К книге
Русский остатокЧасть шестая. 3
66%
Часть шестая. 3
57

Выпустив новую книгу о Колчаке, Юра стал готовиться к отъезду в Париж. Ирина с детьми снова переехала в их квартиру, и до раздела жилплощади Юре опять пришлось где-то искать приют. На этот раз выручила Галина, предложив ему до отъезда пожить у нее. Алексей не возражал, держа вежливый нейтралитет. Они снова оказались временно втроем.

Подарив Алексею книгу с дарственной надписью, Юра сказал:

– Прочти, здесь есть и о твоем прямом родственнике, прадеде, может, тебе это будет интересно.

Проявив здоровое любопытство, Алексей начал читать. Книга захватила его. Нет, она его потрясла. Впервые в жизни он влюбился. Он влюбился в адмирала Александра Васильевича Колчака, влюбился в его возлюбленную Анну Васильевну Тимиреву, влюбился в них обоих, влюбился в их любовь, прекрасную и трагическую любовь, закончившуюся для него – расстрелом, для нее – полувековыми каторгой и ссылкой. Все было прекрасно и необыкновенно в этих людях, в их судьбе, в их характерах, в их поведении, чувствах, жизненных задачах и целях, в их личностях. Алексей невольно оглядывался вокруг, искал, кого бы он мог сопоставить с ними, и ему становилось смешно – настолько его знакомые (включая, он отмечал это про себя особо, его родителей) не соответствовали нравственной и духовной высоте его героев.

…Она впервые увидела его на перроне вокзала. В начале Первой мировой войны ее муж получил назначение в штаб адмирала Эссена в Гельсингфорсе (Хельсинки), и она поехала его провожать. Они стояли у вагона и разговаривали. Шел снег, они прощались. Вдруг мимо них быстрой, стремительной походкой прошел невысокий, широкоплечий офицер, и муж сказал ей:

– Ты знаешь, кто это? Это Колчак-Полярный.

Где? Который? Она оглянулась, но военный уже прошел. Как жаль, что она не сумела его разглядеть, ведь она столько слышала об этом легендарном морском офицере…

Познакомились они позже, на вечере у товарища ее мужа в Гельсингфорсе, и знакомство это оказалось для обоих роковым. Много лет спустя, когда уже закончилась Гражданская война и жизнь Колчака тоже, Анна Васильевна узнала от одной их общей знакомой, как жена Колчака говорила своей подруге еще в ту, первую зиму пятнадцатого года: «Вот посмóтрите, Александр Васильевич разведется со мной и женится на Анне Васильевне».

Женская интуиция не подвела Софью Федоровну. Официальному разводу и новой женитьбе адмирала помешали только исключительные обстоятельства Гражданской войны и скорой его гибели. Но тогда, в ту счастливую зиму их первых головокружительных встреч, Анна Васильевна писала: «Он входил – и все кругом делалось как праздник». Он всегда был центром.

Да, есть такие удивительные люди, прирожденные лидеры и харизматики. Но лидер и харизматик вовсе не обязательно должен являть собой праздник. Похоже, что праздником стала для обоих мгновенная и внезапная влюбленность, то, что называется любовью с первого взгляда, необъяснимое, иррациональное притяжение двух предназначенных друг для друга душ.

В июле шестнадцатого все узнали, что Колчак назначен командующим Черноморским флотом и вот-вот должен уехать.

Он просил разрешения ей писать, и она разрешила. Он уезжал надолго, было очень вероятно, что никогда они больше не встретятся. Но весь последний год он был для нее радостью, праздником, счастьем! На прощальном вечере она сказала, что любит его. И он ей ответил: «Я вас больше чем люблю».

И все. Он уехал. Вот и конец. Будет ли он писать ей, она не была уверена. Другая жизнь, другие люди. Война…

Но самый молодой контр-адмирал Российского флота (ему – тридцать девять, ей – двадцать один) написал очень скоро:

«Глубокоуважаемая Анна Васильевна! Вы позволили мне писать, и эта милость Ваша, свидетельство Вашего расположения и внимания, дает мне спокойную уверенность в выполнении возложенных на меня великих задач завоевания проливов и Константинополя в условиях войны и назначения меня на Черное море… К ногам Вашим я мечтаю сложить военную победу и славу России…»

«К ногам Вашим…» с удивлением отметил Алексей. Больно уж не походили фразы адмирала на способ выражения современных ему военных.

Анна Васильевна ответила:

«Признаться, милый Александр Васильевич, я не ожидала получить от Вас так скоро и такое большое письмо… Сказать ли Вам, как я счастлива?.. В каждой строчке я слышу Ваши интонации, вижу Вашу улыбку – и все во мне поет от радости…»

Значит, с отъездом адмирала ничего не изменилось, не прервалось в той таинственной и дивной мелодии, исполненной их любви, продолжавшей звучать в его и – ответно – в ее сердце!

Работа на Черном море велась большая и опасная. Минные суда непосредственно под руководством Колчака прочно загородили Босфор минами, что давало возможность обеспечения безопасного транспорта для Кавказской армии. Он писал ей о своей службе, но более всего – о любви.

«Дорогая, обожаемая моя Анна Васильевна! В Вас, в письмах Ваших заключено для меня все самое лучшее, светлое и дорогое; когда я читаю слова Ваши и вижу, что Вы не забыли меня и по-прежнему думаете и относитесь ко мне, я переживаю действительно минуты счастья… я чувствую тогда способность влиять на людей, а точнее, на обстановку, и все это создает какое-то ощущение уравновешенности, твердости и устойчивости. Я не умею другими словами объяснить, я называю это чувством командования…»

А когда случилось несчастье, пожар на миноносце «Императрица Мария», приведший к взрыву громадной силы и затоплению корабля, подверженный черной меланхолии адмирал написал:

«…Я распоряжался совершенно спокойно и, только вернувшись, в своей каюте понял, что такое отчаяние и горе, и пожалел, что своими распоряжениями предотвратил взрыв порохового погреба, тогда все было бы кончено… Я любил этот корабль как живое существо, я мечтал когда-нибудь встретить Вас на его палубе…

Как командующему мне выгоднее предпочесть версию о самовозгорании пороха. Как честный человек, я убежден – здесь диверсия».

И вот еще, очень важная черта в нем. В случае неуспеха, неудачи, несчастья – замыкаться в себе, испытывать недоверие к чувствам самых близких людей, чуть ли не навязывая им отрицательные эмоции по отношению к самому себе…

«В эти дни я думал о Вас в соответствии обстановке – это мое свойство, очень неприятное прежде всего для меня самого. Вы точно отодвинулись от меня, и наконец создалось впечатление, что все кончено, что Анны Васильевны нет, а следовательно, нет ничего, что составляло для меня смысл и значение моего труда и жизни. Мысль, что Вы должны теперь меня презирать, наравне с гибелью корабля составляет такое непереносимое для меня несчастье, что я готов просить Вас о жалости и снисхождении…»

А она, сама еще почти девочка, хотя и уже замужняя дама и мать, отвечала ему так нежно, так проникновенно, так мудро… «Милый, дорогой Александр Васильевич, что мне сказать Вам, какие слова найти, чтобы говорить с Вами о таком громадном горе. Мне тяжело и больно видеть Ваше душевное состояние, даже почерк у Вас совсем изменился. Видит Бог, если бы я могла взять на себя хоть часть Вашего великого горя, облегчить его любой ценой – я не стала бы долго думать над этим. Сегодня я зашла в пустую церковь и долго молилась за Вас именно этими словами… Милый Александр Васильевич, Вы пишете, что Ваше несчастье должно возбуждать что-то вроде презрения, почему, я не понимаю. Кроме самого нежного участия, самого глубокого сострадания, я ничего не нахожу в своем сердце… Если это что-то значит для Вас, то знайте, дорогой Александр Васильевич, что в эти мрачные и тяжелые для Вас дни я неотступно думаю о Вас с глубокой нежностью и печалью, молюсь о Вас так горячо, как только могу, и все-таки верю, что за этим испытанием Господь опять пошлет Вам счастье, поможет и сохранит Вас для светлого будущего…»

А затем наступил Февраль и начался развал сперва Балтийского, а затем и Черноморского флота.

«За эти десять дней, начиная с отречения императора и телеграммы Родзянко о падении старого правительства, я много передумал и перестрадал. Никогда я не чувствовал себя таким одиноким, предоставленным самому себе, как в те часы, когда я сознавал, что за мной нет нужной реальной силы, кроме совершенно условного личного влияния на отдельных людей и массы; а последние, охваченные революционным экстазом, находились в состоянии какой-то истерии с инстинктивным стремлением к разрушению, заложенным в духовной сущности каждого человека. Лишний раз я убедился, как легко овладеть истеричной толпой, как дешевы ее восторги, как жалки лавры ее руководителей, и я не изменил себе и не пошел за ними…»

С углублением революции ситуация становилась все более неуправляемой.

«Положение мое здесь очень сложное и трудное. Ведение войны вместе с внутренней политикой, то бишь революцией, и согласование этих двух взаимно исключающих друг друга задач является каким-то чудовищным компромиссом. Последнее противно моей природе и психологии, и ко всему прочему приходится бороться с самим собой. „Товарищи“ изо всех сил раздувают революцию, она растет как снежный ком и явно поглощает войну… Сантиментальности в политике не существует. И если мы бросим сейчас свое участие в войне, к чему призывают нас революционные агитаторы всех мастей, счет к нам наших союзников будет чрезвычайно тяжелым. Расплачиваться придется натурой – нашими природными богатствами и территорией вплоть до нашего раздела. Мы потеряем свою политическую самостоятельность, потеряем свои окраины, обратимся в так называемую Московию – центральное государство, которое заставят делать все что им угодно! Вот плачевный итог нашей демократской революции!

Простите меня, Анна Васильевна, давно я так не злился и не был в таком ожесточенном настроении. Посему с утра решил говорить с Вами, чтобы привести себя в нормальное состояние…»

Как ни равнодушен был Алексей к политике, но его не мог не задеть искренний пафос адмирала, его боль за судьбу России, а также то, что этой болью он делился не с равным ему по опыту и положению зрелым мужчиной, а с юной женщиной, оказавшейся способной его понять и разделить с ним его душевную муку. Он вдруг подумал, а что сказала бы Вера, если бы с ней всерьез заговорили о судьбе России?.. Или Лолитка?.. Или… тот же Валерка, да кто угодно, тот же танцующий и веселящийся изо дня в день андеграунд!.. Или та же попса… Покрутили бы у виска. Брось, барашечек, уколись и забудься!.. «Впрочем, попса пошла бы, никуда бы не делась, пошла бы как миленькая на пушечное мясо», – думал Алексей. А андеграунд, изображая из себя идейных пацифистов, – элементарно скосил бы!..

Разве что с Хазабикой можно было бы поговорить еще о свободе ее «порабощенной Ичкерии». Но Хазабики нет, она теперь будет пожизненно сидеть в тюрьме…

И еще… потеря окраин, раздел территорий, обращение в Московию, угроза утраты политической самостоятельности, расплата природными богатствами – неужели все эти угрозы существовали уже тогда? Неужели это не современное изобретение политиков, а постоянно существующая актуальная их задача и цель?.. И только железный занавес временно сдерживал исполнение этих задач?..

А потом военный министр вызвал адмирала в Петроград. Он сделал блестящий доклад о создавшемся гибельном положении в армии и на флоте, напечатанный во всех газетах, но, естественно, не приведший ни к каким результатам. Маховик революции раскручивался уже помимо воли и сознания участников ее процесса… Он отказался от предложенного ему поста командующего Балтийским флотом и на вопрос Родзянко, что же делать, ответил, что «единственный выход видит в борьбе с тем, что нас разлагает: с пропагандой совершенно неизвестно откуда взявшихся безответственных типов, которые ведут открытую борьбу против войны и против правительства, пользуясь свободой слова, партий, собраний и всех прочих „завоеваний революции“». (Как выясняется, информационную войну придумали не сегодня!)

Но бороться Временное правительство уже ни с кем не могло. (Или не хотело?) Оно выполнило свою заказную историческую миссию по свержению монархии, теперь наступала очередь самих низвергателей.

Александр Васильевич не получил добро у военного министра Гучкова на проведение Босфорской операции ввиду общего деморализованного состояния Вооруженных сил и фактического отсутствия власти Временного правительства, сведя, таким образом, на нет всю предыдущую подготовительную работу Черноморского флота и его главнокомандующего адмирала Колчака.

Эту весть Александр Васильевич принял как свою личную трагическую неудачу и моментально связал ее с отношениями с Анной Васильевной. Встреча в Петербурге, которую они оба так долго ждали, чуть не закончилась для них разрывом. Причина – та же, что и во времена октябрьского несчастья, когда погибла «Императрица Мария». Александр Васильевич снова вообразил: «…Вы окончательно отвернулись и ушли из моей жизни. Я увидел, быть может, неправильно, что после гибели моих планов и задач Вам более не нужен… Ваши слова, сказанные мне при отъезде моем на юг, те слова, которые Вы повторяете в нежных письмах Ваших, были и остаются для меня не только величайшим счастьем, но и тяжким обязательством оправдать их действием или поступками… Я не могу допустить, чтобы Вы, мое божество, могли сказать эти слова кому-нибудь, недостойному Вас, как я это понимаю. Я не хочу связывать даже представление о Вас с тем, что я называю недостойным: слабость, неразумность, незнание, неумение, ошибка, неудача и даже несчастье. Вот почему я думал, что я должен уйти от Вас в дни октябрьского несчастья, почему я решил, что Вы отвернетесь от меня после разрушения моих задач и планов в апреле…»

О, на какой пьедестал он ставил свою возлюбленную! Она – его божество, и с нею, с ее именем, может быть связан только успех, победа, сила, умение, разум! Все остальное – недостойно ее самой, ее любви. Если поражение постигнет адмирала Колчака, то и адмирал Колчак должен устраниться, чтобы не оскорблять своей неудачей безупречную возвышенность его божества.

Он уехал в Севастополь, не повидавшись, в растерзанных чувствах, решив (за нее), что это конец. («Боже мой, Боже мой! – метался Алексей, – только потому, что свершилась революция и разложившиеся войска бежали с фронта!») Более месяца он рвал в клочья черновики писем к ней – свидетельство его горчайших мук и сомнений. Стремясь забыть свое божество, он был к нему не только несправедлив, но даже холоден, даже резок, но Анна Васильевна своим женским чутьем все правильно поняла и снова нашла те кротчайшие слова, которые уврачевали его душевные раны и вернули ему покой.

«Милый, дорогой Александр Васильевич! Голубчик, радость моя, далекий друг мой! Если бы Вы знали, как мне больно читать Ваши последние письма, такие холодные и чужие, такие непохожие на Вас… Как Вы могли подумать, что переписка наша потеряла для меня смысл, значение и ценность? Да я только ею и живу, голубчик мой, Александр Васильевич…

Отчего Вы думаете, что неудачи, переживаемые Вами, вызванные к тому же не Вами лично, но политической катастрофой нашего времени, могут хоть в малейшей степени повлиять на мое отношение к Вам? Я уже писала Вам после октябрьского несчастья, что Вы и в славе и в победе, в несчастье и поражении – одинаково дороги для меня, и, может быть, в несчастье – еще дороже… Если бы Вы, милый Александр Васильевич, смогли заглянуть в мое сердце, Вы бы увидели, что оно безраздельно и до конца моей жизни принадлежит Вам… Мне больно, что Ваше страдание вследствие крушения Ваших военных планов и надежд усугубляется чудовищным заблуждением относительно моих чувств к Вам, полных любви, неизменного уважения и преданности…

Молюсь, чтобы Господь исцелил Ваше сердце и дал хоть немного мира и успокоения душе Вашей…»

Смертный приговор самому себе был отменен, он снова ожил.

Он объявил о своей отставке правительству сразу же, как только команды стали проявлять первые знаки неповиновения командирам.

«…Ряд митингов и матросских собраний, потребовавших отобрать у офицеров не только огнестрельное, но и холодное оружие, вынудило меня отдать последний приказ: во избежание эксцессов добровольно подчиниться требованиям команд и сдать им оружие. Собрав команду на флагманском судне „Георгий Победоносец“, я сказал, что георгиевское оружие у меня не отбирали даже в японском плену, и бросил свой кортик в море. Сегодня, когда в Севастополь прибыли совершенно разбойничьего вида кронштадтские „братки“, направляемые и руководимые из центра большевиками для разложения Черноморского флота, который они намерены превратить в „Кронштадт юга“, и на флоте создалась анархия, я телеграфировал Временному правительству о своей отставке…

За одиннадцать месяцев командования я выполнил главную задачу – я осуществил полное господство на море, ликвидировав деятельность даже неприятельских подлодок, но больше я не хочу думать о флоте. Только о Вас, Анна Васильевна, мое божество, мое счастье, моя звезда, моя бесконечно дорогая и любимая, я хочу думать о Вас, как это делал каждую минуту своего командования. Как бы я хотел увидеть Вас еще раз, поцеловать ручки Ваши…»

И вот начинается самое удивительное. Да нет, закономерное. Временное правительство приняло отставку, Александр Васильевич остался не у дел. (Ходили слухи, что Керенский просто испугался растущей популярности молодого, авторитетного адмирала, как испугался месяцем позже Корнилова, и предал обоих.)

«Мне нет места на Родине, которой я служил почти двадцать пять лет… Я хотел вести свой флот по пути славы и чести… но бессильное и глупое правительство и обезумевший, дикий, неспособный выйти из психологии рабов народ этого не захотели. Мне нет места здесь во время Великой войны, и я хочу служить своей Родине так, как я могу, то есть принимать участие в войне, а не в пошлой болтовне, которой все заняты…»

Он принимает решение участвовать в предполагаемых операциях Американского флота, и глава Временного правительства легко отпускает его за границу, поскорее с глаз долой.

И снова он шлет письмо за письмом своему божеству – сначала из Англии, потом из Америки:

«Третий день, как я в Лондоне… Если б Вы знали, как мне хочется участвовать в войне и думать об Анне Васильевне в обстановке, ее достойной… Только война может дать мне право на счастье ее видеть, быть вблизи нее, целовать ее ручки, слышать ее голос, и я хочу иметь это право…»

«…Простите меня за смелость, с которой я решился послать Вам несколько вещей, которых теперь нет в России и которые, может быть, Вам пригодятся. Я знаю, что Вы будете сердиться, я не имею и не получил от Вас права что-либо послать Вам, но мне так хотелось что-нибудь сделать для Вас в пределах совершенно допустимого почитания… хотя немного подумать о Вас, о Ваших милых ручках, которые так много дали мне высокого счастья…»

«Милая моя, бесконечно дорогая, обожаемая Анна Васильевна! Я получил здесь семь Ваших писем, полных очарования Вашей милой ласки, внимания, памяти обо мне, всего того, что составляет для меня самую большую радость и счастье, но я чувствую, что недостоин этого, я не могу, не имею права испытывать этого счастья, когда Россия окончательно проиграла войну и я вновь пережил все то, что связано со словом „поражение“. Ведь я – адмирал русского флота, я – русский…»

«…Я поехал в Америку, надеясь принять участие в войне, но, изучив вопрос с военной точки зрения, я пришел к убеждению, что Америка ведет войну только с чисто своей национальной психологической точки зрения – рекламы. Американская война „за демократию“ – Вы не можете себе представить, что за абсурд и глупость лежит в этом определении цели и смысла войны. Война и демократия – мы видим, что это за комбинация на своей Родине, на самих себе. Вот почему американцы не участвовали ни в одном крупном сражении и потеряли трех убитыми и четырех ранеными, о чем в Америке писали больше, чем о Марнском сражении, где потерь было с обеих сторон до полумиллиона солдат…»

Наконец большевики пришли к власти и заключили с немцами сепаратный мир. Вся армия с облегчением воткнула штыки в землю и лавиной хлынула с фронтов, опрокидывая, сметая на своем пути все, что становилось поперек ее стремительного бегства домой. И только один воин – адмирал Александр Васильевич Колчак, верный союзническому долгу и своей звезде, – в одиночку продолжал вести войну.

«…Сегодня день большого значения для меня. Я с двумя моими спутниками принят на службу Его Величества Короля Англии и еду на Месопотамский фронт…

Вчера вечером я окончил свое рекордное письмо Вам в сорок страниц… Все теперь готово к отъезду, я жду парохода, чтобы отправиться в Шанхай, а оттуда в Бомбей. Я один, и читать Махаяну мне решительно не хочется, даже Сун мне надоел. Я затопил камин, поставил ваш портрет на стол и долго говорил с Вами, а потом решил Вам писать… Сегодня я прочел в газетах про двухдневные убийства офицеров в Севастополе – наконец-то Черноморскому флоту не стыдно перед Балтийским. Что с моей семьей, что с моими друзьями сталось в эти дни, я ничего не знаю. Нехорошо, очень нехорошо…»

«…За эти полгода, проведенные за границей, я дошел, по-видимому, до предела, когда слова стыд, позор, негодование уже потеряли всякий смысл, и я более ими никогда не пользуюсь. Быть русским… быть соотечественником Керенского, Ленина, Дыбенко… ведь весь мир смотрит именно так. Какую коллекцию дала наша демократия, наш народ-„богоносец“… Надо открыто признать, что мы проиграли войну благодаря стихийной трусости чисто животного свойства, охватившей массы, которые с первого дня революции освободились от дисциплины и провозгласили трусость истинно революционной добродетелью. Будем называть вещи своими именами: ведь в основе гуманности, пасифизма, братства рас лежит простейшая животная трусость, страх боли, страдания, смерти… „Товарищ“ – это синоним труса прежде всего, и армия, обратившись в „товарищей“, разбежалась или демократически „демобилизовалась“, не желая воевать с крестьянами и рабочими, как сказали „товарищи“ Троцкий с Крыленко…»

Но судьба судила иначе, он не поехал на Месопотамский фронт. Из Сингапура он пишет:

«…Я получил распоряжение английского правительства для работы в Маньчжурии и Сибири… И вот я со своими офицерами жду первого парохода, чтобы ехать обратно в Шанхай, а оттуда в Пекин… Вы, милая моя Анна Васильевна, знаете и понимаете, как это все тяжело, какие нервы надо иметь, чтобы переживать это восьмимесячное передвижение по всему земному шару… Вы так далеки от меня, что представляетесь мне каким-то странным сном. Разве не сон воспоминания о Вас на веранде экзотического английского отеля в жаркую тропическую ночь в атмосфере какого-то парника, в совершенно чуждом и ненужном мне городе – я сижу перед Вашим портретом и пишу Вам эти листки, не зная, попадут ли они когда-нибудь в Ваши ручки…»

В конце концов он оказался в Харбине, где уже началось создание вооруженных сил для обеспечения порядка и спокойствия на Дальнем Востоке, с тем чтобы в дальнейшем двинуть эти силы на большевиков. Ставка делалась на адмирала Колчака. А она тем временем, не зная о его местопребывании, ехала с мужем во Владивосток. (Контр-адмирал Сергей Николаевич Тимирев вышел в отставку и получил приказ от Советского правительства о ликвидации военного имущества флота – Брестский мир заключен, и война как бы окончена.) Чтобы встретиться, они объехали весь земной шар с двух сторон: им обоим сделалось почти дурно, когда они узнали, что находятся совсем рядом.

Его последнее письмо к ней – девятнадцатого апреля тысяча девятьсот восемнадцатого года перед встречей.

«Дорогая, милая, обожаемая Анна Васильевна! У меня нет сил, нет умения ответить Вам; менее всего я мог предполагать, что Вы на Востоке, так близко от меня. Получив письмо Ваше, я прочел местопребывание и отложил письмо на несколько часов, не имея решимости его прочесть. Несколько раз я брал письмо в руки, и у меня не хватало сил начать его читать. Что это, сон или одно из тех странных явлений, которыми дарила меня судьба? Ведь это ответ на фантастические мечтания о Вас – мне делается почти страшно, когда я вспоминаю последнее. Анна Васильевна, правда ли это или я, право, не уверен, существует ли оно в действительности или мне только кажется. Ведь с прошлого июля я жил Вами, если это выражение отвечает понятию думать, вспоминать и мечтать о Вас, только о Вас…»

Они встретились в Харбине, чтобы более не расставаться до смерти. Судьба подарила им полтора года счастья в тяжелейших условиях Гражданской войны и расставания с предыдущими семьями. Он все повторял, что «недостоин этого счастья» и что «за все приходится платить и не уклоняться от расплаты». Она усвоила его урок. И когда пришло время платить, не струсила, не уклонилась и добровольно пошла за своим возлюбленным в тюрьму, думая – что на совместную смерть. А его после полуторамесячного допроса на рассвете увели одного, и расстреляли, и тело опустили в прорубь, «в последнее плавание», как потом насмехались, как всегда не ведающие, что творят, хамы, в печати и на встречах с пионерами, а ее оставили на пятидесятилетнюю муку хранить ему верность и память о нем…

И вот что интересно. Когда адмирал потерпел свое последнее, решительное и самое главное поражение, уже находясь в тюрьме и почти зная наверняка, что его расстреляют, у него исчезают все комплексы в отношении Анны Васильевны, он больше не сомневается в любви той, которая пожертвовала для него всем, включая свободу и даже жизнь. И только огромная благодарность, и нежность, и страх за ее судьбу. И близкое наконец, родное «ты», сменившее почтительное «вы»…

Его последняя записка к ней из тюрьмы: «Дорогая голубка моя, я получил твою записку, спасибо за твою ласку и заботы обо мне… Не беспокойся обо мне. Я чувствую себя лучше, мои простуды проходят. Думаю, что перевод в другую камеру невозможен. Я только думаю о тебе и твоей участи – единственно, что меня тревожит. О себе не беспокоюсь – ибо все известно заранее. За каждым моим шагом следят, и мне очень трудно писать. Пиши мне. Твои записки – единственная радость, какую я могу иметь. Я молюсь за тебя и преклоняюсь перед твоим самопожертвованием. Милая, обожаемая моя, не беспокойся за меня и сохрани себя. Гайду я простил. До свидания, целую твои руки».

Роман знаменитого адмирала и прелестной молодой женщины поверг Алексея в изумление, трепет, восторг. Сам того не подозревая, он оказался романтиком, способным не только сентиментально восхищаться чужой любовью, но и сделать эту чужую любовь предметом своей мечты и поклонения. В той мере, в какой Александр Васильевич поклонялся Анне Васильевне, Алексей стал поклоняться им обоим. Эта выдающаяся пара сделалась его кумиром. Он бредил ими, они снились ему во сне, он разговаривал с ними, он плакал об их горестной судьбе, о том, что Александру Васильевичу так и не удалось победить большевиков и он потерпел свое самое сокрушительное поражение, потеряв ту Россию, которая теперь пребывает невидима, как град Китеж. Он плакал о чудесной, очаровательной Анне Васильевне, веселой, живой и остроумной, в которую были влюблены все молодые офицеры в Гельсингфорсе и которая оказалась стойкой, как кремень, расплачиваясь за свою любовь сполна, не выторговывая себе никаких процентов.

Он кончил читать роман другим человеком. Он нашел не просто своих героев, образцов для подражания, не просто свой идеал, он нашел точку стояния в этом мире. И этой точкой оказывалось мужественное и благородное исполнение своего долга. Несмотря ни на что. Вопреки всему. Если бы сейчас шла гражданская война, с каким наслаждением он, ни секунды не колеблясь, ушел бы добровольцем на фронт и погиб, нисколько не жалея своей молодой жизни! Но… гражданской войны не было, вместо нее была другая, непонятная, на которой он был и не понял, в чем был его долг на этой войне. В том-то все и дело, что сейчас все непонятно, все смешалось, добро и зло, зло стало рядиться в добро, а добра стало так мало, что его и не отыскать. Никому и ничему не было больше безусловной веры, во всем чудился подвох, за всяким словом и делом оказывалось двойное и тройное дно, и все покрывалось невидимой, тонкой паутиной обмана и лжи.

Если бы время не было сейчас таким лукавым, если бы можно было найти правду и точно знать, кто друг, а кто враг, если бы можно было без издевок «демократического» общества любить и защищать свою Родину так, как любили и защищали ее наши предки, возможно, Алексей и поступил бы в подражание адмиралу в какое-нибудь высшее военное морское училище, но сейчас на фоне парада суверенитетов и глобалистского олигархического братания это было бессмысленно и глупо, и, чтобы как можно больше узнать об ушедшей в мир иной России, он решил поступать на исторический в университет.

И еще! Он прочел несколько страниц о своем прадеде поручике Устрялове, и эти несколько страниц текста прочно связали в один крепкий узел его судьбу с судьбами всех разметанных беспощадным временем его сородичей, соединив его с прошлым его Родины и его рода столь прочно, словно до этого он был никем, подвешенным в безвоздушном пространстве, сам по себе, Иваном, не помнящим родства, а теперь – внезапно обретшим опору и стояние, укорененным на своей земле. Теперь он знал, что никакой он не Мельников, а Устрялов, Алексей Алексеевич Устрялов. И теперь он обязательно разыщет своего настоящего отца, чтобы завязать еще один узелок через его деда, и… они будут говорить обо всем, и это будет счастье.

И еще. Если он когда-нибудь женится, нет, не так, он женится только тогда, когда встретит девушку, такую же милую, добрую, стойкую и преданную, как Анна Васильевна, и он будет поклоняться ей и обожать ее всю жизнь так же безукоризненно, как поклонялся Анне Васильевне и обожал ее Александр Васильевич. А если не встретит, тогда… он станет монахом – неожиданно вывернула (он сам не понимал, как) мысль Алексея.

Узнав о намерении сына продолжить учебу, Галина плакала и чуть не целовала ему руки. (А заодно и заочно – находившемуся в Париже Юре: ведь это его книга оказала столь благодатное воздействие на Алексея!)

Поступать без денег и взяток на бесплатное обучение становилось все труднее; и хотя Алексей готовился к экзаменам основательно, она решила подстраховаться, единственный раз в жизни воспользовавшись своими связями в университете.

Ему попался трудный билет. Церковный раскол в семнадцатом веке и Третий съезд РСДРП. Первый вопрос он в общих чертах знал, все же Галина занималась Древней Русью, и с детства он много чего слышал от нее об этом периоде и даже читал. А вот с большевиками у него были свои, личные счеты (за Александра Васильевича в первую очередь), они были ему столь ненавистны, что, и готовясь к экзаменам, он умудрился их «не заметить».

Блат пригодился. Алексею (ради мамы) поставили «четыре». Так он стал полноправным студентом исторического факультета прославленного Санкт-Петербургского университета, который оканчивали в свое время Галина и Юра.

Предыдущая главаГлава 57 из 86Следующая глава