К книге
Тамара. Роман о царской РоссииИ наконец четвёртое поколение. Пусть родятся дети
71%
И наконец четвёртое поколение. Пусть родятся дети
15

В конце мая мы переехали в наш дом рядом с летним лагерем в Красном Селе, расположенном примерно в сорока верстах от Петербурга. Именно там на летние месяцы размещались гвардейские полки, проводя грандиозные манёвры, а также знаменитые скачки и императорский смотр войск.

Мне нравился дом и нравилась жизнь в Красном. Там всё отличалось от того, что я видела раньше, и это меня сильно забавляло. Отчего-то в Петербурге я никогда не чувствовала себя "полковой дамой", но там это ощущение определённо появилось.

Наш полк имел свой городок, являвшийся неотъемлемой частью всего лагеря в Красном Селе и располагавшийся на ровном участке земли недалеко от железнодорожного вокзала. Рядовых селили в деревянных казармах и палатках, а под офицерские жилища выделяли в основном крестьянские дома, что стояли по обе стороны единственной улицы, переходившей в основную дорогу до Петербурга. В этих деревянных домах, которые были намного больше и строились добротнее, чем обычные сельские избы, лето за летом проживали одни и те же офицеры со своими семьями. Некоторые из них владели теми домами напрямую, но многие из года в год арендовали.

Наш дом, принадлежавший зажиточному крестьянину по фамилии Устинов, Алексей снял именно на то лето. Конечно же, деревянный, двухэтажный, выкрашенный в нежно-жёлтый цвет, он стоял посередине главной улицы, окружённый высоким дощатым забором. За смотревшим на улицу забором прятался "сад", состоявший из пары небольших серебристых берёз, узкой круговой дорожки и клумбы с алой геранью, которая буйно цвела всё лето. С правой стороны дома имелась закрытая стеклянная веранда; слева к строению примыкал сарай, который можно было использовать как конюшню, каретный двор или гараж; сзади же был огород, спускавшийся к небольшому ручью.

Внутри, несмотря на довольно своеобразное расположение комнат, дом был уютным и даже привлекательным, поскольку все работы по внутренней отделке были выполнены самими арендаторами, к великой радости владельцев. Чем более продуманным являлся интерьер, тем больше он их удовлетворял. Водопровод, отопление, покраска, оклейка обоями, ковры, мебель, фарфор, стекло и кухонная утварь – всё это, конечно, было нашим.

Когда гвардейские полки начинали выдвигаться в лагерь, наши пожитки грузились на большие и тяжёлые, запряжённые лошадьми повозки, доставлявшие их высокими штабелями из Петербурга прямо до Красного Села. Это походило на великое переселение народов – словно все и сами являлись цыганами – или на бегство беженцев, спасавшихся со своим домашним скарбом от наступавшей армии захватчиков.

Часто наверху штабелей в этих повозках перевозили различных домашних питомцев: собак, кошек, канареек, попугаев, – и шум при этом стоял неимоверный. Мой Попо́ также проехался этой дорогой, и извозчик сказал, что тот беспрестанно ругался на протяжении всей поездки.

Начнём с того, что в нашем доме была маленькая и тёмная прихожая, которая удивительным образом сначала вела на кухню, потом в кладовку и уже оттуда мимо примитивного "глозетта" в гостиную. Но я это изменила, добавив ещё одну застеклённую веранду, которая вела напрямую в гостиную и, таким образом, стала в доме новым парадным входом. Это было серьёзным улучшением, так как на первых порах сбитые с толку гости плутали по кухне и кладовой и, вместо того чтобы в итоге оказаться в гостиной, часто по ошибке открывали противоположную дверь в мрачный маленький "глозетт" – "фушный" или "присыпной", как мы его называли, поскольку вместо воды тот "очищался" землёй.

Гостиная представляла собой длинную, довольно тёмную комнату, в которой всегда было прохладно и приятно благодаря затенению, создававшемуся несколькими покрывавшими оконные стёкла вьющимися растениями. Из-за мягкого, полупрозрачного, заполнявшего гостиную зеленоватого свечения это чуточку напоминало жизнь на дне морском, и, соответственно, я обтянула мебель аквамариновым кретоном, особенно гармонировавшим с таким светом. Из нашего дома в Петербурге (на одной из тех знаменитых допотопных повозок) я привезла большой стол, инкрустированный перламутром, расположив его в центре комнаты и поставив туда хрустальную вазу, которая ежедневно наполнялась свежими цветами. Ковёр там был нежно-кораллового цвета, а на диванах и шезлонгах красовались подушки того же оттенка. Эффект это производило восхитительный, и именно в данной комнате я расположилась, чтобы дожидаться появления своих младенцев.

Если же я хотела солнечного света, всё, что мне требовалось сделать, – это выйти на застеклённую веранду, напоминавшую весёлую оранжерею с миниатюрными деревьями, кустами и упоительно цветущими растениями. Там у меня имелась плетёная мебель, отделанная кретоном с маками и пшеницей, и длинный стол, на котором сервировали все наши блюда, поскольку в доме не было столовой.

Моя спальня находилась по другую сторону гостиной и была обустроена таким образом, что в любой момент её можно было превратить в современную операционную. Стены и пол там были покрыты белой эмалевой краской, да и потолок был побелён. Там не осталось углов, в которых могла бы скапливаться пыль, так как они были устранены путём заделки их накладной вагонкой. Всё было продумано до мелочей и сияло чистотой, поскольку в этой комнате должны были родиться дети.

С моей спальней соседствовала комната Алексея, поменьше, с армейской раскладушкой. Далее была ванная комната с белой эмалированной ванной, заменившей обнаруженный там нами старый оловянный ужас, в котором хозяин дома хранил зимой картошку.

Наверху располагались детские, все в голубых и белых тонах, а по другую сторону лестничной площадки – помещения для прислуги.

Жизнь полка стала частью моей, начиная с раннего утра и до поздней ночи.

На рассвете подавала сигнал пастушья флейта, а чуть позже звучал "Генеральный марш" – военная мелодия, которую несколько солдат из состава полкового оркестра исполняли на своих инструментах, маршируя взад-вперёд по улице. Это делалось для того, чтобы разбудить офицеров и их предупредить, что пора вставать, садиться на лошадей и присоединяться к полковым колоннам, намеревавшимся отправляться на раннюю утреннюю тренировку, пока солнце не стало уж очень жарким. И первыми словами песни (мотив которой, когда солдат дул в свою тубу, звучал как "уррр-уррр") были: "Всадники-други, в поход собирайтесь!"

Я любила эту мелодию! Она производила на меня неизгладимое впечатление. И с первых же нот, которые слышала, когда солдаты шли по улице, останавливаясь на десяток секунд перед домом каждого офицера, я вскакивала с кровати и подбегала к окну, чтобы посмотреть, как они проходили.

"Уррр-уррр", – выдували у моего забора, и по какой-то неведомой причине я дрожала всем телом, а моё сердце тянулось к Алексею.

Солдаты останавливались, дабы призвать "моего мужчину" к оружию, и, как и миллионы женщин до меня, я также на этот призыв откликалась. Никогда я не была так близка к тому, чтобы полюбить своего мужа, как в эти несколько минут каждое утро на рассвете. Так я и стояла у окна в чудесном настроении, испытывая за него гордость и даже невообразимую нежность, но дальше этого дело не заходило.

Я слышала, как он вставал и плескался в ванне, а после гремел чашкой кофе, которую всегда приносил ему Сергей. Потом раздавался стук копыт, означавший, что денщик выводил его коня из конюшни. Ещё секунда, и Алексей взлетал в седло, сбежав по деревянным ступенькам. Конь пританцовывал, полный жизни и бодрости духа, стремясь размяться после долгого ночного простоя, тогда как Алексей говорил ему нечто успокаивающее и твёрдой рукой – поскольку был отличным наездником – направлял сие прекрасное создание на центральную улицу.

Со всех сторон стекались офицеры, чтобы присоединиться к полку, который выстраивался возле казарм и палаток. Проходило ещё с пяток минут, и я слышала их командные крики, руководившие действиями эскадронов. Затем оркестр начинал играть весёлую мелодию, и полк гордо, как на параде, трогался в путь во главе со своим командиром, что ехал слегка впереди на своём быстроногом коне.

То было волнующее зрелище: сотни сильных молодых мо́лодцев на сильных молодых жеребцах, где все отличались красотой и юношеским пылом.

Когда они, приблизившись к нашему дому, великолепным "дефиле" двигались мимо, у меня перехватывало горло и на глазах проступали слёзы. Почему – я так и не узнала. Был ли это чистый патриотизм или особый вид эмоциональности, в большей степени связанный с чувствами, чем с каким-то другой фактором? Сколько я над этим ни размышляла, мне так и не удалось разобраться.

Когда полк заканчивал прохождение, я спешила в свой сад и, выглянув за калитку, смотрела, как тот исчезал в облаке пыли. После этого я шла обратно в спальню и дремала до позднего утра, пока наконец не слышала звуки его возвращения.

На обратном пути, сменив оркестрантов, за дело брались полковые певцы, и их голоса были слышны издали, становясь всё громче и громче по мере того, как полк приближался. И вновь я спешила выйти из дома, чтобы ещё раз понаблюдать за прохождением. Однако теперь полк представлял собой совсем иное зрелище. Люди и кони больше не были блестящими и подтянутыми, будто на параде, как ранним утром, а покрылись пылью и потом, и вместо стройных звуков оркестра слух терзало нестройное пение сотен крепких молодеческих глоток. И каждый эскадрон, как казалось, пел свою собственную песню, и когда они друг за другом верхом проезжали мимо, эффект от этого был поразительным. В этом было нечто чисто мужское и какое-то первобытное, столь же мужское и первобытное, как их ревевшие голоса и тяжкий запах пота.

На этом всё и заканчивалось! Через десять минут Алексей домой возвращался, и его лик был тёмен от загара и пыли, а одежда – "пропахшей лошадью". Ещё один приём ванны и нормальный завтрак, сон, свежий комплект белья и белоснежный китель – и он вновь отправлялся в полк, на этот раз для исполнения иных обязанностей. Больше никакой верховой езды и никаких физических упражнений. Дневная жара была в самом разгаре.

Но всё остальное время до самой поздней ночи я слышала вдали характерные звуки лагерной жизни. Вон там, на холме напротив, располагался Преображенский полк, что был старейшим в России и основанным ещё Петром Великим. А вон там стоял Семёновский, и дальше – все остальные …

Со всех сторон до меня доносились смех, пение, и ржание лошадей. В Красном жили тысячи людей – все здоровые, сильные и жизнерадостные.

Никогда прежде я не чувствовала себя настолько женщиной, как в том воинском лагере, и моё искривлённое, распухшее тело, казалось, только подчёркивало это странное первобытное ощущение.

В полдень, так же регулярно, как и первые звуки "Генерального марша", на нашей улице слышались низкие, гортанные окрики торговца рыбой. То был очень старый человек, невысокий и сгорбленный, с длиннющей белоснежной бородой; и, толкая перед собой скромную тележку, с которой всегда капало и пахло на всю Ивановскую, тот грохотал похожим на далёкий гром голосом: "Судакиии-дуракиии", – жалкую рифмованную шутку, которую, судя по всему, много лет назад выдумал. Но изо дня в день, стоило раздаться никогда не менявшемуся дурацкому зову, как из всех домов сбегались повара, чтобы оценить его товар и за судаков-дураков поторговаться.

Другой торговец рыбой, проходивший мимо спустя полчаса, кричал высоким, тонким, но весьма мелодичным голосом: "Сельдь из Голландии!" Почему "из Голландии", было загадкой, которую мы так и не разгадали, поскольку именно этот вид рыбы был самым что ни на есть обычным, вылавливаясь в нашей стране повсеместно.

Затем появлялся продавец овощей, звеневший в маленький колокольчик; и продавец фруктов, который нараспев перечислял их названия и расхваливал разнообразные достоинства.

Парад завершался появлением тележки с мороженым, предлагавшей также широкий ассортимент холодных напитков, среди которых наибольшей популярностью пользовались дюшесная и клюквенная воды.

Я любила эти возгласы почти так же сильно, как "Генеральный марш", и ждала их с нетерпением.

В те дни я особенно хорошо себя чувствовала, совершая долгие прогулки с акушеркой Анной Семёновной, которая с тех пор, как мы переместились в Красное, жила с нами и не выпускала меня из виду, "побаиваясь несчастного случая". Та была молода и хороша собой, сильно любила своего супруга, за коего недавно вышла, и просто умирала от желания к нему вернуться. Каждое утро она с тревогой вопрошала: "Княгиня, Вы же ощущаете что-нибудь? Возможно ли, что ещё один день пройдёт без чего-то?"

И меня неизменно заставляло смеяться её разочарованное выражение лица, когда та слышала мой бодрый ответ, что никогда в жизни я не чувствовала себя лучше и с удовольствием бы совершила приятный долгий променад.

Профессору тоже очень хотелось, чтобы я поскорее покончила с этим делом, так как ему было пора уезжать на Кавказ в санаторий, где его ожидала летняя практика. По правде сказать, его старая подруга Агриппина Ивановна щедро ему платила за каждый день, потраченный впустую, но тем не менее он, как и Анна Семёновна, с нетерпением ждал моего "разрешения от бремени".

Но шли дни, и ничего не происходило. Мамуся, Папуся и Дедуся, вместо того чтобы, как обычно, отправиться в Стронское, сняли, "дабы быть под рукой", дом неподалёку; а с ними прибыли и Няня, и мисс Бёрнс, и старые слуги.

Танька жила чуть дальше по улице в собственном доме вместе со своим мужем и маленьким Ванюхой, а Ванька – прямо за углом, в своей холостяцкой избушке.

Таким образом, вся моя семья была со мною рядом, и, за исключением целый день пропадавшего в полку Ваньки, навещала меня после обеда, и тогда нашей дружной компанией мы пили чай на веранде.

По вечерам я каталась в открытом экипаже, иногда с Алексеем, иногда с Мамусей или Танькой. Но изредка за мной увязывался Ванька и дразнил меня всю дорогу, говоря, что мне явно грозило "навсегда остаться беременной", только если вдруг он не взял бы ситуацию в свои руки.

Позже Анна Семёновна меня купала и помогала удобнее лечь в постели, приговаривая с нескрываемой надеждой: "Ну, может быть, сейчас начнётся!"

Но по-прежнему ничего не начиналось! И вот однажды ночью я сильным приступом хохота добилась наконец желаемого и с беспокойством ожидаемого "разрешения". Уже довольно поздно, около одиннадцати, кто-то (я так и не узнала, кто, хотя подозревала, что Ванька, "взявший ситуацию в свои руки") позвонил в Петербург Профессору, сообщив, что у меня отошли воды и тому нужно поскорее приехать.

"Вы как раз успеете на последний поезд", – произнёс таинственный мужской голос, и сильно взволнованный Профессор без промедления ко мне отправился вместе с кучей своих помощников.

Итак, пока я мирно сидела в ванне, не испытывая ни малейшей боли и радостно с Анной Семёновной болтая, вдруг прозвенел дверной колокольчик, и, к нашему удивлению, в следующую же минуту помещение было заполнено мрачного вида процессией. Первым вошёл Профессор, очень важный и напыщенный; затем пара его ассистентов; ещё одна акушерка, призванная помогать Анне; а за нею два санитара, что несли какого-то странного вида свёртки. Все они были чрезвычайно серьёзны, и, когда Анна Семёновна к ним удивлённо направилась, Профессор сразу заметил: "А, так она в ванне? Прекрасно, Анна Семёновна, прекрасно. Очень правильно при начале родов. Ведь нет ничего лучше хорошей тёплой ванны; она же смягчает ткани, ну, и всё такое".

"Да, и всё такое …" – пробормотала изумлённая Анна Семёновна, в то время как Профессор стал по-деловому раздавать указания своей команде.

"Проследите, чтобы немедленно из спальни вынесли кровать большую и сразу занесли поменьше, которая с жёстким матрасом. И побольше горячей воды и полотенец … Ох, и да! – это уже двум санитарам. – Протрите потолок, пол и стены дезинфицирующим средством. Давайте же, как можно скорее. В частном доме это необходимо, а особенно в крестьянском жилище".

И он огляделся по сторонам надменно, как бы говоря: "Фу! Какое уродство".

Всё ещё сидя в ванне, я пялилась на эту необычную сцену. Что, Боже мой, происходило? Не мог ли знаменитый Профессор быть пьяным?

И тут он ко мне повернулся.

"Что ж, маленькая княгиня Взрывушка, и как Вы себя ощущаете? Боли не слишком сильные, верно? Это хорошо, хорошо!"

"Что хорошо? – спросила я, наконец обретя дар речи. – Что сейчас происходит? Почему Вы здесь посреди ночи? И суетитесь так, будто Вам есть, чем заняться!"

"Я здесь, моя дорогая, поскольку у Вас начались роды и я Вам сейчас крайне нужен", – ответил он успокаивающим тоном, будто обращался к ребёнку или неадекватному человеку.

"У кого тут начались роды?" – вскричала я возмущённо, однако тот лишь отрезал: "Ну-ну, не волнуйтесь. А просто мне доверьтесь, и всё будет у нас преотлично. Анна Семёновна, – поворачиваясь к моей акушерке, – достаньте нашу маленькую пациентку из ванны, а потом положите на операционный стол на минутку".

Но это было для меня уже слишком.

"Послушайте, Профессор, – промолвила я размеренным тоном, звучавшим, как я надеялась, достойно, хотя и говорила, всё ещё сидя в ванне с водой, ставшей уже неприятно холодной. – Я не понимаю, о чём Вы тут твердите и для чего со всеми этими людьми явились. И у меня нет болей, ничего не болит вовсе. Я чувствую себя прекрасно, Вы слышите – превосходно. Никогда в жизни не чувствовала себя лучше! Я гулять, есть и плясать желаю".

"Но как же насчёт родов? По телефону сказали, что отошли воды".

Теперь уже он был сбит с толку и, довольно свирепо нахмурясь, обвёл растерянным взглядом всех присутствовавших в ванной комнате.

"Кто мне звонил? – спросил он сердито. – Анна Семёновна, что Вы скажете? Вы просили кого-то со мной связаться?"

"Я этого не делала. Честно! – ответила та напряжённо, зная его репутацию человека, что, выходя из себя, устраивал жуткие сцены. – Не было никаких признаков родов, клянусь Вам, никаких абсолютно".

"Что ж, будь я проклят! – вскричал Профессор, побагровев от гнева. – Очевидно, кто-то сыграл со мной злую шутку, а я поверил в неё, как пятилетний ребёнок! Однако дайте мне только узнать, кто мог звонить отсюда, и я с радостью сверну ему шею – вы слышите, с нескрываемой радостью!"

"Да, Профессор", – воскликнули все хором. Но я видела, что большинство из них при мысли, что их всесильного Профессора разыграли, еле сдерживалось, чтобы не рассмеяться.

"Пуф", – фыркнула я, взрываясь в ванне. "Пуф", – сделала то же самое Анна Семёновна, низко надо мной наклонившись, будто помогая вылезти оттуда. "Хи-хи", – не удержался кто-то на заднем плане. И это заставило Профессора взбелениться.

"Тут не над чем потешаться, не над чем вовсе, – взревел он дико. – Я немедленно в Петербург возвращаюсь! Давайте-ка, все вы, поторопитесь".

"Вы всё ещё можете успеть на молочный поезд, – сообщил им Алексей, только что появившийся на месте скандального происшествия и выглядевший столь же озадаченным, как и все собравшиеся в помещении. – Давайте я отвезу вас на станцию".

И все они двинулись в путь вслед за Профессором, ушедшим, топнув ногой в сильной ярости.

Стоило им выйти, как я покатилась со смеху. Это был один из моих прежних приступов хохота, внезапно вернувшийся к жизни в полную силу. Я заливалась и визжала, ревела и надрывалась. И, хоть ты тресни, никак не могла остановиться, даже ещё продолжая, когда Алексей вернулся.

"Что ж, они не опоздали, – вытирая лоб, сказал он облегчённо. – Но Профессор был вне себя, поверьте … Фуф! К счастью, он успел на этот поезд. Сегодня это последний, следующий только на рассвете! Интересно, кто же сыграл с ним эту шутку. Может быть, твой драгоценный братец?"

Это было именно то, что я предполагала, но, зная, как недобро Алексей с Ванькой друг к другу относились, воздержалась от высказывания своих мыслей.

Я всё ещё хихикала, когда внезапно острая боль пронзила моё тело … Потом ещё раз, и ещё. И я, прикусив губу, смеяться перестала.

"В чём дело? – с жаром воскликнула Анна Семёновна. – Вы что, обо что-то ушиблись?"

"О, нет, нет, ничего подобного, я слишком много смеялась, вот и всё, пожалуй", – ответила я слегка настороженно, пока та устаивала меня в постели.

"Как скажете, – заметила она с сомнением, – однако мне кажется, что …"

"Ой!" – вскрикнула я, садясь и откидывая одеяло, тогда как на моём лбу выступили капельки пота.

"Ага-а-а, я так и знала, – воскликнула Анна Семёновна. – Что ж, подождём ещё немного, а потом пошлём за Профессором …" Тут она резко замолчала и в страхе на меня уставилась. Но где же был сейчас Профессор? Он ведь до сих пор ехал до Петербурга в том поезде.

"Батюшки, – простонала она, – вот так дела, вот так незадача! Ведь это из-за вашего хохота малыши так тряслись, что нынче, когда врача нету рядом, решили выбраться наружу. О, Боже, Боже! В какое же неподходящее время Вы надумали это устроить".

Та выглядела столь удручённой, что я вновь стала хихикать, пока меня опять не пронзили боли.

"Вот теперь нет никаких сомнений, – заявила она твёрдо. – Началось, и мы должны немедленно как-то вернуть Профессора".

После обсуждения с Алексеем было принято решение, что, поскольку поездов не предвиделось, тот должен был сесть в авто и съездить до Петербурга, чтобы привезти с собой Профессора и всех его сотрудников, а пока Анна Семёновна подготовила бы меня к испытанию.

"Будьте добры, по дороге забегите к матери княгини, – крикнула она вслед Алексею, когда он уже выходил из дома. – Но не позволяйте ей сей же час являться. Мне предстоит дел слишком много, и я бы предпочла, чтобы мне не мешали".

После его ухода она заставила меня пройти в гостиную, а сама быстро превратила спальню в настоящую операционную. Силами Сергея и прочих слуг моя большая кровать со всей другой мебелью была оттуда спешно вынесена, а вместо неё установлена с жёстким матрасом кушетка. Затем же дезинфицирующим средством помещение тщательно вымыли и внесли два новых стола с эмалированными столешницами. На одном из них она разместила ужасающий набор инструментов и автоклав для их стерилизации.

А я время от времени, в перерывах между схватками, заходила посмотреть, что та делала, и принимала в обустройстве своей комнаты самое активное участие.

"Правильно, – поддерживала меня Анна Семёновна. – Двигайтесь как можно больше. Чем активнее Вы сейчас будете, тем Вам будет легче позднее".

И так мы хлопотали с ней вместе, пока новая острая боль меня насквозь не пронзала и не вынуждала, остановившись, перевести дыхание.

"Но есть одна вещь, которую я делать запрещаю, – заявила она мне строго. – Вы не имеете права посещать фушный глозетт в одиночку. Это слишком опасное место, и скинуть туда детей я не позволю".

Первые схватки меня настигли совсем незадолго до полуночи. А теперь уже стало светать, и вдалеке слышались пастушья флейта и первые ноты "Генерального марша".

"Ох, мои малыши станут солдатами, – воскликнула я. – Послушайте, их уже зовут маршем на построение".

"Или же пастухами, – саркастически пробормотала Анна Семёновна, – если Вы, разумеется, в подобные приметы верите".

"Уррр-уррр", – раздался утробный голос тубы у нашего забора. Но на сей раз Алексея, чтобы выйти на этот зов, рядом не было: он до сих пор находился в дороге, возвращая Профессора и его окружение. И я задалась вопросом, как же все они умудрились в одном авто разместиться.

В конце концов они прибыли, все недовольные и сонные, за исключением Профессора, который, казалось, забыл о розыгрыше и теперь был воплощением деловитости. Он, очевидно, остался очень доволен приготовлениями Анны Семёновны, оценив их высоко и по достоинству.

"Она лучшая акушерка во всём городе, – поведал он одобрительно. – Просто сокровище! Только жаль, что вышла замуж так рано. Сейчас я буду принимать с нею двойню", – и он добродушно рассмеялся, а она, покраснев, выпорхнула из спальни.

Вскоре появились Мамуся и Танька, а за ними – Папуся, Дедуся и все остальные.

Няня тут же отвела меня в сторону и, слегка побрызгав святой водой на мои лицо и волосы, повесила мне на шею небольшую серебряную ладанку, которой предстояло помочь мне вынести предстоявшие часы тьмы и страдания.

"Её носили твои мама и бабушка, – промолвила она крайне серьёзно. – Ну, а теперь, голубка моя, настала твоя очередь. Да пребудет с тобой Господь, и пусть твой ангел-хранитель ни за что тебя не покинет, пока ты вновь не окажешься в безопасности".

Когда медработники отвернулись, Папуся тут же засунул под плоскую жёсткую подушку на кушетке чудотворный крест с мощами святого.

Затем мисс Бёрнс подошла со своим лекарством – миниатюрным зелёным флаконом с нюхательной солью, которую мне надлежало понюхать, если бы я почувствовала слабость.

Каждый из них что-то принёс с собою. Дедуся совершил несколько крестных знамений, намазав мне лоб, щёки, грудь, живот и руки – то есть почти всё сверху донизу – освящённым розовым маслом … Танька подарила мне прекрасную новую ночную рубашку, а Ванька выдал крошечную свистульку, в которую я должна была дунуть, если бы мне понадобилась его помощь в моей битве с медперсоналом.

"Я буду в соседней комнате, – ободрил он меня, – и как только услышу твой свист, сразу примчусь на подмогу".

Теперь весь дом был наполнен членами моей семьи, слугами и всевозможными медиками. На стеклянной веранде их всех поили чаем, и в перерывах между приступами боли мне также удалось, недолго во главе стола восседая, самой налить всем по паре-тройке чашек. Однако новые схватки стали такими мощными, что чай я пролила на ковёр, не удержав в своих ладонях чашку. После этого Анна Семёновна взяла меня за одну руку, а Танька – за другую, и мы втроём стали расхаживать по комнатам, периодически делая паузы, чтобы я могла, наклонившись, отдышаться. Потом мы отправлялись в путь снова, туда-сюда, туда-сюда, пока у нас не заболели ноги и не показалось, что мы уже много вёрст преодолели.

Время шло. Я полюбовалась и восходом солнца, и нашего полка прохождением, услышала и флейту пастуха, гнавшего в поля свою паству, и звуки "Генерального марша". Мало-помалу Красное просыпалось, и новый день брал своё начало.

Потом же полк вернулся, распевая одну из моих любимых песен. А позже появился старый торговец рыбой, крича: "Судакиии-дуракиии", – за которым вскоре последовал зов: "Сельдь из Голландии".

К этому времени промежутков между схватками почти не осталось, но, хотя Профессор и предложил мне прилечь, я всё равно ковылять продолжала, отчаянно цепляясь за Анну Семёновну и Таньку.

"Если разлягусь на кушетке, я пропала, – твердила я себе снова и снова. – Однако, на своих двоих оставшись, возможно, сумею убежать от смерти", – что, как заверил меня Ванька, было чисто животным инстинктом.

Боль, казалось, окружала меня накатывавшимися волнами. Я жила в мире боли. Она была везде и во всём. Каждый звук, который я слышала, вызывал её, и каждый мой вздох по ощущениям отзывался ею с удвоенной силой. Даже Ванька уже не мог заставить меня хоть капельку улыбнуться.

И вот она стала непрерывно биться в моём измученном теле, разрывая его своими когтями, гигантскими, острыми и безжалостными. Тогда, охваченная страданием, я подумала о Прометее с его орлом и о спартанском мальчике с его лисёнком. Ох, разумеется, их боль была просто ничем по сравнению с этой. Так почему никто не предупредил меня о том, что мне предстояло выдержать?

"О, о, я больше не в силах терпеть это, – закричала я, цепляясь за Таньку и вонзаясь ногтями в её руку. – Кто-нибудь, вы слышите, пожалуйста, помогите мне, прошу вас, Христа ради! Глядите, я уже умоляю, как нищенка …"

"Так ты же и есть такая, – с видимым безразличием бросил Ванька, хотя по щекам его струились слёзы. – Нищая скотинка, что выпрашивает всё и у всех, как обычно. Ну-ка, взбодрись, чёртова старая дура, ни в жизнь не поверю, будь ты проклята, чтоб у тебя всё было настолько плохо!"

"Следи за языком, Ванька!" – запричитала мисс Бёрнс, как водится, удивлённая и шокированная.

На какую-то долю секунды дурацкое старое обращение помогло, но лишь на долю секунды.

"Пора", – сказал Профессор, поднимаясь из-за стола, за которым пил чай чашку за чашкой. Его голос прозвучал Трубным зовом. Ну, вот оно и свершилось! Сбежать уже было невозможно. И я сочла себя погибшей.

"Давай, детка, держись за меня, скоро всё будет в порядке", – и вместе с Анной Семёновной он, отведя меня в спальню, помог залезть на кушетку. Та была, как доска, жёсткой и столь узка, что я чуть не свалилась.

"А теперь, вы все, свои места займите", – повелел он резким и властным тоном, и тогда его подчинённые сразу со всех сторон меня обступили. В отчаянии я глядела в их холодные, бесстрастные лица. Я видела, что никому из них не было дела до того, что со мной происходило. Для них это была обычная работа, пока меня четвертовали на дыбе. И в ужасе на них взирая, я вдруг вспомнила о Ванькиной свистульке, которую так в кулаке и сжимала. Поспешно засунув ту в рот, я яростно засвистела.

"Я здесь!" – врываясь в спальню, истошно заревел Ванька, однако Папуся с Дедусей на пороге его отловили и, скрутив, потащили обратно.

"Ради всего святого! Неужели мы не можем хоть недолго побыть в тишине и покое? – требовательно рявкнул Профессор. – В чём дело? Что тут происходит? Поверьте, это последний раз, когда я принимаю роды в таком месте! Будто на восточном базаре! А теперь все, кто здесь не нужен, живо убирайтесь отсюда! Слышите меня? Убирайтесь! … Держите её сейчас же", – приказал он, поворачиваясь обратно к своему медперсоналу.

И тут же они меня схватили: двое придавили мои плечи, двое держали за руки, а ещё двое зафиксировали ноги – со всех сторон прижали к кушетке, навалившись всем своим весом.

"Только мать пациентки может побыть рядом с нею", – затем разрешил Профессор, и к нам подошла Мамуся, горько при этом рыдая, и нежно положила ладонь на моё предплечье. Мне стало казаться, что в маленькой спальне совсем не хватало воздуха, и тогда, почти задыхаясь, я запрокинула голову.

"Ох, не делай этого! – тут же закричала Мамуся, возвращая мою голову на место. – Ты же этим испортишь, поверь мне, линию своей шеи".

"Я вынужден попросить Вас не вмешиваться, —одёрнул её Профессор. – Нынче совсем не время о красоте печься! Коли ей нужно продышаться, то пусть делает так, как удобно. И пусть лежит ровно, быстро уберите подушку!"

Но когда те её убрали, был найден чудотворный крест Папуси.

"Батюшки, что он тут делает?!" – закричали они все разом. – Надо убрать его тоже, так как, видимо, его не протёрли!"

Однако Папуся, стоявший у двери и с тревогой за всем наблюдавший, издал громкий возглас протеста.

"Нет, нет, не смейте к нему прикасаться! – воскликнул он возмущённо. – Оставьте его на месте".

"О, ладно, ладно, – проворчал один из ассистентов, – мы только завернём его в чистое полотенце".

На том они и порешили.

В эту секунду раздался шум крыльев, и в спальню влетел Попо́, гортанно крича во весь голос.

"Поймайте скорее птицу, уберите её отсюда", – гневно заорал Профессор.

"Кыш, кыш", – раздались вокруг меня беспомощные вопли, поскольку никто из них не мог оставить своё место у кушетки …

В комнату с метлой вбежал Сергей и замахал ею на попугая, на что тот, сердито захлопав крыльями, принялся кричать пуще прежнего. Но никто, кроме меня, в результате так и не смог с Попо́ справиться.

"Улетай, Попо́", – удалось мне выдавить сквозь зубы, однако, заслышав мой голос, старая птица издала радостный клёкот и проворно уселась на самый край кушетки прямо у меня в изголовье. И там стала что-то ласково мне гугукать, а затем, немного наклонившись, любовно клюнула меня в щёку.

"Всему есть предел! – в ярости заорал Профессор. – Сначала эта грязная птица, а теперь грязную метлу притащили! Вы что, все тут с ума посходили? Немедленно уберите попугая".

Но никто не осмелился к нему прикоснуться, поскольку клюв у него был гигантским, и каждый раз, когда кто-то протягивал руку, он свирепо его ощеривал, грозно махая при этом крыльями. В итоге на него набросили широченное полотенце, смоченное в дезинфицирующем средстве, и, возмущённо потараторив, он всё-таки вскорости успокоился, хотя и намертво вцепился в облюбованный край кушетки.

Боль охватила меня всю, не давая ни секунды передышки. То были океан, планета, галактика, вселенная боли. Я и сама являлась болью, и больше ничего не существовало под солнцем.

"Ай", – слышала я свои пронзительные визги, и: "Ай", – Попо́ им очень точно вторил.

"Невозможно отличить, кто есть кто! Я никогда в жизни не ассистировал при таких родах, – вне себя от ярости прорычал Профессор. – Кто-нибудь унесёт отсюда эту чёртову птицу?"

Но Попо́, избавившийся от мокрого полотенца и благодаря ему тщательно очищенный, вдруг прочно уселся на моей голове, отказываясь сдвинуться с места.

"У неё в волосах его когти. Будем его убирать, он их точно выдерет", – в ответ простонала Мамуся.

"Ладно, ладно! Тогда о нём позабудьте. Ведь дети уже на подходе! Передайте ей бразды правления".

И в мои ледяные дрожавшие руки кто-то вложил два полотенца, привязанных к изножью кушетки.

"Представьте, будто Вы сейчас правите тройкой взбесившихся лошадей, изо всех сил назад тяните – закричал мне на ухо Профессор, – и тужьтесь, тужьтесь посильнее!"

Я послушалась, и новая страшная боль пронзила всё мое тело. На сей раз как ножом вспороли.

"Отлично! Всё закончится через минуту. Теперь хлороформ ей дайте", – приказал кому-то Профессор, и тут же комочек ваты, пропитанный мерзкой субстанцией, был к моему носу приложен.

И на пару секунд я отключилась, да и Попо́ тоже, как мне сообщили позднее; ведь тот обмяк у меня в волосах, по-видимому, не избежав вдыхания анестетика. Когда ж мы оба вернулись в сознание, уже родился мой первенец.

"Это маленькая девочка! – раздался радостный возглас Мамуси, – милая, прелестная малышка …"

Я глубоко, с облегчением вздохнула, так как боль внезапно исчезла. Но вскоре она вновь появилась.

"Ничего, теперь пойдёт полегче", – услышала я вокруг весёлый гомон.

Напряжение явно спало, и все вновь мне показались человечными. По какой-то причине я представила наш полк, отправлявшийся гордым и подтянутым на свои утренние занятия, а позже возвращавшийся оттуда шумным, грязным и расслабленным. Здесь было то же самое, но, разумеется, по-своему.

А в три часа пополудни на свет явилось дитя второе, ещё одна маленькая девочка.

Хотя крохи составляли двойню, но друг на друга ничуть не походили, имея внешность настолько разную, насколько это было вообще возможно.

У первой торчал на макушке потешный пучок из чёрных волосинок, выделялись тёмные брови и ресницы, и кожа была посмуглее, чем у её двойняшки, ведь та обладала бело-розовой и аккуратно сливавшейся со светлым, равномерно покрывшим голову, пушком, весьма похожим на цыплячий.

С самого первого взгляда вид каждой из этих малышек яснее всяческих слов рассказывал об их происхождении, в чём не было и капли сомнения: первая являлась преемницей черт моей цыганской линии – праправнучкой Доминики, – в то время как вторая была типично белокурой, то есть вся в Алексея. С тревогой я взглянула на её нос – не было ли там бородавки. И облегчённо вздохнула, поскольку его милый кончик не только не унаследовал, к счастью, примет Агриппины Ивановны, но и, хвала Небесам, являлся коротким и вздёрнутым.

Обе эти девчушки были совершенно прекрасны, а для меня они выглядели самыми чу́дными в мире! И я тут же их полюбила полной, неодолимой, всепоглощающей чистой любовью. Они были моими, родными, созданными из моей плоти и крови, самыми замечательными на свете!

Но в тот миг, когда я их впервые узрела, ощутив, как они ко мне прижались – одна с левой стороны, другая с правой, – я внезапно осознала, что люблю их абсолютно по-разному. Меня сразу охватило желание защитить от всех свою "Тёмненькую".

"Ты ведь точно такая же, как я, – прошептала я ей на ухо, – и я никому не позволю причинить тебе такую же боль, какую мне причинили. Я буду всегда оберегать тебя, и ты проживёшь свою жизнь счастливо".

И моё сердце сочувственно к ней потянулось, переполняясь мягкой, щемящей жалостью. Да, теперь я хорошо знала жизнь, хотя мне и было всего восемнадцать, и с моим пониманием и опытом смогла бы оградить её от обид, ранивших меня столь сильно.

Покончив с этим, я повернулась к своей "Светленькой".

"Пусть ты и обладаешь их чертами, – прошептала я ей на ухо, – но ты станешь красивой, доброй и ласковой, как танцующий золотой солнечный лучик, дарящий свет, радость и счастье, куда бы ты ни направилась".

Так с ними перешёптываясь, я чувствовала себя феей-крёстной, дарившей подарки детям при рождении, и горячо молилась всем сердцем, чтобы данные пожелания стали не просто плодом моего воображения, а настоящими дарами, которые сбудутся.

Но, как я и предвидела, почти сразу же обе семьи "приняли разные стороны".

Дедуся, Папуся и Ванька с Танькой, то бишь весь наш цыганский клан, бросив лишь первый взгляд на "Тёмненькую", радостно вскричали.

"Да ведь она одна из нас! – воскликнули они восторженно. – Молодчина, Тамара!" – а Дедуся тем временем умело и осторожно взял её на руки и, положив ладонь на её маковку, пробормотал несколько слов, которые разобрать не вышло. И его лицо было возвышенным, глаза сияли, а своими седыми бородой и гривой он сильнее, чем когда-либо, напомнил мне Древнего Старца – того патриарха, которого я некогда приняла за Господа Бога Саваофа.

Мне стало жутко интересно, что Дедуся нашёптывал малышке. Быть может, некое древнее заклинание, которое, отгоняя всё зло, приносило взамен благословение? Но когда я его спросила, тот только мне улыбнулся своей ласковой загадочной улыбкой, оставив вопрос без ответа.

А Агриппина Ивановна, бросив искоса пренебрежительный взгляд на "Тёмненькую", стала удовлетворённо ворковать над "Светленькой", уверив, что та – вылитый папаша.

"Такая же, каким был он, когда родился, – одобрительно поведала она, – и очень на меня похожа. Вот только носик не такой, как у меня", – и за сию приятнейшую информацию я тут же мысленно произнесла молитву хвалы и благодарности Господу.

А что касалось Алексея, тот смотрел на крошек с выражением брезгливого изумления, смешанного с явным отвращением, в итоге объявив, что в равной степени обе виделись ему "слишком уродливыми, чтоб это можно было описать словами".

"Надеюсь, они не вырастут такими! Мне было бы стыдно за столь невзрачных дочек", – пробурчал он напоследок мрачно, вдобавок сморщив длинный нос в знак глубочайшей неприязни.

Однако все заверили его, что обязательно те будут чаровницами, и после пары рюмок он выразился с чуть большей надеждой: "О, хорошо, посмотрим".

Когда ж настало время выбирать им имена, затеялась ужаснейшая буча. Мать Алексея заявила, что желала бы, чтоб "Светленькую" звали Агриппиной, ведь, по её словам, никакое другое имя той не подходило, а я на это резко возразила, отметив, что оно мне не по нраву, поскольку неизменно наводило на мысли о жестокой матери Нерона.

Агриппина Ивановна бушевала, а Алексей угрожал и ругался, но всё было безрезультатно. Я тогда твёрдо решила, что ни одна из моих дочек не стала бы носить такое имя. Ни за что на свете!

В итоге ж Алексей, выгнав всех из спальни и сев у жёниной постели, надумал свою тактику сменить.

"Послушай-ка, Тамара, – начал убеждать он, когда остались мы вдвоём. – Коль назовёшь ты дочку Агриппиной, мама положит на её имя в банк очень крупную сумму и прямо с сегодняшнего дня начнёт готовить ей приданое".

"Да, и подарит тебе большие деньги тоже, – парировала я. – Я же слышала, как она тебе это обещала".

"Ну, и что с того? Разве в этом есть несправедливость? В конце концов, я ведь отец ребёнка".

"А как насчёт второй? – спросила я. – Ты, видимо, забыл, что у тебя двойняшки. Разве ей не требуется тоже начать обзаводиться своим приданым? И хоть выглядит ужасно глупым на подобные темы говорить сейчас, когда они вот только родились, но ты же сам завёл об этом речь, а что касается одной, то обязано касаться и другой, не так ли? У меня никогда не будет любимиц, и это однозначно".

А вот они себе уж таковую выбрали, пытаясь ставить ту повыше "Тёмненькой"! Но я бы этого ни в жизнь не допустила.

"Теперь послушай ты, – промолвила я твёрдо. – Коль назовёте вы одну малышку Агриппиной, самым ужасным именем, какое только есть на свете, я назову другую Доминикой и позже прослежу, чтобы моя семья преподнесла ей в точности такие же подарки, какие вы решите сделать этой".

В смятении Алексей развёл руками. Доминика, в честь цыганки? Чтобы так назвали дочь с его фамилией? Немыслимо! Лишь через его хладный труп!

Рассвирепев, он вышел, чтоб всех позвать назад, и с матерью они вновь стали бушевать и угрожать. Меня ж задело, что заняла их сторону Мамуся.

"Зачем давать прелестной девочке такое имя? – мягко начала она. – Это только навредит и усложнит ей жизнь. И ты, разумеется, была б последней, кто так бы с нею поступил. А как насчёт имени бедной старой мамы: Марина? Ей разве не подходит?"

Она смотрела столь просительно, что я тут же согласилась. Но если у меня не будет Доминики, то не должно быть и Агриппины. В результате у меня поднялась температура, и Анна Семёновна велела всем покинуть спальню.

В конце концов был найден компромисс: назвать Мариной (Марой) "Тёмненькую", а "Светленькую" – Александрой, и сокращенно называть её Алекой, в честь Алексея.

Так их и покрестили – Мариной и Александрой, на чём всё и затихло.

Крестины проходили "на дне морском", в нашей аквамариново-коралловой гостиной, и при этом, согласно русской традиции, не разрешавшей присутствовать на них родителям, мы с Алексеем остались вдвоём на веранде: я – на диване, одетая в новое кружевное чайное платье, а он – рядом со мной на стуле, – и мы оба выглядели, наверное, как на снятой в ателье старомодной фотографии.

Но через стеклянную дверь мы могли всё видеть и слышать. По такому случаю из центра помещения была убрана мебель, и вместо неё перед маленьким, заменявшим алтарь столиком с размещёнными там золотой иконой, золотым крестом и Евангелием в серебряном позолоченном переплёте с эмалевыми медальонами по четырём углам и ещё одним, крупнее, в середине, установили большую серебряную чашу.

Когда священник и дьякон полковой церкви, облачённые в сверкавшие одеяния, заняли свои места у импровизированного алтаря с купелью, а "духовные родители" младенцев, очень важные крёстные отцы и матери (в данном случае их было две пары), к ним придвинулись, внутрь торжественно внесли двойню. Первой шла Няня, полная значительности и достоинства, в своём праздничном сером шёлковом платье, неся спящую Марину на большой плоской украшенной кружевами атласной подушке, а за ней следовала старая Фрося с лежавшей на такой же подложке Александрой. Подойдя к крёстным родителям, те низко поклонились. Затем началась церемония.

В углу комнаты стоял полковой хор, который, стараясь приглушать громкость звука, как можно тише пел слова традиционного молебна: "Во Христа крестистеся", – в то время как батюшка трижды окунал каждого младенца в тёплую воду купели, ловко прикрывая их крошечные личики своей ладонью, одновременно зажимая им рты и носы и засовывая большой палец и мизинец в их уши, дабы вода никуда не попала. И все шесть раз два звонких голоска возмущённо взвизгнули, дабы показать, что они думали об этом издевательстве.

Когда церемония завершилась, ко мне поднесли новоиспечённых маленьких христианок, чтоб я поцеловала их и благословила, а затем унесли обратно в их детские, в то время как с подносов раздали гостям шампанское, и те с бокалами в руках подошли поздравить нас, родителей. Пирожные и конфеты подавались в изобилии, и все их наелись с удовольствием.

На крестины мне вручили множество подарков, которые я должна была передать малышкам позже, когда б те повзрослели. Однако до того момента они были моими, и мне следовало ими пользоваться.

Папуся с Мамусей подарили мне колье из крупных квадратных аквамаринов, что были обрамлены мелкими бриллиантами, – как они объявили, в тон моей гостиной; а Алексей с его матерью дополнили комплект аквамариновыми диадемой и серьгами, а также большой квадратной брошью. Когда благодарила Алексея, я не могла отделаться от мысли, что тот однажды заложит и эти камни; затем, устыдившись такого подозрения, поцеловала его даже горячее, чем обычно.

Предыдущая главаГлава 15 из 21Следующая глава