К книге
Бабий Яр. РеалииПОСЛЕ БАБЬЕГО ЯРА. «Союз советского народа», или Овраг беспамятства. 1954-1964: ХРУЩЕВ И «СОЮЗ СОВЕТСКОГО НАРОДА»
58%
ПОСЛЕ БАБЬЕГО ЯРА. «Союз советского народа», или Овраг беспамятства. 1954-1964: ХРУЩЕВ И «СОЮЗ СОВЕТСКОГО НАРОДА»
21

1950-1961. Замыв, или Завершение «Операции 1005»

Еще 6 сентября 1944 года, т.е. во время войны, Киевский горисполком принял решение о временном отводе карьероуправлению Горкомхоза земельного участка для разработки песчаных карьеров возле Бабьего Яра[625]. Песок был нужен для двух рядом расположенных кирпичных заводов — так называемых Петровских[626], а кирпич разрушенному городу — с его «Планом восстановления и развития городского хозяйства г. Киева на 1948-1950 гг.», «Генеральным планом реконструкции г. Киева»[627] и 10-летним планом городского строительства на 1951-1960 годы — был нужен как воздух. Кстати, одним из парков, которые предстояло построить, виделся парк именно в Бабьем Яру, а среди улиц, которые предстояло срочно реконструировать, — были улицы Сырецкая и Лагерная![628]

Вскоре выяснилось, что разработка карьеров неизбежно порождала отвалы вскрышных пород, т.е. возникновение непроизводственных грунтов, от которых желательно и необходимо было бы избавиться. И тогда нашли элегантное, на первый взгляд, решение — замыв отрогов Бабьего Яра.

В начале марта 1950 года начальник отдела планировки и застройки г. Киева М. Козлов согласовал Киевскому отделению треста «Стройгидромеханизация» Минстроя УССР[629] вопрос складирования пульпы в Бабьем Яру:

Отдел планировки и застройки города не возражает против замыва отрогов Большого Яра, подходящих к территории вскрыши Сырецких заводов, на полную глубину. При проектировании учесть, что вдоль низа яра, находящегося по ул. Фрунзе, должен быть обеспечен в будущем выезд, с уклоном не более 4%. В отношении возможности засыпки верховьев Бабьего Яра будет сообщено дополнительно[630].

И той же весной 1950 года, т.е. еще при живом Сталине, работы по замы-ву начались[631]. Грунт из карьеров перемещался гидромеханически — по трубам и в виде пульпы, т. е. смеси грунта с водой.

Целились при этом и во второго зайца — не только в избавление карьеров от головной боли с вскрышными породами, но и в выравнивание за их счет самой местности. Чисто экономическое решение — без тени мысли о том, в каком месте они собираются все это сделать[632]. Или все-таки — именно с мыслью? И именно с этой? А точнее, с политической волей — замыть, засыпать, затоптать все следы и всю память о еврейской катастрофе 1941 года?

3 декабря 1952 года Исполком Киевского горсовета принял решение №2546 — во исполнение своего решения №2404 от 24 октября 1950 года — о гидронамыве (замыве) в 1953 году третьего отрога оврага Бабий Яр отвалами вскрышных пород упомянутых кирпичных заводов. Чтобы предотвратить сползание намытой почвы, строили дамбы, а для стока воды — колодцы и отводные каналы[633].

Нарекания и проблемы были, что называется, на виду. Так, 11 февраля 1957 года начальник Специнспекции Подольского района г. Киева Глущенко писал начальнику Киевского отделения Гидромеханизации Ципенюку и директору заводоуправления Петровских кирпичных заводов Брацыло об аварийном состоянии канавы (сиречь оврага) Бабьего Яра:

Вследствие недостаточного надзора Вашими работниками на гидропульпе по вскрышиванию грунта, канава Бабьего Яра всегда находится в аварийном состоянии, особенно в зимнее время. Канава заливается, и вода вместе с песком выходит из берегов и затапливает прилегающие территории предприятий и организаций.

С получением сего в целях предотвращения убытков Вам надлежит принять следующие меры:

1. На территории производственной площадки оборудовать бассейн и воду выпускать только чистую, планомерно, небольшими дозами.

2. За состоянием канавы систематически вести надзор и в случае закупорки принимать немедленные меры к прочистке, особенно выход канавы за железнодорожной насыпью...

4. В случае затопления какой-либо прилегающей территории с нанесением материального ущерба, ответственность за последствия возлагается по вине гидромеханизации на Вас[634].

Рельеф местности в Бабьем Яру постепенно менялся. Заполнялись, разумеется, не только отроги, но и основной овраг, поперек которого в конце 1958 года было решено протянуть автодорогу к новому запланированному кладбищу.

11 декабря 1958 г. председатель Киевского горисполкома А. Давыдов издал, за №703, распоряжение своему управлению благоустройства отсыпать в овраге насыпь за счет привозного грунта и ограничить замыв определенной отметкой[635]. Насыпь (она же каскадная дамба) оказалась довольно хлипкой, к тому же земляной — вместо полагающейся в таком случае бетонной.

К 1961 году намыли более 4 млн кубометров пульпы, слой намыва достигал 30 метров. По сути — да и по виду — овраг превратился в заросший бурьяном пустырь, при каждом дожде превращавшийся в болото. По пустырю, когда он подсохнет, предполагалось проложить шоссе, соединяющее Лукьяновку и Куреневку, а выровненное пространство использовать под стадион и парк всяческих развлечений.

Замыв, вопреки проекту, не останавливался на зимнее время, насыпь была насыпана плохо, никуда не годным был и ее дренаж, и в дожди она элементарно текла. Те же самые мозги и руки, что не вспомнили о прошлом этого места, не задумывались и о его будущем.

Так что не приходится удивляться тому, что ровно в полдевятого утра 13 марта 1961 года замыв обернулся размывом и рукотворным селем. Миллионы кубометров пульпы и грязи прорвали плотину-заслон в яру и 15-метровой волной ринулись вниз. Неторопливый (скорость прохождения — всего 15 км в час), но беспощадный, рукотворный сель — сель-убийца — сминал и погребал под собой все на своем пути, в том числе 68 жилых и 13 административно-производственных зданий, включая целое трамвайное депо![636] Человеческих жертв этой крупнейшей до Чернобыля техногенной катастрофы Украины государство насчитало 145, а независимые эксперты — не менее полутора тысяч.

Процесс над виновниками катастрофы прошел в августе 1961 года. Шестерых — главного инженера треста «Укргидроспецстрой», начальника, главного инженера и начальника Петровского участка Стройуправления № 610, а также двух московских проектантов — приговорили к различным срокам за «злоупотребление служебным положением, повлекшим тяжкие последствия». Но самый главный и очевидный виновник — председатель в 1947-1963 годах Киевского горсовета Алексей Иосифович Давыдов — от ответственности ушел: в 1963 году умер от инфаркта[637], но упорно говорили, что суицид.

Разумеется, в деле обнаружился и «еврейский след». Вот как шушукались между собой те, кто его сразу же и «разглядели»:

«Вы знаете, — понизила голос эта женщина, — говорят, это сделали евреи. Дело в том, что их там много расстреливали во время войны, они хотели, чтобы там был памятник, а так как им отказали, то они эту плотину то ли взорвали, то ли дырку проковыряли, короче говоря, они это подстроили для того, чтобы отомстить»[638].

Проносясь мимо антисемитов — или сквозь них — сель, конечно же, не мог не задеть их сокровенные струны. Вот, суммируя, что они несли: «В Бабьем Яру закипела жидовская кровь, это жиды нам мстят, они всегда будут мстить!»[639] Выходило, что евреям для этого даже не нужно было стараться, а всего-то что-то в земле проковырять! Так что сель — это их месть, чистая их месть — пусть не физическая, а мистическая! Евреи — они, оказывается, и так могут!

...Когда же пульпа внизу просохла — а без подпитки из труб просохла она скоро — решено было вернуть ее обратно в яр — но теперь уже снизу вверх, земляными массами, автотранспортом.

Еще в конце 1950-х гг. более 75 га территории бывшего Сырецкого лагеря и вокруг него перепланировали и застроили, с балконов домов открывался вид на места массовых расстрелов и зачистки их следов. Еврейское и другие кладбища окрест окончательно добили строительствами 385-метровой телебашни и спорткомплекса «Авангард», начатыми, соответственно, в 1962 и 1964 годах. Для этого Киевский горисполком принял 26 июня 1962 года решение о ликвидации трех кладбищ в Лукьяновке — Копыловского, Староеврейского и Караимского[640].

Овраг же, в 1961 году изрыгнувший из себя пульпу и в последний раз временно — вместе с костями — обнажившийся, вскорости элементарно засыпали. Через него, как и планировали, проложили шоссе, а вместо него разбили к 1980 году Парк культуры и отдыха Шевченковского района площадью в 118 га[641].

Короче: как геоморфологический артефакт (об историческом промолчим!) овраг Бабий Яр перестал существовать. Нетронутым агрессивным партийным антропогеном остался лишь небольшой отрожек-язычок близ нынешнего памятника-«Меноры» и синагоги-складня.

Так что радуйся, старина Блобель! Вот теперь киевскую часть своей «Операции 1005» ты уже смело можешь считать завершенной!..

1959: Некрасов: «Почему это не сделано?»

Между тем Киев — огромный, растущий и голодный на строительство город со всеми своими кранами и планировочными кульманами — уже положил глаз на свое лобное место — на Бабий Яр и его окрестности. Сулимое замывом «выравнивание» территории манило и притягивало к себе, порождая неудержимый градостроительный зуд.

В конце 1950-х годов началось строительство большого — площадью более 75 га — жилого массива в Сырце. Он быстро застраивался малоэтажными кирпичными и панельными домами, возникли совершенно новые улицы — Рижская, Щусева, Новоокружная (современная Телига), Грекова.

В начале октября 1964 года по ходу строительных работ в районе домов 18а и 22а по улице Грекова рабочие наткнулись на останки людей — расстрелянных здесь советских военнопленных. Там же детьми был обнаружен кусок оргстекла (плексигласа) размером 9 на 13 см с процарапанной на нем надписью на русском языке:

Нас в подпольн. группе было 47 чел. Командир Афанасев Иван Фед. Нас арестовали всех на 1 ночь предатель (указывается фамилия). Осталось 2 судьба их не извес это Морозюк Влдимер Василе безстрашный подрывник имя его хоть и сотню лет пройдет — должно быть увековечено как героя и солдата руского. Надворский Виталий Фраисович герой связист... Мы коммунисты верим в дело Ленина, Сталина верим в победу над врагом. Нас растрели подходит и наш черед. Командир сыну Жора мсти врагам. Я коми-сар майор Кудряшов Андрей Плато 1943 г. Нас ведут растел идут гады прощай родина.

Обнаруженные останки перезахоронили в пяти братских могилах на Лукьяновском кладбище, а при Киевском горсовете создали Комиссию по дополнительному расследованию фашистских злодеяний, выявлению других возможных мест братских могил и материалов о деятельности подпольных групп и организации мероприятий по увековечиванию их памяти[642].

В течение многих послевоенных лет Бабий Яр пребывал в самом что ни на есть запущенном и плачевном состоянии: свалка да пустошь. Даже поставленный когда-то столбик с дощечкой «Сваливать мусор строго воспрещается, штраф 300 руб.» завалился, а потом и вовсе утонул в мусорной стихии[643].

Еще в 1959 году инициативу и эстафету памяти взял на себя Виктор Платонович Некрасов (1911-1987), архитектор по образованию. 10 октября, т. е. вскоре после очередной годовщины расстрела, в «Литературке» вышла его статья — «Почему это не сделано? (О памятнике погибшим в Бабьем Яру)»:

...И вот я стою на том самом месте, где в сентябре сорок первого года зверски были уничтожены тысячи советских людей, стою над Бабьим Яром. Тишина. Пустота. По ту сторону оврага строятся какие-то дома. На дне оврага — вода. Откуда она?

По склону оврага, продираясь сквозь кусты, поднимаются старик и старуха. Что они здесь делают? У них погиб здесь сын. Они пришли к нему...

У меня тоже погиб здесь друг. В Киеве нет человека, у которого бы здесь, в Бабьем Яру, не покоился бы (нет, тут другое слово нужно) отец или сын, родственник, друг, знакомый...

Я стою над Бабьим Яром и невольно думаю о других местах, где так же, как здесь, от руки фашистов безвинно погибли люди. Лидице, Орадур-сюр-Глан, Освенцим, Майданек, Дахау, Саксенхаузен, Равенсбрюк, Бухенвальд... Я был в прошлом году в Бухенвальде. На высокой горе, над долиной, где уютно расположился Веймар, стоит памятник. Гранитные пилоны с названиями стран, сыны которых замучены были в этом лагере, над пилонами — башня. И беспрерывно на этой башне бьет колокол, чтоб люди никогда не забывали о том, что здесь произошло...

Недавно проводился международный конкурс на проект памятника в Освенциме. Полностью восстановлена Лидице, сровненная с землей гитлеровцами. У нас в Советском Союзе воздвигнут памятник в Луганске, в противотанковом рву, где были расстреляны сотни невинных людей, есть памятник жертвам фашизма в Кисловодске...

И, стоя над пустынным, залитым водой Бабьим Яром, я вспомнил, что и здесь предполагалось воздвигнуть памятник. Был даже проект этого памятника работы известного архитектора А.В. Власова — строгий, простой, в виде призмы. Над эскизами росписи, посвященной трагедии Бабьего Яра, работал художник В. Овчинников. Где сейчас эти проекты? Почему о них забыли?

Сейчас в архитектурном управлении города Киева мне сообщили, что Бабий Яр предполагается «залить» (вот откуда вода!), иными словами, засыпать, сровнять, а на его месте сделать сад, соорудить стадион...

Возможно ли это? Кому это могло прийти в голову — засыпать овраг глубиною в 30 метров и на месте величайшей трагедии резвиться и играть в футбол?

Нет, этого допустить нельзя!

Когда человек умирает, его хоронят, а на могиле его ставят памятник. Неужели же этой дани уважения не заслужили 195 тысяч киевлян, зверски расстрелянных в Бабьем Яру, на Сырце, в Дарнице, в Кирилловской больнице, в Лавре, на Лукьяновском кладбище?![644]

Помимо пафоса императивной мемориализации Бабьего Яра, отметим в этом тексте Некрасова несколько других важных черт. Аккуратно обходя все еврейское и все антисемитское, Некрасов публично заговорил о масштабности и всеобщности проблемы. Он отсылал к мировой практике сохранения памяти о трагическом и требовал не приносить Бабий Яр еще раз в жертву — в жертву сиюминутности и утилитарности. Бабий Яр — овраг смерти — он предлагал превратить в Бабий Яр — овраг памяти!

Но к концу года — 22 декабря — «Литературка» вернулась к теме и опубликовала письмо группы киевлян-фронтовиков, «поддержавших» Некрасова, но так, что от оврага со всей его сакральностью ничего не осталось бы. В двух словах: даешь парк в новом жилом районе города, а в парке этом — пожалуйста! — можно любой памятник возвести, а хоть и жертвам фашизма!

Свято чтит советский народ память о своих сыновьях и дочерях, погибших от рук немецких фашистов в годы Великой Отечественной войны. С вниманием и любовью охраняет он могилы погибших, и лучшие скульпторы страны создают памятники бессмертной славы героев.

Надо ли говорить, как это важно и значительно и для памяти погибших, и для воспитания подрастающего поколения в духе глубокого уважения к тем, кто отдал свои жизни на фронтах войны или пал жертвой фашизма. Думается, что в городах и селах — всюду, где есть могилы жертв минувшей войны, необходимо украшать их цветами, создавать памятники, разбивать у могил скверы.

Именно в этом — пафос статьи В. Некрасова, опубликованной в «Литературной газете» 10 октября 1959 года под рубрикой «Писатель предлагает». Естественно, что это выступление, касающееся трагически известного Бабьего Яра, привлекло особое внимание киевлян. В. Некрасов предлагает на месте расстрела установить памятник.

Мы также считаем, что это необходимо сделать в ближайшее время. Но, как нам представляется, предложение В. Некрасова требует некоторых коррективов.

У Бабьего Яра создается новый жилой район Киева, там строятся современные многоэтажные жилые массивы со всеми удобствами. Скоро этот отдаленный район будет связан троллейбусом с центром города. Территория Бабьего Яра будет благоустроена, здесь предположено разбить парк и в парке установить памятник жертвам фашизма.

Надо ли сохранять овраг, как он есть? Мы, авторы этого письма, все участники Отечественной войны, жители Шевченковского района, обсудив этот вопрос, пришли к твердому убеждению: нет, не надо. Ведь в той же Ли-дице не стали сохранять пепелище и место расстрела такими, как они были после изгнания фашистов, а разбили здесь розарий. Думаем, что и в данном случае в Бабьем Яру надо создать парк с памятником в центре.

В. Ярхунов, депутат Шевченковского районного Совета депутатов трудящихся, Н. Власов, А. Ермаков, В. Есипов, А. Кончиц, П. Курочкин, А. Михайлов, В. Сараев[645].

А 3 марта 1960 года та же «Литературка» вернулась к теме и поместила материал, в котором уже не общественность, а начальство — заместитель председателя Киевского горисполкома — присоединилось к ветеранам и разъясняло читателям, что именно из-за неблагоустроенности самого района в Бабьем Яру до сих пор и не сооружен памятник.

Но — радуйтесь! Уже «в этом году начнутся работы по озеленению склонов Бабьего Яра, в ближайшее время там будет разбит парк, в центре которого, по решению правительства Украинской ССР, принятому в декабре 1959 года, будет в будущем установлен памятник-обелиск с мемориальной доской памяти советских граждан, замученных гитлеровцами в 1941 г.».

О том, к чему эта благая весть привела и во что она вылилась (буквально), сегодня хорошо известно: Куреневская катастрофа.

Тем не менее Некрасов четко поставил вопрос, а Евтушенко в 1961 году до предела его заострил, снайперски увязав то, что «над Бабьим Яром памятника нет», с подлинной и главной причиной этого отсутствия — с общесоветским антисемитизмом, помноженным на местный коэффициент.

Это же выражал и молодой поэт Юрий Каплан, еще в 1959 году написавший свою поэму «Бабий Яр». Она ходила в самиздате, имела своих поклонников[646], но в печать не прорвалась. Да и не могла пройти, коль скоро автору, честно принесшему ее штатному литконсультанту в так называемый «Кабинет молодого автора», отвечено было так:

«О чем Вы пишете, молодой человек? Да, погибли люди. Но погибли, собственно, бесславно. Не оказав врагу никакого сопротивления»[647].

«Но погибли бесславно!..» И это — о женщинах, стариках, детях, младенцах!..

1960. Бабий Яр могил

Проблемным еврейским местом в Киеве оставалось и Лукьяновское еврейское кладбище, на которое, как и на Бабий Яр, был устремлен горячий ликвидационный пыл городских властей.

К концу 1950-х гг. кладбище уже приобрело следующий, зафиксированный Виктором Некрасовым, жуткий вид:

... И еще одна трагедия.

Может быть, даже более страшная, чем смерть. Надругательство над ней. Дикое, постыдное, ужасное, непонятное...

Я иду по тенистой аллее. Тихо, пустынно, шуршат под ногами листья. А кругом... Кругом тысячи, десятки тысяч поверженных, разбитых, исковерканных памятников...

Сворачиваю в другую аллею, третью, четвертую... Та же картина. Многотонные гранитные, мраморные памятники в пыли, в осколках. Маленькие овальные портреты разбиты ударом камня. И так на протяжении... Не знаю, что сказать. Все памятники, все до единого, уничтожены. А их тут не сочтешь. Пятьдесят, сто тысяч... Город мертвых. В мавзолеях, склепах содран мрамор, на стенах надписи — лучше не читать...

Известно, что немцы в порыве слепой злобы уничтожили центральную аллею. На остальные не хватило сил и желания. Остальное совершено потом.

Кем?

Никто не знает или молчат.

Пьяное хулиганье? Но оно, вооружившись, допустим, ломами и молотками, могло справиться с десятком-другим памятников. Они сделаны добротно, на века, на свинцовом растворе.

Нет, это не хулиганье. Это работа планомерная, сознательная. С применением техники. Без бульдозера или трактора, а то и танка, не обойдёшься.

Иду дальше... Хоть бы один сохранился. Нет — все! И на дне оврага груды осколков. Не поленились подтащить и сбросить. За день, за два этого не сделаешь. Недели, месяцы...

И не в пустыне. В городе. Совсем рядом троллейбус, а в конце улицы Герцена (Герцена!), в полукилометре от кладбища, дача, в которой жил Хрущев...

Все это я обнаружил в конце пятидесятых годов. Случайно, гуляя... И онемел. Никто ничего мне об этом не говорил. А вот прошли годы. И у скольких людей там были похоронены отцы и деды. Значит, сюда приходили. И не только приходили. Некоторые из памятников, немного, может быть, сотня или две, были зацементированы в поверженном, лежачем положении, чтоб больше не сбивали...

Никто об этом не говорит. Молчат. Я спросил у жильцов домика при входе на кладбище. Возможно, бывшие сторожа. «Не знаем, не знаем... Ничего не знаем...» И глаза в сторону.

Я задаю себе вопрос. В сотый, тысячный раз. Кто они? Кто разрешил? Кто дал указание? Кто исполнил? И сколько их было? И когда они это совершили? И откуда эта лютая злоба, ненависть, хамство? Или, наоборот, — спокойный, хладнокровный расчёт: сегодня — отсюда досюда, завтра — отсюда до того вот памятника, к 20-му чтоб было закончено...

И все это во второй половине XX века, в славном городе Киеве, на глазах у всех...

Я побывал там сейчас. Перед самым отъездом. Через пятнадцать лет... Заросло кустарником. Поверженные памятники куда-то вывезены. Но не все. То тут, то там белеют среди бурьяна и зарослей недобитые пьедесталы, ступени, обломки мрамора и лабрадора.

И бульдозеры. Скрежеща и урча, пробивают на месте главной аллеи куда-то дорогу... Людей нету. Пусто. Мертво... И страшно[648].

Еще одно свидетельство о кладбищенской ситуации летом 1961 года — от Алексея Симонова. Уверен, что именно она, эта «ситуация», а не пылящие

грузовики с мусором поставили Евтушенко в положение, когда не написать свою поэму он уже не мог:

В Бабий Яр мы поехали в будний день, ближе к вечеру... Причем поехали на машине — вроде как на экскурсию в уже намоленное местной интеллигенцией место, куда они по возможности привозили каждого приехавшего. Место это — на дальнем берегу оврага, не на том, где происходили расстрелы, а на противоположном, высоком и обрывистом, где еще с довоенных времен сохранилось еврейское кладбище. Здесь в войну размещалась немецкая зенитная батарея, для подходов к которой были методично снесены два ряда памятников, слева и справа от центральной аллеи, ведущей от входа к самому обрыву.

Это подтверждается первой же строфой его стиха:

Над Бабьим Яром памятников нет Крутой обрыв, как грубое надгробье...

Только отсюда, глядя с этой, доминирующей над местностью, стороны и никак иначе. А все дальнейшее возникло не в связи с почти идиллической картинкой, с этого обрыва открывающейся, а с тем невыносимым чувством позора, которое громоздилось за твоими плечами, обращенными к кладбищу. Я соврал, когда употребил слово «сохранилось». На этом погосте не было ни одного целого памятника. Ни одного! Ни одной целой фарфоровой фотографии, ни одной неиспохабленной эпитафии, — матерные визги, неспешно выбитые подручным инструментом на теле лежащих памятников. «Бей жидов» — на стенах склепов и усыпальниц. И, самое страшное и подлое в своей беспомощности, — сброшенные навзничь еврейские памятники-деревья с обрубленными бетонными сучьями, под которые, чтобы хоть место сохранить, подведены родственниками цементные подушки.

Только испытав шок от этого шабаша, можно воскликнуть: «Для всех антисемитов я — еврей!» — потому что, глядя перед собой, сказалось бы: «Для всех фашистов, для их приспешников». Словом, каким-то образом, отделяясь от современности и отзываясь на память, а тут — никакой памяти — прямое ощущение ужаса, позора и ненависти. И желание что-то сделать. Вот он и сделал: написал «Бабий Яр»[649].

Но эстафета была продолжена постановлением №988 Киевского горисполкома от 26 июня 1962 года и решением № 1603 от 15 октября 1963 года: 27 гектаров территории ликвидированных Староеврейского и Караимского кладбищ передавались Управлению зеленой зоны для проектирования и строительства на ней парка отдыха и стадиона. В конечном счете на месте могил был начат, но так и не закончен стадион «Авангард», а рядом вознеслась на свои 385 метров самая высокая тогда в мире цельносварная конструкция — Киевская телебашня, пущенная в строй в 1973 году.

Заинтересованным гражданам, т. е. родственникам похороненных, предлагалось перенести своих покойников на новое, в 1959 году открытое Берковецкое еврейское кладбище или на другие кладбища (например, Байково), а те надгробные сооружения (памятники, плиты, ограды), что после 1 января 1963 года (уже через полгода!) останутся бесхозными, снять и оприходовать.

А легко ли могилам быть не бесхозными, если дети и внуки захороненных в них десятками тысяч были расстреляны в наиближайшем яру?

Неминуемо обнаружилось, что на кладбище есть могилы ряда выдающихся в том или ином отношении людей, таких как цадики и родственники раввина Тверского, сионисты Мандельштам, Борухов и Сыркин, герой-большевик А. Горвиц, мемориалы жертвам многочисленных киевских погромов, которые требовали к себе особого и политически выверенного отношения[650]. В Киеве тогда все же нашлось с полторы тысячи еврейских семей, оказавшихся в состоянии за отпущенные им полгода перенести поруганные могилы своих предков на другие кладбища, но десятки тысяч выморочных еврейских надгробий, не пригодившихся никому, включая немцев, были Киевским горсоветом уничтожены или утилизированы.

Само решение мотивировалось еще и тем, что Еврейское кладбище, видите ли, одичало и заросло, а большинство могил разрушено еще во время немецкой оккупации. О поразившем Некрасова перманентном осквернении еврейских могил в военное и послевоенное время своими, домашними антисемитами в постановлении ни слова.

Больше всего мне тут нравится это «еще», без утайки выдающее известную преемственность. Антисемитизм, по сути, был приравнен к природным катаклизмам и явлениям неодолимой силы, а некрополь, который по своей величественности и исторической значимости мог бы стоять в одном ряду с сохранившимися еврейскими кладбищами Варшавы, Праги и других оккупированных немцами европейских столиц, приказал долго жить.

Антисемитская часть гражданского общества — те самые пересмешники-хохмачи с коронным номером «Стярющка не спеща...» — тоже не сидели сложа руки: они подросли и крушили уцелевшие после немцев еврейские могилы на любом еврейском кладбище, будь то старое Лукьяновское или новое Берковецкое, или старое, но общее (не-еврейское) Байково.

Так что не стоит удивляться: ситуация с еврейскими могилами на Байковом кладбище была немногим лучше! В октябре 1958 года неизвестные повалили там 39 еврейских памятников[651], на некоторых оставляя надписи: «Начинаем с мертвых, кончим живыми», а перед Пейсахом 1962 года — разбили аж 50 памятников[652].

1962 год смело можно считать одним из пиковых в контексте антисемитизма. Именно тогда, после осенних праздников, закрыли синагогу во Львове и едва не закрыли в Киеве. Тогда же, точнее, в 1961-1963 годах в Киеве, Львове и других городах Украины прошли процессы, связанные с так называемыми «экономическими преступлениями» и с многочисленными приговорами к расстрелу. На них в качестве обвиняемых проходило очень много евреев, а среди приговоренных к расстрелу их доля превышала 80 % (и это при 2 % в населении!)[653].

Но не упустим и континуальности антисемитизма в СССР и, заодно, особой притягательности еврейских кладбищ для вандалов-антисемитов. Вот, например, вопиющий подмосковный кейс 1959 года.

4 октября, в первый день еврейского Нового года, православные пассионарии-антисемиты подожгли в подмосковной Малаховке местную синагогу — крошечную деревянную синагогу-избу, а заодно и сторожку смотрителя местного еврейского кладбища Голдовского. Синагогу спасли, а сторожка сгорела, причем в дыму задохнулась жена сторожа[654]. Весь поселок и даже Казанский вокзал были обклеены тогда машинописными листовками с призывами «Бей жидов, спасай Россию», подписанными «Комитетом БЖСР [Бей жидов, спасай Россию]» или «ЦК ОРН [Освобождение русского народа]», с приписками о чрезвычайной богоугодности миссии избавления от евреев[655].

Но здесь, в Киеве, на Лукьяновском еврейском кладбище, по-над Бабьим Яром, это ликующее и быкующее надругательство воспринималось иначе — по-особенному сверхсимволично. А именно — как эстафетное продолжение расстрела 20-летней давности и как торжество варварского интернационала антисемитов. Эдакое «Антисемиты всех стран, сортов и времен, соединяйтесь!».

Но тогда и вопрос: а не гитлеровская ли это, в конечном счете, победа?..

1958-1962. Синица, Дриз, Боярская и Лифшицайте

Стык 1950-х и 1960-х годов — это излет хрущевской оттепели в СССР и, одновременно, взлет и обострение антисемитизма на Украине. Это противоречивое влияние испытали на себе многие художники и музыканты.

Начнем с художников. Борис Иванович Пророков (1911-1972) — советский график, народный художник СССР, член-корреспондент Академии художеств СССР, художник «Крокодила» (с 1938). В 1958—1959 годах он написал серию «Это не должно повториться!», в том числе рисунок «У Бабьего Яра» (тушь, акварель).

В 1960 году полотно «Бабий Яр» в оригинальной технике флоромозаики создал еще один «бойчукист» — Григорий Иванович Синица (1908-1996). По легенде, он и сам чуть не угодил в Бабий Яр — случайно, провожая кого-то из своих еврейских друзей: такая же история, что и с Титовой. Гонения на самого Синицу в СССР пришлись на 1960-е годы. Из-за обвинений в «формализме», «национализме» и «абстракционизме» он вынужден был в 1968 году переехать из Киева в Кривой Рог, где после его смерти был открыт персональный музей художника.

А в 1962 году, отсидев свое в ГУЛАГе, свой цикл картин «Бабий Яр» написал Иосиф Наумович Вайсблат (1898-1979). Выделяется и его рисунок «Перед расстрелом»[656].

1964 годом датируется скульптура Валентина Андреевича Галочкина (1928-2006) «Бабий Яр» (другое название — «Насилие»). Образ беременной женщины, рассеченной надвое, отсылает к памяти о жертвах не только Бабьего Яра, но и еврейских погромов.

Важным музыкальным подступом к теме Бабьего Яра стала замечательная песня композитора Ревекки (Ривки) Григорьевны Боярской (1893-1967) на стихи Шике (Овсея) Дриза «Колыбельная для Бабьего Яра»[657]. И Ривка, и Шике — киевляне, стихи в оригинале — на идише[658]. Песня была написана в 1958 году, ее единственное исполнение в Киеве состоялось 13 ноября 1959 года.

Исполнительницей была певица Нехама Юделевна Лифшиц (Лифшицайте; 1927-2017)[659]. Ее, победившую на Всесоюзном конкурсе артистов эстрады 1958 года с репертуаром на идише (sic!), называли еще и «голосом оттепели»:

Я пела в Киеве 13 ноября 1959 года. В первый и в последний раз. Больше я не получила разрешения выйти на киевскую сцену, и в этом не было ничего необычного после того, как в 1948 и 1953 годах разгромили всю еврейскую культуру, да и вообще и до меня мало кого из еврейских исполнителей допускали в «священный Киев-град»...

Короче: я впервые в Киеве, меня захватывает красота вольного Днепра среди зеленых холмов, и это чувство неспособны испортить кренделеобразные безвкусные здания «новой советской архитектуры» на Крещатике. Только вот у Софиевского собора летящий с шашкой наголо Хмельницкий наводит на меня, вероятнее всего уже засевший в генах, ужас гибели.

Я встречала киевских евреев, по-южному подвижных и приветливых, но было у меня такое ощущение, что на них всех лежит уже навечно гибельная тень шашки Хмельницкого и Бабьего Яра. Ведь он всегда тут рядом, неподалеку, Яр, у Днепра, эта вечная кровавая рана нашего народа.

И я уже знала, что я буду им петь.

Ведь и намека на памятник не было в этом Яру.

И я думаю, единственным памятником в те дни была «Колыбельная Бабьему Яру» композитора Ривки Боярской и поэта Шики (Овсея) Дриза.

Я не знаю точной даты, когда создали они эту песню.

Думаю, май 1958 года, когда я впервые выступила в Москве, особенно стал для меня вехой в жизни, ибо я встретила поэта Шику Дриза. Он и повез меня к Боярской послушать «Колыбельную».

Ривка Боярская уже тогда была прикована к постели. Без надрыва, но с невыносимой глубиной, от которой окаменевают на месте, она «провыла» этот Плач.

Я сидела, окаменев, в ее убогой квартирке в запущенном доме, что напротив Московской консерватории, где она жила с мужем, театральным критиком Любомирским.

Я не могла подняться с места. Дриз почти вынес меня на улицу.

Я унесла с собой этот Плач[660].

Нет, не только с собой! Она донесла этот плач и до своей публики:

Пианистка Надежда Дукятульскайте, которая тогда была со мной в Москве, сама потерявшая единственного ребенка в гетто Каунаса, нашла к песне строгие аккорды, и вместе с ней мы искали пути к исполнению, ведь это нельзя назвать ни песней, ни плачем, весь художественный и литературный опыт кажется фальшью. Это невозможно назвать ни звуком, ни словом, это как сплошная боль, которая еще усиливается от прикосновения. Как же было прикоснуться к ней, тянущейся в монотонной мелодии с неожиданно прерывающимися вскрикиваниями и затем каждый раз мертво замирающей и слабеющей в этом ужасном «Люленьки-лю-лю»?

«Кина» — вот как это называют в нашем народе — «Плач над Погибшим и Разрушенным»...

И затем просто голос, просто высокие рвущиеся к равнодушному небу звуки, все слабеющие, умирающие в «Люленьки-лю-лю...»

Только память десятков тысяч погибших, как наказ — «Помнить! Помнить! Не забывать!» — дала мне силы и право вынести этот Плач к слушателям. Я и сегодня, и в этот миг не могу отыскать слов, чтобы передать, что я тогда вынесла, что я чувствую сейчас, когда притрагиваюсь к этой Святыне.

Я была одержима какой-то Силой, и она приказывала:

— Стой, умри и пой!

И я пела...

Киевляне вместе со мной пережили эти минуты.

Не аплодировали. Только все встали с мест в молчании, в зале Киевского театра оперетты.

Я знаю: они не забыли этих минут, как и я их никогда не забуду[661].

На этом месте воспоминания певицы обрываются.

Между тем другой мемуарист, Шломо Громан, подхватывает и как бы продолжает прямо с этих слов. После одного из ее концертов в Москве к Нехаме подошел идишский поэт Овсей (Шике) Дриз:

Он рассказал ей о родном Киеве, о трагедии Бабьего Яра и познакомил с другой бывшей киевлянкой, композитором Ривкой Боярской. Парализованная Ривка уже не могла сама записывать ноты, она их шептала. Диктовала шепотом, а студентка консерватории записывала. Так появилась великая и трагическая «Колыбельная Бабьему Яру», которую долгие годы объявляли как «Песню матери». Это был «Плач Матери»:

Я повесила бы колыбельку под притолоку

И качала бы, качала своего мальчика, своего Янкеле.

Но дом сгорел в пламени, дом исчез в пламени пожара.

Как же мне качать моего мальчика?

Я повесила бы колыбельку на дерево

И качала бы, качала бы своего Шлоймеле,

Но у меня не осталось ни одной ниточки от наволочки

И не осталось даже шнурка от ботинка.

Я бы срезала свои длинные косы

И на них повесила бы колыбельку,

Но я не знаю, где теперь косточки обоих моих деточек.

В этом месте у нее прорывался крик... И зал холодел.

Помогите мне, матери, выплакать мой напев,

Помогите мне убаюкать Бабий Яр...

Люленьки-люлю...[662]

Голосом, словом, сдержанными движениями рук она создавала этот страшный образ: Бабий Яр как огромная, безмерная колыбель — здесь не тысячи, здесь шесть миллионов жертв! Она стоит такая маленькая, и какая сила, какое страдание! И любовь, и такая чистота слова и звука!

В Киеве — петь колыбельную Бабьему Яру? Тишина. Никто не аплодирует. Зал оцепенел. И вдруг чей-то крик: «Что же вы, люди, встаньте!» Зал встал. И дали занавес...

Реакция зала была соответствующей:

Не было еврейской семьи, сохранившейся целиком, не потерявшей части родственников или всей родни. Дети-сироты и взрослые-сироты. Сиротство тянуло к себе подобным. Для них просто собраться в этом наэлектризованном зале было пробуждением от оцепенения после всего перенесенного, самой действительности, вызволением души от гнета... Но были в зале и молодые, и совсем юные... Молодежи не с кем и не с чем было ее сравнивать. Нехама Лифшицайте (так ее звали на литовский лад) ударила в них как молния. Пожилые, знавшие язык, слыхавшие до войны и других превосходных певцов, говорили, что Нехама — явление незаурядное. На молодых она действовала гипнотически: знайте, говорила она, это было, нас убивали, но мы живы, наш язык прекрасен, музыка наша сердечна, мы начнем все сначала. Нельзя жить сложа руки...

...Послевоенное поколение молодых, слушавшее Нехаму Лифшиц, воспринимало это как призыв, прямо обращенный к нему. После гастролей Нехамы во многих городах создавались еврейские театральные кружки, ансамбли народной песни, хоры, открывались ульпаны, тогда же появился и самиздат. Нехама стояла у истоков еврейского движения конца 1950-х и 60-х годов XX века. Кто-нибудь сосчитал, сколько певцов исполняли вслед за Нехамой ее песни?

...Когда она, молодая женщина маленького роста, хрупкая и бесстрашная, стояла на сцене и пела, люди думали: если она не боится, если она сумела побороть страх, смогу и я, обязан и я. Молодежь начинала думать, а думающие обретали силу действовать[663].

Кстати, палки в колеса Лифшицайте вставляли не только в Киеве. Вот еще минский эпизод. Когда в отделе культуры ЦК компартии Белоруссии ей сказали не без прямоты — мол, евреям и цыганам нет места в Минске — Нехама не растерялась: «А в ЦК какой партии это мы разговариваем?» — спросила она, и гастроли разрешили.

Впрочем, трудности с исполнением этой «Колыбельной» были и в Москве. В 1963 году певица гастролировала с двумя концертами в Москве — 5 и 9 июня, в Зале имени П. И. Чайковского: «На первом из них была исполнена “Песня матери” (“Бабий Яр”), на втором публика требовала повторения, но Лифшицайте, потупясь, только качала головой. Неисполнение — также превращалось в жест...»[664]

В марте 1969 года «маленькая птичка выпорхнула из клетки» — Нехама Лифшиц эмигрировала в Израиль, где в 1981 году увидели свет ее воспоминания.

1961-1962. Поэма Евтушенко — от написания до признания

Евгений Евтушенко — поэт из яркой плеяды шестидесятников, чей талант был отмечен исключительными продуктивностью, разнообразием и эгоцентризмом. Он оставил свой след и в любовной лирике («Со мною вот что происходит...»), и в патриотике («Я часто брел по бездорожью...»), но прежде всего — в поэтической публицистике («Бабий Яр», «Наследники Сталина», «Танки идут по Праге...»).

Никогда у него не было иного первичного заказчика, кроме себя самого. Вторичный, впрочем, бывал, и высокий — ЦК КПСС, и кремнево-бескомпромиссным в доводке своих произведений Евтушенко тоже не был.

Он почти не знал кризисов, по крайней мере творческих, и всю жизнь вслушивался в колебания всего диапазона «радиоволн» — как внутренних, коротких и трудноулавливаемых, так и тех, что прекрасно доносятся на средних и длинных волнах. Но, являясь выразителем прежде всего собственного эго, миссию свою видел в диалоге не только с читателем, но и с начальством. В этом смысле он более всего напоминал сейсмограф, но не ограниченный функцией самописца, а посылающий — в режиме SOS — сигналы всем и вся.

Оказавшись в июне 1961 года — вместе с Анатолием Кузнецовым — впервые в Бабьем Яру, Евтушенко набросал об этом стихи. Возможно, он посетил Бабий Яр еще раз в августе, после чего что-то поправил в стихах и прочел их — впервые! — на своем вечере в Октябрьском зале в Киеве 23 августа[665]. Второй раз в аудитории он читал свой «Бабий Яр» 16 сентября в Москве, в Политехническом[666].

Впрочем, Евтушенко был неплохо подготовлен к своему «Бабьему Яру». Он уже давно собирался написать стихи именно об антисемитизме[667], так что тема не родилась, а лишь довоплотилась в яру.

Первоначальную версию поэмы Евтушенко отнес в «Литературку». Валерий Косолапов (1910-1982), главный редактор, сразу же оценил полемический заряд «Бабьего Яра», как и то впечатление, которое — да еще накануне съезда КПСС — стихи произведут на читателей и на главного из них. Нет, не авторскому напору уступил Косолапов — он сам захотел напечатать поэму. Для чего, по-видимому, мобилизовал все свои связи и заручился наверху авторитетным «добрó»[668].

После чего поэма и увидела свет — 19 сентября 1961 года: на последней странице, последней в подборке из трех стихотворений. Первые два — «На митинге в Гаване» и «Американское кладбище на Кубе» — политкорректные с любой точки зрения, а за ними шел «Бабий Яр» — ярчайшее в истории русской литературы произведение против антисемитизма.

Над Бабьим Яром памятников нет.

Крутой обрыв, как грубое надгробье.

Мне страшно.

Мне сегодня столько лет,

как самому еврейскому народу.

Мне кажется сейчас —

я иудей.

Вот я бреду по древнему Египту.

А вот я, на кресте распятый, гибну,

и до сих пор на мне — следы гвоздей.

Мне кажется, что Дрейфус —

это я.

Мещанство —

мой доносчик и судья.

Я за решеткой.

Я попал в кольцо.

Затравленный,

оплеванный,

оболганный.

И дамочки с брюссельскими оборками,

визжа, зонтами тычут мне в лицо.

Мне кажется —

я мальчик в Белостоке.

Кровь льётся, растекаясь по полам.

Бесчинствуют вожди трактирной стойки

и пахнут водкой с луком пополам.

Я, сапогом отброшенный, бессилен.

Напрасно я погромщиков молю.

Под гогот:

«Бей жидов, спасай Россию!» —

насилует лабазник мать мою.

О, русский мой народ! —

Я знаю —

ты

по сущности интернационален.

Но часто те, чьи руки нечисты,

твоим чистейшим именем бряцали.

Я знаю доброту твоей земли.

Как подло,

что, и жилочкой не дрогнув,

антисемиты пышно нарекли

себя «Союзом русского народа»!

Мне кажется —

я — это Анна Франк,

прозрачная,

как веточка в апреле.

И я люблю.

И мне не надо фраз.

Мне надо,

чтоб друг в друга мы смотрели.

Как мало можно видеть,

обонять!

Нельзя нам листьев

и нельзя нам неба.

Но можно очень много —

это нежно

друг друга в темной комнате обнять.

Сюда идут?

Не бойся — это гулы

самой весны —

она сюда идет.

Иди ко мне.

Дай мне скорее губы.

Ломают дверь?

Нет — это ледоход...

Над Бабьим Яром шелест диких трав.

Деревья смотрят грозно,

по-судейски.

Всё молча здесь кричит,

и, шапку сняв,

я чувствую,

как медленно седею.

И сам я,

как сплошной беззвучный крик,

над тысячами тысяч погребенных.

Я —

каждый здесь расстрелянный старик.

Я —

каждый здесь расстрелянный ребенок.

Ничто во мне

про это не забудет!

«Интернационал»

пусть прогремит,

когда навеки похоронен будет

последний на земле антисемит.

Принято различать публицистическую и эстетическую стороны этого стихотворения, причем большинство замечает только первый аспект — стихотворение как поступок. Эстетически, как стих, «Бабий Яр» совершенно типичен для поэтики Евтушенко. Он опирается на скоропись и ассонансность, что подразумевает — или допускает — осознанную неотделанность строк и приблизительность рифм. «Бабий Яр» как раз относительно менее «неряшлив», что выдает более основательную работу над текстом, чем обычно.

Стихи Евтушенко провоцировали, и действительно — завязалась нешуточная полемика — не литературная, а политическая, разумеется. Всего через три дня — 24 сентября — из газеты «Литература и жизнь» прилетела первая «ответка» на «Бабий Яр», а 27 сентября — вторая. В «двустволку» были заряжены поэт Алексей Марков (1920-1992) со стихотворением «Мой ответ» и критик Дмитрий Стариков (1931-1979) со статьей «Об одном стихотворении».

Вот антисемитская отповедь Алексея Маркова:

Какой ты настоящий русский,

Когда забыл про свой народ.

Душа, что брюки, стала узкой,

Пустой, что лестничный пролет.

Забыл, как свастикою ржавой

Планету чуть не оплели.

Как за державою держава

Стирались с карты и земли.

Гудели Освенцимы стоном,

И обелисками дымы

Тянулись черным небосклоном

Все выше, выше в бездну тьмы.

Мир содрогнулся Бабьим Яром,

Но это был лишь первый яр.

Он загорелся бы пожаром,

Земной охватывая шар.

И вот тогда их поименно

На камне помянуть бы в ряд.

А сколько пало миллионов

Российских стриженых ребят.

Их имена не сдует ветром,

Не осквернит плевком пигмей.

Нет, мы не требовали метрик,

Глазастых заслонив детей.

Иль не Россия заслонила

Собою амбразуру ту?

Но хватит ворошить могилы.

Им больно, им невмоготу.

Пока топтать погосты будет

Хотя б один космополит,

Я говорю: «Я — русский, люди!»

И пепел в сердце мне стучит.

Виктор Полторацкий (1907-1982), главред «Литературы и жизни», быстро понял, что первый выстрел — выстрел Марковым — холостой, что он лишь демаскирует антисемитизм стрелка, но бьет мимо цели.

Поэтому от Дмитрия Старикова — ждали, помимо атакующего задора и зубодробительности, еще и чего-то другого — основательности и солидности, что ли, выверенности и убийственности аргументов.

И Стариков засучил рукава. Если у Маркова претензия к Евтушенко всего одна — та, что он, упрекающий русских в антисемитизме, сам еще хуже — космополит, то у Старикова — уже целый ворох претензий: разжигание угасающих национальных предрассудков, отступление от коммунистической идеологии на буржуазные позиции, а главное — неуместный акцент на еврейской и только еврейской трагедии, что умаляет роль жертвенного русского народа в борьбе с фашизмом и оскорбляет память всех погибших советских людей.

При этом Стариков бьет исподтишка по «космополиту» Евтушенко «интернационалистом» Эренбургом:

Дабы придать убедительность своей критике и заодно внести смятение и раздор во враждебный «либеральный лагерь», Стариков... противопоставил выявленный им в «Бабьем Яре» буржуазно-националистический душок военной поэзии и публицистике И. Эренбурга. Но, обильно сдобрив свой текст фрагментами из произведений этого мэтра, Стариков достаточно вольно с ними обошелся: процитировал вырванные из контекста «выгодные» (в полемике с Евтушенко) строчки и произвольно опустил «невыгодные»[669].

Кончает же Стариков традиционно — попыткой заклеймить вражину идеологически:

Коммунистическая партия борется со всеми пережитками национализма — и нельзя возносить на знамя что бы то ни было, кроме пятиконечной красной звезды, особенно «шестиконечную звезду Давида». Важно, что источник той нестерпимой фальши, которой пронизан его «Бабий Яр», — очевидное отступление от коммунистической идеологии на позиции идеологии буржуазного толка. Это неоспоримо.

В 2012 году Владимир Огнев так подытожил жизненный итог Старикова и его амплуа:

...Он постоянно был нацелен на травлю всего достойного и передового в литературе. Его натренированность по части провокаций и использование своего часа при дурных поворотах политических сюжетов была поразительна... Вот эта наглость лжи, иначе не скажешь, — поразительна, она — прямое производное вседозволенности, уверенности, что таким, как он, все сойдет с рук, а хозяевами авось зачтется. Зачлось. Да только не хозяевами — памятью культуры[670].

И это тоже неоспоримо.

...Карибский кризис разрешился 28 октября, и Никита Хрущев снова мог позволить себе переключиться на внутренние фронты, в том числе и на культурный.

Между тем события на нем развивались «полифонично».

В середине ноября, прямо в разгар Пленума ЦК, вышел 11-й номер «Нового мира» с «Одним днем Ивана Денисовича»: партийцы разом смели все 2000 экземпляров, что были привезены на пленум в их блатной киоск. А 1 декабря Хрущев заглянул в Манеж на выставку «XXX лет МОСХа» и, выйдя из себя, погромил там Эрнста Неизвестного и других авангардистов.

В это время 13-я симфония Шостаковича вовсю готовилась к премьере, 16 и 17 декабря 1962 года в Большом зале Московской консерватории шли ее генеральные репетиции.

Но 17 декабря за дирижерский пульт, по прихоти Высшего Сценариста, снова взгромоздился Хрущев — с неизменным кукурузным початком в одной руке и ботинком фабрики «Скороход» в другой. И зазвучала, нарастая, знаменитая партия первого секретаря для барабана без оркестра.

В этот день, 17 декабря, в Доме приемов на Ленинских горах состоялась встреча Никиты Сергеевича с творческой интеллигенцией страны (человек примерно 300). И тут оказалось, что Евтушенко, Бабий Яр и антисемитизм занимали не только Шостаковича, но по-прежнему и его, Хрущева (процитируем его еще раз):

Этот вопрос очень важный — борьба с антисемитизмом... Я воспитывался в Донбассе, я в детстве своем видел погром еврейский в Юзовке, и я только одно скажу, что шахтеры в своем абсолютном большинстве, даже шахтеры, были против этого погрома. И когда после погрома прокатилась волна забастовок, кто был в большинстве ораторов среди этих забастовщиков? Евреи. Они были любимы. Они были уважаемы. Вот Бабий Яр. Я работал на Украине и ходил в этот Бабий Яр. Там погибло много людей. Но, товарищи, товарищ Евтушенко, не только евреи там погибли, там погибли и другие. Гитлер истреблял евреев. Истреблял цыган, но на следующей очереди было истребление славян, он же и славян истреблял. И если сейчас посчитать арифметически, каких народов больше истреблено — евреев или славян, то те, которые говорят, что был антисемитизм, увидели бы, что славян было больше истреблено, их больше, чем евреев. Это верно. Так зачем выделять, зачем порождать эту рознь? Какие цели преследуют те, которые поднимают этот вопрос? Зачем? Я считаю, это неверно[671].

То, как при Хрущеве «любимы и уважаемы» были в освобожденном Киеве и на Украине в целом чудом уцелевшие евреи, читателю уже хорошо известно.

Вот уж действительно сумбур вместо музыки! Но и из сумбура стало ясно, что среди возмутителей начальственного спокойствия — не одни только абстракционисты, но и беспартийный коммунист Евтушенко с его наделавшим шороху прошлогодним стихотворением.

Тему подхватил и секретарь ЦК по идеологии, он же председатель Идеологической комиссии ЦК, созданной 23 ноября 1962 года, Леонид Федорович Ильичев (1906-1990), подключивший к разговору и Шостаковича:

Антисемитизм — отвратительное явление. Партия с ним боролась и борется. Но время ли поднимать эту тему? Что случилось? И на музыку кладут! Бабий Яр — не только евреи, но и славяне. Зачем выделять эту тему?

Кремль со Старой площадью, как видим, вполне себе сознавали, что Шостакович — фигура мирового масштаба и что его «дуэт» с Евтушенко способен повлиять на реакцию в мире на «еврейский вопрос» в СССР.

Евтушенко же 17 декабря вступился за атакованного Хрущевым Эрнста Неизвестного, а на критику в свой адрес отмолчался. Уж он-то помнил, что завтра у симфонии Шостаковича — премьера!

От него и так уже потребовали — под угрозой ее срыва? — корректив в тексте, на что он посчитал себя — «ради всего хорошего» — вынужденным пойти. Мужества же сказать об этом Шостаковичу поэт не нашел, чем чрезвычайно композитора огорчил.

21 декабря он описал это в очередном письме «дорогому Никите Сергеевичу»:

Тов. Лебедев подробно изложил мне содержание Вашего телефонного разговора из Киева: Ваше огорчение моим выступлением, а также замечания по поводу моего стихотворения «Бабий Яр», опубликованного полтора года тому назад.

Должен Вам сказать, что все это меня глубоко опечалило и заставило задуматься, ибо Вы для меня человек бесконечно дорогой, как и для всей советской молодежи и каждое Ваше слово для меня означает очень многое...

...Я размышлял буквально над каждым Вашим словом.

Ночью же, глубоко продумав все Ваши замечания, я написал для моей новой книги другой вариант стихотворения «Бабий Яр», и должен Вам с радостью сказать, что оно теперь мне кажется гораздо лучше и с политической, и с поэтической стороны...

Хочу Вас заверить, что Вы во мне не обманулись и не обманетесь. Пока я жив, все свои силы я буду отдавать делу построения коммунизма, делу Партии, делу народа, тому самому благородному делу, в которое Вы вложили столько труда и мужества.

Ваш Евг. Евтушенко[672].

К письму была приложена новая — подписанная — редакция «Бабьего Яра», напечатанная автором на той же пишущей машинке, что и само письмо[673]. Акцент радикально переменился — с мученичества евреев он перенесся на страдания всех советских народов.

Знакомство с первоисточником вносит в это представление довольно существенные коррективы.

При этом ни одна из строк первоначальной редакции не была отброшена, а исправлена из них была только одна: было — «насилует лабазник мать мою», стало — «лабазник избивает мать мою». Кажущийся тренд — ослабление натуралистичности, а на самом деле еще и смягчение отношения к «лабазникам». Вторая корректива — наращение самого текста, добавление в него — в двух разных местах — в общей сложности восьми (sic!) катренов.

И, наконец, третье изменение — общая структуризация текста. Обновленный — увеличившийся — текст разбит в оригинале на четыре части.

Вот эта редакция полностью — с нумерацией частей, сохранением графики строк, с выделением добавленных строф курсивом:

БАБИЙ ЯР

1

Над Бабьим Яром памятников нет.

Крутой обрыв, как грубое надгробье.

Мне страшно.

Мне сегодня столько лет,

как самому еврейскому народу.

Мне кажется сейчас —

я иудей.

Вот я бреду по древнему Египту.

А вот я, на кресте распятый, гибну,

и до сих пор на мне — следы гвоздей.

Мне кажется, что Дрейфус —

это я.

Мещанство —

мой доносчик и судья.

Я за решеткой.

Я попал в кольцо.

Затравленный,

оплеванный,

оболганный.

И дамочки с брюссельскими оборками,

визжа, зонтами тычут мне в лицо.

Встает Золя,

вас обвиняя, судьи,

как голос честной Франции моей,

но буржуа —

предатели по сути,

кричат, что я предатель.

Я еврей.

2

Мне кажется —

я мальчик в Белостоке.

Кровь льется, растекаясь по полам.

Бесчинствуют вожди трактирной стойки

и пахнут водкой с луком пополам.

Я, сапогом отброшенный, бессилен.

Напрасно я погромщиков молю.

Под гогот:

«Бей жидов, спасай Россию!» —

лабазник избивает мать мою.

О, русский мой народ! —

Я знаю — ты

по сущности интернационален.

Но часто те, чьи руки нечисты,

твоим чистейшим именем бряцали.

Я знаю доброту твоей земли.

Как подло,

что, и жилочкой не дрогнув,

антисемиты пышно нарекли

себя «Союзом русского народа»!

О, чистота народа моего!

Я знаю,

как он искренен и чуток,

и самому характеру его

всегда антисемиты были чужды.

И не забуду сорок первый я,

И русскую крестьянку тетю Катю,

стоявшую сурово у плетня

в изодранном эсэсовцами платье.

Ей офицер кричал,

как баба, тонко,

от немоты ее ожесточась:

«Ты прятала еврейскую девчонку

Ну, — говори же!

Где она сейчас?!»

3

И целый день потом в покое чинном,

Внушая страх бессильному врагу,

Она лежала,

мертвая,

на чистом,

как совесть ее русская,

снегу.

А девочку,

на рукаве пальтишка

носившую еврейскую звезду,

в деревне этой,

сумрачно притихшей,

передавали

из избы

в избу.

...Мне кажется —

я

— это Анна Франк,

прозрачная,

как веточка в апреле.

И я люблю.

И мне не надо фраз.

Мне надо,

чтоб друг в друга мы смотрели.

Как мало можно видеть,

обонять!

Нельзя нам листьев

и нельзя нам неба.

Но можно очень много —

это нежно

друг друга в темной комнате обнять.

Сюда идут?

Не бойся

— это гулы

самой весны —

она сюда идет.

Иди ко мне.

Дай мне скорее губы.

Ломают дверь?

Нет — это ледоход...

4

Над Бабьим Яром шелест диких трав.

Деревья смотрят грозно,

по-судейски.

Все молча здесь кричит,

и, шапку сняв,

я чувствую,

как медленно седею.

И сам я,

как сплошной беззвучный крик,

над тысячами тысяч погребенных.

Я —

каждый здесь расстрелянный старик.

Я —

каждый здесь расстрелянный ребенок

Я тут стою,

как будто у криницы,

дающей веру в наше братство мне.

Здесь русские лежат

и украинцы,

С евреями лежат в одной земле.

И чудится мне в шелесте и гуле —

Из-под земли туда, где синева,

Фашистские расталкивая пули

Из их сердец вздымается трава.

Я думаю о подвиге России,

Фашизму преградившей путь собой,

До самой наикрохотной росинки

Мне близкой

всею сутью

и судьбой.

Под пули шли в шинелях ее дети

спасти земной многострадальный шар,

чтоб жили все, как братья, чтоб на свете

не повторился больше Бабий Яр!

Ничто во мне

про это не забудет!

«Интернационал»

пусть прогремит,

когда навеки похоронен будет

последний на земле антисемит.

Еврейской крови нет в крови моей.

Но ненавистен злобой заскорузлой

я всем антисемитам,

как еврей,

и потому —

я настоящий русский!

Итак, с мученичества евреев и непримлемости антисемитизма в «Бабьем Яре — 1961» акцент в «Бабьем Яре — 1962» действительно перенесся на страдания всех советских народов и на героизм русских, ради спасения еврейки не щадящих живота своего.

24 и 26 декабря 1962 года — по следам встреч с Хрущевым — заседала Идеологическая комиссия при ЦК КПСС, пригласившая к себе на Старую площадь для продолжения разговора около 140 человек. Евтушенко, разумеется, был в их числе. На этот раз он высказался именно о «Бабьем Яре»: о переделке текста сказал, что предпринял ее после того, как «заново продумал» «глубоко дружеские» слова Хрущева, сказанные им 17 декабря, чем заслужил похвалу Ильичева в его отчете Хрущеву от 29 декабря: «В отличие от речи на встрече 17 декабря, на этот раз было гораздо правильнее и осмысленнее выступление Е. Евтушенко»[674].

После эдакой полюбовности начальство сочло, что и этот «миникарибский кризис» с Евтушенко преодолен, и отпустило его на месяц — с 7 января по 5 февраля 1963 года — в ФРГ, по приглашению Герда Буцериуса, главного редактора гамбургского таблоида «Ди Цайт». 7 февраля третий секретарь Посольства СССР в Бонне В. Иванов написал весьма доброжелательный отчет о пребывании Евтушенко, в котором, в частности, отмечал, что «Бабий Яр» неизменно входил в поэтическое ядро выступлений поэта в разных городах:

В своих сообщениях отдельные комментаторы подчеркивали, что Евтушенко является ведущим молодым поэтом-лириком, пользующимся большой популярностью в Советском Союзе, в особенности среди молодежи. Они отмечали, что и в ФРГ к поэту проявляется большой интерес, что своими выступлениями он завоевал симпатии многих слушателей и многим открыл глаза на действительное назначение поэзии...

С чтением своих стихотворений и с ответами на вопросы Евтушенко выступил также на вечере-встрече с коллективами Посольства СССР и ФРГ и советского Торгпредства, прошедшем в теплой обстановке[675].

Но милость и благодушие начальства переменчивы. И на следующей встрече первого секретаря с интеллигенцией — 9 марта 1963 года, когда разговор неожиданно снова вернулся к «Бабьему Яру», на Евтушенко налетел уже сам Хрущев:

...За что критикуется это стихотворение? За то, что его автор не сумел правдиво показать и осудить фашистских, именно фашистских преступников за совершенные ими массовые убийства в «Бабьем Яру». В стихотворении дело изображено так, что жертвами фашистских злодеяний было только еврейское население, в то время как от рук гитлеровских палачей там погибло немало русских, украинцев и советских людей других национальностей. Из этого стихотворения видно, что автор его не проявил политическую зрелость и обнаружил незнание исторических фактов.

Кому и зачем потребовалось представлять дело таким образом, что будто бы население еврейской национальности в нашей стране кем-то ущемляется? Это неправда. Со дня Октябрьской революции в нашей стране евреи во всех отношениях находятся в равном положении со всеми другими народами СССР. У нас не существует еврейского вопроса, а те, кто выдумывают его, поют с чужого голоса[676].

После чего лающие голоса зазвучали с самых разных сторон.

Вот Мирзо Турсун-заде в статье «Высокая требовательность к себе», напечатанной в «Правде» 18 марта, преданно подвывает: «...непонятно, какими мотивами руководствовался Е. Евтушенко, когда он написал стихотворение “Бабий Яр”».

А вот Владимир Котов в «Учительской газете» поучает:

...«Бабий Яр». Это что? Стихи, порожденные пролетарским интернационализмом? Советским патриотизмом? Нет, это стихи, работающие против дружбы народов, оскорбляющие советский патриотизм, оскорбляющие русский народ, возглавивший разгром фашизма в годы Отечественной войны.

Можно на этих стихах учить молодежь коммунизму? Нельзя. Они работают против коммунизма[677].

Реакция же самого Евтушенко на нападки первого лица была своеобразной — смесь обиды и возмущения. Мол, как же так?! Он, первый поэт великой страны, он — беспартийный коммунист, столько шагов сделавший навстречу партийному курсу, столько раз наступавший на горло собственной песне, — он и «Бабий Яр», переведенный на все языки мира, им в угоду перелицевал — а они!.. А они!..

Эта, в его глазах, «черная неблагодарность» толкнула его во фронду. И он задумал и быстро написал критический по отношению к СССР опус — «Незавершенную автобиографию». Оказавшись в феврале — марте снова за границей — во Франции, он ее продал парижскому таблоиду «Экспресс». На протяжении месяца с лишним — в четырех выпусках — там публиковались фрагменты из нее, снабженные каждый раз своими заголовками и комментариями.

В глазах же ЦК — как в недоброжелательных глазах, так и в покровительственных — поступок Евтушенко был даже не проступком, а предательством и самым что ни на есть грехопадением!

Полной «реабилитации» Евтушенко перед партией и Хрущевым послужила его поэма «Братская ГЭС». Но вот что писал о ее рукописи 26 января 1965 года секретарь ЦК КПУ Петр Шелест:

...В поэме также повторяются ошибки, которые имели место в стихотворении «Бабий Яр». Это стихотворение подверглось в свое время резкой критике со стороны общественности, но автор не учел ее и опять пытается в разделе «Диспетчер света»[678] выделить еврейскую национальность в особенную, которая в силу многих чуть ли не исторических причин и страданий, особенно во время Великой Отечественной войны, призвана не к созидательным функциям, а больше к распределительным во всем, даже если это касается света, который в поэме перерастает в символ счастья, добра, торжества ленинских идей. Позиция поэта ошибочна. В данном случае гражданские чувства, чувства интернационализма изменили ему...[679]

Как видим, и в 1963, и в 1964, и в 1965 годах — годы спустя после выхода «Бабьего Яра», стих Евтушенко удерживал внимание первого лица и прочего начальства. При этом Хрущев показал себя сторонником позиции

Старикова, а не Евтушенко. Он не только обвинил автора «Бабьего Яра» в политической незрелости и незнании исторических фактов, но и, по сути, повторил оскорбительный тезис Шолохова, брошенный им в 1953 году — на излете сталинских даже не дней, а часов — в лицо Василию Гроссману. Шолохов назвал тогда роман Гроссмана «За правое дело» плевком «русскому народу в лицо»[680].

...Итак, номер «Литературки» с «Бабьим Яром» Евтушенко 19 сентября 1961 года был раскуплен вмиг, стихи эти прочла вся читающая страна — буквально[681].

Прочитанные и перечитанные, стихи непроизвольно становились реликвией. В интеллигентных семьях, не избалованных советской властью ни смелостью, ни правдой, «Бабий Яр» нередко оставляли и сохраняли — или весь номер газеты, или страничку с публикацией, или вырезку с подборкой Евтушенко. Те, у кого не было живого номера, переписывали или перепечатывали себе текст на машинке — и, кинув листок в домашний архив, тоже хранили[682]. В моей семье, например, под архив был приспособлен «Подарок первокласснику» — вместительная коробка из очень плотного картона, если не из папье-маше.

Евтушенко писал, что телеграммы от незнакомых людей стали ему приходить уже в день публикации: «Они поздравляли меня от всего сердца»[683]. После телеграмм повалили письма — около десяти тысяч:

В течение недели пришло тысяч десять писем, телеграмм и радиограмм даже с кораблей. Распространилось стихотворение просто как молния. Его передавали по телефону. Тогда не было факсов. Звонили, читали, записывали. Мне даже с Камчатки звонили. Я поинтересовался, как же вы читали, ведь еще не дошла до вас газета. Нет, говорят, нам по телефону прочитали, мы записали со слуха[684].

Несколько сотен писем пришло в «Литературку»[685], часть из них была адресована лично Евтушенко.

Три сотни с лишним пришло и в редакцию «Литературы и жизни» — ни одна предыдущая публикация в этой газете не собирала столько читательских откликов[686]. Подавляющее их большинство было едино в своем отрицательном отношении к опусам Маркова и Старикова.

Стихотворность выпада Маркова порождала у некоторых усиленное желание ответить ему и ответить стихами же. В этом жанре попробовали себя, наверное, полтора десятка человек, не меньше. Главной площадкой для легализации лучших из таких шальных текстов стали страницы первой антологии произведений о Бабьем Яре, вышедшей в Тель-Авиве в 1981 году. У Эфраима Бауха, ее редактора-составителя, есть для этого такое объяснение или обоснование:

Ошеломляющим был сам факт официальной публикации стихотворения в «Литературной газете». Интеллигенты, поднаторевшие в умении между строк улавливать намеки на намечающиеся повороты в «государственной политике», на этот раз поняли, что налицо просто некий недосмотр, который мог лишь возникнуть на излете «либерализации». Но даже такой малый недосмотр вызвал с одной стороны ярость, с другой — внезапную смелость после долгих лет согбения хотя бы на миг — выпрямиться[687].

За неимением места приведем только один, но, бесспорно, самый лучший поэтический отклик на марковский «Ответ». Принадлежит он отнюдь не Маршаку, которому приписывался, а Даниилу Натановичу Альшицу (1919-2012). Фигура удивительная!

Специалист по истории России XI-XVII веков, археограф и источниковед, докторскую защищал об опричнине и самодержавии, а еще — прозаик и драматург, сатирик. Жизнь его прошла как бы под знаком мистификации, не исключая ареста (6 декабря 1949 года) и обвинения в антисоветской агитации, но в какой — с Иваном Грозным в сообщниках! А именно: работая над диссертацией о редактировании Грозным летописи, посвященной началу его царствования, Альшиц на самом деле якобы писал пасквиль на редактирование И. В. Сталиным «Краткого курса истории ВКП(б)»!

Сам Альшиц считал, что получил десятку не за Грозного, а за Пушкина. Свою главную — и реальную — мистификацию старший библиограф Отдела рукописей Публички Альшиц обнародовал — устно — всего за 10 дней до ареста. В архиве Павла Петровича Вяземского, сына пушкинского друга, он якобы «нашел» пять пушкинских листочков и «реконструировал» по ним 10-ю главу «Евгения Онегина», считавшуюся уничтоженной самим Пушкиным в 1830 году.

Сидел Альшиц в Каргопольлаге, а свои тюремные воспоминания потом назовет... «Хорошо посидели»! В компании с Даниилом Андреевым, великим мистиком и писателем, Василием Лариным, великим физиологом, и Львом Раковым, историком и бывшим начальником Альшица в Публичке, он скромно, но поучаствовал в замечательной интеллектуальной забаве — и тоже, кстати, славной мистификации — в «Новейшем Плутархе: Иллюстрированном биографическом словаре воображаемых знаменитых деятелей всех стран и времен»[688]. Из составивших ее 44 пародийных, а ля энциклопедических статей одна — «Хрипунов О.Д., деятель опричнины» — принадлежала Альшицу.

На свободу он вышел в 1955 году, тогда же и реабилитирован. С ним на свободу, кажется, вырвался и дух мистификации. Его «реконструкция» X главы была обнародована — не им! — в 1956 году по копии, якобы сохранившейся у студентов, а затем, в 1983 году, еще раз в альманахе «Прометей». Пушкинисты были в ярости, зато математические лингвисты — в восторге!..

На свободе Альшиц, взявший себе — в честь Владимира Даля — литературный псевдоним «Д. Аль», стал драматургом (две пьесы написаны в соавторстве с Л.Л. Раковым), но не прекращал и исторических штудий. Он был профессором истории Ленинградского государственного института культуры имени Н. К. Крупской, а по совместительству — и исторического факультета Санкт-Петербургского государственного университета.

Так что не стоит удивляться сугубо литературным качествам антимарковского стихотворного памфлета Д. Альшица (он подписался фамилией, а не псевдонимом). Легко оседлав размер пушкинской «Песни о вещем Олеге», автор явил читателям свой поэтический талант, а Маркову («Маркову третьему») — указал на корни его антисемитизма:

МАРКОВ К МАРКОВУ ЛЕТИТ, МАРКОВ МАРКОВУ КРИЧИТ...

Жил в царское время известный «герой»

По имени Марков, по кличке «Второй».

Он в думе скандалил, в газетках писал —

Всю жизнь от евреев Россию спасал.

Народ стал хозяином русской земли —

От «марковых» прежних Россию спасли...

И вдруг выступает сегодня в газете

Еще один Марков, теперь уже третий.

Не смог он сдержаться: поэт — не еврей

Погибших евреев жалеет, пигмей!

Поэта-врага он долбает «ответом», —

Обернутым в стих хулиганским кастетом,

В нем ярость клокочет, душа говорит...

Он так распалился — аж шапка горит!..

Нет, это не вдруг! Знать, жива в подворотнях

Слинявшая в серую, черная сотня.

Хотела бы вновь недогнившая гнусь

Спасать от евреев «несчастную» Русь.

Знакомый поход! Символично и ярко

Подчеркнуто это фамилией Марков,

И Маркову «Третьему» Марков «Второй»

Кричит из могилы — «Спасибо, герой!»

Ленинград, 26 сентября 1961 года[689]

Стихи, собственно, были приложением к письму, в котором Альшиц, в частности, писал:

Невыносима та гнусная клевета, которую А. Марков возводит на русский народ. Стоило Е. Евтушенко сказать, что русский народ интернационален, что величайшей подлостью горстки черносотенцев было именовать себя «Союзом русского народа», — как Марков яростно клеймит его космополитом, отказывает ему в праве называться настоящим русским. Стоило Е. Евтушенко выразить скорбь по поводу истребленных гитлеровцами евреев, как Марков заявляет, что тот забыл про свой народ.

По Маркову выходит, что «настоящий русский» должен иначе относиться к еврейским погромам, т.е. приветствовать их. После этого Марков восклицает — «Я русский!» Попытка воинствующего антисемита А. Маркова говорить от лица всего русского народа, как это всегда делали все черносотенцы, — является преступлением. Я утверждаю это как историк, посвятивший всю свою жизнь изучению истории русского народа с древнейших времен. Кстати, А. Марков (написавший в свое время поэму о В. И. Ленине), вероятно, хорошо знает, что Е. Евтушенко является далеко не первым «ненастоящим русским», придерживающимся столь ненавистных ему, Маркову, взглядов. Спрашивается, кто же после этого «пигмей»?

И еще одно я знаю очень твердо: если бы г-н Марков стал развивать свои «патриотические» взгляды у нас в ополчении в 1941 году перед теми «российскими стрижеными ребятами», память которых он берется защищать, — они отнеслись бы к нему, как к фашистскому агитатору, даже если бы он эти взгляды прикрыл парочкой антифашистских фраз, как он это делает в своем ответе.

Возмущение клеветой Маркова на русский народ вызвало к жизни то стихотворение, которое я Вам посылаю. Я не уверен, что его можно и нужно печатать. Но если его прочитают г-н Марков и иже с ним, я буду рад[690].

Самому Евгению Евтушенко, по большому счету, плевать было на эту возню. Поэма «Бабий Яр» — именно она! — принесла ему поистине всемирную известность и даже славу. В его неоднократных, начиная с 1963 года, номинациях на Нобелевскую премию «Бабий Яр» и ее резонанс — неизменно основной аргумент. Ее перевели теперь уже на 72 языка, не считая музыкальных, а среди ее первых переводчиков — великий Пауль Целан.

Свой переводчик нашелся для поэмы даже у чекистов из ФБР, тупо «пасших» поэта во время его триумфальных туров по США[691]. Рассекреченное недавно 400-страничное (sic!) досье на Евтушенко весьма порадовало бы их коллег-интеллектуалов из КГБ: ФБР держал поэму «Бабий Яр» за психологическое оружие в борьбе с СССР и американскими коммунистами[692]. Спецагент ФБР Баумгартнер сообщал о «лютых нападках» на поэта в СССР и всерьез сравнивал их с травлей Пастернака. К своей записке он приложил перевод поэмы, выполненный нью-йоркским отделением ФБР, с соответствующим предисловием: так что Евтушенко почитывал не только Андропов, но и Гувер, директор ФБР.

А в 1983 году, спустя 22 года после первопубликации в «Литературке», реабилитации удостоился и текст стихотворения — в его первоначальной редакции.

Автограф стихотворения Евтушенко еще в 1969 году продал на аукционе в Лондоне за 320 фунтов стерлингов: анонимный покупатель передал его в библиотеку Иерусалимского университета, она же Национальная библиотека Израиля[693].

Венцами же бытования самого стихотворения стали 29 сентября 1991 года и 15 ноября 2007 года. В эти дни Евтушенко читал свой «Бабий Яр» — в его первоначальной редакции — в двух примечательных местах: в Киеве, на открытии «Меноры» — того самого памятника, что над Бабьим Яром отныне есть, — и в Яд-Вашеме[694].

1962. Шостакович: дуэт с Евтушенко

9 ноября 1943 года Дмитрий Дмитриевич Шостакович (1906-1975) написал Эренбургу:

Если Вы будете свободны 10-го ноября, то выполните мою большую просьбу: сходите в Большой зал консерватории и послушайте мою 8-ю симфонию[695].

Просьбу Эренбург выполнил, после чего записал в дневнике:

Я вернулся с исполнения потрясенный: вдруг раздался голос древнего хора греческих трагедий. Есть в музыке огромное преимущество: она может, не упоминая ни о чем, сказать все[696].

Как знать, возможно, концерт, состоявшийся вскоре после освобождения Киева, наложился и на это, — столь важное для Эренбурга, — событие, сказав о нем то самое всё!

Сам Шостакович впервые побывал в Бабьем Яру в 1955 году — сам, один, никого не предупредив и никого не взяв в провожатые[697].

Неожиданное для всех появление в сентябре 1961 года стихотворения Евтушенко с его драматизмом, напором и гражданской позицией наложилось на этот визит.

Номер «Литературки» со стихотворением Шостаковичу в ленинградскую гостиницу принес его старый друг Исаак Давыдович Гликман. Стихотворение поразило и Шостаковича, став глубоким душевным переживанием, вдохновившим уже его самого на сочинение «Тринадцатой симфонии»[698]. Он писал:

Многие слышали о Бабьем Яре, но понадобились стихи Евтушенко, чтобы люди о нем узнали по-настоящему. Были попытки стереть память о Бабьем Яре, сначала со стороны немцев, а затем — украинского руководства. Но после стихов Евтушенко стало ясно, что он никогда не будет забыт. Такова сила искусства[699].

Шостакович начал сочинять еще в начале 1962 года, а в конце марта он позвонил Евтушенко. Назвал свое имя, представился, но доверия к себе у жены Евтушенко не вызвал: «Вечно тебе звонят какие-то наглецы. Сейчас позвонил кто-то, назвал себя Шостаковичем...»

Но это был действительно он — и со смиренной просьбой разрешить ему сочинить одну, как он выразился, «штуку» на стихи о Бабьем Яре. Штука, впрочем, была уже сочинена: в первом изводе симфонии фигурировал текст лишь одного стихотворения — собственно «Бабьего Яра»[700]. При этом композитор согласовал с автором и внес в текст две микроскопические поправки:

Но вскоре Шостаковичу на глаза попался свежий сборник стихов Евтушенко «Взмах руки» (1962), и в нем он увидел материал для развития своей «штуки». Заинтересовали его четыре стихотворения из сборника — «Юмор», «В магазине», «Страхи» и «Карьера», причем текст одного из них, «Страхи», устроил его не полностью, и он даже попросил Евтушенко доработать текст, что тот и сделал[701].

По свидетельству Максима, сына Дмитрия Шостаковича, отец считал Евгения Евтушенко «очень сильным поэтом, поэтом большой гражданской направленности... Он считал, что главное в его творчестве — голос правды, сильный голос правды, вот такого глашатая правды. И он привлек внимание Шостаковича, он очень любил этого поэта»[702].

Дат завершения работы над 13-й симфонией несколько. Во-первых, даты работы над тем, что композитор называл «вокально-симфонической поэмой», т.е. работой единственно с текстом «Бабьего Яра». На клавире это 27 марта, а на партитуре — 21 апреля 1962 года (в эскизах — 23 марта)[703]. Но замысел практически сразу разросся в масштабную симфонию, с привлечением еще нескольких стихотворений Евтушенко. В симфонии «симфоническая поэма» — лишь одна из ее частей, по итогу — первая. А вся работа закончилась 20 июля 1962 года, что тоже указано на последней странице партитуры. Вся работа над произведением с часовым звучанием шла с воодушевлением и заняла всего пять месяцев[704].

Первым слушателем симфонии стал сам Евтушенко. «Шостакович кончил играть, не спрашивая ничего, быстро повел меня к накрытому столу, судорожно опрокинул одну за другой две рюмки водки и только потом спросил: “Ну как?”». Поэт, хоть и далек от музыки, но был умен, душевно широк и восприимчив. Он уловил, что «музыка смогла выразить большее, чем заключали в себе слова»[705] и что судьба подарила ему редчайший дар — сотрудничество с гением, соприкосновение с вечностью.

Свое отношение к симфонии Евтушенко выразил в статье «Гений выше жанра»:

В 13-й симфонии... прочтение Шостаковичем моих стихов было настолько интонационно и смыслово точным, что казалось, он невидимый был внутри меня, когда я писал эти стихи, и сочинял музыку одновременно с рождением строк. Меня ошеломило и то, что он соединил в этой симфонии стихи, казалось бы, совершенно несоединимые: реквиемность «Бабьего Яра» с публицистическим выходом в конце и щемящую простенькую интонацию стихов о женщинах, стоящих в очереди, ретроспекцию всем памятных страхов с залихватскими интонациями «Юмора» и «Карьеры»[706].

Но музыка, звучащая у себя дома, это одно, а вот музыка в концертном зале — совсем другое. И Шостакович начал готовиться к премьере. Формируя для нее наилучший исполнительский коллектив, он в своей смиренной манере в первую очередь обратился к дирижеру Евгению Мравинскому, традиционному исполнителю своих симфоний, и к Борису Гмыре, обладателю лучшего баса в стране. Гмыре он писал:

...Есть, правда, люди, которые считают «Бабий Яр» неудачей Евтушенко. С ними я не могу согласиться. Никак не могу. Его высокий патриотизм, его горячая любовь к русскому народу, его подлинный интернационализм захватили меня целиком, и я «воплотил» или, как говорят сейчас, «пытался воплотить» все эти чувства в музыкальном сочинении. Поэтому мне очень хочется, чтобы «Бабий Яр» прозвучал и чтобы прозвучал в самом лучшем исполнении[707].

Предвидя особую остроту «еврейского вопроса» в Киеве и возможную предвзятость украинского певца, Шостакович все же рассчитывал на весомость своего имени и на его согласие. 22 июля он даже ездил в Киев, но внушить Гмыре требующийся энтузиазм так и не смог. Но то, что за ответом на сей вопрос артист обратится... к республиканскому начальству, поразило и его! 16 августа, после «консультации с руководством УССР», Гмыря, наконец, ответил Шостаковичу отказом, сославшись на то, что руководство категорически против.

Вот так: два месяца ушли в пустоту, зато сам Шостакович на своей шкуре испытал и силу, и болезненность антисемитизма ad hoc — побывал как бы в положении еврея: немец в еврейской шкуре! (Впрочем, большинство антисемитов и так держали его за еврея).

Это разозлило и раззадорило Шостаковича, после чего он отказался от Киева как места премьеры и энергично — с нуля, так как Мравинский тоже отказался, — начал готовить премьеру в Москве. Дирижер — Кирилл Кондрашин, бас — В. Т. Нечипайло, его дублер В. М. Громадский — малоизвестный тогда солист филармонии. Хор басов — из состава Республиканской русской хоровой капеллы, которой управлял А. А. Юрлов.

Премьера была намечена на 18 декабря 1962 года. Репетировали всю первую половину месяца, а 16 и 17 декабря — в Большом зале Московской консерватории.

Генеральная репетиция совпала со встречей партийного руководства с творческой интеллигенцией 17 декабря, на которой, в частности, ругали Евтушенко за «Бабий Яр» и не хвалили Шостаковича за странный выбор текстов для своей музыки.

Власти попытались сорвать и генеральную репетицию, и премьеру; надавили на Нечипайло, и тот в последний момент тоже отказался от участия. Но его прекрасно заменил дублер, Громадский. В перерыве репетиции Шостаковича вызвали в ЦК КПСС; вернувшись оттуда, он ни словом не прокомментировал ту дружескую встречу.

Назавтра утром Кондрашину звонил министр культуры РСФСР А. И. Попов, потребовавший исполнения без первой, самой «острой», части. Об этом же, видимо, просили накануне в ЦК и Шостаковича. Но ни дирижер, ни композитор навстречу не пошли.

Наконец, 18 декабря в Большом зале Московской консерватории премьера 13-й симфонии Дмитрия Шостаковича состоялась![708] Впечатление после исполнения было ошеломляющим, публика приняла симфонию восторженно, композитора, дирижера и примкнувшего к ним поэта не отпускали со сцены около часа. Триумф!

Вот впечатления самого Евтушенко:

И вдруг он... ступил на самый край сцены и кому-то зааплодировал сам, а вот кому — я не мог сначала понять. Люди в первых рядах обернулись, тоже аплодируя. Обернулся и я, ища глазами того, кому эти аплодисменты могли быть адресованы. Но меня кто-то тронул за плечо — это был директор Консерватории Марк Борисович Векслер, сияющий и одновременно сердитый: «Ну что же вы не идете на сцену?! Это же вас вызывают...» Хотите — верьте, хотите — нет, но, слушая симфонию, я почти забыл, что слова были мои — настолько меня захватила мощь оркестра и хора, да и действительно, главное в этой симфонии — конечно, музыка.

А когда я оказался на сцене рядом с гением и Шостакович взял мою руку в свою — сухую, горячую, — я все еще не мог осознать, что это реальность...[709]

Симфония была воспринята «не как очередное произведение композитора, а как общественно-политическое событие. И в первую очередь из-за “Бабьего Яра”, прозвучавшего благодаря, как всегда, не столько пронзительной, сколько пронзающей музыке автора, как набат... Шостаковича и Евтушенко вызывали без конца.

А я поймала себя на мысли (как оказалось, не я одна, а очень многие), что после концерта и авторов, и исполнителей, и слушателей посадят в воронки и прямо из Консерватории препроводят на Лубянку»[710].

А вот впечатления Марии Вениаминовны Юдиной, побывавшей на нескольких исполнениях симфонии. Суждения ее тем ценнее, что остались так и не сообщенными, так и не отправленными композитору!

Великая благодарность от меня и от всех, кто — уже умер, не вынеся всей суммы хождения по мукам, от евреев, с которыми Вы всю жизнь загадочным образом метафизически связаны... Полагаю, что я могу сказать Спасибо и от Покойных Пастернака, Заболоцкого, бесчисленных других друзей, от замученных Мейерхольда, Михоэлса, Карсавина, Мандельштама, от безымянных сотен тысяч «Иванов Денисовичей», всех не счесть, о коих Пастернак сказал — «замученных живьем» — Вы сами все знаете, все они живут в Вас, мы все сгораем в страницах этой Партитуры, Вы одарили ею нас, своих современников — для грядущих поколений...

Стихи Евтушенко Юдина назвала «безмерно, но заслуженно Вами [Шостаковичем. — П.П.] вознесенными, взятыми Вами в телескоп Вашего гения»[711].

Но и власть не унималась. Еще до премьеры Л. Ильичев надавил на самого Евтушенко и «уговорил» его переработать текст «Бабьего Яра». Оправдываясь потом тем, что в этом был единственный шанс спасти премьеру, Евтушенко написал новую редакцию стихотворения.

Но на самой премьере это никак не сказалось: текст прозвучал в версии 1961 года. Но уже на втором и третьем представлениях симфонии в Москве (10 и И февраля 1963 года) новая редакция поэмы была «запущена в оборот».

Метаморфоза эта чрезвычайно огорчила Шостаковича — и сама по себе, как эмпирический факт, и по-человечески, потому что Евтушенко с ним это никак не согласовал. Но делать нечего: пришлось вносить в партитуру коррективы.

21 февраля первый секретарь Союза композиторов СССР Тихон Хренников буквально рапортовал Ильичеву об успехе 13-й симфонии Шостаковича:

Исполнение Тринадцатой симфонии вызвало большой интерес советских слушателей, концерты проходили при переполненных залах. Несомненный успех симфонии объясняется прежде всего глубиной и выразительностью музыки, где в полной мере проявились мастерство и талант композитора. Следует отметить, что в последних двух концертах первая часть симфонии «Бабий Яр» исполнялась с текстом, в котором композитором были учтены основные изменения, внесенные в эти стихи Е. Евтушенко. Не все части симфонии равноценны. Так, подавленность, излишне мрачный колорит свойственны тексту и музыке в 3 части «В магазине». В 1 части — музыка в целом воспринимается как скорбный реквием жертвам фашизма. Вместе с тем общему возвышенному строю музыки порой противоречат своей односторонней заостренностью отдельные реплики текста... Секретариат Союза композиторов, учитывая широкий резонанс, который получила новая симфония Шостаковича, считал бы целесообразным предоставить возможность исполнения этого произведения концертным организациям Советского Союза и зарубежных стран. Просим указаний по этому вопросу[712].

После этого симфония начала свое трудное шествие по стране. Минский дирижер Виталий Витальевич Катаев (1925-1999) за ночь переписал комплект оркестровых партий, увез их и подготовил премьеру в Минске. Сольную партию исполнял Аскольд Беседин, хор собрали потихоньку из церковных певцов, хоровую партию конспиративно репетировали на частной квартире.

Планировалось три концерта в Доме офицеров, 19,20 и 21 марта 1963 года. На генеральную репетицию и на первое исполнение приехал и Шостакович. Первым делом он спросил Катаева, какой текст — старый или новый — будет исполняться. Ответом было: старый! Оба сознавали, какой это большой риск, — и оба, пожав друг другу руки, на это сознательно пошли.

— Авось пронесет?

Не пронесло! Первые два концерта состоялись, а третий уже нет!

А некто Н. Матуковский, член КПСС, главный редактор литературно-драматического вещания белорусского радио, написал 24 марта 1963 года секретарю ЦК по идеологии Ильичеву художественный донос на композитора и дирижера:

...Звуки симфонии как-то ощутимо разделили зал на евреев и не-евреев. Евреи не стеснялись в проявлении своих чувств, вели себя весьма эксцентрично. Кое-кто из них плакал, кое-кто косо поглядывал на соседей. В этих взглядах сквозила неприкрытая неприязнь... другая половина, к которой относился и я, чувствовала себя как-то неловко, словно в чем-то провинилась перед евреями... Потом чувство гнетущей неловкости переросло в чувство протеста и возмущения... Самое страшное, на мой взгляд, что люди (я не выделяю себя из их числа), которые раньше на были ни антисемитами, ни шовинистами, уже не могли спокойно разговаривать ни о симфонии Шостаковича, ни о... евреях... У нас нет еврейского вопроса, но его могут создать люди вроде Е. Евтушенко, И. Эренбурга, Д. Шостаковича. Тринадцатая симфония является убедительным подтверждением этой мысли. Она возбуждает бациллы не только крайне опасного еврейского национализма, но и не менее опасного шовинизма, антисемитизма. Разжигая национальную рознь, она льет воду на чужую мельницу... Конечно, запрещение Тринадцатой симфонии вызовет неблагоприятную реакцию, различные кривотолки и у нас, и за рубежом. Но из двух зол всегда выбирают меньшее[713].

Письмо-донос в Идеологическом отделе прочли. Оно наложилось на травлю и примерную порку Евтушенко из-за публикации им на Западе своей «Непреднамеренной автобиографии», ни с кем не согласованной в СССР. Милость сменилась на гнев и в том, что касалось 13-й симфонии. Вот предложения Идеологического отдела:

В связи с критикой стихотворения «Бабий Яр» на встречах руководителей партии и правительства с художественной интеллигенцией получили распространение слухи об официальном запрете 13 симфонии. Подобные слухи раздуваются буржуазной прессой, развернувшей антисоветскую пропаганду вокруг безответственных заявлений Е. Евтушенко, что его стихотворение «Бабий Яр» у нас в стране горячо принято народом, а его критиковали только догматики. За рубежом широко комментировались также многочисленные интервью Е. Евтушенко в ФРГ и во Франции, в которых он характеризовал 13 симфонию как одно из самых человечных и «острых» по содержанию произведений современности... Политическая незрелость большинства использованных в ней стихов Евтушенко подвергается резкой критике и в письмах, направленных в ЦК КПСС после исполнения этого произведения в Минске... Тов. Матуковский сообщает, что во время исполнения этой симфонии в зале Минской филармонии сложилась крайне нездоровая обстановка. В связи с этим мы считали бы нецелесообразным широкое исполнение этой симфонии в концертных организациях страны. Следовало бы поручить Министерству культуры СССР (тов. Фурцева) в дальнейшем ограничить исполнение 13 симфонии Шостаковича... Считаем нецелесообразным удовлетворять заявки и передавать партитуру Тринадцатой симфонии в зарубежные страны[714].

В сущности, Евтушенко прогибался зря. Даже в таком — «политкорректном» и де-юре приемлемом — виде исполнение 13-й симфонии в СССР при Хрущеве было де-факто запрещено.

При Брежневе этот запрет сняли, и 20 октября 1965 года симфония снова была исполнена в московской Консерватории, и снова — с огромным успехом. В 1972 году была осуществлена грамзапись симфонии (с новым текстом), была издана и партитура, что сделало симфонию доступной и зарубежным дирижерам, и оркестрам.

Но в Киеве — городе прямого запрета на ее исполнение, сообщенного в свое время Гмыре руководством УССР, — 13-я симфония Шостаковича впервые была исполнена лишь в марте 1988 года![715] Даже в 1991 году, когда в Киеве — впервые официально и широко — отмечалось 50-летие трагедии в Бабьем Яре, великая симфония Шостаковича по-прежнему оставалась musica non grata и в программу юбилейных событий не была включена, на что с возмущением обратил внимание Евтушенко[716]. Негласный запрет все еще был — в негласной, но силе.

Точно так же, как и Шостакович, откликнулся на евтушенковский «Бабий Яр» и русский бард Александр Дулов (1931-2007). Сделал он это в 1962 году, резонируя непосредственно на публикацию поэмы[717]. Подстраивая стихи под песню, Дулов не поскупился на вольности. Из 91 авторских строк он оставил для песни только 30 и свел их в шесть строф-куплетов, каждый из которых содержит своеобразное утроение нескольких первых слов каждого куплета:

Над Бабьим Яром, над Бабьим Яром, над Бабьим Яром памятников нет...

Куплетные пары переложены припевом-заставкой, состоящей из типичных для еврейских песен восклицаний: «Хий-яй-яй-яй...» и т.д. В целом песня получилась речитативной и, по точному выражению немецкой исследовательницы Доротеи Редепеннинг, царапающей[718].

Предыдущая главаГлава 21 из 36Следующая глава