Автомобиль дрожал, раскачивался, иногда подпрыгивал на ходу, и Чэнь-Костлявый, склонившись над маленьким блокнотом с синей обложкой, упражнялся в фехтовании шариковой ручкой, время от времени поднимая нос, чтобы взглянуть на проплывающий за стеклом монотонный пейзаж в зеленых тонах.
«Нет, — поправил он себя, — чтобы взглянуть сквозь монотонный пейзаж в зеленых тонах».
«Нет: чтобы взглянуть поверх проплывающего пейзажа», — снова поправился он, потому что, по правде говоря, смотрел он невидящим взором, с головой погрузившись в кладезь бурлящего воображения, и не смог бы отличить серого журавля от лошади Пржевальского, если бы ему случилось увидеть их рядом. Или, скажем, серого журавля от бочки кумыса. Или от самки яка. Или от мальчишки в грязных штанах, потной футболке и с прутиком в руке — такого, как тот, что минуту назад, стоя на краю колеи, отсалютовал их машине, равнодушно проехавшей мимо: Чэнь-Костлявый, блуждающий в дебрях своей фантазии, совершенно его не заметил.
Короткие остановки, которые Дохбаар делал иногда среди юрт знакомых кочевников, чтобы разузнать новости о чьем-нибудь племяннике, уехавшем в город, о кобыле, которая ожеребилась в прошлом месяце или о расхворавшейся бабушке и чтобы передать им городские лакомства, табак, кассеты с американской музыкой, консервные и кухонные ножи, открывалки для бутылок, конфеты, водку и всякие другие припасы, которые ему заказали при случае привезти, когда он наведывался в эти края в предыдущий раз, лишь слегка отвлекали внимание Чэня. Человек он был вежливый и поэтому тоже заходил вместе со всеми и юрту, перешагивая порог правой ногой, как того требует местный обычай, и ни в коем случае не топчась на нем: это, как ему подсказали, означало бы намерение подчинить или даже погубить хозяина юрты, имеете с остальными усаживался на одну из кроватей или на табурет, молча выслушивал фразы, которыми обменивались члены семьи, Дохбаар и Самбуу, причем этот последний даже не удосуживался переводить их французу, а ведь тот мог бы, в свою очередь, пересказать их ему, и так же, как остальные, принимал правой рукой, тоже следуя обычаю, протянутую ему пиалу с кобыльим молоком и, пригубив, передавал ее соседу, угощался, зачерпывая пальцами — опять же, правой руки, — кусочками сушеного творога, слегка прогорклого на вкус, и урюмом[59] — пенками овечьего молока. Впрочем, нужно сказать, всё это было для него не слишком интересно. По большому счету, его мысли были прикованы к толстой шаманке, которую ему пока что случалось видеть только спящей, к мальчишке, прозванному Сопляком, и к сочинению коротких, но связанных между собой историй, в которых фигурировали оба этих персонажа. Героями тех историй иногда выступали также француз и оба монгола, а еще Сюэчэнь и он сам, в них вплетались отрывки некоторых его снов, а будучи как-никак сочинителем, он приплетал к ним и сны, которых сам не видел, вставлял случаи из жизни, которые сам не пережил, добавлял россказни, которые никто ему не рассказывал, и многие из них не имели никакого отношения к пухлой монголке, сопливому мальчишке, французу и к нему самому. В данный момент, например, все его мысли были о том, как состыковать историю Пагмаджав, начатую им еще в Пекине, с приключениями хладнокровной красотки Нююрикки Эмберн, служащей в американской полиции, рослой блондинки финского происхождения, не интересующейся мужчинами, которая со своим подручным Рагнвальдом Холлингсвортом, светловолосым гигантом, чьи прадеды по материнской линии эмигрировали из Швеции в конце XIX века, отправилась в штат Юту на поиски Эзры Бембо — отшельника, уже десять с лишним лет жившего где-то в пещере среди пустынных гор. Этот Эзра Бембо время от времени навещал Мизру Самджак — молодую, но умную не по годам одинокую женщину, владелицу придорожного кафе на краю пустыни, неподалеку от шахтерского поселка Стейнкру. Случилось так, что Эзра запропал на несколько месяцев кряду, и Мизра забеспокоилась о его судьбе, а поскольку она даже не представляла, где именно находится его пещера, и не надеялась сама найти ее, то обратилась за помощью в федеральную полицию. В Пекине и потом за те немногие дни, что Ванлинь провел на Байкале, он успел написать первую часть этой истории: основное внимание там уделялось причинам отшельничества Эзры Бембо, пересказывать которые тут было бы не совсем кстати. Теперь же он занимался набросками второй части, начинавшейся с прибытия к Мизре пары рослых блондинистых полицейских с нордическими корнями в родословной. Верзила Рагнвальд был влюблен в красавицу Нююрикки, однако, хотя он и не отличался сообразительностью, по профессиональной привычке держался осторожно и всячески скрывал снедавшую его страсть к холодной блондинке, своей начальнице. Которая, в свою очередь, ни малейшим образом не показывала свой живой интерес к миниатюрной Мизре Самджак, чьи гибкие бедра и тревожный взгляд напомнили ей ее первую любовь — Мину Донахью. Но Мизра выглядела более несчастной, чем Мина: ее словно глодало изнутри беспокойство, она курила сигарету за сигаретой, хлестала кофе литрами, не забывая и про бурбон, и в первый же вечер по прибытии детективов позволила себе разоткровенничаться, виной чему были не только пары спиртного, но и необходимость хотя бы немного выплеснуть из себя опостылевшее чувство одиночества, с которым она жила вот уже многие годы, за исключением тех дней, когда, дважды в неделю, в ее кафе заезжали поужинать шахтеры или когда, гораздо реже, заходил за припасами Эзра. В простых, иногда грубоватых словах она поделилась воспоминаниями о соединявшей их животной нежности, за которой, вне всякого сомнения, крылась неловкая, безыскусная любовь: им вполне хватало недолгих свиданий, чтобы душа неделями, до следующей встречи, оставалась согретой. Хрупкая и печальная, Мизра рассказывала не спеша, хрипловатым голосом, надолго умолкая между фразами. Рагнвальд и Нююрикки были оба очень тронуты — так глубоко, что решили отказаться от своих тайных планов попытаться соблазнить: он — высокую сыщицу, которая даже не подозревала, что волнует своего помощника-увальня как женщина, она — маленькую хозяйку кафе, еще менее способную вообразить, что на нее запала эта высокая блондинка — насколько красивая, настолько же и суровая. Тем временем на окрестности опустилась светлая ночь, луна посеребрила похожие на гребешки волн отроги гор в глубине пустыни. Тишина стояла оглушающая. Мир казался более обширным, печальным и таинственным, чем выглядит обычно. Около полуночи все, выпив по последней, разошлись спать: Мизра — в свою комнату, Нююрикки — на раскладушке, установленной по такому случаю на кухне, а Рагнвальд — в машине, где у него был припасен спальный мешок на гусином пуху. Договорились поутру отправиться в пустыню на поиски Эзры.
Эта история очень нравилась Ванлиню, он рассчитывал расширить ее, вводя новых персонажей, — например, Бительджэз Грайдер, грустную девочку, способную предсказывать будущее, живущую со своей бабушкой Дидрой Вомак в лачуге неподалеку от пещеры Эзры, или Си Колласо, мексиканку индейского происхождения, изредка навещающую Эзру, чтобы снабдить его лечебными травами, или, может быть, Аластера Спрингфилда[60], решившего, совсем как Эзра, порвать с прошлой жизнью и привольно обустроиться в пустыне. Ванлинь надеялся связать эту историю с той, в которой он сам теперь принимал непосредственное участие, подчеркивая общность судьбы, вероятно, постигшей Эзру, того француза, Эженио, что разыскивает его соотечественник, а также русского, на поиски которого отправился Эженио: ведь вполне может быть, что каждого из них найдут скрючившимся где-нибудь в закоулке пещеры либо в глубине норы — как его собственного деда, Эдварда Чэня, задохнувшегося, пытаясь зарыться как можно глубже в чрево земли, выскребая грунт перед собой голыми руками. Впрочем, это пока что был всего лишь проект.
«Материал для композиции подобрался не слишком податливый, разношерстный, вот хорошо было бы дать почитать эти наброски Сюэчэнь, но ее здесь нет, она в Пекине. Можно было бы показать французу, однако он не читает по-китайски. Что ж, в таком случае, — сказал себе Чэнь-Костлявый между двумя подскоками машины, — мне следует сделать для него перевод».