми льняными воротничками и манжетами и чёрных передничков из шерсти альпаки.

Затем раздавался первый звонок, звучавший как "кло́ппити-кло́ппанг, кло́ппити-кло́ппанг", и мы поднимались парами по лестнице, делая реверансы мадам Курба́, когда проходили мимо неё в главном зале, и стараясь держать спину ровно, а голову высоко поднятой. Мы останавливались в часовне для краткого молебна, который пели все вместе, а затем начинались различные занятия. Хотя наше замечательное учебное заведение предназначалось в основном для "благородных девиц", занятия были столь же строгими, как и везде, и на всём протяжении от первого до последнего хмурились многие благородные лбы и капли благородного пота падали на унылые страницы, описывавшие эти вечные и отвратительные проблемы несчастных встречных поездов, и швей, делавших столько-то стежков за столько-то минут, и вёдер с водой, которые наполнялись, проливались и вновь наполнялись.

В полдень нам давали полчаса на обед и полчаса на прогулку по старомодном саду, примыкавшему к зданию школы, некогда являвшемуся частным особняком. Это было единственное время, имевшееся у нас для бесед, так как мадам Курба́ утверждала, что непрерывная болтовня юных леди, несомненно, являлась настоящим корнем всех бед.

В классе мои подруги сидели вокруг меня справа, слева, спереди и сзади, и мы образовали тайное общество под названием "Плохие девчонки" – с секретными паролями, особыми рукопожатиями и прочими таинственными знаками. Естественно, как и в любой другой школе, у нас были свои любимые учителя и те, кого мы недолюбливали, или ненавидели, или презирали; и мы заводили друзей и врагов, сбивались в клики, имели свои радости и горести, развлечения и скандалы, а также, разумеется, объекты обожания, или "кра́ши".

Нашим самым первым "кра́шем", которого мы все просто "боготворили", стала Валентина Ивановна, наша учительница физики, хотя, видит Бог, она не была ни молодой, ни хорошенькой. Напротив, уже далеко за тридцать, долговязая, худая как щепка, со строго зачёсанными назад волосами и в очках в золотой оправе, она выглядела весьма мужеподобно и читала лекции чопорно, почти никогда не позволяя себе улыбаться или произносить слова, которые не имели отношения к её урокам. И всё же было в ней нечто такое, что нас привлекало (по-видимому, просто нехватка подходящих объектов для обожания). Мы ходили за ней по пятам, буквально висли у неё на руках – те, кто вообще осмеливался набраться подобной наглости, – либо же робко восхищались ею издали. Но вот однажды в гимназию пришла новая учительница французского языка, мадемуазель Эме́, и мы тут же, как куча флюгеров, повернулись к ней, совершенно позабыв о Валентине Ивановне, которую с тех пор бесповоротно оставили в покое.

Мадемуазель Эме́ была ужасно молода и чрезвычайно мила, обладая большими, по-детски голубыми глазами, пушистыми золотистыми волосами, слегка вздёрнутым носиком, красивым ртом и узенькой талией, которую можно было бы обхватить обеими ладонями. Она учила нас весело, много смеясь, показывая свои белые зубы и рассказывая анекдоты, не имевшие абсолютно никакого отношения к её предмету, но, по её утверждению, являвшиеся отличной практикой по её языку для ле по́врэ пети́т28.

Её наряды были истинно французскими и стильными, туфли и чулки – изысканными, духи – завораживающими, украшения – очаровательными. Особенно нас заинтересовала миниатюра-кулон, который она носила на шее и где был изображён красивый джентльмен с длинными чёрными усами, обрамлённый россыпью мелких жемчужин. Однажды она, краснея, сконфуженно пояснила, что это месье Жак Кусто́, её жених. Для нас это стало завершающим романтическим штрихом, сделавшим её абсолютно идеальной, а её популярность – безграничной. Мы отталкивали друг друга самым неподобающим для юных леди образом, чтобы лишь получить возможность пройтись с ней рядом. Нами придумывались блестящие и интригующие истории, чтоб ей рассказать (по крайней мере, они нам таковыми казались). Мы приносили ей отвратительные мелкие самодельные подарки и умоляли её прийти к нам в гости. Смеясь, она соглашалась на всё, что мы предлагали, и в течение нескольких недель была "боготворимой" – нашим идеалом, нашей личной мадемуазель Эме́, от которой мы все "сходили с ума".

Но, несмотря на эту тёплую атмосферу любви, в пенатах мадам Курба́ не всё шло гладко. Возникла ревность. Если Эме́ разговаривала с одной воспитанницей дольше, чем с другой, или гладила какую-то счастливицу по руке, или даже шептала что-то на ухо ещё более удачливой, то в тот же миг, когда "богиня" отворачивалась, на "обласканную" бросались свирепые либо стеклянные взгляды, в её адрес летели гневные слова, на неё обрушивались слёзы, пощёчины и даже дёрганье за волосы. Ссоры стали частыми, а дружба "на всю жизнь", продлившаяся несколько недель, мгновенно разрывалась.

Дома я могла говорить только о красоте мадемуазель Эме́, её уме, её платьях, духах и обуви. Поначалу семья слушала снисходительно, однако вскоре ей это наскучило, а затем она и вовсе стала настороженной и встревоженной. В итоге я услышала, как Мамуся вполголоса что-то сказала об Эме́ Доктору, а тот громко и, как мне показалось, довольно грубо констатировал: "Чего ещё можно ожидать от такой нелепой школы? Однако беспокоиться не о чем. Всё в полном порядке. Это просто кучка глупеньких маленьких девочек, начинающих взрослеть и не знающих, на кого обратить своё обожание".

Затем они оба понизили голос, и, хотя очень старалась, я больше не смогла разобрать ни слова.

Ванька, нынче бравый кавалерийский офицер со шпорами и серебряными галунами, и Танька, жена графа Засейкина, имевшая уже собственного забавного малыша по имени Ванюша, как водится, тут же объединились в придумывании разнообразных идиотских стишков и рисовании даже более идиотских карикатур на мою замечательную мадемуазель Эме́.

"Послушай, Тамара, простофиля ты наша, – говорили они, – разве ты не знаешь, что у твоей Эме́ накладная попа? Она сделана из резины, прямо как те надувные кольца, на которые садятся, болея тем печальным недугом, что описан на контейнере для медикаментозной бумаги. Наверное, в этом и проблема – она не может сидеть ни на чём твердом, а потому в её одежду и вшито это удобное приспособление. Но попомни наши слова: придёт тот день, когда оно либо съедет набок, либо взорвётся со страшным грохотом, либо выпустит воздух вот с таким печальным свистом: 'Фью-ю-ю-ю' … Подумай, как это будет неловко выглядеть!"

Или: "Понаблюдай за её волосами и зубами! Они столь фальшивые, сколь это вообще возможно. И в любую секунду у неё может свалиться парик или же выпасть зуб. Просто спой ей вот эту песенку и посмотри, что произойдёт:

'Ох, как же всё меняется утром,

Ох, как же всё меняется утром,

Её кудри ярки, её зубы белы,

Но они все лежат на столике утром'".

Однако что бы те ни говорили, мои чувства к мадемуазель Эме́ не менялись и восхищение ею росло день ото дня.

И тут случилось неслыханное, шокирующее, душераздирающее! Однажды днём она нетвёрдой походкой вошла в класс, её прекрасные голубые глаза были налиты кровью, а золотистые волосы странновато растрепались. Мы решили, что она заболела, и ахнули от искреннего сочувствия. Но когда она перегнулась через кафедру и, погрозив нам указательным пальцем, принялась задорно напевать по-французски на мотив "Марсельезы":

"Привет же вам, мои подвязки,

Поддержка для моих чулок …" —

мы поняли, что творится нечто в корне неверное.

При первых же звуках её раблезианской песни по ступенькам подиума взлетела дежурная учительница, которой оказалась не кто иная, как наша бедная отвергнутая Валентина Ивановна, и, обняв Эме́ за плечи, ласково промолвила: "Пойдёмте со мной, Мадемуазель. Я вижу, что у вас очень высокая температура и вы бредите".

Но Эме́ совершенно не уловила сути.

"У кого здесь высокая температура? У кого бред? – вскричала она, отпрыгивая в сторону и радостно смеясь. – Валентина Ивановна, бедная вы моя старушка, вы только посмотрите, как мне хорошо!" И, зажав края подола большими и указательными пальцами, стала весело отплясывать канкан, напевая:

"Се ля данс нуве́ль,

Мадемуазель"29.

В оцепенении мы уставились на нашу скакавшую богиню.

"Всем покинуть класс!" – сохраняя поразительное присутствие духа, сразу же объявила Валентина Ивановна, хлопнув в ладоши. Но никто не двинулся с места. "Давайте, уходите, убегайте, исчезните", – лихорадочно стала приказывать она, размахивая руками и прогоняя нас, будто мы были стаей гусей, тогда как мадемуазель Эме́, уже задирая выше головы свои маленькие изящные ножки, пронзительно визжала: "Оп-ля! Оп-ля!"

Но как раз в ту минуту, когда её веселье достигло апогея, а наши глаза повылезли на лоб, дверь открылась и на пороге классной комнаты появилась величественная фигура мадам Курба́. Мы все вскочили. Она властным жестом молча повелела нам покинуть помещение. Не смея её ослушаться, мы начали выходить парами, почтительно приседая в реверансе, когда двигались мимо неё. Оказавшись за дверью, мы тут же сбились в напуганную и встревоженную кучку.

"Ох, что же такое случилось с Мадемуазель?" – причитали мы.

"Возможно, она сошла с ума …"

"Да, да, похоже на то …"

"Ох, как ужасно! Бедная дорогая Эме́ …"

"Что же мы можем сделать? …"

Внезапно этот гвалт прорезал громкий голос. То был голос Вари Веренгрод, самой самостоятельной девочки, а ныне и старосты нашего класса.

"Ваша драгоценная Эме́ просто в стельку пьяна, вот что с ней случилось", – презрительно заявила она. Варя была одной из немногих, кто всегда недолюбливал Эме́, и называла ту "глупой французской куклой".

Ошеломлённые, мы в глухом молчании восприняли шокирующую новость, в то время как наша богиня медленно скатывалась со своего пьедестала.

И это стало концом Эме́. В тот же день она навсегда исчезла из нашей жизни, и никто из нас так и не узнал, что с ней случилось, куда она уехала и удалось ли ей в конце концов выйти замуж за усатого месье Жака Кусто́.

Очень скоро наши непостоянные сердца забыли о мадемуазель Эме́, ведь на сцену вышел Иван Иванович, наш новый профессор истории и первый молодой человек, когда-либо входивший в священные врата мадам Курба́. Причина такого столь необычного исключения заключалась в том, что он оказался сыном её близкого, закадычного друга ("Ан вьей ами́, куа́?30"), которого настоятельно рекомендовал Санкт-Петербургский университет за его отличную успеваемость и недюжинные способности к преподаванию. Невысокий, коренастый, всё ещё очень молодой и, словно девушка, румяный, он напоминал возбуждённого, вышедшего на охоту лиса. Его очаровательно длинный и мило заострённый нос, огненно-рыжие волосы, привычка проводить кончиком невероятно красного языка по чересчур алым губам и крепкие белые зубы – всё это подчёркивало поразительное сходство. "Рейнеке-лис31, хитрый Мыслитель" – так мы его окрестили, и "Рейнеке-лисом" он остался для нас на всю жизнь.

Его лекции по русской истории буквально ослепляли нас своим блеском, и, торопливо конспектируя их, мы старались уловить каждую его мысль.

Однажды утром, выглядя даже более воодушевлённым, чем обычно, он объявил, что "перейдёт от несколько холодного предмета обезличенной истории к теме потеплее – личному происхождению и прошлому".

"Иными словами, – провозгласил он, взъерошивая свою огненно-рыжую шевелюру и имея одухотворённо-прекрасный вид, – мы с вами, ненадолго прервав наш курс и слегка отклонившись в сторону, рассмотрим насущную проблему наследственности и её более чем вероятного многогранного влияния на жизнь человека".

"Бесподобная манера речи!" – восхищённо думала я, записывая как угорелая и пока что успешно ловя каждое слово его несравненного ораторства.

"Не высовывай так язык. Ты выглядишь придурковато", – предостерегающе шепнула моя соседка слева, Соня.

Я поспешно втянула язык и закрыла разинутый рот.

Тем временем Варя Веренгрод, староста нашего класса, подняла руку и встала.

"Пожалуйста, Иван Иванович, – крайне почтительно произнесла она, и, хотя её щёки покраснели, голос звучал ровно, – не могли бы Вы говорить не так быстро? Мы не хотим упустить ни слова, но нам за Вами не угнаться".

Явно довольный, Иван Иванович ей улыбнулся ("Везучая, бойкая девка", – сердито подумала я) и наклонил голову в знак полного одобрения.

"Я ценю ваш интерес, сударыни," (он неизменно называл нас "сударынями"!) "и с величайшим удовольствием исполню вашу разумную просьбу".

Услышав сей неожиданный комплимент, мы все постарались принять ещё более интеллектуальный вид. Но, судя по всему, нам это не очень-то удалось, так как мадам Курба́, сидевшая на подиуме позади Ивана Ивановича, вязавшая и наблюдавшая за происходившим, сказала нам позже, что мы выглядели до смешного смущённо и глуповато самодовольно.

"Возможно, было бы целесообразно, – продолжил Иван Иванович, с этого момента говоря очень медленно и внимательно следя за нашими порхавшими карандашами, будто измеряя пределы их скорости, – возможно, было бы целесообразно таким обычным людям, как мы, каждый день пытаться как можно глубже погрузиться в историю жизни своих семей и даже своих наций. Тогда, вооружённые подобными полезными знаниями, они могли бы применить их в своей собственной жизни, как если бы получили определённую подсказку или ключ к головоломной тайне".

Он на мгновение умолк, а я, разминая сведённые судорогой от долгого сжимания карандаша пальцы, прошептала Соне: "Ах, как же это верно, как верно! Когда я думаю о тайне своей жизни …"

"Что ты имеешь в виду? – в ответ взволнованно прошептала та. – Какой тайне?"

Но Иван Иванович уже сделал несколько шагов к доске и с мелом в руке вновь заговорил.

"Возьмём большинство из здесь находящихся, – промолвил он, выразительно оглядев аудиторию. – Кровь в наших венах – это смесь …" – и он жирными буквами написал на доске следующее:

индоиранская + скифская + славянская +

скандинавская + татарская = русская

"Эта формула, сударыни, является более-менее стандартной комбинацией, характеризующей нашу кровь. Разумеется, позднее к этой основной смеси присоединились и другие, например, германская и англосаксонская, но, как притоки великой реки, они второстепенны и должны обсуждаться в другой раз.

А сейчас давайте рассмотрим эту формулу. Учёные-историки сходятся во мнении, что во время одного из тех великих кочевых перемещений азиатских племён, что повторялись в регулярном ритме на заре нашей истории …"

("Боже мой! У меня всё в голове перепуталось; я тону в этой мешанине", – подумала я, так лихорадочно, как только могла, набрасывая на скорую руку импровизированную стенограмму особым способом собственного изобретения).

"… из Азии в страну степей на европейской стороне Уральских гор проникла череда вторгавшихся народов. Среди этих племён были и скифы индоиранского происхождения".

Тут Иван Иванович торжествующе указал на два первых слова на доске.

"Батюшки! – прошептала Соня. – Я за ним не поспеваю. А ты?"

Я снисходительно кивнула головой, несмотря на то, что левой рукой старательно прикрывала от неё лист бумаги, на котором писала. Абракадабра на нём смотрелась просто ужасно, и мне потребовались бы часы, чтоб разобраться в ней дома. Сокращения: "из А в сс на евр с Ур гор" – было легко расшифровать по сравнению с тем, во что я превратила фразу "повторялись в регулярном ритме". Это звучное, журчащее, раскатистое словосочетание было так изуродовано, что на следующий день мне пришлось спросить Ивана Ивановича, что он в тот момент сказал.

"Сударыни, – теперь уже улыбаясь во весь рот, воскликнул он, – Я не стану в это углубляться! Индоиранское начало подходит мне как нельзя лучше! А как насчёт вас?"

"Да, да", – закричали мы хором, разбудив мадам Курба́, только что задремавшую, уткнувшись носом в вязание.

"Отлично! – одобрил Иван Иванович. – А теперь давайте продолжим. Мы видим, что скифы, – и он вновь указал на второй компонент формулы на доске, – были индоиранского происхождения. Замечательно! Итак, давайте вкратце рассмотрим это племя наших предков.

Поклонявшиеся богу солнца и богу грома, скифы были выносливым народом, который никогда не сидел на одном месте, бороздя взад-вперёд просторы степей," (Иван Иванович изобразил это, ходя туда-сюда по подиуму) "сражаясь" (он нахмурил брови) "в долинах великих рек" (он сделал волнистый жест над полом) "и на вершинах холмов," (он посмотрел вверх) "нападая на другие племена," (он проскакал, опустив голову, несколько шагов вправо) "покоряя их" (он победно топнул ногой) "и впитывая их" (он раскрыл объятия) "в своё собственное племя.

Они были по-настоящему дикими людьми, но …" (и он поднял вверх палец) "учитывая любовь первобытных людей к блестевшим и сверкавшим предметам, подпали, что чрезвычайно похвально, под влияние Греции, особенно в том, что касалось золотых украшений и искусно изготовленного оружия, которые столетия спустя были отрыты опытными археологами в Крыму и доставлены в Эрмитаж – сюда, в наш родной город. Сударыни, с милостивого дозволения мадам Курба́" (он поклонился в её сторону) "я организую экспедицию в музей, где мы на досуге осмотрим эти бесценные вещи и порассуждаем, не носила ли когда-нибудь какая-нибудь из наших прародительниц эти самые серьги, это самое ожерелье, эти самые кольца … Или, если в теории реинкарнации что-то есть, носили ли мы сами именно эти драгоценности, будучи примитивно закутанными в короткие меховые накидки или какую-то другую столь же простую, но подходящую одежду?"

Это была шутка, но действительно великолепная, и весь класс разразился одобрительным смехом. И даже мадам Курба́ снисходительно улыбнулась.

"На этом, собственно, и всё о скифах, сударыни. Теперь же давайте взглянем на славян. Их раннее происхождение, похоже, окутано туманом противоречивых мнений. Впервые мы слышим о них в описании Дакийского царства на среднем Дунае".

("Да – ср – Дун", – быстро начеркала я, надеясь на лучшее, когда придёт роковой час кропотливой расшифровки моих собственных иероглифов).

"Это царство было разрушено римским императором Траяном, и славяне в итоге переселились в Карпатские горы".

("раз рим имп Тра – сла пер в Кар гор", – в спешке нацарапала я).

"В седьмом и восьмом веках нашей эры славяне упоминаются у византийских историков. А потом о них больше ничего не слышно вплоть до нападения на Константинополь в девятом веке, но тогда их уже называют русскими.

Но при всём уважении к учёным-историкам, – в шутливой манере продолжил Иван Иванович, – и вам не нужно ничего записывать по этому поводу, – если мы заглянем в древний русский фольклор и былины, то тут же обнаружим популярную легенду об основании Руси, в которой рассказывается о трёх братьях: Русе, Чехе и Лехе, – которые, живя на берегах Голубого Дуная (в кои-то веки легенды и историки сошлись во мнении относительно места действия), в один прекрасный день заметили трёх могучих орлов, круживших над их головами.

'Ага! Это доброе предзнаменование! – радостно воскликнули смотревшие ввысь братья. – Давайте-ка последуем за этими крылатыми посланцами и поглядим, куда они нас приведут!' Сказано – сделано.

Они отправились в путь, возможно, спотыкаясь, так как не сводили глаз с неба, боясь потерять своих пернатых поводырей, а вскоре и вынужденно разделились, направившись за каждым из них в трёх разных направлениях.

Брат Рус взял курс на восток и там, где его орёл наконец-то опустился на землю, основал Русь; брат Чех двинулся на запад и таким же образом положил начало Чехии, или Богемии; тогда как брат Лех пошёл на север и учредил страну ляхов, или поляков. Так гласит легенда о трёх братьях и их трёх путеводных птицах.

И здесь, сударыни, несомненно, самый подходящий момент, чтоб на минутку остановиться и отметить, что мистическая цифра три беспрестанно появляется в русском фольклоре. Позднее, когда у нас прочно утвердилось христианство, крестьяне стали объяснять этот феномен торжественным утверждением, что "Бог любит Троицу", и поэтому всё хорошее исчисляется тройками.

После многовековых метаний неуёмные славяне мало-помалу стали остывать, в скором времени принявшись 'оседать' на земле, а также в своих первых городах – Киеве и Великом Новгороде.

Как вы знаете, в 862-ом году, по словам Нестора, мудрого и учёного киевского монаха, они отправили посланников к трём …" (тут Иван Иванович высоко поднял над головой три пальца и выразительно ими пошевелил) "скандинавским братьям, князьям Рю́рику, Си́неусу и Тру́вору, смиренно призывая тех прийти на княжение землёй, которая была велика и обильна, но, увы, порядка в ней не было. Несмотря на столь грустную картину, князья, по-видимому, с готовностью согласились и вскоре прибыли со своими воинами, многие из которых женились на местных девах и стали мужественными отцами их детей.

Так и вышло, что родовые черты скандинавских викингов попали в наш кровоток".

В эту секунду мадам Курба́ с тревогой взглянула на Ивана Ивановича и, поманив к себе, прошептала что-то ему на ухо. Девочка позади меня хихикнула.

"Тишина!" – крикнула мадам Курба́, после чего покрасневший до корней волос Иван Иванович более тихим голосом продолжил свою речь: "Четыре столетия спустя случилось монгольское нашествие, а с ним пришла и новая составляющая нашей крови – азиатская и жёлтая.

Однако мы говорим о наших предках только как о русских. Они прошли сквозь века – длинная процессия самых разных типов людей: князья и воины, крестьяне и помещики, купцы и придворные сановники, вольные каменщики и политики, писатели и поэты, бездельники и мечтатели, выдающиеся люди и правители. Но, за исключением нескольких общеизвестных исторических деятелей, они с точки зрения наших знаний о них терялись в течение долгого времени, вплоть до конца восемнадцатого – начала девятнадцатого веков. Лишь тогда они определённо приобрели форму и цвет. И именно там мы находим большинство выдающихся личностей из наших родов. Я предлагаю вам, сударыни, попросить ваших родителей поведать вам о замечательных мужчинах и женщинах из ваших семей и написать мне краткое резюме того, что вы узнаете, чтобы мы вместе смогли проследить некоторые черты, унаследованные от ваших предков, которые сейчас живут в вас".

В тот же вечер я подробно расспросила своих домочадцев, а затем с помощью Таньки составила резюме о нашем прадеде Сатрапе и прабабушке Доминике.

Но по какой-то причине Иван Иванович ни разу не прочёл это классу вслух, хотя в частном порядке похвалил мою "действительно хорошую исследовательскую работу" и сказал, что она многое ему объяснила.

Итак, Иван Иванович нравился нам всё больше и больше. Вскоре мы стали для него принаряжаться, то есть выпрашивали у родителей новые передники из шерсти альпаки, обувь получше, поизящнее ситцевые чулки и покрупнее банты для скрепления волос. Поскольку духи были запрещены, мы пользовались душистым мылом и ароматическими саше, которые тщательно прятали в кармашках, пока вошедшая однажды утром мадам Курба́ не вдохнула воздух в классе, насыщенный различными амбре, и не объявила, что отныне разрешалось использовать только самое простое мыло – казанское жёлтое – и никакое другое. В случае неповиновения староста была обязана сообщать о нарушительницах, к которым затем применялись бы различные меры воздействия.

После этого нам пришлось ограничиться только новыми передниками и безупречно белыми льняными воротничками и манжетами.

И какое-то время дома никто не мог понять, почему я вдруг стала такой опрятной и стремившейся выглядеть безукоризненно.

"В воздухе витает что-то странное", – подозрительно уставившись на меня, заметил Ванька – и этого было достаточно. Я покраснела до корней волос, а он крикнул: "Ага, я так и знал!" За пару минут он выведал у меня мой самый свежий секрет.

"Теперь это некто, кого зовут Иваном Ивановичем", – радостно объявил он Таньке, когда та, горя желанием разделить его общество, взбежала по ступенькам. Будучи рядом с Ванькой, она всегда казалась счастливее, чем когда общалась с собственным мужем, и все были убеждены, что Борис Засейкин её к Ваньке ревновал. Но как мог он или кто-либо иной соперничать с её двойняшкой? По их же собственным словам, они выглядели одинаково, думали одинаково и даже одинаково чувствовали.

"Иван Иванович? И кто же он такой? – спросила она с сияющими глазами, радостно готовясь присоединиться к Ванькиному веселью. – Отвечай, дитя моё, отвечай старшим и лучшим. Кто этот человек с таким простым и красивым именем?"

Сначала ворчливо, подозревая коварство, а затем раздухарившись от столь волновавшей меня темы, я всё им рассказала, и тогда у них появилась идея: следовало пригласить Ивана Ивановича к нам домой и к нему присмотреться.

"В конце концов, если он может стать нашим зятем, – сказали они, – нам лучше сразу изучить его со всех сторон. Зубы, волосы и всё остальное, ну, ты понимаешь". И я захихикала от восторга.

Они без труда уговорили Мамусю позвать его на ужин, и на следующий же день я вручила Рейнеке-лису её письменное приглашение на грядущее воскресенье. Он же принял его с явной готовностью, и в тот день мне завидовали все мои одноклассницы, которым и в голову не могло прийти зазывать его к себе домой. Ровно за десять минут до назначенного времени мне – единственной, кто знал его лично, – было сказано встать у порога нашей гостиной на несколько шагов впереди Мамы, чтобы поприветствовать Ивана Ивановича, а потом представить его ей и остальным членам ожидавшей семьи. По специальному разрешению на мне было моё любимое праздничное платье из муслина в карамельную полоску и такая же лента в волосах.

"Она так воодушевлена напяливанием этого летнего платьица, что походит на глупую щеголиху", – насмешливо воскликнул Ванька. Однако Танька, которая вежливо, хотя и весьма непривычно, помогла мне одеться, нахмурилась и скорчила ему гримасу, чтобы он замолчал и оставил меня в покое. К моему удивлению, она, никогда не делавшая для меня ничего подобного, в тот вечер вызвалась побыть моей горничной и любезно завязала все надоедливые верёвочки и узелки, соединявшие мой довольно сложный интимный туалет, который состоял из батистовых панталон, короткой белой фланелевой нижней юбки и двух нижних юбок подлиннее – розовой и голубой. Я с благодарностью приняла её любящую заботу, думая, что Мамуся была права, когда сказала случайно услышанные мною слова о том, что замужество сильно смягчило характер Таньки, сделав ту более нежной, женственной и, соответственно, менее похожей на сорванца.

Дорогая Танька! Моё сердце наполнилось теплотой, и я нежно её поцеловала. Я должна была заметить искорки в её глазах и то, что её кудряшки внезапно смешно оттопырились в разные стороны, как бывало всегда, когда она задумывала какую-нибудь пакость. Однако я была слишком взволнована, чтоб заметить эти признаки опасности, и радостно пошла за ней в гостиную. И там, ощущая себя ужасно важной, заняла назначенное мне место у дверей и с нетерпением ждала сигнала, который должен был известить о скором появлении Ивана Ивановича. Всякий раз, когда наш гость был уже готов подняться по лестнице, швейцар внизу нажимал на кнопку, которая заставляла звякать маленький колокольчик, тем самым своевременно предупреждая находившихся наверху, что пора собраться и осветить лица подобающими случаю приветственными улыбками. Но в этот вечер, стоило колокольчику издать свой серебристый звук, как Танька, вдруг ко мне подскочив и крикнув: "Подожди, там что-то видно", – деловито задрала мои юбки и стала возиться с завязками.

"Вот, так-то лучше", – наконец сказала она, облегчённо вздохнув и чуточку пригладив моё платье, которое слишком сильно распушилось, сделав меня похожей на полосатый воздушный шар.

В этот миг появился Иван Иванович в сверкающем фраке с цветком в петлице. Со спокойным достоинством – по крайней мере, мне хотелось надеяться, что я держалась именно так, – я сделала несколько шагов вперёд и протянула к нему обе руки.

"О, Иван Иванович, какой приятный сюрприз!" – воскликнула я с подобающей ноткой игривости. Много раз за тот день я тайно репетировала данную фразу и верную интонацию, которые были подсказаны Танькой, утверждавшей с неоспоримым авторитетом, что хозяйке дома как нельзя более приличествовало радостно восклицать: "Ме кель сюрпри́з агреа́бль!32" – когда её гости входили в комнату.

"Даже когда их ждут?" – с тревогой спросила я, отчего-то чувствуя, что что-то здесь не совсем так.

"Ну конечно, глупенькая, таков этикет", – ответила она, развеяв мои опасения.

Произнеся свои приветственные слова, я услышала, как позади меня хихикнули Ванька и Танька, Иван Иванович же был ими слегка удивлён. Однако он официально и, как мне показалось, страшно элегантно принялся пожимать мне руку и, подняв правый локоть практически на уровень моего носа, ответил несколько неуместно: "Действительно, очень приятный".

Всё шло превосходно, и я уже собиралась торжественно представить его Маме, как вдруг, к своему изумлению и ужасу, почувствовала, что нечто скользнуло по моим ногам … затем ещё раз … и ещё … и я окаменела, так как на полу у моих ног лежал весь мой интимный туалет: батистовые панталоны и все три нижние юбки – белая, розовая и голубая.

С мучительным воплем: "Не смотрите! Я всё теряю!" – я выпрыгнула из позорного круга и, вылетев из гостиной, помчалась по коридору в свою старую детскую. Там я бросилась на кровать, задыхаясь от стыда: "Ой, ой, скандал!" – в то время как Няня, которая прибиралась в комнате, подбежала ко мне в большом беспокойстве.

"Ах ты, голубка моя, что стряслось?" – воскликнула она, а затем в шоке стала меня разглядывать. Я лежала безо всякой одежды, за исключением праздничного платьица в яркую полоску, застёгнутого на моей шее.

"Ох! – выдохнула она. – Ох! Это Танька, мелкая чертовка! Подожди, я до неё доберусь! Может, она и замужем и всё прочее, но для меня она всего лишь дурной, порочный, непослушный ребёнок … Мать, видите ли! Да она не заслуживает того, чтоб у неё было дитя … Подумать только, что она так опозорила свою бедную младшую сестру … да ещё перед чужим джентльменом … бесстыдная и бессердечная девчонка. Я доберусь до неё … Она неделю не сможет сидеть, после того как я с ней поговорю по-своему!"

В этот миг дверь распахнулась, и в комнату вихрем ворвалась Танька.

"Тамара, душенька, – крикнула она, бросаясь на кровать рядом со мной, – мне так жаль, так жаль! Прости меня, голубушка! Я и правда не думала, что это будет столь ужасно! … Все эти твои бедные вещицы, валяющиеся там, в гостиной … Ох, ох! … Я ни за что себе этого не прощу!" И она разрыдалась, даже не заметив, что Няня уже приближалась к ней с нашей старой воспитательной берёзовой розгой, которая столько раз служила своему прямому назначению. При этом она бормотала: "Подожди же, моя дорогая, и увидишь, что тебя ожидает!"

Ещё секунда и: "Ай, ай! – заверещала Танька, – Я больше так не буду, Няня, клянусь, что не буду! Ай, ай, ай!"

Посреди всего этого гвалта дверь отворилась и к нам зашли Борис и Ванька. При виде того, как Няня потчует Таньку розгой, те согнулись от хохота пополам, крича: "Ой, это так смешно, Няня! Это изумительно, чудесно … Ты нас просто убиваешь!"

Но тут Танька, воспринимавшая своё наказание как нечто само собой разумеющееся, просто по привычке, лишь для пущего эффекта издавая обычные протестующие визги, резко спрыгнула с кровати и с взъерошенными волосами, пылавшими щеками и слезившимися глазами кинулась к ним, вопя: "Убирайтесь отсюда, дурни! Вы меня слышите? Убирайтесь, быстро, это не ваше дело! Как вы вообще смеете на нас глазеть!"

Когда Борис, её собственный муж, попытался до неё дотронуться, та отвесила ему звонкую пощёчину за то, что он "стоял и ухмылялся, как обезьяна", однако когда Ванька схватил её за плечи, встряхнул и одёрнул: "Сию же минуту прекрати вопить! Можно подумать, ты никогда не получала от Няни взбучку", – она вдруг, запрокинув голову, расхохоталась. Тут они уже все втроём покатились со смеху, пока Няня зловеще не приблизилась к ним с криком: "Вы видели, что я сделала с Танькой? Что ж, это касается и тебя, Ванька, никудышный мальчишка! Я сейчас задам тебе такую трёпку, которую ты никогда не забудешь … И несколько дней ты не сможешь ездить верхом на своих лошадях, мой бравый офицер!"

Но тот, оторвав Няню от пола, обнимал и целовал до тех пор, пока с неё не свалились чепчик и прядь накладных волос. Тогда уже я принялась смеяться, и вскоре мы все опять помирились. Мы с Танькой умылись и причесались, Няня на сей раз одела меня подобающим образом, а затем вся компания вернулась в гостиную, где Иван Иванович сидел на краешке стула с таким видом, словно его пригласили в приют для умалишённых. Мамуся, Папуся и Дедуся пытались поддерживать милую беседу, но с первого же взгляда было ясно, что мысли их тревожно блуждали.

Несмотря на столь неудачное начало, ужин прошёл весьма успешно, и позже семья признала, что с "Тамариным Иваном Ивановичем" всё было в полном порядке.

Но, что касалось меня, если бы вдруг Иван Иванович умер и был погребён, мне было бы всё равно. В тот день я раз и навсегда излечилась от конкретно этой влюблённости – вероятно, потому, что предстала перед ним в столь жалком виде как раз в тот момент, когда мне так хотелось произвести на него впечатление и покрасоваться. Когда же несколько месяцев спустя он сбежал с одной из старших выпускниц и в школе из-за этого поднялся страшный тарарам, я просто пожала плечами и презрительно бросила: "Кого это волнует?"

Позже Ванька с Танькой неизменно утверждали, что это они исцелили меня от "идиотского увлечения" и что я должна впредь неустанно зажигать благодарственные свечи перед образами их небесных покровителей за то, что они спасли меня от превращения в "миссис Рейнеке-лис".

Но гораздо сильнее, чем личные огорчения, связанные с Иваном Ивановичем и мадемуазель Эме́, оказалось настоящее, острое горе от потери зарождавшейся "лучшей" дружбы с Софи́ Далмачевой – девочкой, учившейся на два класса старше меня. Та дружба, сулившая, казалось, большие перспективы, была прервана практически в самом начале, оставив в моём сердце не только боль и разочарование, но и шрам, который так до конца и не зажил. Ибо, несомненно, то были самые уязвимые годы в жизни, когда переживания наиболее мощны, а чувства наиболее обострены и ранимы. Грустные слова: "Шагра́н даму́р дюр тут ля ви33", – действительно можно отнести к тому периоду становления, когда прекрасные обстоятельства, которые столь легко могли бы сложиться, лишь недостижимо маячат вдали, как манящие сны.

Вскоре после поступления в школу мадам Курба́ я обратила на Софи́ внимание и сразу подумала, что она самая красивая девушка, которую я когда-либо видела. Та была на пару лет старше меня и обладала особой красотой, которую принято называть "утончённой". Даже тогда она напоминала мне кариатиду на носу древнего корабля. (Так случилось, что я довольно-таки много знала о кариатидах, поскольку в доме у дяди Василия, старого адмирала, была целая их коллекция). Стремительная линия её достаточно крупного, однако идеального по форме вздёрнутого носа, короткая верхняя губа, длинная, как у лебедя, шея и курчавые волосы, всегда создававшие впечатление развевавшихся на ветру, – всё это наводило меня на мысль об одной из тех женских фигур, которые, как мне представлялось, тихонько покачивались вверх-вниз, словно кому-то кланяясь, при движении парусника в море.

Не только я, но и другие отмечали грациозность движений Софи́, а наш преподаватель живописи однажды авторитетно заявил, что она – воплощение "Весны" Боттичелли. Она была одной из самых популярных в гимназии воспитанниц – всегда окружённая восхищённой толпой, неизменно в центре внимания. Долгое время я задумчиво наблюдала за ней с почтительного расстояния, надеясь, что когда-нибудь она меня заметит. И тут, как гром среди ясного неба, произошло удивительное событие – чудо! На одном из наших танцевальных уроков, во время перерыва, она внезапно ко мне подошла – её пышная юбка нежно развевалась, пока та парила над скользким полом, – и с дружелюбным взглядом больших серых глаз, улыбаясь, протянула мне руку.

"А ты забавная малышка, – произнесла она. – Ты мне нравишься. Хочешь дружить?"

Хотела ли я?! … Ошеломлённая неожиданной честью, я, промямлив нечто бессвязное, подала ей холодную красную лапку, мокрую от пота.

"Фу, у тебя рука как лягушка, – воскликнула она, быстро отдёргивая свою и смеясь. – Но ты мне всё равно нравишься. Можешь, если хочешь, называть меня Софи́". И она села рядом.

Переполненная гордостью, я уже собралась пробормотать слова благодарности, когда ни с того ни с сего к нам подошла небольшая группа хихикавших девочек и многозначительно на меня уставилась. Я не могла понять, что им было нужно, но видела, что их настрой был недружелюбным. С некоторых пор я стала замечать, что именно эти гимназистки, все старше меня, толкая друг друга локтями, хихикали каждый раз, когда я входила в помещение, где они находились, а затем принимались перешёптываться между собой, глядя на меня так бесцеремонно, что не оставалось и тени сомнения в том, о ком те судачили.

Теперь они, очевидно, собирались сказать нечто совершенно особенное. Пока я ждала, озадаченная и немного испуганная, Софи́ подняла на них глаза и нахмурилась.

"Чего вы хотите?" – властно спросила она, и те, похоже, на секунду растерялись. Затем Надя, старшая из них и заводила, дерзко ответила: "Мы хотим задать Тамаре несколько вопросов. Вставай, когда с тобой разговаривают старшие, Стронская. Не сиди, как невоспитанная крестьянка".

Я послушно встала, теперь уже абсолютно сбитая с толку и страшившаяся дальнейшего.

"Ответь нам честно, – продолжила Надя, с презрением оглядывая меня с головы до пят, будто бы я представлялась ей чем-то недостойным. – Твоя бабушка была цыганкой? И ты, выходит, тоже цыганка? Если да, то мы не желаем, чтобы ты училась в нашей школе. Ты меня слышишь?"

Воцарилась потрясённая тишина, и все участвовавшие в танцевальном уроке, привлечённые "происшествием", окружили нас и в смятении слушали.

"Цыганка, цыганка, она цыганка", – эти слова пронеслись по их рядам, словно зловещее цыканье.

Софи́ вскочила и тоже воззрилась на меня, но не с презрением, как остальные, а с тревогой, словно желая помочь.

"Моя прабабушка была цыганкой, если ты желаешь это знать, и я горжусь этим! Я горжусь этим! Я горжусь!" – услышала я свой собственный крик, но столь непривычный и странный, будто тот принадлежал вовсе не мне. А затем, повинуясь внезапному порыву, я с размаху ударила Надю кулаком прямо в челюсть. Этому приёму меня научил Ванька, и мы с Танькой не раз в нём практиковались. Надя с воплем боли рухнула, и в тот же миг другие девочки из её группы, накинувшись на меня, повалили на пол. С криком: "Я с тобой, Тамара", – Софи́ бросилась мне на помощь, а за ней – ещё несколько человек. Сразу же началась всеобщая потасовка, в гущу которой ринулась и танцмейстер, отчаянно пытаясь разнять визжавших, пинавшихся и царапавшихся, вцепившись друг другу в волосы, воспитанниц.

"Барышни, барышни, я прошу вас, я умоляю, немедленно прекратите!" – надрывалась она. На непристойный шум сбежались и другие учительницы, за коими более достойным шагом последовала сама мадам Курба́. В конце концов нас растащили и привели к ней на суд. У Нади распухла челюсть, у меня заплыл один глаз; наши платья были порваны, и висели клочьями чулки, а волосы спутанными колтунами падали нам на глаза.

Мадам пристально и в холодном молчании смотрела на нас в течение пары минут. Затем она жестом подозвала к себе других девочек.

"Кто начал эту постыдную драку? – потребовала ответа она. – Будьте добры высказываться по очереди".

Одна за другой гимназистки ей отвечали, мы же – главные виновницы – молча стояли рядом.

"Начала Тамара. Она ударила первой", – свидетельствовали подруги Нади. За меня никто не вступился. Мадам Курба́, нахмурившись, строго на меня воззрилась.

"Итак, это вы, мадемуазель. Что ж, я могла бы и сама догадаться! Но такое поведение в моей школе недопустимо, и вам придётся немедленно её покинуть. Сегодня. Сию же минуту".

Надя и её подруги торжествующе сверкали глазами

"Мадам Курба́, могу я сказать?" – то был спокойный голос уверенной в себе Софи́.

"Да, Софи́, конечно", – ответила мадам Курба́, поворачиваясь к ней с первым проблеском улыбки. Софи́ являлась её любимицей и "одной из самых надёжных девочек во всей школе", как часто выражалась она. "Кес кё се, вуайо́н, парле́!34"

"Тамара ударила Надю лишь потому, что Надя её оскорбила", – твёрдо заявила Софи и приступила к изложению всей истории.

Когда она закончила, Мадам с минуту помолчала, а затем повернулась к Наде.

"Это правда?" – сурово осведомилась она.

Надя угрюмо повесила голову.

"Какой отвратительный и какой жестокий поступок! Надя, мне за тебя стыдно!"

Затем, величественно поднявшись из своего похожего на трон кресла, она направилась ко мне, подметая пол своим чёрным шёлковым шлейфом.

"Ма повр пети́т!35 – обнимая меня за плечи, промолвила она. – Ма повр пети́т! Ты поступила правильно. Ты защитила свою честь и честь своей многоуважаемой прабабушки. Надя, барышни, если бы вы только спросили меня, я бы поведала вам романтическую историю знаменитой княгини Доминики. Да, она была по происхождению цыганкой, но что с того? Её народ – один из древнейших в мире, а она сама стала знатной дамой, действительно знатной, и не только благодаря замужеству, но и благодаря своему уму и талантам. Её личная жизнь являлась безупречной, а общественная – украшением света. Её салон в Санкт-Петербурге частенько удостаивали посещением сам император и другие люди очень высокого положения. Она знала множество языков и необычайно многого достигла. У Тамары есть все основания гордиться ею, и Тамара была права, её защищая. Надя, я требую немедленных публичных извинений".

Надя неуверенно приблизилась ко мне и протянула руку. "Прости меня", – не поднимая глаз, еле слышно сказала она. "И мне жаль, что я так сильно тебя ударила", – ответила я.

"Се са36, – воскликнула мадам Курба́, – и давайте об этом забудем. Барышни, приведите себя в порядок и возвращайтесь к танцам. Никто не будет наказан. Тебя же, Тамара, я немедленно отвезу домой и лично поговорю с твоей шер мама́н37. Позже, Надя, я пообщаюсь и с твоей".

Таким образом, не дожидаясь мисс Бёрнс, я отправилась домой вместе с мадам Курба́ в её старинном экипаже.

И велико было смятение домочадцев, когда я появилась с заплывшим глазом, царапинами по всему лицу и в порванной одежде и чулках. После же того, как мадам Курба́ рассказала всю шокирующую историю, Мамуся заплакала, Папуся принялся ругаться, Дедуся вздохнул и покачал головой, а Няня и мисс Бёрнс были так расстроены, что хором закудахтали, будто куры. И только Ванька радостно ухмыльнулся и, похлопав меня по спине, одобрительно произнёс: "Хорошая девочка! Так держать! Бей их в челюсть, как я тебя учил. Похоже, ты неплохо разобралась с этой Надей, если верить тому, что говорит твоя старая Курба́. В кои-то веки я тобой горжусь! Ты лучшая мелкая нищая скотинка!"

Позже, когда Танька зашла к нам на ужин и услышала о моей битве, она была так довольна, что, сняв один из своих золотых браслетов, надела его мне на запястье, промолвив: "Он будет напоминать тебе о твоей победе".

Затем они все поссорились с Мамусей, которую, по-видимому, рвало на части: с одной стороны, она была глубоко потрясена тем, что я, её дочь, устроила публичную драку; с другой стороны, она была полна ко мне жалости и любви. В конце концов она нашла золотую середину. Сначала, сурово нахмурившись, приказала мне в течение недели по тридцать раз на дню кланяться иконам и пять сотен раз написать в своей тетради: "Я больше никогда не буду драться". Потом же, лично уложив меня в постель и укутывая со слезами и поцелуями, прошептала: "Моя бедная, бедная цыганочка!"

На следующий день, в школе, Надя и её подруги меня избегали, но не грубо, а скорее подавленно, в то время как большинство остальных девочек окружили меня, всячески оказывая мелкие знаки внимания и демонстрируя, что они на моей стороне.

Но лучше всего было то, что среди них находилась и Софи́ – та Софи́, которая публично за меня вступилась и спасла от исключения. Она была моей подругой, настоящей подругой, ведь разве она сама не предложила дружбу и не доказала её перед всей школой? Наконец-то я больше не была "лишней" и всегда одинокой в этом мире. Наконец-то появился кто-то, кто мог поистине стать моей "парой", моей лучшей подругой. Да, только так. Мы с Софи́ могли бы стать лучшими подругами, самыми лучшими на свете. В своём экстазе я уже видела, как мы пойдём по жизни столь же близкими и неразлучными, как Ванька и Танька. Но мне следовало поскорее ей об этом сообщить, иначе бы она не знала, что нас ждало впереди. После того, как я несколько дней обдумывала этот серьёзный вопрос, пытаясь точно определить, какими словами всё до неё донести, я в итоге решилась и на одной из перемен подошла к Софи́. Моё сердце буквально рвалось из груди, руки были как лёд, в ушах звенело, а глаза наполнила "тёмная вода". "Что случилось, Тамара? – ласково спросила та. – Ты выглядишь расстроенной. Я могу чем-то тебе помочь?"

"Софи́, – сделав глубокий вдох, выдохнула я, – я должна тебе кое-что сказать. Это страшно важно, ужасно!"

"Хорошо, – приобняв меня, сказала она, – так в чём дело?"

"Ты будешь моей лучшей подругой, моей самой-пресамой, на веки вечные?"

Ну вот, слова были произнесены! Я сделала ещё один глубокий вдох и, крепко зажмурившись, стала ждать ответа, который должен был превратить меня в половину "пары".

На мгновение воцарилось молчание, затем Софи́ заговорила спокойным, добрым, сочувственным тоном.

"О, Тамара, дорогая моя бедняжка! Неужели это столь много для тебя значит? Ох, мне так жаль, так ужасно жаль! Но, послушай, я не смогу стать твоей лучшей подругой, как бы мне этого ни хотелось, так как у меня, душенька, уже есть такая подруга, и я не могу быть предательницей по отношению к ней".

Теперь я в ужасе смотрела на неё широко открытыми глазами. Каждое её слово было похоже на стекавшую по моей спине холодную воду … Значит, я ошиблась. Я предложила ей свою лучшую дружбу, а та ей была не нужна. Я должна была снова остаться одна, "лишней", навсегда. У меня не было "пары".

"О, не смотри так, – крепко прижав меня к себе, воскликнула Софи́. – Разумеется, мы можем что-то придумать! Подожди, я знаю, я поняла! Ты будешь моей второй лучшей подругой – как тебе такое?"

Вторая лучшая! С самого раннего детства я ненавидела такое выражение и всё, что оно обозначало: второклассная, второсортная, вторичная, подержанная … Вероятно, потому, что любимым выражением презрения Папуси было: "О, он второразрядный", – либо потому, что Няня гнушалась покупкой уже бывшей в употреблении, пусть и красивой одежды; либо потому, что мне никогда не нравилось надевать свои не самые лучшие наряды по случаю не самых важных событий. Какова бы ни была причина, я искренне ненавидела эти два слова, если они были составлены вместе. "Всё или ничего", – вот как я думала. Таков был мой личный девиз, мой экслибрис, который в раннее годы жизни я старательно вписывала во все свои книги. "Всё или ничего" – никогда ничего промежуточного и половинчатого.

И вот сейчас не кто-нибудь, а Софи́ предлагала мне стать её второй лучшей подругой! И это после того, как я предложила ей всю себя!

Со сдавленным вздохом я развернулась и побежала прямиком в гостеприимный "во́ттер глозе́тт" – единственное место, где, как я знала, я могла бы побыть одна. Там я села и заплакала, натянув подол на голову, чтобы заглушить издаваемый мною шум. Когда же прозвучал "кло́ппити-кло́ппанг" на следующий урок, я встала у чуда канализации на колени и, спустив холодную проточную воду, увы, ополоснула ею лицо. Это существенно меня освежило, и, вытершись фланелевой нижней юбкой, я вошла в класс, высоко задрав свой покрасневший нос.

"Пусть моё сердце и разбито, – думала я, – но я буду мелкой нищей скотинкой, если это покажу!"

Подойдя после занятий, Софи́ вновь попыталась заговорить о второй лучшей дружбе. Но мне удалось отделаться от этого предложения (оставшись, как я надеялась, на высоте), сказав и при этом не фыркнув и не поморщившись: "О, нет, Софи́, я действительно не люблю ничего второсортного, спасибо".

Это, похоже, её озадачило и слегка задело, но она больше никогда не возвращалась к данной теме.

А моё сердце было вдребезги разбито – по крайней мере, на неделю, – и я на всю жизнь запомнила эту сцену.

Предыдущая главаГлава 9 из 21Следующая глава