К книге
Сказания о мононокеСказание первое Юная госпожа и хитрый демон. III
20%
Сказание первое Юная госпожа и хитрый демон. III
4

Когда-то Ёримаса сказал, что душу, обратившуюся мононоке, уже не спасти. Её невозможно упокоить – можно только заточить. Именно поэтому Кусанаги-но цуруги[31], легендарный меч семьи Хакуро, вмещал в себя десять тысяч таких душ. И каждая из них делала его лишь тяжелее, лезвие – острее, а удары – смертоноснее. Но сколько бы Кёко не вглядывалась заворожённо в лезвие, мононоке в нём никогда не отражались, даже не кричали и не рвались наружу.

«Может быть, всё-таки нашли покой? – размышляла она, касаясь меча кончиками пальцев и каждый раз с шипением отнимая руку, когда на тех выступала кровь. – Может, быть заточёнными, наконец-то обрести компанию и дом для них покой и есть?»

Вещь, в которую мононоке переселялся добровольно – вернее, прятался, – становилась проклятой. Вещь же, в которую мононоке изгоняли, – священной. Потому для последнего старались выбирать оружие, ибо не было для мононоке ничего страшнее, чем видеть перед собой то, что сразило уже множество из них. Так, у каждой из пяти великих семей оммёдо имелся свой легендарный меч, но ни у одной – такой, как Кусанаги-но цуруги.

– Знаешь, почему нашей семье достался именно он? – спросил дедушка Кёко, когда впервые показал его. Прошло ещё несколько лет, прежде чем она смогла выговаривать имя меча без ошибок и с первой попытки, но ту историю она запомнила навсегда, слово в слово: – Мы получили Кусанаги-но цуруги, потому что это означает «Меч, скашивающий тысячу трав». Когда-то очень давно он принадлежал богу ветра Сусаноо. Однажды тот заблудился в такой высокой траве, что не было видно звёзд, и лишь Кусанаги помог ему выбраться. Одним взмахом Сусаноо скосил целое поле, срезал все травы, цветки и ростки… Но не древо, что росло на его краю. То была ива. И хотя меч, несомненно, изуродовал её ствол глубокими бороздами, она не сломалась, только согнулась чуть-чуть. Всё потому, что ива – мягкое дерево, гибкое. Ну теперь понимаешь? – И Кёко стыдливо покачала головой, на что дедушка лишь рассмеялся. – Это зовётся символикой. Было бы куда менее поэтично, достанься нашему роду Тоцука-но цуруги – его ещё называют «Меч, рубящий небесные крылья». С крыльями-то у нашего рода ничего общего нет, хе-хе. Они с мечом Кусанаги, к слову, близнецы… Оба выкованы самой Идзанами, которая разжевала для этого своё яшмовое ожерелье и облака, а затем выплюнула десять осколков – по пять на каждый из мечей. То самые сильные орудия из всех священных, когда-либо дарованных богами оммёдзи. Тоцука-но цуруги, правда, не имеет хозяина больше, принадлежал клану Сасаки да пропал бесследно уже давно… Так что давай беречь Кусанаги, венец мастерства нашей богини, ладно?

Хосокава, в коем не текла ивовая кровь, не мог выносить прикосновение к Кусанаги-но цуруги дольше нескольких секунд, а вот Кёко могла. И с тех пор каждый раз, когда дедушка снимал с пояса и откладывал ножны, чтобы сходить в онсен или отужинать, она тихонечко доставала меч и прижималась ухом к его эфесу, пытаясь услышать дыхание Матери Всех Матерей. Гладила, резалась и опять гладила, как дикого зверя – по плоской стороне лезвия вдоль хамона, оставшегося от закалки в небесном огне, как по взъерошенному загривку. Её не пугали ни десять тысяч мононоке, заточённых в нём, ни то, что из-за них меч настолько же проклят, насколько и божественен. Напоследок Кёко всегда обязательно очерчивала окружность ажурной золотой цубы, переплетение трав и цветочных стеблей, которые рассекал на две части хвостом морской змей – одно из воплощений бога Сусаноо. Кожа ската на эфесе с золотыми вставками под ней была мягкой на ощупь, как хлопок.

Неудивительно, что рукоять Кусанаги-но цуруги так хорошо продалась и позволила семье Хакуро забыть о деньгах на целых три года, когда Кагуя-химе отнесла меч кузнецу и отпилила её.

Кёко не могла сказать, что возненавидела её после этого, но обиду затаила тёмную и глубокую, а вид меча с тех пор вызывал у неё свербящую боль, похожую на зубную. Теперь под пальцами Кёко, дотянувшейся до токонома[32], где меч прозябал уже несколько лет, скользила дешёвая тёмно-красная, почти как ржавчина, обмотка, а в просветах её виднелось простое железо. Только гарда осталась, тот самый змей среди трав и цветов, который примыкал к лезвию так прочно, что даже матёрый кузнец не смог отделить одно от другого. Конечно, истинная ценность Кусанаги-но цуруги заключалась отнюдь не в том, сколь богато он украшен, а в том, что любой, кто его держал, никогда не проигрывал мононоке. Когда были детьми, они с Хосокавой всегда наперебой восхищались этим, а после долгих споров и хвастовства замолкали, снова смотрели на меч, затем – друг на друга… И думали об одном и том же:

«Вот бы он достался мне».

– Тридцать первого мая? Разве это удачный день для свадеб?

– Как геомант, я заверяю вас, что весьма удачный. Это год Кролика, в год Кролика конец любого месяца всегда благоприятен, и май не исключение. Или вы переживаете, что подготовка займёт больше времени? Тогда, может быть…

– Ох, нет, у нас ещё с прошлой помолвки всё готово! То есть… Гхм.

Кто-то поперхнулся, закашлялся за сёдзи переговорной комнаты, и жужжащий женский голос, навевающий мысль об осином рое, ненавязчиво подхватил нить разговора:

– Для нас, Якумото, сроки никогда не были проблемой. К чему ждать середины лета? В конце мая кое-где ещё цветут глицинии… Это будет очень красивая свадьба, если сыграть её в одном из горных храмов!

– Но, жена моя… Мы изначально вообще строили планы на август… Сейчас ещё не поймать чернильной рыбы и морского ушка, а какой без них счастливый брак? И дары подготовить нужно, и послать приглашение сёгуну – ну, он, конечно, не явится, но ради приличия, – и слепить много-много моти, не меньше сотни! Так, на всякий случай, вдруг всё же явится, а…

Кёко лезть не стала. Она вообще не изъявила желания присутствовать, когда родители Юроичи Якумото в сопровождении накодо пожаловали в имение на личное знакомство с родителями невестки, и потому теперь Кёко слонялась по имению без дела, перебирала семейные реликвии и параллельно подслушивала. Все свадебные вопросы, как и расходы, ложились на плечи глав семейств, так что Кёко в принципе не должно было там быть. По традиции ей вообще полагалось сидеть под присмотром старшей женщины в покоях, ждать окончательного вердикта – а коль вердикт и так уже ясен, то даты, – и беречь до неё своё прекрасное лицо, здоровье и целомудрие. Вот только никакой старшей женщины, кроме Кагуя-химе, в доме не было, да и прекрасного лица со здоровьем тоже. В наличии было одно целомудрие, но Кёко рассудила, что оно никуда не денется, если она возьмёт с собой сумку с твёрдым плетёным дном и отправится на базар за свежими сплетнями, как делает это каждое воскресенье и вторник с тех пор, как решила дождаться Странника. Заодно поищет эту самую чернильную рыбу да морское ушко и выбросит их обратно в реку, чтобы семья Якумото и то и другое искала как можно дольше.

Ведь Странника в городе до сих пор нет, а значит, и изгонять мононоке рано. Рано жениться. Потянуть бы ещё немного время, а коль всё-таки не сложатся столь удачно звёзды, то…

– И давно это госпожа юки-онна влюблена в сынишку Якумото?

– Не называй меня так!

Она не обернулась, но окрысилась инстинктивно. Инстинкт же тот был родом из детства – бежать, бежать, когда тебя догоняют. Хосокава погнался за ней ещё у ивовых деревьев, обвязанных симэнава, мимо которых Кёко прошмыгнула быстро-быстро, тщетно надеясь не привлечь внимания его и Цумики, вместе с которой он ковырялся в саду. Ещё пятнадцать минут после они играли в какие-то нелепые салки: Кёко бросилась через мост, прочь от имения – и Хосокава следом; она за угол магазина фарфора – и он туда же; она на рынок – он и там попытался её нагнать! Даже один из офуда использовал – «Замри, Кёко Хакуро!», – она едва избежала пленяющих чар, нырнув в уличную толпу. Вот жулик!

Всё это время их обоих сопровождал странный металлический звон, и Кёко всё же обернулась разок, чтобы проверить, не прицепился ли к кому-то из них фурин. Тогда-то Хосокава её и догнал, возле ятая, торгующего той самой гречневой лапшой в устричном соусе. Крытая тележка с жаровней и стойкой для посетителей переехала сегодня поближе к городской площади, где, несмотря на будний день, собралась возбуждённая толпа. Кёко решила, что это из-за глициний: в Камиуре их насчитывалось немного – ивы здесь хозяйничали, а не вистерии, – и те, что были, росли или в крутых горах, куда так просто не поднимешься, или меж пёстрыми шатрами, как раз там, где сушёную чернильную рыбу раньше и продавали. Потому последние и привлекали столько людей: каждому хоть разочек за сезон хотелось распить саке под их ниспадающими ветвями и отведать темпуру, какую готовят из их опавших лепестков.

Когда глицинии облетали, казалось, что дорогу выстилают аметисты, а небо затягивает пурпурная гроза. Увы, жара, душившая Идзанами с начала мая, в этот раз отмерила глициниям короткий срок: всего за несколько дней Камиуру укрыло их розовым и лиловым цветом, и шаги Кёко уже скрадывались умирающими листьями.

Снова оторвавшись от Хосокавы, она миновала ещё несколько прилавков – там торговали клубникой и морской капустой – и остановилась под бамбуковым козырьком закрытого в дневное время идзакая[33], где было достаточно просторно, чтобы спокойно поговорить. Глицинии росли на рынке полукругом, образуя своеобразный норэн по всему его периметру. Длинные ниспадающие ветви гладили прохожих по макушкам и верхушкам шляп, многослойные, как подолы женских нарядных кимоно. Кёко засмотрелась на них и на гудящее скопление людей под деревом самым пушистым и раскидистым вдали, а затем перевела взгляд на Хосокаву, как он того хотел, никак не оставляющий её в покое.

– Что ты удумала? – спросил он прямо, но Кёко была к этому готова, поэтому ответила без колебаний:

– Не я, а Кагуя-химе. Это зовётся замужеством и случается со всеми женщинами, когда они взрослеют.

– Ты знаешь, о чём я, Кёко. Я сроду не поверю, что это Кагуя-химе для тебя сама Якумото выбрала. Она никогда жестокой или безумной не была, а только жестокому безумцу сейчас и взбредёт в голову с их семьёй связываться! Подходила ко мне, спрашивала, правда ли то, что на них всего лишь проклятие, а не мононоке… Сразу ясно всё стало. Ты сама попросилась за него! Значит, удумала что-то, а мне не рассказываешь. Может, мне и вправду к Якумото в дом в таком случае заявиться, а? Изгнать мононоке насильно, чтобы ты успокоилась и жила с Юроичи счастливо до конца ваших дней?

– Не смей! – встрепенулась Кёко, но тут же себя одёрнула. Довольный взгляд Хосокавы её уколол, как швейная булавка, случайно забытая портнихой под подкладкой, и она мигом взяла себя в руки. – Сам говорил, что это опасно, без согласия и помощи пострадавших изгонять мононоке. Ещё и бесплатно шкурой своей рисковать вздумал? Не заплатят же без уговора!

– Плевать на деньги! Главное, что глупость тебе не дам сотворить и жизнь свою под откос пустить. Или вообще её лишиться.

– Так ты поэтому здесь?

– Конечно! Я шёл за тобой от самой речки…

– Я не об этом. Я имею в виду, поэтому ты до сих пор в Камиуре?

– А?

– Ты уже три года работаешь геомантом, выучился по старым книжкам, когда дедушка слёг, у Цумики и Кагуя-химе опыта набрался и попутно подрабатываешь, где только сможешь. То писцом у кожевника заделаешься, то дозорным… Я всё знаю, Мичи. – Хосокава сощурился, слушая её внимательно, и агатовые глаза его, раскосые, как у Кёко, стали выглядеть какими-то незнакомыми на знакомом лице. – Ты уже полгода как выплатил долг дому Хакуро за своё обучение. Ты больше ничего ни мне, ни Ёримасе не должен, и ты это знаешь. Особенно учитывая, что провести церемонию и официально записать тебя в реестр Департамента божеств он так и не смог… Так почему ты не уедешь? Почему до сих пор не изгоняешь мононоке по всей стране? Не отправишься, скажем, в столицу? Не поверю, что просто испугался после того случая, и поэтому мечту оставил! Ты геомантию всегда презирал. Значит, всё из-за меня. Точнее, ради

– Кёко, замолчи.

Ничего не изменилось в лице Хосокавы – только голос, – и опять раздался тонюсенький, мелодичный звон, заставивший Кёко оглянуться по сторонам бегло и заметить, что всё больше людей стекается под ту самую глицинию, словно там раздавали что-то бесплатное, да не безделушки какие-нибудь, а рыбу или мясо. Правда, оттуда же слышалось девичье хихиканье, а значит, то вряд ли обычная еда.

Что же там происходит?

– Прогнать меня пытаешься, смутив? – продолжал донимать её Хосокава, и Кёко вздохнула устало.

– Нет, только открыть глаза на то, на что ты тратишь свой талант и лучшие годы.

– Я знаю тебя, Кёко, а потому знаю и то, что ты делаешь…

– Ничего ты не знаешь, – огрызнулась она.

– Я живу с тобой под одной крышей с пяти лет, – фыркнул Хосокава.

– Под одной крышей, а не кожей. Можешь ли ты утверждать, что знаешь названия всех растений и плодов, которые способна взрастить земля, по которой ты семнадцать лет ходишь? Или, может, ты знаешь названия всех камней в мире, раз ты геомант?

– Почему Юроичи Якумото? – Хосокава будто не слышал её. Тряхнул руками, отчего потёртые рукава его чёрного кимоно задели тёмно-синие подвязанные рукава Кёко. Она увидела под ними кулаки, которые он сжимал и прятал. Такими же сжатыми были его зубы, когда он спросил: – Почему Юроичи, когда есть я? Это из-за шрама?

– Что? – оторопела Кёко и даже прыснула со смеха. – Посмотри на меня. Я похожа на женщину, которая станет отвергать мужчину из-за шрама? Ещё одно доказательство того, что ты меня совсем не знаешь.

Её левый глаз, засеребрённый смертью и почти не видящий, действительно не давал ей таких привилегий – как и многих других. Например, считаться одной из камиурских красавиц подобно Кагуя-химе или той же Цумики, ещё не оформившейся до конца в женщину, но уже несколько раз приносившей домой корзину, набитую до отказа фруктами за счёт ухажёров. Кёко никогда не жаловалась и не гневалась за это ни на родных, ни на судьбу – в конце концов, она мечтала стать экзорцистом, а не женой, – но неизбежный отпечаток на характер это накладывало.

Поэтому Кёко совершенно не представляла, что делать, когда мужчина хватает тебя за обе руки и целует, не спросив сначала согласия.

А поцеловал её Хосокава так, будто ужалил, даже губам стало больно, затем – языку, когда в её рот ядовитым кинжалом вонзился язык его. Яд тот был кислый на вкус, похожий на яблочный уксус, и лился прямо в горло, горел в венах, щипал в глазах, переворачивал верх дном желудок.

«Отпусти, отпусти, отпусти!»

Но он всё никак не отпускал. Оказывается, ничего приятного в поцелуях нет. И в мужском внимании нет. И в любви нет. Только чувство, что тебя берут и не собираются отдавать, даже тебе самой. Кёко бы лучше ещё раз повстречалась со смертью, чем оцепенела бы вот так позорно, позорно же поцелованная у всех на глазах, прямо посреди площади, с зажмуренными глазами, с руками, выронившими сумку, беспомощно стучащими наотмашь по воздуху и чужому лицу. Всё потому, что с мононоке её бороться учили, а с людьми, которым доверяешь, которых к себе подпускаешь и которые делают потом с тобой что хотят, – нет.

Дзинь-дзинь!

– Ай! Ты меня порезала?!

Кёко не резала, но нечто блестящее, витражное и похожее на мотылька с нарисованным человеческим лицом сделало это. Оно перескочило Хосокаве через плечо и оставило вскинутым стеклянным крылом с трещинкой поперёк длинный разрез на его щеке прямо поверх старого шрама. Кровь потекла так обильно, пропитывая белый воротник кимоно, словно причудливая игрушка целилась туда намеренно.

«Как давно она тут? – задалась вопросом Кёко. – Неужели сидела на его оби всё это время? Так вот что звенело всю дорогу…»

Удивительно, как быстро любопытство оммёдзи вытравило из её вен пущенный Хосокавой яд. Сам же оммёдзи в ней поднял голову, откинул с лица чёлку и, небрежно вытерев покрытые чужой слюной губы тыльной стороной ладони, подхватил с земли сумку, развернулся и бросился в толпу. Туда же, лавируя между людскими телами, с мелодичным звоном юркнул мотылёк, спикировав на землю.

– Кёко! Подожди…

– Ступай к Кагуя-химе и скажи ей, что ты был у семьи Якумото и это проклятие, а не мононоке, – бросила она напоследок Хосокаве, обернувшись на полушаге и сверкнув на него обоими глазами. Неизвестно, какой из них – слепой или зрячий – выглядел в этот момент более устрашающим на её окаменевшем, лишённом всяких эмоций лице. – И больше никогда не смей меня целовать.

Затем Кёко окончательно повернулась к Хосокаве спиной и скрылась среди людей, потоком текущих к глициниям. А он остался стоять на месте с протянутой рукой, зажимая второй кровоточащую щёку.

От напудренных женщин в шёлковых косоде пахло жасминовой водой и матчей – вероятно, возвращались домой из чайного дома, – а от охотников, несущих на продажу перепелиные тушки в мешке – рисовым хлебом и табаком. И те и другие толкались, пытаясь подобраться к глициниям поближе, и несколько дородных женщин с младенцами за спиной, возвращавшиеся с полей после утренней вспашки, старательно оттоптали Кёко ноги. Краем глаза она заметила даже хикяку, чьё любопытство заткнуло зов долга, и одну мико, очевидно, посланную из храма за благовонными палочками, но тоже присоединившуюся к всеобщим волнениям. Рыночная площадь, как кагура, всегда собирала самых разномастных господ, от крестьян и ремесленников до самураев и знати, но никогда – столько людей, сколько сегодня. Все они стремились к подножию стройных глициний, но вовсе не ради них самих.

А ради того, кто сидел под их ветвями, скрестив ноги и расположив перед собой деревянный торговый короб.

Кёко разглядела его не сразу. Она просто следовала за звоном, старательно ловя нежный звук сквозь гомон и дребезжание телег. Голова её вертелась на все сто восемьдесят градусов, от чего шея начала болеть, а ноги путаться между собой. Стеклянный мотылёк звал, и в этот раз она не рискнула его упустить. Пошла мимо толпы в обход, чтобы не застрять где-нибудь посередине, пронырнула под руками и локтями тех, кто окружил высокую глицинию, и оказалась сбоку вплотную к ней. Ещё бы пара неуклюжих шагов, и расстеленное по земле красное покрывало с большим деревянным коробом, возвышающимся в его центре, коснулось её носков.

– А мазь от бородавок у вас есть? – прокряхтела старуха, почтительно пропущенная толпой в первый ряд. Её морщинистое лицо с такими нависшими веками, что было не видно глаз, покрывали те самые бородавки, которыми, очевидно, и был обусловлен её интерес.

Толпа впервые резко замолчала и уставилась сначала на старуху, а затем на таинственный деревянный короб перед ней, когда юноша, сидящий позади него на земле, ответил:

– Прошу.

Старуха сунула руку в короб по локоть и, толком в нём не копошась, выудила на свет матовую глиняную баночку, из-под крышечки которой сочился зеленоватый лечебный крем.

– С вас семьдесят мон. Что-нибудь ещё?

– В Камиуре в этом году совсем нечем дышать. Хочу спастись от жары! – выкрикнул кто-то.

Толпа опять замолчала и опять пропустила вперёд нового покупателя, на этот раз девушку помладше самой Кёко, ещё с косичками вокруг лица, какие носят дети. Она тоже запустила вслед за старухой руку и достала из короба расписанную шёлком утиву[34], которой тут же взмахнула напротив своего лица, покрытого жирным слоем глянца, прежде чем вздохнуть с облегчением.

Тогда торговец за коробом опять произнёс:

– С вас двести медных мон.

– За обычный веер?!

– Изысканная работа, – пожал он плечами. – Следующий.

– У моей дочки день рождения, но у меня только сорок мон… Медных, не серебряных… Найдётся ли что-нибудь подходящее?

Торговец опять пожал плечами и указал жестом на свой открытый короб, мол, погляди сам. Короб был достаточно большим, чтобы в нём могли поместиться и баночка с мазью, и утива, и новые гэта, которые, успела заметить Кёко, он отдал кому-то перед всем этим… Но откуда же там взялось место для фарфоровой куклы размером с годовалого малыша?! А ведь именно её мужчина и вытащил! Одетую в роскошный алый наряд из шёлка и кружева, какого даже в гардеробе у Кагуя-химе не сыскать, и с длинными чёрными волосами, перевязанными жемчужным бантом. Мужчина – обычный рыбак, если судить по соломенным сандалиям и круглой шляпе-сандогаса, – ахнул, прижал куклу к груди и переспросил, не шутка ли это, продавать такое сокровище всего за сорок мон. Столько три порции лапши в ятае стоят! Убедившись, что торговец серьёзен, он подал ему связку мелких монет.

Откуда-то из толпы, уже вновь сомкнувшейся кольцом вокруг торговца с его красным покрывалом и коробом, послышалось визгливо:

– Что? Как это?! А мне веер за двести мон продал!

Так к молодому торговцу выстроилась бесконечная очередь. Ветви глицинии, под покровом которых он разложил напольную лавку, словно тоже пытались заглянуть в недра бездонного короба, осыпая всех присутствующих лепестками, но ни в коем случае не самого торговца – лепестки ложились только вокруг. Короб же выглядел как самый обычный, из лакированного кедра, с металлической отделкой по краям и с тканевыми ремешками, позволяющими надеть его на спину и понести дальше, в следующий город или куда глаза глядят. Все странствующие торговцы такие носили, знала Кёко, даже её отец иногда, если у него набиралось с собой слишком много вещей. Но ни один торговец никогда не промышлял всем и сразу, от кукол до мазей, всегда специализировался на чём-то определённом.

И уж точно никто из них не владел колдовством, которое позволяло стеклянным мотылькам оживать и, мелодично звеня, прятаться на дно этого самого короба, как в нору, пока все вокруг слишком заняты своими желаниями.

– Мне бы отрез шёлка, чтобы жёны самих даймё завидовали!

– А мне подарочный набор для саке нужен. Вы посуду продаёте?

– Нефритовые шпильки есть?

– А мне нужно… нужно… Ох, я ещё не придумала, что нужно.

– Это не проблема, – ответил торговец. – Ненужного я не продаю. Просто суньте руку в короб.

Он сидел, сложив руки на бёдрах, и только головой слегка кивал, когда очередной покупатель бросал монетки в деревянный короб, как в колодец. Монетки падали совершенно беззвучно, ни обо что не стучали, как если бы короб был выложен изнутри мягкой тканью или действительно не имел дна. Вокруг за считаные минуты стало так многолюдно, что Кёко, окажись она там, где стояла с Хосокавой до этого, уже точно не смогла бы сюда протолкнуться. Точно все жители Камиуры решить испытать таинственного торговца и его не менее таинственный короб. При этом на самого юношу никто, кроме Кёко, особо не смотрел… И кроме неё же никто словно не видел его по-настоящему.

О, потому что если бы они и вправду видели, то деревянный короб потерял бы для них всякий интерес.

– Разойдитесь! Разойдитесь! Что вы здесь устроили?! Без разрешения даймё и торговой гильдии осуществлять продажи в Камиуре с этого года запрещено! Для кого на воротах объявление висит?!

Лысоватый городовой, которого Кёко часто видела с верхушек крыш слонявшимся от одного дома развлечений к другому, растолкал толпу и протиснулся в её центр. Очевидно, его, как и Кёко, привлекли всеобщий энтузиазм и шум, чему он, однако, быстро положил конец: для того хватило одного взмаха саблей над коробом. Девицы в шёлковых кимоно из борделя; рабочие, побросавшие свои станки; дети, тянувшие родителей за подолы и уговаривавшие тоже попытаться вытащить из короба куклу – все-все-все тут же развернулись и засеменили прочь, подхватив друг друга под руки. Никому не нужны были неприятности, даже торговцу, способному достать что угодно для кого угодно. Поэтому к тому моменту, как с нижних веток глицинии облетело ещё несколько лепестков, его короб и красное покрывало уже исчезли.

Городовой продолжал разгонять людей, демонстративно держась за эфес своей сабли, а Кёко тем временем прильнула спиной к соседнему гинкго, запрыгнув на верхушку каменного фонаря, и ждала, когда хаос вокруг утихнет и можно будет спуститься оттуда, не страшась, что её раздавят. Торговца она уже потеряла за чужими спинами, и оттого притоптывала нервно. Но городовой свою работу знал: уже спустя минуту площадь опустела, женщины разошлись по домам, возвращаясь к домашнему хозяйству, а мужчины – по лавкам, кузницам и храмам. Ятаи медленно ползли через город, путники стреножили под дозорной башней лошадей, инспекторы досматривали гружёные телеги. Стало так просторно и свободно, что сорванные ветром лепестки глициний гарцевали в воздухе и успевали пролететь минимум один кэн[35], прежде чем осесть. Но ни один из них так и не осмелился пристать к торговцу. Мягкая лиловая тропа стелилась за ним. По ней Кёко, быстро спустившись, его и выследила.

– Простите?

Пожилая мико, у которой Кагуя-химе училась кагура и которая уже давно, наверное, переродилась, про таких говорила: «На самом деле – мальчик, а между прочим – девочка». Чаще всего от неё это слышали актёры театра кабуки, те самые, что носили женские кимоно и лицами обладали столь миловидными и утончёнными, словно с них все мужские шероховатости ещё в детстве наждаком сточили. Таким и был этот торговец, – а может, снова задумалась Кёко, тоже актёр? Только актёры на её памяти не боялись наряжаться в пурпур, а тот ведь, нечто между сумерками и ягодами черники, олицетворял божественность и потому столетия считался цветом императорской династии и династии сёгуна. И пусть его вот уже три года как разрешили носить всем, кроме крестьян, мало кто решался его надеть. Табу это поколениями передавалось с молоком матери и давно уже стало кровью.

Но торговца, кажется, условности не волновали, как и то, что кимоно на нём и вправду девичье: с длинными рукавами, обычно неудобными мужчинам, с тремя-четырьмя слоями и оби широким, завязанным пышным бантом, как распустившийся пион. По золотой ткани извивался облачный узор. Такой же шёл по воротнику и рукавам, а на самой ткани в самом низу – не то перья, не то спирали. Лишь длина кимоно, укороченного до колен и распахнутого, была продиктована мужской натурой, как и зауженные штаны-хакама, подвязанные для удобства. Кожу на запястьях торговца, вплоть до ладоней, прятали бинты.

Нет, то отнюдь не наряд актёра. И не странствующего торговца тоже. Хотя одежда его всё-таки была людской, лицо и всё остальное – нет.

– Простите? – повторил он, и Кёко вздрогнула, наконец-то справившись с оцепенением. – Позволите мне пройти?

Уши у него были большие и острые, топорщились в разные стороны, как у песчаной куницы, и каждое ухо увенчивало по три круглые серёжки-жемчужины разных цветов друг за другом: белая, серая, чёрная. В миндалевидных глазах, что внимательно смотрели на загородившую ему дорогу Кёко, тоже не было ничего человеческого: радужка нефритовая, зрачок матовый, а взгляд такой пронзительный и оценивающий, будто хищник примеряется к дичи, просчитывает, за сколько прыжков сумеет её настичь. Тёмно-красный узор кумадори[36], очерчивающий внутреннюю сторону век, крапинками расходящийся под ресницами и идущий вдоль переносицы, напоминал следы крови, что остались от прошлой жертвы. Правда, Кёко совсем не чувствовала, чтобы от торговца исходила какая-либо угроза. Даже наоборот… Его хотелось разглядывать, любоваться, вбирать в себя все детали от неестественно длинных, графитового цвета ногтей до чернявых волос, вьющихся на плечах, точно лозы, собранные где-то большой бронзовой бусиной, а где-то – тонкой косой; хотелось запомнить всё до последней мелочи, чтобы никогда уже не забыть, как забывали все прочие. Ведь это определённо был…

– Странник! – ахнула Кёко и едва сдержалась, чтобы не ткнуть пальцем ему в грудь. – Тот самый, что злым духам жития в Идзанами не даёт и о котором молва поколениями ходит! Странник, который изгоняет мононоке, но сам, похоже, при этом…

– Я торговец, – ответил тот, прервав её на полуслове. – Также, помимо всякой всячины, торгую лекарственными снадобьями и порошками. Что вас беспокоит? Головная боль? Диарея? Недержание жидкостей?

– Что?

– Недержание жидкостей, спрашиваю, беспокоит?

– И часто вы спрашиваете у незнакомых женщин про недержание жидкостей?

– Только когда оно у них есть.

– Нет у меня ничего подобного!

– Уверены? Жидкости бывают самыми разными. Говорят, слова тоже, как вода…

«Это он сейчас так поэтично намекнул, что я слишком много болтаю?»

Кёко насупилась, но рот всё-таки закрыла. Прослыть плохим оммёдзи для неё было куда страшнее, чем нахалкой, но всё-таки не стоило забывать о правилах приличия с тем, кто, как она надеялась, скоро станет ей учителем. Эта мысль заставила её нервно стиснуть в пальцах кимоно. В сжатом кулаке Кёко пыталась раздавить свою нервозность. Да как это сделать? Дедушка ведь с самого детства рассказывал ей о нём! Появляется из ниоткуда, торгует чем придётся и владеет двадцатью четырьмя сикигами. Наверное, тот амулет из стекла, похожий на мотылька, один из них. Правда, дедушка что-то всё-таки перепутал, видимо: говорил, Странник чарами покрыт, которые стирают из памяти его лицо, но Кёко ничего такого не ощущала. На его молочно-персиковых щеках не было ни толики характерного для колдовства перламутра. И морщин там тоже не было, хотя Ёримаса утверждал, что ещё юнцом его видел, когда сам только постигал искусство оммёдо. Впрочем, это даже к лучшему, чему бы научил Кёко дряхлый старик?

– Торго-овец, – повторила тихо Кёко, растягивая гласные, словно ждала, что они сливовым соком по её языку разольются, смочат пересохшие губы и горло. Странник, если то действительно был он, выжидающе склонил голову вбок. Крупная бронзовая бусина в волосах почти коснулась лямки короба на его плече. – Слышала, у вас всё на свете купить можно. Насколько всё?

– Всё-всё, – ответил Странник без колебаний и только затем оглянулся назад, проверил, нет ли нигде поблизости городового.

– А чернильная рыба есть? – спросила Кёко. – К празднеству нужна.

– Если так уж нужна… – Странник спустил сначала один ремешок с плеча на локоть, затем второй и перетащил короб со спины на грудь, удерживая его на весу перед Кёко, – то вы её достанете.

Щёлкнула квадратная деревянная крышка – ни надписи, ни замка, ни узора – и отодвинулась. Короб распахнулся, нутро его очутилось у Кёко перед лицом, и, сглотнув, она осторожно в него вгляделась, но не увидела ничего особенного. Слишком темно. Лучи солнца точно ломаются о наполняющий его воздух и потому не попадают внутрь, но на дне, кажется, что-то скомканное, как одеяло. Рядом – ножны, а может, поварёшка или удочка, какой-нибудь посох… Словом, и впрямь барахло, хоть и умещается в одном месте непонятно каким образом. Точно колдовство, но совсем не то, какое Кёко ожидала от легендарного экзорциста.

Она вздохнула, собираясь с духом, и запустила руку в густую маслянистую тень. Пальцы ухватились за пустоту, но стоило немного сдвинуться, пошевелить запястьем, как ногти царапнули гладкую поверхность, совсем не похожую на скользкую каракатицу или свежую рыбу. Кёко нерешительно потянула руку вверх.

В её ладони лежала рукоять клинка из чистого золота, обтянутая кожей ската.

– Ох, ну что же вы товар роняете! – запричитал Странник, когда пальцы Кёко разжались на ней испуганно, дёрнулись прочь, словно Кусанаги-но цуруги теперь жёг и её, ивовую кровь. А это рукоять Кусанаги-но цуруги и была. Или, может, просто очень похожая… В той, вспомнила Кёко с трудом, прижав к груди дрожащие пальцы, было и серебро, и золото, а здесь золото чистое, цельнолитое.

Нет, всё же это не та самая рукоять, но и точно не чернильная рыба.

– Я продаю не то, что люди ищут, а то, что им нужно, – объяснил Странник, и, когда он улыбнулся, Кёко померещились зубы, как у животного, мелкие и острые, словно наконечники охотничьих стрел. – Очевидно, это для вас сейчас куда ценнее. Брать будете?

Кёко немо покачала головой, даже боясь спрашивать цену такой рукояти и ещё больше боясь узнать, откуда короб знает то, что никому, кроме самой Кёко, знать не положено. Странник пожал плечами и сунул рукоятку обратно, подобрав её с земли и отряхнув.

– Желаю вам хорошего дня, – поклонился он Кёко, обошёл её и как ни в чём не бывало двинулся прочь. Высокие гэта застучали по выложенной глициниями тропе.

Ещё несколько минут после этого Кёко смотрела ему вслед, на удаляющийся пионовый жёлтый бант и пурпурное кимоно, расписанное по бокам тёмными перьями и светлыми завитками, пока и то и другое окончательно не скрылось за рядами ятаев и лавок. А потом…

– Надо отыскать чернильную рыбу как можно скорее… И отнести её Якумото, – сказала она самой себе и бросилась бегать по рынку.

Несмотря на то что Аояги была физическим воплощением древа, передвигалась она точно ветер. Бесшумно перескакивала с крыши на крышу даже ловчее Кёко – как если бы от каждого нового своего хозяина перенимала часть умений, училась. Она становилась воздухом и тогда – действительно настоящим ветром – просачивалась в дверные щели и окна. Плоть изменить свою не могла, но вот потерять её на время, вновь обратившись розовым махровым листком, ей давалось легко. Кёко за ней в такие моменты даже не следила и не подсказывала, не направляла – Аояги просто знала маршрут, потому что его знала Кёко, тайком прогуливающаяся туда время от времени. Так были устроены сикигами, и так они претворяли замыслы хозяина в жизнь, делали то, что он сам делать не может или не хочет. Или то, что опасно.

«Она на благо всей Камиуры служит, – утешала себя Кёко, когда скрещивала указательный палец со средним и мысленно отдавала приказ. – Помогает потомкам того, кто душою с ней поделился, вновь засиять».

У запрудья, где ловили вкуснейших жирных карпов, даже в суровую зиму за особым стеклом всегда зеленели особые травы – и целительные, и ядовитые. Сам же дом внешне походил на храм. Денно и нощно, вот уже более полугода, в окнах его горел яркий свет. Когда Аояги возвратилась оттуда, все двадцать слоёв её кимоно несли на себе запах тех самых лечебных трав, благовоний и специй. Семья Якумото пыталась вытравить из дома коль не самого мононоке, то хотя бы все признаки его присутствия, но это явно не помогало: моросью и железом от кимоно Аояги всё равно пахло тоже.

– Благодарю тебя, Аояги.

А благодарила Кёко сердечно, даже поклонилась ей, когда забирала из её длинной руки трубочкой свёрнутое письмо – последнее из тех, что было ей нужно. В заломах, в трещинках, сложенное и разложенное сто тысяч раз, с проплешинами по краям, выеденными печным пламенем, которому письмо предали, но из которого его же вытащили. Последнее, вероятно, сделала сама Аояги – от её рук веяло дымом. Кёко старалась не думать об этом, как о воровстве. Дедушка неподвижно лежал за её спиной на постели. Аояги не стала ждать, когда Кёко возвратится к себе, и пришла к ней сразу, пока та ещё наводила в покоях Ёримасы порядок.

            «Ах, сорвать бы маки на небесном холме,

            Закрасить ими в алый цвет слова любви

            на моём языке![37]»

Крупные застарелые капли чего-то оранжевого, похожего на ржавчину, образовывали поверх и без того безобразно кривых иероглифов пузыри. Кёко прочитала размытое стихотворение несколько раз, а затем достала из рукава кимоно ещё несколько писем, которые собрала за последние пять месяцев. Какие-то – тоже украв, а какие-то – выменяв у сопричастных за маленькие безделушки или тайком сэкономленные моны.

«Десять мешков риса. Пять рулонов парчи. Жалованье за три месяца (двумя связками мон). Аренда комнаты на два месяца. Продление на месяц. Паланкин закрытый».

«Приходи в час Крысы к обрушенному мосту под храмом Тамагучи. Не бойся. Матушка больше ничего не сможет сделать. Мы уйдём вместе».

«На один флакон: 1/2 зверобоя, 1/2 шалфея, ложка полыни, 1/4 рисового уксуса, размешать и подержать над паром до образо…»

Половина последнего отсутствовала, клочок с безымянным рецептом Кёко достался жалкий и оборванный, но всяко лучше, чем ничего. Помимо прочего, в её «коллекции» была вырезка из дневника, которую Кёко, сколько бы ни шарила по рукавам своего кимоно и комнате, почему-то так и не смогла найти. Благо, что запомнила: «Лишит наследства? Не может, не может!»

Кёко всегда и всё прочитанное наизусть запоминала, ибо имела привычку проговаривать его про себя по десять раз с закрытыми глазами. Так она завязывала новые узелки на той паутине, которой уже оплела имение Хакуро и саму себя, и распускала старые, оказавшиеся лишними или отжившие своё. Так письмо из родового гнезда Якумото покрылось ещё несколькими изломами к тому моменту, как Кёко наконец-то спрятала его в рукав кимоно, прежде чем возвратилась к дедушке.

«Вот как заканчивают свою жизнь все экзорцисты».

Она думала об этом каждый раз, когда смотрела на то, как беспомощно лежит Ёримаса на простынях чистых и новых, которые она закончила менять всего несколько минут назад до прихода Аояги. Руки её всё ещё болели от дедушкиного веса, который ей приходилось перетаскивать, чтобы как следует расправить и застелить под ним верхний слой яэдатами. Это горькое настоящее в её голове никак не хотело уживаться с тем прекрасным прошлым, в котором Ёримаса мог поднять её одной рукой и закружить, а она со смехом карабкалась по нему, как белка, и он от того даже не сутулился и не кряхтел.

Ки, которой у него тогда ещё было в избытке, многие оммёдзи зовут дыханием, но, по мнению Кёко, она больше походила на кровь: была у всех от рождения, восстанавливалась, если вытекала, но коль вытекала до последней капли, то оставляла тело коченеть, доживать своё. Обычные люди не знают подобных бед, потому что не режут самих себя и не поят своей кровью нуждающихся… А вот экзорцисты делают именно это. И когда делают слишком часто – или слишком долго, – лишаются всего следом за ки.

– Вот как заканчивают свою жизнь экзорцисты, – повторила Кёко и даже не заметила, что вслух. – Так пусть это будет хотя бы не зря.

Она опустилась на колени подле яэдатами. Сложенный из семи-восьми футонов, чтобы обеспечить дедушке надлежащий комфорт, он был таким высоким, что Кёко спокойно опёрла на него подбородок, погладив Ёримасу по прохладной жилистой руке. Свежезаваренный чай с толчёным желчным пузырём змеи настаивался рядом.

– Сегодня я видела Странника. Он и впрямь притворяется торговцем. Продаёт всё на свете от мазей до кукол и этим, похоже, зарабатывает на жизнь. Вот почему за изгнания денег не берёт, хотя они бы, несомненно, принесли ему куда больше… А ещё уши у него острые не по-людски и зубы такие же! Я его хорошо запомнила, и, надеюсь, он меня тоже. Ведь мы с ним ещё встретимся.

Кёко улыбнулась уголком губ и наклонилась над Ёримасой, будто ожидала, что и он вот-вот улыбнётся. Лицо дряблое, от края до края в морщинах, таких, что в них уже утонули и его рот, и нос. Дедушка не любил бриться, поэтому Кёко его бороду, почти серебряную, только подравнивала, а отросшие до плеч волосы расчёсывала костяным гребнем. Кагуя-химе с Аояги же мыли его и одевали. Словом, все они заботились о Ёримасе достойно, но глаза карие, как ствол хакуро за окном, с каждым днём будто всё сильнее проваливались в глазницы. Открывались утром, вечером закрывались – и всё. Вот и сейчас Кёко смотрела в них молча и видела в больших чёрных зрачках отражение своего лица. На самом деле она жаждала вовсе не дедушкиной улыбки, а слов. Он ведь заговорил с Хосокавой, верно? Почему ему так повезло услышать его голос, а ей – нет?

«Стать хорошей женой, может быть, геомантом, но кирпичиком в стене чужого рода – её удел. Такой я вижу судьбу всех моих внучек».

Впрочем, это к лучшему, что она не слышит.

Кёко выжала полотенце, сливая впитавшийся в него смягчающий отвар назад в миску. Семья Якумото хорошие травы из своей лавки подарила, самые дорогие, и Юроичи даже их лично Кёко принёс. Правда, задержался подле неё не дольше минуты и на неё почти не смотрел – иное считалось бы дурным тоном, хотя на самом деле было продиктовано страхом. По одному его лицу в тот момент, тусклому и абсолютно невыразительному, становилось ясно, что это не он Кёко в жёны берет, а его родня. В чём-то ей было даже жаль Юроичи Якумото, но лакированную коробочку, до отказа набитую травами, она всё-таки приняла, и так состоялась помолвка.

От трав кожа дедушки разрумянилась и засияла, точно они и впрямь подарили ему здоровье. Кёко ласково и заботливо обтёрла всё его лицо, предварительно согрев в руках полотенце, и прошептала то, что сказать в полный голос никогда бы не решилась:

– Не переживай, дедушка, род Хакуро пал при тебе, но при тебе же успеет восстать. Свадьба моя меньше чем через пару недель, уже в следующее воскресенье – Кагуя-химе говорит, то благоприятный день. А значит, в следующее воскресенье я стану оммёдзи. Я снова увижусь со Странником… И уговорю его стать мне учителем. Мой жених поможет мне в этом, хочет он того или нет, а взамен я освобожу его от мононоке. Это ведь честная сделка, правда?

Вставая, Кёко не заметила, как скрюченные пальцы Ёримасы незаметно дёрнулись на простыне.

Предыдущая главаГлава 4 из 20Следующая глава