К книге
Русский остатокЧасть седьмая. 8
86%
Часть седьмая. 8
74

Федор Шувалов, поступив в аспирантуру Московского университета, уже полгода жил в российской столице, и эта жизнь, с ее резкими, кричащими контрастами, помноженная на широту русской души (широк, широк русский человек, не мешало бы сузить), его ошеломляла. Его личный спектр интересов был столь же широк и многообразен, сколь и бушующая вокруг него жизнь. На вновь обретенной родине его интересовало все: от политики и экономики до частной жизни нежданно и негаданно, мгновенно и полярно расслоившихся частей еще совсем недавно, казалось, едино-монолитного, однородного состава населения, а также традиционного и современного искусства и литературы. Стараясь разобраться в происходящих событиях, он проглатывал все основные газеты и журналы, общался с ведущими профессионалами в области политологии и социологии, пытался разговаривать о жизни со студентами, профессорами и с самыми обычными людьми, наконец, просто наблюдал эмпирическую жизнь вокруг себя: в метро, в театрах, на улицах. Он ездил для познания в недалекую провинцию – в Тверь, Тулу, Владимир. Ему удалось даже познакомиться с очень богатой семьей и побывать в доме на знаменитой Рублевке, и после этой сумасшедшей полугодовой жизни взахлеб он продолжал оставаться в таком же недоумении, как и в первые дни после приезда из Франции.

Он по-прежнему многого не мог понять. Он не понимал, например, почему олигархи платят такой же процент подоходного налога, как и уборщица или учитель. Он не понимал, почему телевидение (все каналы, за исключением «Культуры») продолжают изо дня в день выливать на головы несчастных сограждан ушаты всевозможной грязи и мерзости, пропагандируя насилие и разврат. Он не понимал, почему такие хорошие и правильные речи властей предержащих никак не соотносятся с тем, что происходит в реальной жизни. Он не понимал, почему так называемый Стабилизационный фонд работает на чужую экономику, а собственная сидит на газонефтяной игле. Он не понимал, отчего из года в год повторяют о борьбе с коррупцией, а она с каждым днем крепнет и становится все более неуязвимой. Он не понимал, для чего нужно было уничтожать сельское хозяйство (как и промышленность, как и медицину, как и образование) и покупать теперь за границей нездоровые, некачественные продукты, подрывая таким образом национальную безопасность страны… Таких детских вопросов у него накопилось масса, и все, с кем он пробовал говорить об этом, что-то ему снисходительно (или, напротив, эмоционально, с зашкаливающим возмущением) объясняли, и он все равно продолжал ничего не понимать. Ибо простые, детские вопросы требовали таких же простых и вразумительных ответов. Ведь если власть, предположим, знает, что телевидение развращает в первую очередь молодежь, а ей, власти, хотя бы из корыстных побуждений, нужна здоровая рабочая сила, отчего же не проявить политическую волю и не навести порядок хотя бы здесь? Неужели власть денег уже настолько затмила олигархические головы, что они не только отказались различать добро и зло, но и попускают зло работать и против самих попустителей? Отчего не прекратить умышленную (неужели умышленную?) деградацию народа? Недемократично? Да полно, бред! Ни в одной стране, самой раздемократической, такого беспредела (он узнал и оценил теперь это новое слово, глобально определяющее новую российскую действительность) нет!.. Неужели правы те из его знакомых, которые считают (кто только не цитировал теперь план Даллеса), что разрушение страны, деградация и вымирание населения – это и есть сознательная политика отказавшегося от своего народа государства?.. Но это… что же это получается?.. Получается, что впервые за все время существования человечества государство защищает не свой народ, а… мировую интернациональную олигархию (как в начале прошлого века защищали интернациональный коммунизм)? Но этого… не может быть!..

Он вспомнил свою поездку в Тверь. Автобус, на котором он ехал, сломался, и Федор вместе с некоторыми другими пассажирами стал голосовать проезжающим машинам. Машины останавливались и охотно подбирали потерпевших. Так Федор оказался в одном жигуленке с тремя пассажирами. Сперва ехали молча, потом мало-помалу разговорились. Чья-то душа не выдержала и стала сетовать на попадавшиеся по дороге разрушенные коровники и заброшенные, заросшие бурьяном и кустарником поля.

– Не все так пессимистично, – заметил пассажир средних лет в плаще и шляпе, – что-то пропадает, а что-то и, напротив, возрождается. У меня мать тут, в Старицком районе, живет, так, знаете, приехали, уж не знаю, кто они точно по национальности, условно говоря кавказцы, и навели порядок.

– Удивительно, о каком порядке вы можете говорить, если исконно русская земля освобождается от русских и заселяется чужеродным населением? – с раздражением заметил мужчина в спортивной куртке с рюкзаком. – Это называется иначе. Ползучий, невоенный захват.

– Что же, по-вашему, пусть лучше все бурьяном порастет?

– Нет, не лучше. Лучше было бы, если бы государство поддерживало русских крестьян…

– Остатки которых уже практически спились, – съязвил пассажир в шляпе.

– Дороги, кредиты, субсидии и прочее, и прочее. Как делается во всем мире нормальным правительством. А то, что спились, так это, извините, все на совести власти.

– Ну, знаете, что мы всё на власть валим? Я почему-то не спился. Вы, как я понимаю, тоже…

– Я не хочу с вами сотрясать воздух, – сказал оппонент «шляпы». – Если вы до сих пор не понимаете, что происходит в стране… начиная с семнадцатого года и по сию пору, то извините. – И он сердито отвернулся к окну.

– И что же, ваша мать хвалит этот новый кавказский порядок? – с любопытством спросил Федор.

– Представьте, – буркнул господин в шляпе. – У них все работают. Поля засевают, коров доят, масло, сыр делают, хлеб пекут. Даже полтора местных алкаша на них как миленькие пашут. Вот вам и возрождение!

– А я вам вот что скажу, вы все же приезжие, с Москвы, а я тут живу, – сказал молчавший до сих пор водитель. – Есть у меня один не то чтобы приятель, а так, хороший знакомый, с Кавказа. Сосед. Как-то мы с ним выпили хорошо, он и говорит: «Тверь перестанет быть русской раньше, чем ты думаешь». Я аж чуть со стула не свалился, прям ошалел с его слов. Даже хмель весь из головы вышибло. Как так, думаю? Да мы ж тут, мать вашу, спокон веков пóтом-кровью! Верите, до того мне тошно чего-то стало! А ведь и то, поглядеть вокруг, мужики пьют, ребята – не успеют народиться – порченые какие-то делаются, мат, наркота, даже бабы от своих детишек отказываются. Куда ж дальше? Дальше, как вы говорите, мирный захват. Даже сердце у меня схватило, как я это себе вмиг все представил. Да за что ж мы тыщу лет от всех врагов отбивались, корячились, державу строили, сколько миллионов положили!.. Так он меня еще и добил. «Почему, – говорит, – я должен чувствовать боль твоего народа?» Да… так и сказал. Конечно, чего ему до русских, раз мы сами себя изничтожаем…

– В порядке алаверды. К вашему сведению, в Москве уже русских меньшинство! – снова не удержался тот, что с рюкзаком.

– Да откуда вы всю эту ахинею берете? – возмутился человек в шляпе.

– Да уж не с первого канала телевидения! – съязвил рюкзачный.

– У вас прямо какая-то фашистская идеология.

– Я вам сейчас за фашиста по морде… – И рюкзачный повернулся к «шляпе» с недвусмысленным желанием привести вышеозвученное намерение к исполнению.

Федор, сидевший между ними на заднем сиденье, инстинктивно приподнял локти, чтобы не допустить рукоприкладства. «Шляпа» громко завопил. Водитель остановил жигули.

– Вылазь, мужики! Давай, давай, вылазь. Нечего тут… Разобьемся к… матери!

Вылазить посреди дороги мужикам не хотелось, и, что-то бурча под нос, оба согласились вести себя прилично и не допускать эксцессов…

Подавляющее большинство молодых людей, с которыми общался Федор в университете, были абсолютно равнодушны к русской идее, проще говоря – к России вообще. Если их что-то и волновало (в связи с собственной страной), то это исключительно способы материального обеспечения себя сейчас и в будущем. Все планы, все точки отсчета, все устремления были подчинены одной цели: неважно, где жить, кем работать, чем зарабатывать, лишь бы заработок был приемлемым эквивалентом достойной жизни.

Его подспудная тяга, его поиск (ради чего он, собственно, и приехал сюда) национальной России столкнулись с ироничным равнодушием к этой самой национальной России тех, кто родился и жил в этой стране, кто составлял цвет ее интеллигенции и, возможно, будущей элиты.

С грустью наблюдал Федор утрату национальной идентичности, по крайней мере, видимого большинства. Мир глобализировался на их глазах, и это большинству нравилось. Нравились открытые (или почти открытые) границы, нравилась свобода перемещения по всему миру, нравилось само единство, вернее единообразие современной европейской масскультуры и мультикультурность мира в целом. Можно было быть буддистом, или кришнаитом, или католиком, или пацифистом, или сектантом любой формации, или, в большинстве, никем, или даже сатанистом, и во всем этом, казалось, было что-то ненастоящее, игровое, прикольное (узнал он еще одно новое многоопределяющее словцо).

Нравилась свобода от всех сковывавших на протяжении тысячелетий законов и правил. Свобода от семьи, свобода от Церкви (от этого освободились раньше всего), свобода от государства. Эта свобода увлекала. Она придавала необычайную легкость отношениям и самой жизни. Казалось, человечество, как никогда, близко к своему самому счастливому устроению: свободный человек в свободном мире. То, что мир где-то был еще не до конца свободен, только раззадоривало свободолюбцев. Эти глупые, изгойские части мира можно было вообще не принимать в расчет. В конце концов, рано или поздно и они поймут… или им помогут понять другие, давно уже просвещенные, освободившиеся ото всего.

Мир объединялся. Но что-то в глубине души противилось такому объединению. Воспитанный в строго христианской семье, Федор чувствовал в этом объединении какой-то подвох или вывих. Как он понимал, истинное, благодатное объединение мира могло быть только во Христе. Но мир, похоже, объединялся в… антихристе. И об этом ему абсолютно не с кем было поговорить в самом сердце Третьего Рима.

Он вышел из метро. Теперь он старался не ездить в часы пик. Огромный многомиллионный город с трудом ворочал своими подземными миллионами. Они заполняли все его «улицы», переходы и «площади», двумя разнонаправленными потоками они угрюмо-молчаливо шли плечом к плечу, грудь и живот к спине, более плотными рядами, чем на демонстрации, нет, они не шли, они медленно, почти не продвигаясь вперед, переступали ногами – сверху виделся только океан покачивающихся направо-налево людских голов. Потом этот монолит взрывался вливающимися из приехавшей электрички новыми разнонаправленными потоками, на какое-то время происходило хаотическое бурление, как в закипавшем чайнике, потом океан успокаивался, и снова на несколько минут устанавливался мерно покачивающийся штиль.

Он вспомнил, как однажды в такой час увидел в метро на переходе собаку с перебитой передней лапой (с трудом узнаваемую колли, как с трудом узнается в бомже бывший научный сотрудник). Непонятно, как она умудрилась попасть в подземку, из лапы сочилась кровь, собака затравленно, с отчаянием заглядывала в глаза идущим в толпе, не встречая ни одного ответного, сочувственного взгляда. Федор ахнул и попытался высвободиться из зажавших его человеческих тисков, он не думал о том, чем сможет помочь собаке, но и пройти мимо тоже не мог. Пока он выкарабкивался, собака исчезла. Он долго, честно и безрезультатно ее искал. И долго потом ему мерещился ее потерянный, страдальческий и безнадежный взгляд, и чувство вины терзало его сердце. Единственное, что в какой-то мере уравновешивало его положение с горем собаки, – вытащенный из кармана кошелек. По крайней мере, в этой малочеловечной толпе они пострадали оба, оба они оказались в числе жертв.

Федор шел по улице куда глаза глядят, он любил эти краеведческие походы по столице без заранее обдуманного маршрута. Москва нравилась ему своими непредсказуемыми переулочками-двориками; стоило свернуть с какого-нибудь центрального проспекта, и ты оказывался чуть ли не в провинциальной тиши, и это было прекрасно. Вроде бы ты в Вавилоне, а вроде бы – и в стародавней Москве.

Одна из афиш привлекла его внимание: «Второй международный (!) фестиваль православных театров». Вот интересно, что это еще за православные театры? Он впервые слышал о таком чуде. Он взглянул на адрес. Название улицы ему ни о чем не говорило. Он стал спрашивать прохожих. Оказалось, это совсем недалеко, какой-то бывший дом культуры, а теперь – молодежный центр; он решил пойти посмотреть.

Вход оказался свободным, а зал полупустым. Все зрители, сидевшие и входившие в зал, казалось, были знакомы друг с другом. Вернее, зрители и были исполнителями, существуя попеременно в обоих качествах. Он поинтересовался у соседки, что будут показывать. Девушка подала программку и сказала, что сегодня заключительный, третий день фестиваля и что первый спектакль – из Петербурга, по прозе архангельского писателя Шергина, а второй – из Ярославля, по прозе Абрамова. Федора Абрамова он читал, о Шергине слышал впервые и с интересом приготовился смотреть.

На сцене уже стояли скромные декорации: стол, естественно с русским самоваром, вышитой скатертью и такими же вышитыми полотенцами, две лавки по бокам. Свет в зрительном зале погас, на сцену вышел мужчина средних лет в русском костюме (сапоги, косоворотка, порты) и, усевшись за стол с самоваром, налив себе чайку, стал о чем-то негромко рассказывать.

Рассказывал о том, как он, корабельных дел мастер, в солидном уже возрасте женился на молоденькой девушке, что всем жена его была хороша, да не дал им Бог деток, и она об этом сильно грустила, а потом познакомилась с его товарищем, тоже корабельщиком, только молодым, и они полюбили друг друга. Налицо был явный треугольник. Но там, где европейская (и русская конечно же!) драма наворотила бы страстей и конфликтов (страдание старого мужа, страдание молодой пары от невозможности соединиться, ревность, измена, месть и т. д.), здесь вся эта простая житейская история излучала какой-то благодатный и покойный свет. Старый муж страдал, но страдал как-то мягко и жертвенно-светло. Больше и не за себя, а за них, которым тяжче, чем, быть может, ему. Молодые тоже страдали, но и они без пароксизмов страсти, – сдержанно и потаенно, блюдя себя, помня закон, не распускаясь, не качая прав, что мы-де молодые! И право имеем! На свободу любви! Нет, здесь каждый отказывался от претензий на права. Каждый хранил достоинство обязанностей. Каждый жертвовал собой для другого. И когда старый муж отказывался от своих законных прав и соединял руки молодых, благословляя их на супружескую жизнь, молодые не впадали в раж от счастья, а строго и благоговейно принимали эту милость как жертву, оплачивая ее народившимися детками…

Это была икона. Икона старорусской, непорченой души и жизни. Как на иконе самого трагического содержания (например, «Усекновение главы Иоанна Предтечи», или «Распятие», или, допустим, «Битва новгородцев с суздальцами»), все здесь было гармонично, спокойно, благоговейно, сдержанно и светло. Драматизм оказывался не на первом плане, как в светской пьесе, а за кадром, на периферии, под спудом благородной, сдержанной благопристойности, понимаемой не как фарисейство – как ценность. И – вот открытие – оказалось, что театр может быть парадоксально бесстрастным и в то же время захватывающе эмоциональным и умилительным.

Второй спектакль, соответственно программе, показывали артисты из Ярославля, вернее, одна артистка, потому что это был моноспектакль. Молодая и лучезарно красивая актриса играла старуху, нет, она не играла старуху, не играла старость, на ней не было никакого грима. Костюм? Да просто шаль на плечах, а на голове, по-русскому обычаю, платочек, голова у русской женщины должна быть покрыта. А ноги (больные) укутаны одеялом, вот и все, весь антураж. Весь спектакль она сидела на сцене без движения и просто, без аффектации рассказывала зрителям про свою трагическую жизнь после революции, после войны, как все было, что она пережила, как выжила… вот и все. Но – как! От ее ясного взгляда, то лукавого, озорного, то печального, скорбного, от ее певучих интонаций, от ее солнечной и застенчивой улыбки невозможно было оторваться. Время от времени она выпевала какой-нибудь кусочек из песен Гаврилина, и казалось, что это пение – вовсе не поставленный режиссером эффектный номер, а исторгнутое откуда-то, из самых донных глубин ее существа, всплеск, вскрик, стон души по ту сторону слов, когда все слова уже сказаны, а все равно остается еще нечто, что нуждается в окончательном исходе. Но самое, самое-то главное – откуда снова эта расцветающая на наших глазах животворящая красота смирения? Неужели это еще возможно? В каких потаенных местах России сохраняется этот чистый и дивный родник русского народного духа? Или он никогда и не иссякал? Или его нет только в вавилоно-американских столицах? В той многочисленной и настырно лезущей на глаза ныне орде, что денно и нощно носится, закусив удила, за мамоной? А может, дух этот прячется и здесь и он его просто до сих пор не встречал?

После окончания спектакля было обсуждение и раздача грамот и подарков. К удивлению Федора, первые призы получили другие спектакли, показанные в первые дни фестиваля (московский «Раскольников» и украинский «Полтава» по Пушкину и что-то, он не расслышал, еще), и Федор изумился, ему казалось, что лучше того, что он увидел, просто ничего не может быть.

Он горячо выступил на обсуждении как обычный зритель (не член жюри) и сказал, что он потрясен, что он долго искал выражения русского национального духа не в прошлой литературе, а в современной жизни и что теперь он его случайно нашел, хотя ничего случайного, как известно, нет, и что он счастлив, что увидел эти спектакли и этих актеров, и как это им удалось почувствовать, сохранить и выразить то многоценное, что наработано было веками праведной русской жизнью, что всю эту красоту надо показывать всему миру (он так и сказал: всему миру), что он не понимает, отчего нет публики, нет прессы, что он обязательно напишет об этом статью и еще много чего другого, эмоционального и сумбурного.

Его слушали с любопытством (он сказал, что приехал из Франции) и немного с иронией. Русский иностранец, по-видимому, не знал, что пресса вовсе не интересуется русским духом (разве что русским фашизмом и ксенофобией), равно как и публика, что сейчас вообще другое направление в театрах и что они существуют как бы на обочине театрального процесса и никто их всерьез из театральных деятелей и критиков не воспринимает, а держат вроде как за юродивых, вернее, никак не держат, просто не замечают, но им это и неважно, потому что они творят во славу Божию, а не для людской славы.

Этот ответ очень понравился Федору, и ему страстно захотелось подружиться с этими замечательными актерами и режиссерами. Что касается до «абрамовской» актрисы, он в нее, разумеется, сразу влюбился и, произнося свою импровизированную речь, то и дело невольно обращался к Тамаре (он уже знал ее имя, и оно казалось ему таким же прекрасным, как и сама девушка).

После закрытия фестиваля в одном из помещений молодежного центра накрыли стол. Пили чай со всем тем, что принесли участники фестиваля. Принесли, однако, столько всего, что стол (как в церкви на Пасху) уже не вмещал количества снеди. Оголодавшие за три дня участники фестиваля, члены жюри и немногие болельщики-зрители быстро смели все разносолы и, утолив голод, еще долго не расходились, пили чай и вели бесконечные разговоры о том, что так интересовало Федора.

За столом он, естественно, оказался рядом с Тамарой. Из односложных реплик соседки он узнал, что она старше его (ах, это неважно, неважно!), что она играет в одном из маленьких частных театров в Ярославле, что она замужем (тут Федор почувствовал, что ему вылили на голову ушат холодной воды) и что у нее маленький ребенок, который живет с ее родителями. «А почему не с вами?» – поинтересовался молодой человек. А потому, что это у нее второй муж (не отец ребенка), что он тоже актер и им просто не хватает времени, чтобы заниматься воспитанием Максима.

Благоговение к артистке, заставившей его своей игрой пережить самые возвышенные чувства и только что, увы, сообщившей ему о своем замужестве, не позволяло ему теперь даже в мыслях допустить возможность каких-то иных с ней отношений, кроме как почтительно-дружеских. Он спросил, как она могла почувствовать все то из неведомой ей жизни старухи, что сумела так органично и подлинно воплотить на сцене? Тамара пожала плечами, сказав, что сама не знает, как, наверное, это актерская интуиция. И тут Федор еще раз изумился способности человеческой прапамяти на генетическом уровне помнить свой национальный код даже тогда, когда жизнь современника не только никак не соотносится с жизнью предков, но и во многом ей противоположна. Как бы в подтверждении этой противоположности Тамара, в отличие от своей праведной героини, чувствуя к себе зачарованный интерес русского француза, уже вовсю кокетничала с новым поклонником. Кокетство он принимал за искреннюю веселость, и эта, ему казалось, невинная, белозубая веселость его пленяла. В следующие выходные он твердо решил посетить старинный русский город на Волге.

Но Тамара сказала, что отсюда, не заезжая домой, поедет прямо в Петербург, теперь уже на фестиваль православной песни в Александро-Невской лавре, где будет исполнять старинные обрядовые песни и плачи. Федору ничего не оставалось, как в восторге просить позволения следовать за ней в северную столицу. Польщенная таким обхождением Тамара позволила.

– А ваш муж тоже приедет в Петербург? – на всякий случай спросил Федор, не потому что рассчитывал на что-то большее с ее стороны, чем дружба, просто для информации.

– Нет, он работает в другом театре, и у него спектакли.

Это известие тем не менее он воспринял почему-то с облегчением и как-то незаметно погрузился прямо за столом в мечты. В его мечтаниях Тамара оказывалась незамужней (сын ее ему не мешал, напротив, его существование наполняло Тамарину жизнь какой-то дополнительной, завораживающей его тайной). И незамужняя Тамара, естественно, тоже влюблялась в него, потом он вез ее в Париж, к родителям и бабушке с дедушкой. Тамара пела все то, что он слышал в спектакле (и многое другое, чего он еще не слышал, но только предвкушал), и всех его родных также пленял и ее голос, и она сама. Родители давали благословение на брак, и вот они уже стояли пред аналоем в церкви на рю Дарю, и Леня с Маняшей держали над их головами царские венцы… Почему он вдруг увидел Леню с Маняшей? Ах да, они же тоже должны пожениться… правда, у них какие-то проблемы… кажется, Леня некрещеный… «Но… неужели в двадцать первом веке эту проблему нельзя как-то решить?..» – додумал он крамольную, в общем-то, мысль.

– Вам налить еще чаю? – услышал он над собой голос Тамары.

Он непонимающе взглянул на нее и вдруг неожиданно для себя спросил:

– А вы, случайно, не собираетесь развестись?

– Что?!. – изумилась Тамара. – Развестись?! – И она расхохоталась.

– Простите… – опомнился Федор. – Простите! Я… я просто… задумался… совсем о другом… Я хотел сказать… Я совсем не то имел в виду…

Но Тамара уже все поняла. И как опытная женщина, не желающая терять многообещающего поклонника (мало ли что из этого может выйти, а вдруг и в самом деле – Париж?), она дипломатично ответила:

– Мой муж не дает мне повода для подобных намерений, – и безмятежно улыбнулась, глядя на него сияющими синими глазами. – Он слишком меня любит.

Она знала: потенциальное соперничество только разжигает страсть. Пусть этот «француз» знает, что такое сокровище как Тамара не валяется на дороге. При этом любит ли она сама мужа, оставалось загадкой, может разгадывать сам, если захочет.

Он только что вознамерился сказать, что прекрасно понимает ее мужа, как кто-то из бывших актеров-конкурсантов попросил ее спеть. Она не стала заставлять себя долго упрашивать и, склонившись над гитарой, взяла несколько аккордов. Потом, поведя вкруг зрителей вдруг переставшими видеть глазами, потупила взор и, обреченно вздохнув, медленно и глухо, из каких-то своих потаенных женских глубин стала выводить трубный и низкий звук, похожий на рокот пробуждающегося вулкана. Она пела цыганский романс из репертуара Вари Паниной.

Господи!.. Как он понимал сейчас все военное и штатское мужское население дореволюционной России, готовое в такие минуты не то что имение, – голову, жизнь свою положить за это немыслимое, нечеловеческое наслаждение не голосом, не женской красотой, не совершенством искусства даже, но какой-то высшей, все переворачивающей в душе сладкой и болезненной мукой.

Как это соединялось – наслаждение и мука – во внеземное, божественное блаженство, он не понимал. Он только чувствовал: скажи ему в эту минуту Тамара «умри!» – и он умер бы легко и радостно, с улыбкой счастья на устах.

Она кончила петь. Все молчали. Молчание нарушил Федор. Он подошел к Тамаре, опустился на колени и поцеловал ей руку.

– Вы совершенны! – сказал он. – Если вам когда-нибудь понадобится моя жизнь… – он не договорил, вспомнив, очевидно, с досадой, что невольно цитирует какого-то классика, и, смутившись, замолчал.

Но Тамара уже снова белозубо смеялась, и снова зашумела, заиграла актерская братия, не умеющая долго предаваться публичным возвышенным переживаниям, тем более что на столе еще оставалось некоторое количество вина и кое-что из закусок.

– Отчего ей не дали никакого приза? – спросил Федор у одного из членов жюри, оказавшегося с ним рядом.

– Вы наивны, молодой человек, – сказал член жюри, запихивая в рот остаток бутерброда с колбасой.

– Почему я наивен? Разве Тамара не заслуживает высшей награды? По-моему, таких актрис на современной сцене просто нет. Я хоть и недавно живу в Москве, но часто хожу в театры и…

– Васенька, – обратился через голову Федора член жюри к кудрявому молодому человеку с бородкой, – ты на колесах? Подкинешь меня до Чертанова?.. Вы наивны, молодой человек! – повторил член жюри и, взяв еще один бутерброд, а потом, подумав, еще два, отошел к Васеньке, так и не объяснив Федору, в чем же заключается его наивность.

Но Федор решил разобраться в тайнах присуждения призов до конца и прямо спросил Тамариного режиссера, в чем дело.

Тамарин режиссер закатил глаза и повторил уже дважды услышанное Федором:

– Молодой человек, вы, должно быть, недавно приехали в Россию, вы очень, очень наивны.

– Не бери в голову, – дыхнула на него вином прекрасная Тамара и, по-свойски взяв его под руку, хитро сощурившись, добавила: – Интри-ги! Т-с-с!..

На мгновенье он почувствовал прикосновенье ее груди, и его моментально бросило в жар.

– Интриги?! Здесь?! В этом святилище русского искусства?!.. – Его возмущение временно победило чувственность. Но захмелевшая от вина и успехов Тамара продолжала как ни в чем не бывало прижиматься к нему боком, и Федор чувствовал, что теряет над собой контроль.

– Всё, поехали, – сказал Тамарин режиссер. – Лавочка закрыта.

– Вы куда, уже на вокзал? – растерялся Федор.

– На какой еще вокзал? – не понял режиссер.

– Се ля ви, – улыбнулась загадочно Тамара и помахала ему рукой. – До встречи!

Постепенно стали расходиться другие участники фестиваля. В конце концов осталось всего несколько человек, которые и принялись за уборку помещения. Воспитанный Федор начал им помогать и за этим прозаическим занятием Тамарино наваждение стало постепенно рассеиваться. Придя домой поздно вечером, он почувствовал страшную усталость; ехать в Петербург ему почему-то расхотелось.

Но на следующий день он вдруг понял, что без нее ему теперь никак не прожить и дня, что он не может ее не видеть, что без нее вообще мир терял всякий смысл и все прочее. А осознав такие серьезные вещи, он сел на ночной поезд и помчался вслед за Тамарой в Петербург.

Заключительный концерт фестиваля народно-патриотической и духовной песни проходил в Театре эстрады. Федор свободно купил билет и с большим букетом цветов сел в третий ряд любоваться своей непревзойденной Тамарой.

Концерт ему очень понравился. Выступали и профессиональные, и самодеятельные авторы-исполнители, и даже матушки с батюшками. Все было как-то по-домашнему тепло и уютно. Казалось, в зале сидели все свои, незнакомые, но тем не менее близкие и родные знакомцы. Как в церкви. Особенно его умилила речь наместника лавры, приветствовавшего участников концерта и зрителей. Вроде и ничего особенного он не сказал, но, очевидно, просто само присутствие духовного лица и его благословение придавало всему мероприятию какой-то дополнительный, ответственный, празднично-радостный и одухотворенный смысл.

Выступление Тамары, как он и ожидал, произвело фурор. Она спела старинную духовную песнь настолько проникновенно, с таким погружением в глубь времен, что все слушатели вмиг почувствовали и эту глубь, и эту суть, и красоту, и духовную мощь наших предков, что так изумительно передавали голос и душа артистки.

Ей надарили множество букетов и сам архимандрит вручил грамоту и маленькую позолоченную иконку: на одной стороне – изображение Владимирской Божией Матери, на другой – благоверного великого князя Александра Невского, – изделие местных, петербургских ювелиров.

Тамара изящно и с чувством собственного достоинства раскланивалась и на бис спела еще одну старинную песню, на этот раз веселую и как бы даже по-язычески зажигательную. И снова вызвала бурю восторга. А бедный Федор сидел, все более вдавливаясь в кресло. Он даже не сумел встать и, как другие, преподнести свой букет, вновь сраженный ее поразительным искусством и вулканическим темпераментом.

В самом конце вышла пара, кажется из Рыбинска, и по тому, как их радостно приветствовали зрители, было ясно, что они не новички, что их давно знают и любят. Они начали коронную свою песню об Александре Невском. И зал подхватил, отбивая ладонями ритм ее вдохновительного припева:

Ой, веди нас, княже,

Пусть в бою поляжем,

Встанем вместе, как один,

Русь врагу не отдадим!

А после зал не выдержал и, как один, встал. Встал и Федор. И ему, как и всем в зале, захотелось вместе с Александром Невским – на коня, на врага, под мечи, под пули, не все ли равно! Лишь бы спасти ее, ее, всем сердцем возлюбленную, запаленную со всех сторон врагами, горящую, но не поверженную на колени Русь!..

Народ всегда вспоминает своих героев в годину опасностей, забываемых в обыкновенное время, вспоминает тех, кто является символом нации, кто объединяет, вот как сейчас объединил князь Александр Невский весь этот в несколько сот людей зал. А если бы… это спели не здесь, а… на каком-нибудь стадионе, на рок-концерте? Объединил бы кого-нибудь там благоверный княже Александр Невский? Федор растерянно оглянулся и оглядел зал. Лица у всех зрителей сияли умиленно и растроганно, все по-прежнему отбивали такт ладонями, и многие со слезами на глазах подпевали. Но что-то ему показалось в этом единодушно настроенном зрительном зале… подозрительным. Он не сразу сумел понять, чтó его смутило. А потом понял и, если бы мог, заплакал. Зал на девяносто процентов состоял из пожилых и среднего возраста женщин. Кое-где мелькали старички и совсем немного молодых лиц обоего пола. Что же получается? Встанут «вместе, как один» защищать Русь… кто? Пожилые женщины? Матери и бабушки?.. А добры-молодцы – по пивным ларькам и рок-концертам?!.

Где же ему найти тех мужчин, последних пассионариев, и есть ли теперь они, те, кто сможет защитить от многоликого и невидимого врага сегодняшнюю Русь?..

После концерта он зашел за кулисы. Увидев его с букетом, Тамара не удивилась и, выслушав его вдохновенные комплименты, отстраненно-утомленно приняла букет. Потом спросила, где он остановился. Федор нигде не остановился. С вокзала он прямо отправился на концерт. И теперь, наверное, обратно в Москву, проводив ее, если она позволит, в гостиницу.

– Я не в гостинице, я у подруги, – пояснила Тамара. – Если хочешь, можешь, конечно, проводить.

Шли пешком, подруга жила недалеко. Федор молчал, погруженный в переживание самого фантастически-невероятного факта, что он ее провожает. Тамара тоже молчала. Наверное, переживала успех, а быть может… Он не стал гадать: женская душа – тайна.

Они подошли к дому.

– Я одна, подруга на даче, если хочешь, можешь зайти попить чаю, – вдруг просто сказала Тамара.

Как это?.. Зайти попить чаю? С ней?! Он будет с ней наедине?! Но это… невероятно! Сердце бешено заколотилось.

– Если это удобно… спасибо, – прохрипел он.

– Чего неудобного-то? – усмехнулась Тамара. – Зайдем, чаю попьешь – делов!

Со двора они поднялись по крутой лестнице куда-то на самый верх. Порывшись в сумочке, Тамара достала ключи и открыла дверь. Нашарила выключатель. Тускло освещенный одной висевшей без абажура лампочкой, перед глазами возник длинный, узкий коридор с обшарпанными обоями.

– Иди вперед, последняя дверь налево.

Федор послушно выполнял ее команды.

Они вошли в большую, захламленную комнату с задернутыми наглухо тяжелыми занавесками. Беспорядок подчеркивала разобранная кровать и грязная посуда с остатками еды на круглом столе, как ни странно, покрытом чистой скатертью.

– Я устала, – сказала Тамара и вытянулась на диване.

– Вы только скажите, где у вас кухня, и… я сейчас все приготовлю…

– Погоди. Иди, сядь сюда. – Она указала ему на место рядом с собой.

Федор присел на краешек дивана с замиранием сердца, стараясь не угадывать, что может последовать вслед за этим приглашением.

– А теперь наклонись и поцелуй меня, – приказала Тамара.

Федор послушно наклонился, в полутьме он увидел, как жадно расширились ее прямо глядевшие в него зрачки. Она обняла его и притянула его голову к себе, но он вдруг, как уж, выскользнул из ее рук.

– А как же ваш муж?.. – с ужасом спросил Федор.

– Муж… – медленно произнесла Тамара, и огромные зрачки ее превратились в узкую щель. – Разве тебе это так важно?

В самом деле, какой он дурак! При чем здесь ее муж, когда она – она! – вот так лежит перед ним в полной готовности отдаться в его волю!.. Все его представления о порядочном и должном, все, что с детства внушалось ему родителями и катехизисом, все стремительно и бесповоротно отступило прочь, открывая пути к неудержимому, как хлынувшая в открытые шлюзы вода, желанию…

Предыдущая главаГлава 74 из 86Следующая глава