Хотя моя прежняя комната пустовала и во всём доме было много свободных спален, Мама по какой-то собственной причине поселила меня в своей гостиной. Там, на принесённой туда моей старой кровати, что выглядела совершенно неуместно в таком интерьере, я торжественно возлежала, окружённая мебелью в стиле Люи Сэйз, обитой розовой с золотом парчой; стеклянными шкафами, набитыми дрезденским фарфором и безделушками; а также всяческим расставленным повсюду антиквариатом. В противоположном конце помещения, вытянувшись во весь рост у камина, возлежал Мишка Медведь с его стеклянными глазами, устремлёнными на меня немигающим любящим взором.
Открытая клетка Попо́ стояла рядом с моей кроватью, и бо́льшую часть времени он сидел на перекладине изножья или где-то рядом с моей головой. Время от времени он запускал когти в мои волосы либо по мне ходил, ласково снимая незаметные мелочи, которые мог разглядеть только он и которые, видимо, его беспокоили.
"Пссст, ууу", – озабоченно бормотал он, поворачивая набок голову, чтобы получше рассмотреть эти таинственные частички, представлявшие собой, казалось бы, ничто; и: "Пссст, ууу", – торжествующе вскрикивал он после того, как набрасывался на одну из них, клевал и проглатывал.
Если он целый день не спал на жёрдочке, то бегал по мне взад-вперёд, восклицая своё "Пссст, ууу", и атакуя, и клюя. Он отлично знал, что я больна и несчастна, а потому был готов проделывать всевозможные трюки, чтобы меня позабавить. Иногда он пританцовывал, переступая с одной серой и холодной, как лёд, когтистой лапы на другую; иногда раскачивался вверх-вниз всем телом с головы до хвоста либо же пел громким, хриплым голосом. Но когда я дремала, он тихонько урчал либо бормотал себе под нос какие-то непонятные слова. Если он видел, что я металась и плакала, то тут же прижимался ко мне головой и нежно чмокал в щёку или вытаскивал из своего хвоста розовое пёрышко, которое с важным видом протягивал мне в качестве утешения в моём горе. В своей старой доброй манере попугая он создал мне все удобства, о которых только можно было мечтать.
Прошло несколько месяцев, и наконец мой развод был предоставлен – я снова была свободна. Затем безо всякого предупреждения, как гром среди ясного неба, со мной произошла радикальная перемена и я абсолютно обезумела. Быть может, потому, что Мама всё время повторяла: "Душенька, возьми себя в руки и постарайся думать о чём-нибудь другом. Сходи куда-нибудь, повидайся с друзьями, развлекись, повеселись …"
Или потому, что я случайно встретила Алексея на улице и, узрев меня в глубоком трауре, он воскликнул: "Боже правый, Тамара, ты похожа на чёрную ворону! Ты ещё тех малышек не забыла?"
Или, возможно, я вновь стала такой, какая я есть, и наследственность Доминики наконец взяла верх.
Что бы то ни было, я стала другим человеком.
Это случилось однажды вечером, когда Мама вошла в мою уютную гостиную, где я сидела, уставившись на огонь.
"Пожалуйста, дитя, пожалуйста, – прошептала она, садясь рядом и меня обняв, – сделай мне одолжение и сегодня куда-нибудь сходи. Только что позвонила твоя старая подруга Софи́ и просила передать, что умоляет тебя побыстрее приехать к ней домой. Конечно же, никакой вечеринки, а просто несколько друзей, вот и всё".
Пару секунд я в отчаянии смотрела на Маму: это продолжалось уже много дней! "Пожалуйста, дитя, выйди куда-нибудь и повеселись … Пожалуйста, повидайся со своими старыми друзьями … Пожалуйста, начни жить новой жизнью … Забудь старое, забудь всё, что с ним связано, сотри его полностью – начни всё заново".
Меня охватила странная смесь ярости и безрассудства. Я ощутила, как вся напряглась, словно все мои чувства свернулись в клубок, тогда как в голове пронеслась вереница мыслей, быстрых, как молния. Хорошо! Они не хотели понять и не уважали моего горя! Думали, что я потеряла над собой контроль … Думали, что я слаба, мягкотела и сентиментальна … подавлена навеки. Что ж, я им покажу! Коль они желали, чтоб я была сильной, и твёрдой, и весёлой, то я таковой и решила стать!
В это мгновение я почувствовала себя так, словно нырнула с раскалённого пирса в ледяную воду. Глубокий вдох, шок – и я, как безумная, поплыла в новом направлении.
"Ты права, Мама, я пойду, – закричала я, вскакивая и убегая в свою гардеробную. – Какое платье мне надеть? Красное или жёлтое?"
Изумлённая, Мама последовала за мной.
"Красное? Жёлтое? – недоумённо воскликнула она. – О, нет, дорогая, конечно же, нет. Я бы предпочла красивое белое или лавандовое".
Но я уже была занята тем, что, срывая с себя чёрное платье, отдавала распоряжения Мане. Ванну, и, разумеется, душистую, немедленно, и, во что бы то ни стало, красное платье! Оно отлично подходило к соболиной шубе.
Краем глаза я заметила, как Маня вопросительно посмотрела на Маму, которая кивнула и прикусила губу. Я видела, что та была ошарашена моей неожиданной реакцией и не знала, радоваться ей по этому поводу или огорчаться. Что ж, я делала то, чего она и все остальные от меня ждали: возвращалась в мир, чтобы попытаться забыть последние три года страданий и начать всё сначала. О, да, я отлично понимала, что вот-вот могла бы удариться в другую крайность, но что с того? Кого это волновало? Только не меня. Не единожды я уже подчинялась приказам, и что из этого вышло? Моё девичество, моя семейная жизнь, моё материнство – всё было сметено, и растоптано, и испачкано, и испорчено, и загублено. Так почему меня должно волновать, что произошло сейчас? Почему бы не попытаться забыть? Шампанское могло бы помочь, равно как и восхищение мужчин. И я критически оглядела своё отражение в высоком зеркале. Да, это была я – маленькая, и худенькая, и смуглая, с большими чёрными глазами, густыми смоляными волосами и губами, столь же красными, как моё платье. Неплохо, совсем неплохо. На самом деле у меня всё должно было получиться, спасибо!
Резко обернувшись, я обхватила Мамусю руками и крепко прижала к себе.
"Лицезри, прошлое исчезло", – воскликнула я, приняв эффектную позу. А затем, увидев грустное, и озадаченное выражение в её глазах, выбежала из комнаты и сбежала по лестнице к авто, прежде чем могла бы снова передумать.
О, да, да, да, я собиралась начать всё сызнова! Я забыла бы Алексея, и Агриппину, и всё, абсолютно всё, даже своих детей – так гневно думала я, пока авто неслось по пустынным набережным. Каков был смысл в том, чтобы жить так называемым "правильным образом"? Я старалась сделать всё, что в моих силах, я старалась быть хорошей женой и матерью, и поглядите, что из этого вышло! У меня же всё отняли, и я стала "испорченным товаром", испачканным, и порванным, и в двадцать лет ничего не стоящим! Можно сказать, "второсортным".
Мои страдания и отчаяние сменились злобой, холодной, сверкавшей, жёсткой злобой, что, казалось, покрыла меня, как стальной панцирь. Я взбежала по ступенькам дома Софи́ и вошла в её гостиную. У камина уже собралась небольшая кучка старых друзей и приятелей по детским играм. Когда я вошла, все, обернувшись, на меня воззрились. Думаю, они ожидали увидеть некое трагичное зрелище, молчаливое и заплаканное, закутанное в чёрный креп и вуаль.
На мгновение они, судя по всему, были удивлены не меньше Мамуси и Мани. Затем же их изумление сменилось явным облегчением. В конце концов, Тамара не собиралась портить им настроение. Какая удача! Ещё через секунду они, окружив, меня обнимали, и целовали, и гладили по волосам и плечам, и ловили мои пальцы.
"Ну, вот и я! Что будем делать? Куда поедем?" – торопливо спросила я, боясь, что они могли сказать что-то жалостливое или доброе, что пробило б мою новую, крепкую, сверкавшую злобой броню, и я б размякла, снова захотев плакать.
Инстинктивно они поняли мой настрой, так как весело ответили хором: "Давайте поедем ужинать в 'Кюба́'67, а потом на 'Виллу Родэ́'68 и к цыганам – как насчёт этого?"
"Да, да", – вскричала я, и мы выдвинулись.
"Ля жёне́с дори́ ва самузе́"69, – крикнул один из мужчин. Его звали Пётр Обренский, и он был близким другом и одноклассником Ваньки, которого я знала много лет.
Наша толпа с криками и смехом расселась по нескольким авто и поехала сначала в ресторан "Кюба́" на аристократический ужин, потом на знаменитую "Виллу Родэ́" с её рискованным шоу, напомнившим мне о моём парижском медовом месяце, а после к цыганам.
Я никогда там не бывала, так как Алексей наотрез отказался брать меня с собой.
"Как я могу тебя туда отвезти, если ты сама цыганка? Мне было бы рядом с тобой стыдно", – сказал он, и я больше никогда не просилась.
И сейчас я пребывала в лихорадочном возбуждении. Наконец-то я направлялась к цыганам – наконец-то могла услышать, как они пели, и увидеть, как танцевали!
Я, которая почти вообще не пила, теперь опустошила два бокала шампанского. Странное лёгкое покалывание покрыло, будто сеточка, мои щёки, в голове у меня всё поплыло – как мне показалось, довольно приятно, – а колени и икры немного задрожали, словно я стояла на коньках. Алексей, Агриппина и, да, даже малышки стали уплывать вдаль, в то время как новое ощущение свободы, казалось, овладело всем моим существом.
"Я и правда забываю … Боль уходит, – прошептала я Петру, потрогав себя за горло. – Это из-за шампанского? Коли так, налей мне ещё, побольше".
"Столько, сколько ты пожелаешь, Тамарочка", – прошептал он в ответ, наклоняясь ко мне и заглядывая в глаза так же, как делал когда-то давным-давно Гриша.
Мы все сидели в большом отгороженном обеденном зале, или, как его ещё называли, отдельном кабинете, и ждали прихода цыган.
Пётр взял меня за руку и крепко её сжал.
"Они тебе понравятся, так как ты сама цыганка", – пробормотал он тоном, который так отличался от грубости Алексея: "Я не могу тебя туда отвезти; мне было б стыдно, если б меня с тобой увидели".
Мы устроились за длинным столом лицом к входной двери. У меня по спине то и дело пробегали мурашки. Я не могла отвести от этой двери глаз.
"Это же мой народ, мои люди. О, Боже, дорогой добрый Боже, сделай так, чтобы они пришли поскорее, – молилась я, сплетя пальцы. – Скорее, пока моё сердце не остановилось и я не умерла!"
И в этот миг дверь распахнулась и в комнату ввалились они – смуглые, яркие, со звоном браслетов и бус и со сверканием белых-белых зубов. Я тут же вспомнила о своём похищении, о Стеше и Древнем Старце. Боже мой, Боже мой, и вот они снова здесь, возможно, не совсем те же, но такие же, как те.
Я вскочила на ноги, а они мгновенно ко мне повернулись и, низко поклонившись, с протянутыми руками запели традиционную приветственную цыганскую песню:
"Хор наш поёт
Припев старинный,
Ви́на полились рекой.
Дождались мы
Нашей любимой
Тамары Всеволодовны дорогой!
Тамары, Тамары, Тамары,
Тамары, Тамары, Тамары,
Тамары, Тамары, Тамары, Тамары,
Нашей девочки родной!
Выпьем за Тамару, Тамару дорогую,
Свет ещё не видел красивую такую!"
Они пели мне … для меня! И они действительно меня знали! Меня чтили! Ослеплённая слезами, я всматривалась в их лица, а их песня ко мне неслась и, кружась вокруг меня, казалось, погружала в свои волны.
Никогда прежде я не испытывала ничего подобного! Это и было счастье! Это была радость – такая радость, что побеждает печаль, гоня её навсегда.
Словно уловив мои мысли, они перешли к следующему романсу:
"Хочу веселья, хочу похмелья,
Долой тоска и прочь печаль!
Живи беспечно и смейся вечно,
Чтоб жизнь тебе была легка!"
И пока слёзы так и катились по моим щекам, они запели свою третью песню. Заводила с гитарой остановился перед юной девушкой с горевшими очами и такими же, как у меня, вившимися волосами. Она была облачена в ярко-жёлтое платье, и длинные золотые серьги наполовину скрывали её лик. Когда он пробежался по первым аккордам, она, кивнув, вступила.
"Для цыганки, поверь, красота не важна, – начала она низким бархатистым голосом. – Ей лишь сердце подай горячее огня".
Затем, презрительно дёрнув плечом, она продолжила:
"А тому, кто красив, но с холодной душой,
Я скажу: 'Чёрт с тобой! Чёрт с тобой!'"
Каждый куплет этого дерзкого романса заканчивался неизменным рефреном: "Чёрт с тобой! Чёрт с тобой!"
"Не забудь ты меня, об одном лишь прошу", – теперь обращалась к кому-то девушка, и её голос был полон любви и мольбы.
"Я ведь в жертву тебе свою жизнь приношу", – она сделала ударение на слове "приношу" и после взяла короткую паузу.
"А разлюбишь меня", – прошипела она сквозь зубы и подняла правую руку, словно держа в ней невидимый кинжал, готовый нанести удар, а затем неожиданно разразилась издевательским смехом:
"Так махну я рукой
И скажу: 'Чёрт с тобой! Чёрт с тобой!'"
Последние слова она произнесла с таким презрением, что на секунду все замерли. Потом раздались бурные аплодисменты.
"Она прекрасна! Она у них лучшая, если не считать Паши. Только подожди, пока та споёт, – воскликнул Пётр, неистово хлопая в ладоши. – Паша, мы хотим Пашу!"
Измождённая женщина в красной шали, которая, по-видимому, дремала в углу, теперь встала, лениво потянувшись и зевнув. Та была уродлива как смертный грех. Опущенные веки практически скрывали её глаза. "Чего от такой можно ждать?" – подумала я, с тревогой подавшись вперёд. О, я страстно желала, чтоб они все были хороши – все, даже эта.
А заводила приблизился к ней, тихо и ритмично бренча на гитаре, вновь и вновь повторяя одну и ту же прогрессию, но всякий раз чуточку звонче. Его ритм, похожий на удары африканского тамтама, заставил меня вспомнить о джунглях, диких зверях и первобытных людях. И он становился всё громче и громче, пока я не почувствовала, что больше не могу его выносить. Неужели биение в моих висках никогда не прекратится? Я оглянулась оценить реакцию Софи́, Петра и всех своих спутников. Их лица были от напряжения белы. Вдруг женщина, подняв веки, вонзила в нас огромные очи, пылавшие, как раскалённые угли. И сразу запела необычным хрипловатым голосом, то понижая его, то срываясь на визг, а её тело раскачивалось в такт, и плечи поднимались и опускались, как тяжёлые крылья.
Она пела на своём родном языке, и мы не могли понять слов, но их смысл был ясен как стёклышко. За каждым словом стояло выражение её лица, или поворот тела, или взмах рук, или стон, или крик, которые всё объясняли. Пока она пела, с ней произошло невероятное преображение: её лет как не бывало, глаза горели, зубы сверкали, – и так она стояла посреди зала под ярким белым светом люстры, словно пылающее алое пламя страсти.
Не только мы, гости, но и все цыгане слушали её заворожённо. По лицу гитариста струился пот, и, по мере того как песня продолжалась, тот постепенно становился старым, осунувшимся и измождённым. Это выглядело так, словно она высосала из него всю жизненную силу и забрала его молодость в обмен на своё пение.
Закончив, она медленно вышла из зала, не глядя в нашу сторону и не обращая ни малейшего внимания на бурные овации.
Цыгане пели и танцевали для нас до рассвета, а когда в конце концов мы с ними расстались, солнце уже взошло и Петербург оживал.
Пётр отвёз меня домой, и мы были в авто только вдвоём. На прощание он меня поцеловал, и я пообещала встретиться с ним на следующий же день. Почему бы и нет? Если это было способом забыть, то я собиралась пройти весь путь до конца.
Когда я наконец проснулась после тяжёлого сна, уже было обеденное время. Войдя в столовую, я заметила, как на секунду все на меня воззрились, а затем быстро отвели глаза. Мамуся выглядела нервозной и озабоченной, имея на лице два красных пятна, всегда проступавшие, когда та была расстроена; Папуся надувал щёки и топорщил усы, как рассерженный морж; Ванька с Танькой испытывали откровенное любопытство; мисс Бёрнс, округлив глаза, была явно возмущена.
Я, вызывающе их всех оглядев, заняла за столом своё место.
"В чём дело? Отчего вы потеряли дар речи и выглядите так забавно? – спросила я, изящным движением встряхивая салфетку и протягивая руку за стаканом воды. – Я полагаю, вы в шоке, поскольку я вернулась домой на рассвете, нахлебавшись шампанского! Что ж, это то, чего вы все от меня хотели, не так ли? Куда-нибудь пойти и развлечься, позабавиться и обо всём позабыть. Теперь, когда я это сделала, почему же мы морщим носы и мрачнеем?"
Мамуся вздохнула, и её глаза наполнили слёзы; Папуся опять надул щёки; а Ванька с Танькой расхохотались.
"Мы ждали, что ты, дитя моё, примешь участие в благородном и утончённом развлеченьице, а не станешь бегать всю ночь по городу Бог знает где и возвращаться домой совершенно вонючей, – наставительно заметила Танька. – Мама говорит, что учуяла твоё дыхание, пока ты спала, и оно было ужасно, просто ужасно".
Тут Папуся усмехнулся и накрыл своей ладонью мою.
"Возмутительно! – с упрёком воскликнула мисс Бёрнс. – В самом деле возмутительно! Я никогда в жизни не слышала ни о чём подобном".
"Чего вы хотите? – негодующе вскричала я, отодвинув стул и вскочив. – Сначала вы делаете мою жизнь невыносимой, так как я сижу дома и отказываюсь выходить в свет; потом, выведя меня из себя своими советами, просьбами, мольбами и даже приказами – да, Мама, приказами – пойти куда-то повеселиться, на что я наконец сдаюсь и это делаю, вы все на следующий же день сидите с вытянутыми лицами, как судьи, готовые разорвать меня на куски". И, бросив салфетку, я вылетела из столовой, сопровождаемая хором: "Тамара, держи себя в руках!"
Я заперлась в своей спальне и принялась с негодованием по ней расхаживать. И действительно это был предел несправедливости! Намеренно меня оттащить от камина, где я тихонько сидела, никому не мешая, и заставить гулять с кучей буйных людей! Да что там, все в городе знали, что за шумная это была компания … А потом обвинять меня в том, что я явилась домой ни свет ни заря и пахнущей на всю Ивановскую шампанским – "вонючей", как выразилась Танька! Что ж, они прекрасно знали, с какой компанией я встречалась, и понимали, чего от этого ожидать, так к чему весь сыр-бор?
"Жизнь ко мне беспощадна! – топая ногой, восклицала я, и злые слёзы капали в мой открытый рот. – Беспощадна, беспощадна, беспощадна! Никогда я не поступаю правильно. Просто дайте мне что-нибудь сделать, и это всегда будет неверным, неверным, неверным. Зачем я вообще родилась?"
В этот момент раздался стук в мою дверь и ручка сильно задёргалась.
"Кто там? Я никого не хочу видеть. Уходите!" – в ярости заорала я.
"Это всего лишь я, твой старый Папуся". Знакомый голос звучал как-то глухо и нереально. "Впусти меня, Тамара, ради Господа нашего Иисуса Христа, впусти".
Что ж, когда кто-то просил о чём-то ради Господа нашего Иисуса Христа, грех было ему отказывать, и я, пробормотав: "Аминь", – медленно и с подозрением открыла дверь.
Папуся с алыми щеками и пышными усами, мокрыми от слёз, что стекали с их кончиков, ринулся в спальню и, прежде чем я поняла, что тот делал, бросился передо мной на колени.
"Бей по моей глупой старой седой голове, – рыдал он, – и бей хорошенько, что есть силы! Тамарочка, прости меня! Я привёл тебя в этот грешный мир вследствие эгоистичного удовольствия. Я позволил тебе выйти замуж за этого никчёмного негодяя, и я не спас твоих бедных маленьких невинных деток! И теперь мне суждено увидеть, как ты превращаешься в падшую женщину! А всё из-за твоего грешного и порочного старого отца, который не защищал тебя должным образом на протяжении всей твоей бедной недолгой жизни. Ударь меня, Тамара, ударь прямо по моей глупой и эгоистичной башке. Давай, бей, лупи, бац-бац!"
И, схватив мою руку, сжатую в кулак от волнения при виде столь нежданной сцены, он снова и снова бил ею себя по голове. Потрясённая его удивительным поведением – Папуси, что являлся для меня источником силы в течение всех моих тяжких дней, – я отчаянно завопила: "Помогите, помогите! Кто-нибудь, уведите Папусю. Смотрите, что он делает, быстрее, быстрее! Он заставляет меня его бить".
При этих криках все, ввалившись в мою комнату, стали поднимать Папусю на ноги. Но тот был слишком для них тяжёл и, всё ещё стоя на коленях, продолжал взывать: "Бей меня по башке", – тогда как я верещала: "Ради Бога, уведите его, или я действительно ему врежу за такие выходки!"
Тогда уже все принялись орать, и свистопляска стала ужасающей. Но всё ж таки им удалось разжать хватку Папуси на моей руке, поднять его на ноги и вывести из спальни.
Мне, охваченной ужасом от увиденного, всё ещё казалось, что его коротко остриженные волосы кололи мягкую часть моей ладони. Я громко разрыдалась.
"Если это не что-то в духе Достоевского, я готов съесть свою новую шляпу, – заметил Ванька, беря меня и укладывая, довольно для него осторожно, на мою кровать. – Ну же, нищая скотинка, перестань реветь и приходи есть свой обед. Пьяницы, знаешь ли, должны есть, иначе у них будет язва желудка".
Однако столь неудачное замечание окончательно меня доконало, и я лежала, всхлипывая и икая, пока доктор Руковский, который беспокойно курсировал между моей и Папусиной спальнями, не дал мне пято́к своих знаменитых лавровых снотворных капель, промолвив: "Господи, благослови; теперь, пожалуй, они оба уснут", – имея в виду, конечно, меня и Папусю.
На том реакция моей семьи на мой официальный дебют в мире скандалов и завершилась. После этой бурной коллективной вспышки все утихомирились, и мне было позволено творить всё, что бы я ни пожелала. Правда, Мамуся сохраняла грустный вид, а Папуся всякий раз пялился на меня, как печальный, с обвисшими усами, старый сенбернар, но, по крайней мере, они ничего более не говорили, и, когда на следующий день Пётр меня позвал и я пошла с ним гулять, никто против этого не возражал. Я вышла в свет в красной бархатной шубе и собольей шапке, дерзкая и полная решимости познать до конца всё, что могла предложить мне эта новая жизнь.
Довольно скоро я всё познала. Это принесло мне бесконечное число впечатлений и удовольствий. И катание на роликовых коньках на большом катке на Марсовом поле, недалеко от посольства Великобритании, и чайные посиделки, и званые ужины, и вечеринки в театрах, и вечеринки после них, которые часто длились до рассвета. Была потрачена уйма денег, поскольку всё это стоило очень дорого, а кроме того, ведь были ещё парижская одежда, меха и драгоценности.
Санкт-Петербург делился на различные группки или круги, которые образовывали независимые маленькие сообщества внутри одной большой группы, называемой светом.
Наша компактная компашка была из всех самой необузданной, так что имена Елены, Ирины, Софи́, Тамары, Наташи и прочих всегда притягивали возмущённое внимание степенных, импозантных вдов, которые рассматривали нас с безмерным неодобрением, фыркали и задирали свои огромные двойные подбородки, дабы показать, что именно они о нас думали. Мы были "прыткими", недисциплинированными, дикими и плохими! "Озорные", – говорили более добрые, а более суровые клеймили: "Плохие, просто плохие", – и, забыв о собственной молодости, действительно имели это в виду.
Куда бы я ни шла, рядом со мной был Пётр. Иногда подключался Ванька, чтобы посмотреть, что делала нищая скотинка, но не часто. В то время он был влюблён в молодую балерину и проводил бо́льшую часть вечеров, наблюдая за её пируэтами в прозрачной пачке в Императорском балете. Но Пётр всегда меня сопровождал, и вскоре люди начали поговаривать: "У них любовь? Они поженятся? Или это просто короткий роман, который пройдёт по окончании сезона? …"
Но это был не роман, по крайней мере, в те долгие недели. Мы вместе танцевали, катались на коньках да ездили к цыганам, и он держал меня за руку, и признавался в любви, и твердил, что я значила для него больше, чем кто-либо иной на свете. "Ты станешь моей женой?" – вопрошал он снова и снова, я же всегда отвечала одно и то же: "Нет, спасибо, я больше замуж не выйду".
И вот наконец однажды вечером, с бледным осунувшимся лицом и сердитыми глазами, он объявил, что либо мне нужно было согласиться на его предложение руки и сердца, либо ему – уйти.
И я над ним посмеялась в той новой жёсткой манере, которая так сильно мной завладела, и ответила тем образом, который посчитала в высшей степени утончённым: "Но, дорогой, зачем нам жениться? Я абсолютно согласна завести с тобой роман, если ты того пожелаешь".
Он посмотрел на меня в изумлении, и я увидела, как на его лице отразилось столько разных чувств. Он одновременно был потрясён, и рассержен, и обрадован, а также испытал явное облегчение.
И вот однажды поздно вечером я пришла на своё первое рандеву в дом на Морской улице, где над магазином дорогой мебели одна благоразумная пожилая дама сдавала комнаты разным джентльменам из своей модной клиентуры.
Следуя указаниям Петра, я, загодя покинув авто, пошла по улице пешком. И, по пути встретив Софи́, на её вопрос, куда я направлялась, ответила: "Разумеется, на интимное свидание", – что та сочла шуткой. Именно тогда в моей голове и зародилось блестящее убеждение, что всегда лучше и безопаснее говорить правду, сколь бы потрясающей та ни была, так как в неё никто не верил.
Вскоре подойдя к дому и войдя через открытую входную дверь, я проследовала по дубовой лестнице и узкому коридору до четвёртой дверцы справа. Я в неё постучала, и Пётр открыл, одетый, как обычно, в свой мундир. Он раскраснелся и нервничал.
Я быстро оглядела обитель греха, и моё сердце упало. Та была ужасна! Дешёвые белые кружевные занавески на окнах; уродливая старая мебель красного дерева, обитая болезненно-зелёным плюшем; на стенах отвратительные фотографии толстых обнажённых женщин в тяжёлых позолоченных рамах. В углу, за чёрной китайской ширмой, по коей расхаживали розовые фламинго, стояли низкая широкая бронзовая кровать да старомодный умывальник из бурого мрамора, с ночным горшком и ведёрком сбоку от него.
Висячие абажуры на лампах были розовыми с позолотой; в вазах пылились искусственные цветы, а в каждом углу имелось по плевательнице. И, дабы довершить столь унылую композицию, кто-то в соседнем помещении неуверенной рукой заиграл на расстроенной скрипке "Юмореску".
По мере того как сердце опускалось всё ниже и ниже, желудок, напротив, всё выше поднимался, и, к своему ужасу, я почувствовала, что меня вот-вот должно было стошнить. Краем левого глаза я заметила, как непропорционально вырос ночной горшок и в дальнем углу блеснула плевательница, тогда как за соседней дверью неизвестный и неуверенный в себе музыкант вновь и вновь выводил дрожавшими пальцами первые такты "Юморески". И в этой гнетущей обстановке изменившееся, словно искажённое лицо Петра казалось пугающим и нереальным.
Я поспешно развернулась и убежала. В коридоре я встретила хмурую пожилую даму в чёрном шёлковом платье, увешанную по всей её необъятной фигуре тяжёлыми цепями, и брошками, и браслетами. "Моя домовладелица", – дико подумала я, пробегая мимо неё с вновь поднятым воротником и надвинутой на глаза меховой шапкой. Однако не настолько быстро, чтоб она не успела бросить на меня оценивающий взгляд и ухмыльнуться, обнажив длинные жёлтые зубы.
На следующий же день я твёрдо сказала бедному Петру: "Мне ужасно жаль, Пётр, но я не смогла". В тот же вечер он отбыл в своё поместье под Киевом.
В другой раз я пыталась согрешить с моим четвероюродным братом Кристофером, или сокращённо Кристо. Он являлся крупным плотным блондином с близорукими ярко-голубыми глазами, коротким носом и изогнутыми губами. Прекрасный, как нордический бог, он спокойно принимал сей факт, ничуть не зазнаваясь. Возможно, он был слишком для этого ленив, либо пресыщен, либо в каком-нибудь смысле возвышен.
Когда мы стали встречаться, наши матери были очарованы и с нетерпением ждали нашей помолвки и венчания. Но опять же, хотя Кристо и сделал мне предложение самым достойным образом, я ему отказала, объяснив, что меня слишком пугает мысль о новом браке.
"Нет, давай попробуем по-другому", – сказала я, гадая, поразила ли я его так же, как Петра. Но нет, он воспринял всё вовсе не так, как Пётр. Он только прищурил близорукие глаза, сморщил дивный нос и рассмеялся.
"Хорошо, Тамара, – согласился он, – давай попробуем".
Так мы и сделали.
На сей раз рандеву состоялось в величественной гостинице "Европейская", в роскошных апартаментах, где всё было прекрасно и обставлено со вкусом. По углам не красовались плевательницы, и не было ночных горшков; поблизости не играл дрянной, запинавшийся скрипач. На стене висела только одна картина, и притом хорошая, и повсюду были цветы, живые. Бордовые шторы были задёрнуты, в камине весело трещал огонь. Возле дивана стоял маленький чайный столик. На нём шумел небольшой серебряный самовар и стояли тарелки с бутербродами, пирожными и всяческими сладостями. На одной из тарелок лежала красная бархатная шкатулка для драгоценностей.
"Это подарок тебе, Тамара, – произнёс Кристо, указав на шкатулку. – Взгляни, вдруг понравится".
Я с любопытством открыла мягкую вельветовую коробочку и вскрикнула от восторга. Там, на белом атласном фоне, лежал крупный рубин, похожий на каплю крови.
"Каждый раз, когда ты будешь на него смотреть, Тамара, ты будешь знать, что моё сердце принадлежит тебе, а когда его наденешь, на тебе будет капля моей крови".
Мы долго пробыли перед камином. Потом огонь стал мерцать, и тускнеть, и пропадать вовсе. А когда он, зашипев, наконец превратился в тлевшую кучку, которая постепенно всё более серела, пока не стала пеплом, прежнее жалкое ощущение одиночества и разочарования охватило меня вновь.
"Всё бесполезно, Кристюша, – прошептала я, – абсолютно бесполезно. Ты мне дорог, и добр, и понимающ, и тут так прекрасно, но я не могу остаться. Мне нужно уйти, и я не вернусь. Это не твоя вина. Должно быть, это со мной что-то не так …"
"Возможно, Душенька, ты через слишком многое прошла, и те потрясения слишком глубоко тебя ранили. Видимо, ты пытаешься заставить старые раны затянуться, когда тебе следовало бы позволить это сделать времени. Однако я буду тебя ждать, Тамара, и когда ты, почувствовав себя иначе, за мной пошлёшь, я приду к тебе когда и куда угодно. А пока лишь пообещай мне, что будешь носить 'кровь моего сердца', хорошо?"
Я грустно покачала головой.
"Нет, Кристо, этого я тоже не смогу пообещать. У меня не должно быть ничего, что могло бы меня удержать. Я обязана быть свободной – свободной, чтобы в нужный момент самой распорядиться своей судьбой, выбрав только свой путь. Как это произойдёт, я не знаю. Но, быть может, когда-то придёт тот день".
"Что ж, в любом случае всегда помни, что я есть на Земле", – сказал Кристо.
Вот так всё и закончилось, и я шла по Невскому, машинально заглядывая невидящим взором в освещённые витрины. Я опять потерпела неудачу. Сначала как жена и мать, а теперь дважды – с Петром и Кристо, которые, по-видимому, оба меня любили.