Шамлаян проснулся и хрюкнул. Некоторое время полежал, по своей повой привычке, вздрагивая от страха. Наконец, открыл глаза, пропуская в себя бледный отсвет зари. Узнал свою кровать, потолок родной юрты и тихое похрапывание Бауаа по другую сторону угасшей печки. Судя по звукам, которые он мог различить (блеяние, торопливый топот маленьких копыт, пыхтение, хриплую брань Уушум), его мать уже вышла наружу и занималась козами.
По утрам он не осмеливался открывать глаза сразу же, опасаясь увидеть себя сидящим посреди серой, продуваемой ветром степи, а перед собой — двух женщин, трех кобылиц и волка, готового его разорвать. Он, впрочем, виделся с ними и позже — и с Сюргюндю, и с Пагмаджав, они обучили его очень многим вещам за очень короткое время: несколько педель он прожил у Сюргюндю, которая приказала ему соорудить малюсенькую хижину из тростника неподалеку от ее собственной, на дне черной пропасти, и еще несколько недель — у Пагмаджав, приютившей его в своей избушке на краю дремучего леса.
«Пагмаджав, Пагмаджав, — спрашивал он ее иногда, — как могло получиться, что меня вот разорвали в клочья, покрошили в кровавую груду костей и мяса, сложили в пирамидку на равнодушной траве смердящие кровью органы, а мое тело чувствует себя теперь как ни в чем не бывало?»
На это Пагмаджав-Двухсотлитровая отвечала: «Твое тело, конечно же, помнит о том расчленении, и твой дух о нем помнит, конечно, и все те духи, которых ты впускаешь в себя, помнят. Просто ты в этом всем еще не очень-то разбираешься, потому что всему свое время».
У Сюргюндю он спрашивал иначе: «Сюргюндю, Сюргюндю, то кромсание моего тела было ведь испытанием, я прошел, прочувствовал его без всяких поблажек — делает ли это меня равным Пагмаджав? Когда я сам стану таким, которого слушают все?».
И Сюргюндю отвечала: «Тут два вопроса, дитя мое, и оба лишние. Превращение доберется до каждого из нас, потерпи немного, время еще есть».
«Ну какое еще превращение, — вопрошал Шамлаян, — ничего ведь не меняется: твой волк — все такой же волк, а ты мудрейшая из мудрых на всей обратной стороне света и всегда была такой, ну а Пагмаджав, она хоть и шаманка, в то же время — просто дура толстая, она вечно обзывается».
Сюргюндю при таких словах отрывалась от своих дел — нанизывания куриных косточек на многоцветный шнурок, варки зелья из цветков и кореньев, беззвучного чтения надписей в воздухе, в которые складываются виражи майских жуков, или неторопливого переваривания всех прожитых дней, меняла голос на тот, которым говорит Ху Линьбяо, и отвечала: «Можешь ли ты, сынок, помешать фазану превратиться в морского моллюска с замысловатой пестрой раковиной, а воробью — в простую устрицу? Подземные насекомые отращивают себе крылья, личинка стрекозы вылезает из пруда, где жила многие годы, и уносится в небо, и даже улитки умеют летать — прицепившись к перьям у птиц. Крыса превращается в ворону, увядшая травинка становится светлячком, из черепахи получается тигр, а из змеи — дракон. Все эти факты свидетельствуют, что те, кто утверждает, будто всякое существо, которому дарована жизнь, навсегда заключено в одну и ту же форму, — заблуждаются[57]».
«Но я же не устрица, — возражал Шамлаян, — не черепаха, не воробей и не фазан».
Ху Линьбяо, беззубо улыбаясь, отвечал: «Если ты думаешь, что человек решительно отличается от других живых тварей, позволь напомнить тебе случай с Ню Айем, которому случилось заболеть и спустя неделю стать тигром, или с женщиной из Чу, превратившейся, купаясь в реке, в черепаху».
«Но мое превращение длится слишком уж долго», — ворчал Шамлаян, и тогда Ху Линьбяо — а может быть, Сюргюндю или Баба Яга, или Баубо, или Шошана, или же Кощей Бессмертный — говорил ему:
«А куда ты торопишься, Шамлаян-Сопляк? Взгляни на меня и ты все поймешь сам. А если тебе этого недостаточно — знай же, что макаки ждут по восемьсот лет, чтобы превратиться в гиббонов, а они, в свою очередь, лишь спустя пятьсот лет становятся орангутангами, живущими по тысяче лет. Знай, что жизнь в форме любой птицы длится от одной до десяти тысяч лет, и только после этого срока, не раньше, на птичьей голове появляется человеческое лицо. Тигры, олени и зайцы живут тысячи лет, причем в возрасте пятисот лет тела у них становятся совершенно белого цвета, и те из них, кто проживет белым еще пятьсот лет, сможет стать человеком. Что касается волков и лис — они могут жить по восемьсот лет. По прошествии пятисот они обретают способность превращаться в людей — мне и самому кое-что известно на этот счет[58]. А теперь отвяжись: у меня много дел». И никогда Шамлаян не мог добиться других ответов на вопросы о своем самоощущении, о последствиях мучительного расчленения и о признании его избранности.
Он приподнялся и сел на постели. Оба последних путешествия закончились одновременно, заняли они две ночи кряду, точнее — самые тихие ночные часы, когда вся семья спала. Ни матери, ни — по еще более весомой причине — отцу он даже не стал заикаться о своей мечте и прирожденной способности стать шаманом. «В курсе ли Бауаа? Да, Бауаа, конечно, кое о чем догадывается, однако он еще совсем маленький, хохочет по любому поводу и замечает он лишь то, что ему интересно. Не исключено, что дядя Омсум что-то подозревает: с недавнего времени он стал, мне кажется, слишком уж пристально поглядывать на меня».
Так вот он думал себе и думал, а потом передумал и решил начать день заново.
«Нет, тут пока что никого из них. Я один и я жду».
Я приподнялся и сел на постели. Сразу же, как это часто со мной бывает, вспомнился волк Барюк, прыгающий на меня и рвущий мое тело на части, потом — маленькая хижина, которую я воздвиг рядом с жилищем Сюргюндю, на дне пропасти, к которой меня привели четыре кобылицы — дочери Сюргюндю, затем я подумал еще об одной хижине — той, где, на краю дремучего леса, живет Пагмаджав, меня туда привели четыре другие кобылицы, тоже дочери Сюргюндю, видевшие, как волк разгрызает мои суставы, я снова подумал о всех тех навыках, которыми обе шаманки поделились со мной, — Пагмаджав при этом ворчала и ни разу не улыбнулась, разве что когда спала, Сюргюндю же внешне выглядела даже более суровой — с ее-то костяными руками, костяными ногами и костяным лицом, однако говорила она со мной довольно мягко, под конец даже нежно, хотя в целом находиться в ее домишке за изгородью из костей и черепов — причем, сама эта избушка иногда привставала на огромных куриных лапах, чтобы прогуляться по окрестностям, заросшим высокими травами, — было все же страшновато, и когда я воскресил все это в своей памяти — заметил, что дыхание Бауаа стало звучать по-другому, и почувствовал его взгляд на себе. Я повернул голову и увидел, что он, укутавшись в одеяло, с озабоченным видом разглядывает меня. Тихим голосом он произнес:
— Ты много разговаривал этой ночью, большой брат.
Никогда он так еще меня не называл. Я вопросительно приподнял подбородок.
— С чего это ты назвал меня «большим братом», Бауаа?
— Потому что ты меня пугаешь. Этой ночью ты говорил о множестве странных вещей.
— Больше никто этого не слышал?
— Думаю, никто. Родители храпели.
— И о чем же я говорил, Бауаа?
— Сначала о Пагмаджав-Толстухе, которая поехала в город и все никак не вернется. Ты повторял ее имя и еще одно, его раньше упоминала Пагмаджав — кажется, Сюргюндю. Это кто?
Я отрицательно качнул головой.
— А когда ты говорил о Пагмаджав, — продолжил Бауаа, — из твоего рта я слышал и ее собственный голос. И этим голосом ты сказал — или это она сказала твоим ртом — что теперь ты займешь ее место среди нас. А потом ты вернул голос себе, но принялся говорить на языке, которого я не понимаю. Тогда-то я и напугался, очень. А после того ты стал говорить нормально, хотя и при этом произносил имена, которых я не знаю. Вот поэтому я и назвал тебя «большим братом». А куда девалась Пагмаджав?
Никогда еще Бауаа не говорил со мной таким тоном и не задавал столько вопросов сразу.
— С ней случилось то, что она же сама и предсказывала, Бауаа, — ответил я тихо, — и над чем мы с тобой насмехались, — особенно, я. Она стала королевой обратной стороны света. Но скажи мне, о чем я еще говорил?
— О какой-то хижине из тростника, в которой ты живешь на дне какой-то пропасти, упоминал и свою раскладушку в избушке Пагмаджав на краю непроходимого леса, говорил о пустыне и о пещере, в глубине которой кто-то сидит, а еще о влагалище яка дяди Омсума.
Пока Бауаа пересказывал все это, я встал и налил воды в кастрюлю, чтобы приготовить чай. Бауаа оставался лежать, кутаясь в одеяло, из-под которого высовывалось лишь его идеально круглое личико, внимательно изучающее меня. Я тут же рассмеялся.
— О влагалище яка дяди Омсума? Да ладно тебе, ты же прекрасно знаешь, что это бык.
— Я-то, конечно, знаю, но ты сам так сказал. А вообще, мне показалось, ты говорил все это кому-то невидимому, но слушающему тебя. Ты очень напугал меня, большой брат.
На некоторое время установилась тишина, нарушаемая лишь топотом коз снаружи и бульканьем воды, вскипевшей на печке.
— Шамлаян, — позвал Бауаа.
— Что?
Он немного поколебался.
— Это… правда?
— Ты о чем, Бауаа? Договаривай.
— Это правда, что ты заменишь Пагмаджав?